– Лечить... Да. Наверное. А то, знаете, так все тошно... Как в преддверии революции. Когда низы, там, верхи... Ну, вы в курсе.
– Да, я в курсе, – кивнул доктор. – Хорошо. Ленько низко склонился над столом и начал что-то быстро писать в девственно чистой карточке Огурцова.
– В больницу? – робко спросил пациент, начиная внутренне трепетать.
– Нет. Зачем тебе в больницу? – подняв голову спросил Ленько. – Не нужно тебе в больницу. Без больницы, Бог даст, управимся.
Ленько протянул Огурцову бумажку.
– Это адрес. Дневной стационар. Завтра к девяти утра приходи.
– А что это такое – дневной стационар? – на всякий случай насторожился Огурцов.
– Ничего страшного. Понаблюдают тебя, ты походишь туда... С девяти до трех каждый день, кроме выходных. Успокоишься... А там посмотрим. Больничный тебе выпишу. Ну, то есть справку для института. Все. Более не задерживаю. Только – про Володю и Сашу больше не говори никому.
– Я не смогу, – начал было Огурцов, но Ленько сверкнул очками как-то уж очень жестко.
– Сможешь. Понял меня?
– Понял, – потупившись, ответил Огурцов и вышел на свободу.
* * *
– Что, испугался? Полянский внимательно смотрел на Огурцова.
– Ну, Леша, ты вообще... Там же люди могут быть... Ты с ума сошел.
– Прибздел? Огурцов встал, подошел к окну и выглянул в него сбоку, прижавшись спиной к стене, как делают персонажи советских шпионских фильмов.
– Ну что там? – весело спросил Полянский.
– Ничего... Слава Богу...
– Бог здесь ни при чем, – заметил Дюк.
– Да? А что – при чем?
– Расчет и наблюдательность. Просто я – ты вот не заметил – секунду назад в окно выглядывал. И видел, что никого там нет. Ты-то на это внимания не обратил.
– Ну, как это?..
– Да так. Ты, Саша, когда говоришь, становишься этаким глухарем. То есть слышишь только себя. Ничего не замечаешь, ни на что не обращаешь внимания. Реагируешь уже постфактум.
– Ну и что? – надулся Огурцов. – Ты что, мне мораль решил читать? Не надо, Леша. Не надо. Я что, сделал что-то не так? Ненавижу, когда из окон бутылки бросают, ненавижу! Жлобство это.
– Ну, жлобство так жлобство. Это еще очень спорный вопрос, что есть жлобство и кто есть жлоб.
Огурцов хотел ответить, но сдержался. Дюк явно провоцировал его, вызывал на ссору, а ссориться Огурцову не хотелось. Не хотелось ему покидать уютную комнату Полянского, опять идти на улицу, неведомо куда – а здесь хорошо, спокойно, музыка хорошая, чаек-кофеек, опять-таки, может быть, кто-нибудь в гости зайдет, выпить принесет.
Он вернулся в кресло, уселся в него поудобнее, вытянув ноги в мягких домашних тапочках, потянулся и огляделся по сторонам.
Комната Дюка нравилась Огурцову своей абсолютной непознаваемостью. Он бывал здесь уже много раз, и каждое следующее посещение приносило ему новые, неожиданные открытия.
Помещение, где проживал Алексей Полянский, уместнее было назвать залой – на взгляд Огурцова, площадь комнаты была значительно больше тридцати квадратных метров. Ненависть соседей к непутевому жильцу отчасти и обуславливалась размерами занимаемой Алексеем жилплощади, которую они в приватных беседах иначе как «хоромами» никогда не называли.
Несмотря на свои внушительные размеры, комната Полянского выглядела тесноватой – столько было в ней вещей, мебели, да и не только мебели – от прямоугольной формы помещения не осталось даже воспоминания, так оно было загружено всяческими ширмами, шкафами, полками, столиками и столами, стойками с радиоаппаратурой, но это все еще куда ни шло. Помимо того, что, собственно, должно бы находиться в жилой комнате, как бы экзотично ни выглядела та или иная вещь, к примеру, чучело медведя или голова оленя, торчащая прямо из простенка между окон – это, как говорят театральные режиссеры, «может быть», – здесь также присутствовал небольшой переносной забор, какими обычно ограждают толстых женщин в оранжевых жилетах, крушащих ломами асфальт на проезжей части улицы, от основного потока автотранспорта, и уж его никак нельзя было назвать обычным предметом обстановки.
На секции забора, которая стояла в комнате Полянского рядом с входной дверью, висел знак – «кирпич», указующий на то, что проезд транспорта за знак не разрешен. За знаком, собственно, находилось, как называл эту часть комнаты хозяин, отделение «для спанья», огороженное несколькими разнокалиберными ширмами и шкафами.
В это отделение Огурцов никогда не заходил – оно не предназначалась для чужого глаза, разве что некоторые из дам, посещавших гостеприимный дом Полянского, удостаивались чести оказаться в святая святых, но никаких отзывов о таинственном «для спанья» от них никто никогда не слышал. Часть потолка над «спаньем» была затянута темным шелком, вероятно, украденным из какого-нибудь театра или дома культуры, ибо, к слову сказать, Полянский никогда ничего не покупал в магазинах. Кроме еды, разумеется. Хотя и еду, большей частью, доставал окольными, неведомыми и удивительными для простого смертного путями. Драпировка на потолке и создавала иллюзию, что комната имеет неправильную форму – шелк был натянут как-то косо, уходил вниз, в темноту отсека «для спанья».
Но забор был только первой необычной деталью обстановки из тех, что попадалась на глаза вошедшему в логово Полянского. Второе, что видел посетитель, были две чугунные урны для мусора – пузатые, тяжелые даже с виду – непонятно, кто проявил чудеса ловкости и силы, чтобы затащить их сюда – на пятый этаж по узкой лестнице с вечно неработающим лифтом, уж всяко не сам Полянский, который ненавидел любой физический труд лютой ненавистью. Но, дальше – больше.
Обогнув урны, можно было наткнуться на небольшого мраморного льва, сродни тем, что расположились для вечного отдыха на различных набережных бесчисленных питерских рек и речушек. Были в комнате еще и скамейка-качалка, вероятно, вынесенная с территории какого-нибудь детского сада, рыцарские доспехи, части театральных декораций, утративших свою изначальную художественную нагрузку и теперь служившие чем-то вроде стен-перегородок. Собственно стены, заклеенные и завешанные в несколько слоев плакатами с фото английских и американских рок-музыкантов, репродукциями картин, газетными вырезками, картами Москвы, Ленинграда, Манхэттена, схемами линий метро – лондонского, берлинского и, для комплекта, киевского, коллажами, которые Полянский с похмелья, по настроению, выклеивал из журнальных фотографий, значками и треугольными кумачовыми вымпелами – «Герой Социалистического Труда», «Бригада Коммунистического Труда», «Ударник» и другими, все больше отмечающими трудовые заслуги неведомых героев, фотографиями друзей и знакомых в разнокалиберных рамочках, картинами, принадлежащими перу, кисти, карандашу или просто пальцам этих же знакомых, и черт-те знает чем еще – стены, в силу такой насыщенности посторонними объектами тоже давно утратили первозданные ровность и гладкость и были больше под стать древесной коре.
Чтобы проникнуть ближе к окнам, где и находились письменный стол, один из многочисленных диванов и мягкое кресло, то есть на тот участок, в котором расположились сейчас Полянский и Огурцов, нужно было, миновав входную дверь, совершить несколько крутых поворотов, дабы обогнуть все предметы обстановки, встречающиеся на пути. В результате этого, представление о сторонах света и вообще о положении своего тела относительно коридора, лестницы и даже проспекта затуманивалось, и только человек, много и часто бывавший в комнате Полянского, мог с уверенностью сказать, где север и, соответственно, юг, где дверь в коридор, и куда нужно поворачивать, чтобы попасть в коммунальный туалет.
Хозяин помещения обычно терялся в пестроте своего интерьера, ибо и сам полностью ему соответствовал – круглые очки, длинные светлые волосы, бородка и усы, скрадывающие черты его лица, одежда и бижутерия, состоящие из многочисленных цветных деталей – жилеточки, шейные платочки, браслеты, кольца на пальцах, мягкие, с вышивкой мокасины или раскрашенные кеды, широкие ковбойские пояса, – словом, пестрота костюма хозяина комнаты сливалась с анархистским цветовым беспорядком помещения, и свежий человек, бывало, не сразу замечал Полянского, сидящего в кресле с трубкой в руке и, по обыкновению, почесывающего вьющуюся бородку.
«Нет, не буду ссориться, – подумал Огурцов. – Не стоит портить день».
Он благостно потянулся и хотел уже было поинтересоваться у хозяина, не сбегать ли ему за винцом. За счет Полянского, разумеется. Однако в следующую секунду, снова, как и тогда, увидев брошенную в открытое окно бутылку, испытал приступ настоящего ужаса.
Невероятно громкий, знакомый и очень грубый звук заставил Огурцова дернуться всем телом и проглотить начало фразы: «А не усугубить ли нам, милый друг?..»
Саша любил иногда, подвыпив, выражаться вычурно и мило-старомодно. Вообще, кроме музыки «Секс Пис-толз», пива и неразборчивого, с едва различимым налетом садомазохизма секса, он любил книги писателя Гончарова, фильм «Неоконченная пьеса для механического пианино» и тихие летние вечера на Карельском перешейке, когда не хотелось даже думать об алкоголе или о чем-нибудь еще таком же паскудном и необязательном для простого человеческого счастья.
Огурцов мог поклясться, что в комнате, включая таинственный отсек «для спанья», кроме него и Полянского, нет ни души.
И тем не менее, совсем рядом с Сашей кто-то громко блевал. Громко и чрезвычайно развязно. Так себя вести может позволить либо хозяин квартиры, либо какой-нибудь уж совсем потерявший ориентацию во времени, пространстве и социуме, обнаглевший и забывший честь, стыд и совесть гость-невежда.
Людей такого сорта в квартире Полянского не бывало, и Огурцов это знал. Сам же Дюк, хоть и неприметно выглядел на фоне убранства комнаты, но тем не менее сидел напротив Огурцова и вовсе его не тошнило, не рвало с кашлем, ревом и ритуальными алкогольными завываниями, напротив – он ехидно улыбался, поблескивал стеклами круглых очков и спокойно почесывал бородку.
Огурцов быстро огляделся, даже заглянул себе за спину, но ни одной живой души в комнате не увидел. Однако невидимка ревел, отрыгивал, кашлял, дышал в коротких промежутках между приступами рвоты совсем рядом, и эта близость к неопознанному, невидимому гостю выводила Огурцова за грань понимания реального мира.
– Что это? – дрожащим голосом спросил Саша, не решаясь опуститься на стул. – Что это, Леша?
– Это? Котик мой. Там, за шкафом. Должно, заначку утаил. Пьет, видишь ли, сука такая... Котик. Ты не бойся, Огурец, не бойся. Он не страшный.
Глава третья
В ТАНКЕРЕ И С КЕЙСОМ
А сколько захватывающего сулят эксперименты в узко специальных областях!
В. Ерофеев
– Я буду в танкере и с кейсом.
– Чего? – Дюк кашлянул в телефонную трубку. – Чего-чего? Я не понял. В каком танкере?
– Куртка такая, – после короткой паузы пояснил незнакомец, позвонивший Дюку и предложивший встретиться. – Куртка, – еще раз повторил он так, словно разговаривал с маленьким несмышленым ребенком. Или с клиническим идиотом. – А кейс – это чемодан такой. Типа «дипломат». Ясно?
– Ясно, ясно, – ответил Дюк. – Значит, через полчаса?
– Да. На углу Чернышевского и Салтыкова– Щедрина.
Алексей Полянский повесил трубку, поправил очки, которые вечно сползали с переносицы и норовили упасть на пол, если вовремя не схватить их и не водворить на место.
Чаще всего это случалось по утрам и, особенно, в те дни, когда Алексей Полянский по кличке Дюк находился в состоянии глубокого похмелья. Полянский иногда пытался найти этому феномену разумное объяснение, но, несмотря на все усилия мысли, не нашел и решил, что, видимо, просто так Богу угодно.
Конечно, человек недалекий, не утруждающий себя долгими раздумьями и пересчетами вариантов мог бы сказать, что лицо Алексея похмельным утром, к примеру, потеет больше обычного. Однако потливость имела мало общего с тем, что чувствовал Алексей Полянский по пробуждении на следующий день после очередной хорошей вечеринки.
Он скорее был готов признать невероятную возможность того, что голова его с похмелья сжимается и становится, соответственно, меньше на один-два размера и именно из-за этого, а не вследствие банальной потливости, сползают по утрам с переносицы его очки.
В самом деле – какая может идти речь о потливости, о пошлом треморе или повышенном давлении, о типичных симптомах абстинентного синдрома, – Полянский с похмелья низвергался в такие глубины, о которых и помыслить не мог Данте, не говоря уже о каких-нибудь спелеологах.
Пока Леша Полянский, в прошлом году закончивший филологический факультет университета с так называемым «красным» дипломом и считающийся одним из лучших (среди молодежи, конечно) переводчиков с английского и испанского языков, пока он добредал, проснувшись, от постели до туалета, столько проходило перед его внутренним взором видений, столько он успевал передумать, что кому другому этого хватило бы если не на целую жизнь, то, во всяком случае, на ее сознательную часть.
Утром Алексей Полянский, уважаемый и известный в литературных кругах переводчик с английского и испанского, обязательно должен был поблевать. Конечно, можно было бы обойтись и без этого, и Полянский знал несколько способов, помогающих справиться с тошнотой, загнать ее поглубже внутрь измотанного ночными посиделками организма, но – тогда весь день будет отравлен и испорчен. Он не принесет радости, не даст удовлетворения, в том числе и сексуального, не говоря уже о наслаждении пищей, легкой неспешной прогулкой, музыкой или хорошей книгой. Так что уж лучше поблевать, постоять десять минут над унитазом с пальцами в глотке, чтобы ускорить процесс, покашлять желчью, чем мучаться весь день. Тем более что со временем Полянский настолько привык к этой процедуре, что она стала для него обычной гигиенической операцией, вроде бритья или чистки зубов. Причем бритье порой казалось даже более неприятной вещью, чем легкий утренний «блев», как именовал ежедневный процесс сам Полянский.
Однако процедура процедурой, но путь от постели до унитаза являлся для Алексея ежедневным восхождением на Голгофу с одновременным падением в самые глубины преисподней.
Воспоминания о вчерашних безобразиях занимали считанные секунды, пока Полянский вставал с матраса, лежащего на полу. Он давно уже предпочитал всем видам кроватей пол, устланный чем-нибудь мягким. Логического объяснения этому Алексей не находил, но где бы ни заставал его сон – дома, в гостях или где-нибудь еще, – он предпочитал засыпать, улегшись или усевшись на пол. Это была данность, к которой все, с кем Полянский имел дело или водил дружбу, привыкли и считали стремление Алексея максимально приблизиться к уровню моря вещью совершенно естественной.
Самое страшное начиналось на выходе из комнаты, в момент, когда Полянский оставлял позади пыльную тяжелую портьеру, прикрывающую дверь в его комнату и выполняющую помимо эстетической, функцию сугубо утилитарную, а именно, звукоизолирующую. Совсем не обязательно было соседям знать, о чем ведутся в комнате Полянского беседы, что обсуждают его гости и что вещает сам хозяин помещения, – ненужная информация, просочившаяся в коридор, могла обернуться для Алексея крупными неприятностями.
Именно в те секунды, когда Полянский, откинув зеленый бархат, толкал белую, сухую, покрытую толстым слоем краски дверь, именно тогда обрушивался на него град неопровержимых доказательств его собственной ничтожности, бессмысленности бытия собственного, бытия вообще и, соответственно, его, бытия, мерзости.
Полянский в эти минуты казался себе мерзавцем такого пошиба, что места для него не находилось ни в одном из описанных в художественной литературе вариантов ада. Приближаясь к коммунальному туалету, Алексей пролетал мимо счастливых, практически безгрешных весельчаков-сладострастников, почивавших на лаврах во втором, согласно классификации Данте, круге ада. Как бы он хотел быть беззаботным, недалеким ебарем, этаким душкой-бабником, чтобы составить компанию людям известным, можно сказать, знаменитым, симпатичным и изобретательным – Клеопатре, Ахиллу, Елене Прекрасной.
Но куда ему в дружки к Елене Прекрасной, ничтожеству, подлому трусу, уродливому близорукому бездельнику, алкашу и жадине, имеющему знания и не желающему ими воспользоваться – ладно бы, для чьей-то там пользы, а даже для своей, даже свои дела поправить и то руки не доходят. Лень, мать ее так... Нет, не место ему рядом с Парисом, Тристаном и Ахиллом.
Полянский проходил коридором, стены которого были оклеены древними, отвратительно пыльными коричневыми обоями с каким-то диким рисунком, выходил на кухню, сверкающую мутной синевой тошнотворного цвета «морской волны» и летел, летел вниз, а вслед ему презрительно морщились скупцы, самоубийцы, расточители, насильники над собой и своим состоянием, насильники просто над собой, или содомиты, тираны, убийцы, разбойники, лихоимцы, мздоимцы, сводники и обольстители, льстецы, святокупцы, зачинщики раздора, прорицатели, лицемеры и воры, фальшивомонетчики и предатели, все те, кто имел свое место, хотя бы и в аду, но не было места в строгой иерархии грешников для Полянского – столь мерзок он был, столь не подходил он к установленному порядку Вселенной, столь глубока была пучина порока, гнездившегося в нем, что не принимали его в свой круг самые отпетые негодяи.
Так думал Полянский, открывая дверь туалета, делая последний шаг и склоняясь над треснувшим, всегда, стараниями соседей, воняющим хлоркой, унитазом.
Вот тогда-то съеживание достигало максимального, а точнее, минимального уровня. На протяжении всего пути от постели до туалета Алексей физически ощущал, как уменьшается в размерах. Ему хотелось спрятаться, укрыться от самого себя, самого страшного судьи и прокурора, не принимающего никаких апелляций и категорически объявляющего: «Обжалованию не подлежит!» Когда перед глазами Полянского возникал неровный, с сюрреалистическим узором солевых отложений овал унитаза, Алексей чувствовал себя кем-то вроде муравья. Или – клопа. Немудрено, что очки с носа сползают. Еще не то сползет с носа клопа. Оттого на носу у клопов практически ничего и нет. Кроме хоботка. И хоботок этот все время, ну, когда клоп не спит веками, все время чего-то жаждет. Выпивки, например. «Сангрии». Кровавого такого винца... Так ведь нету «Сангрии». Приходится «Агдамом» себя поддерживать. Хоботок вымачивать...
Телефонный звонок застал Полянского в тот момент, когда он уже миновал собственную дверь, но до кухни еще не добрался, то есть находился примерно между седьмым и восьмым кругами ада, то есть пытался найти свое место между насильниками и сладострастниками.
Незнакомый абонент же, сам того не желая, облегчил проблему выбора похмельного Полянского, предложив ему, как понял Алексей из краткого диалога, стать обыкновенным кагэбэшным стукачом. То есть наконец-то определиться в степени своего падения и обрести долгожданный покой.
Нескольких фраз, сказанных сухим, уверенным в себе голосом, хватило Полянскому для того, чтобы понять цель и смысл предстоящего свидания с неизвестным «в танкере и с кейсом».
Однако тошнота напоминала о себе совершенно недвусмысленно.
Полянский повесил трубку на рычаг древнего, массивного, привинченного к стене телефонного аппарата и под пристальным взглядом Татьяны Васильевны, пятидесятилетней толстой и неряшливой бабы, занимающей соседнюю с Алексеем комнату, побрел к туалету.
На улице шел снег.
Отдышавшись и утерев рот тыльной стороной ладони, Полянский посмотрел в окно. Планировка большой коммунальной квартиры, в которой проживал Алексей, деля кров с пятью соседями, была весьма своеобразна. В частности, туалетная комната была совершенно самодостаточным помещением, то есть имела, к примеру, окно. Коридор, который заканчивался кухней и туалетом, был извилист и делал несколько крутых поворотов, в результате чего выходило так, что окно туалета смотрело прямо в окна просторной кухни.
Алексей застегивал пуговицы на стареньких, мягких и во многих местах заштопанных джинсах и смотрел, как крупные белые снежинки медленно опускаются на дно угрюмого двора-колодца, куда ни в какое время суток не проникали солнечные лучи, и видел, как маячит за мутным стеклом кухонного окна белое, круглое как луна, бесполое лицо Татьяны Васильевны. Дотошная соседка внимательно наблюдала за Полянским, и когда их глаза встретились, не отвернулась.
Выйдя на улицу, Алексей испытал незнакомое и неожиданно приятное чувство защищенности.
С одной стороны, было чрезвычайно мерзко идти на свидание с молодым и явно нештатным гэбэшником. Полянский знал этот сорт людей еще по университету. Все эти члены комсомольских добровольных дружин, все эти активисты, общественники, стучащие на ближнего своего и следящие за каждым шагом не то что простых смертных студентов, не имеющих отношения к всемогущей Конторе, но и друг за другом – порой, даже с большим пристрастием, – вся эта сволочь, строящая свои карьеры на подсиживании товарищей, – как они надоели Полянскому в свое время!
Он не был наивен и знал, что с окончанием высшего учебного заведения проблемы с властями не закончатся, а, возможно, наоборот, усугубятся, но, несмотря на это знание, пребывал в некотором смятении духа.
С другой стороны – в первый раз за много дней Полянский не думал о том, что любой встречный мент несет для него потенциальную опасность. Сейчас он не боялся ни людей в серой форме, ни переодетых в штатское, ни ушлых комсомольцев, помогающих милиции отлавливать на улицах тунеядцев, отлынивающих от всеобщей трудовой повинности, ни даже штатных агентов КГБ, шпионящих за антиобщественными элементами, разлагающими народные массы диссидентами, к числу которых Полянский причислял и себя. Надо сказать, не без оснований.
Несмотря на то, что утренняя гигиеническая тошнота не принесла обычного облегчения (интимный процесс был отравлен телефонным звонком неведомого комитетчика), несмотря на грязь под ногами и летящий в лицо снег, который оказался вовсе не таким пушистым и легким, каким выглядел из окна, настроение Полянского стремительно улучшалось. Одной из основных черт его характера был здоровый авантюризм – он любил бросаться очертя голову в неизвестность, не пугался ее, а, напротив, получал удовольствие от процесса познания неведомых до поры сторон окружающей действительности. И хотя свидание с кагэбэшником было мало похоже на поездки автостопом в Азию или в Сибирь, которые практиковал Полянский уже несколько лет, элемент неизвестности и непредсказуемости будоражил, вбрасывал в кровь адреналин и, как ни странно, не оставлял места банальному страху.
Ему не хотелось думать о том, как он будет выкручиваться, ловчить и стараться выйти из столкновения с органами с минимальными потерями, а то, глядишь, и вовсе без потерь. Более того, если вспомнить принцип, исповедуемый Томом Сойером, принцип покраски забора, когда тяжелый, изнурительный и ненужный тебе труд превращается в легкий, необременительный и веселый способ заработка – то, вполне возможно, что с этой беседы можно будет даже что-то поиметь для себя лично. Например, информацию о том, кто же из его непосредственного окружения является стукачом. Они ведь есть, наверняка есть, их не может не быть.
Кто угодно может оказаться стукачом, любого могут подловить и поставить перед выбором – либо крупные, очень крупные неприятности, либо вполне спокойное, тихое существование, вот это самое пресловутое чувство защищенности, которое испытывал сейчас Полянский, – ни менты тебя не заберут, ни дружинники не пристанут. Точнее, пристать-то могут, но тут же отстанут. И не каждый способен сделать выбор в пользу неприятностей.
Стукачом может быть и молодой пьяница Огурец, и Леков, вечно таскающийся с марихуаной в кармане, совершенно, кажется, чуждый конспирации беспредельщик. Кто угодно. Такая сучья жизнь.
Полянский посмотрел на часы – дешевая «Ракета» на истершемся, готовом порваться ремешке болталась на худом запястье – и решил, что имеет полное право похмелиться.
В распивочной на углу Чайковского не было никого. Точнее, один посетитель имелся – низкорослый мужичок в бесформенном сером пальто стоял в углу, отвернувшись от мира и упершись тяжелым, что ощущалось даже со спины, взглядом в стену, в одной руке он держал стаканчик с водкой, в другой – бутерброд с холодной котлетой.
Полянский пошарил в кармане куртки, вытащил горсть мелочи, посчитал наличность – хватало как раз на такой же набор.
«Прекрасный легкий завтрак», – вспомнил он фразу, прочитанную когда-то в одной из московских пивных.
«О чем же это было написано? – подумал он, поднося ко рту стаканчик с водкой. – И почему – в пивной? Издевательство какое-то. Легкий завтрак...»
– Так, документики попрошу! Полянский едва успел проглотить водку, как веселый голос за спиной прервал неспешное течение его мыслей.
– Документики, граждане, приготовили. Полянский, не оборачиваясь на хотя и произнесенный легкомысленным тоном, но вполне властный призыв, откусил кусок котлеты, поставил стаканчик на потрескавшуюся от старости или от горя мраморную столешницу и только после этого неторопливо повернул голову.
Обычное дело. Двое милиционеров в форме, двое штатских отвратительно-комсомольской наружности.
– Давай, давай, – сказал Полянскому один из штатских. Он был явно моложе Алексея, но выглядел солиднее – в своем черном толстом пальто, меховой шапке и отлично выглаженных брюках, падающих на аккуратные, сверкающие кремом ботинки, юный дружинник вполне мог сойти за сорокалетнего, хорошо сохранившегося товарища. Причем профессиональная принадлежность «товарища» сомнений не вызывала. Тем более что, как заметил Полянский, ретивый комсомолец словно афишировал свою близость к органам охраны правопорядка – если не выше, если не к самим органам. Афишировал и гордился тем, что он причастен. И, кажется, именно поэтому он обратился к Полянскому, а не к плюгавому алкашу, топтавшемуся возле соседнего столика.
Полянский вытащил из кармана паспорт и молча протянул дружиннику.
– Так-так... С утра пьянствуем? – спросил выглаженный-вычищенный комсомолец, не заглядывая в документ.
Полянский пожал плечами, не утруждая себя ответом.
– Пьянствуем, я спрашиваю? – повысил голос комсомолец.
– Нет, пишем маслом, – ответил Полянский.
– Чего? – не понял дружинник и воровато покосился на котлету, которую Алексей продолжал держать в руке. – Каким еще маслом?
– Паспорт верни, – спокойно заметил Алексей.
– Ага... Сейчас. С нами пойдешь, – отрезал дружинник, пряча документ Полянского за пазуху.
– А ты с работы вылететь не боишься? – ехидно спросил Полянский.
– Не понял. Ты что, грубишь, что ли? Товарищ капитан...
Дружинник быстро повернулся к милиционерам, мучавшим несчастного алкаша. Тот никак не мог найти в карманах документы, представители закона сверлили его огненными взглядами, мужичок утирал со лба пот, краснел, бледнел, пыхтел и продолжал шарить в брюках, в пиджачке, в пальто, но ощутимых результатов эта суета пока что не имела.
– Товарищ капитан, – повторил дружинник. – Интересный экземпляр...
– Что еще за экземпляр? – спросил капитан, оставив вконец замученного мужичка на своего напарника и в два широких решительных шага оказавшись рядом с Полянским. – Где прописан? Где работаешь? Что здесь делаешь?
– Пишет маслом, он сказал, – услужливо встрял дружинник.
– Чего? Маслом? Капитан быстро оглядел Полянского с ног до головы, заглянул ему за спину, окинул взглядом мраморный столик, осмотрел стену над головой Полянского.
– Маслом, значит? Очень хорошо. В машину его.
– У меня встреча сейчас, – сказал Полянский, отправив в рот оставшуюся половину котлеты.
– Ты как разговариваешь? – рыкнул капитан. – Ты что жрешь тут у меня? Ты, значит, поиздеваться решил?
– Да ни боже мой, – замахал руками Полянский. – У меня встреча тут просто... С одним человеком...
– С каким еще человеком?
Капитан быстро повернулся к дружиннику, и – Полянский не успел заметить: то ли что-то шепнул ему одними губами, то ли просто мигнул, – в следующее мгновение острая боль судорогой свела его плечо, согнула в три погибели. Он начал падать лицом вниз на истертый сапогами местных выпивох кафель, но крепкие руки дружинника удержали его в нескольких сантиметрах от пола.
Он оказался хорошо подготовлен, этот комсомольский деятель – руку Полянскому вывернул быстро и грамотно, как в кино, и от падения подстраховал, то есть все проделал красиво и точно, словно напоказ. Скорее всего, так оно и было – красовался дружинник перед милицией, зарабатывал поощрения.
– В машину, – услышал Полянский голос капитана – уже равнодушный, по которому было ясно, что начальник уже все решил и отговаривать, пытаться переубедить его, приводить какие-либо аргументы – дело пустое и бесполезное.
Он не видел, что стражи общественного порядка сделали с безобидным мужиком-алкоголиком из рюмочной, его же, Полянского, грубо вытащили на улицу, встряхнули и привели в вертикальное положение. Милицейской машины поблизости не было.
– Где он? – сурово спросил капитан, обращаясь непонятно к кому. – Где он?! Мать его етти! Где, бляха-муха, козел несчастный?!
– Заправляться он собирался, – тихо подсказал напарник капитана, звания которого Полянский не знал, поскольку милиционер все время оказывался вне поля зрения Алексея.
– Заправляться? Вот мудак! Нашел время... Ладно. Пошли.
Грубый капитан снова кивнул дружиннику, и тот дернул Полянского за выкрученную назад руку.
– Пш-ше-ел! – зашипел он, стараясь вложить в свой голос максимум презрения и брезгливости. – Пш-ш-ше-ел!
Идти, впрочем, пришлось не долго. Возле метро «Чернышевская» дружинник придержал Полянского и направил к тяжелым стеклянным дверям.
«В отделение станции ведут, – сообразил Алексей. – Там допрашивать будут, суки... Где же мой кагэбэшник?..»
Кагэбэшника он увидел тут же. Высокий парень, как и было обещано, «в танкере и с кейсом», стоял возле табачного киоска, пристально глядя на влекомого милицией Полянского. Арестованный хотел было крикнуть ему, махнуть рукой, привлечь к себе внимание, но парень «в танкере и с кейсом» криво усмехнулся и, резко повернувшись на каблуках, пошел прочь.