— Сударь, — продолжал тем не менее герцог, — никто не нашел времени посвятить меня в секреты испанского этикета. Когда я завидел Его Величество и замер, потрясенный его великолепием, меня довольно… э-э… невежливо подтолкнули в спину и нажали на плечи, показывая, что я должен опуститься на колени. Так вот, чтобы избежать впредь подобных проявлений неучтивости, которые я извинил только потому, что не допускаю и мысли, чтобы меня, посла французского государя, хотели намеренно обидеть, я бы просил вас объяснить, как мне поступить при виде Ее Величества и Ее Высочества. В частности, я хотел бы знать, когда подобает произносить слова приветствия.
Сказав это, француз широко, насколько это позволяли правила приличия, улыбнулся, и улыбка эта была столь располагающей и обезоруживающей, что испанец не смог устоять против нее. Слегка поклонившись, он произнес на безукоризненном французском языке:
— Мне очень жаль, герцог, что вы не по своей вине очутились в подобном положении. Я представляю, насколько вам, тонкому знатоку этикета и искушенному придворному, приходится сейчас нелегко. Извините меня, я пренебрег своими прямыми обязанностями. Итак, у нас есть еще несколько минут, и я постараюсь использовать их с толком. Когда вы окажетесь перед троном и увидите королеву и инфанту, вы должны тут же преклонить колени и почтительно приложиться губами к краю их платьев. Вот и все. Говорить вам ничего не нужно.
— Но как же моя речь? — спросил изумленный де Грамон. — Ведь должен же я известить принцессу о том, что мой государь просит ее руки?
— Ничего говорить не нужно, — повторил испанец и жестом пригласил де Грамона следовать вперед.
Герцог воспользовался полученными советами. Он неторопливо встал на колени, поочередно поднес к губам края двух пышнейших парчовых платьев, а потом на цыпочках удалился.
Мода, господствовавшая тогда при испанском дворе, его поразила. Открытыми оставались только женское лицо и кончики пальцев. Все прочее скрывали волны ткани. Широчайшие кринолины, огромные воротники, туго стянутые волосы… Де Грамон долго гадал потом, в состоянии ли вообще эти похожие на истуканов женщины двигаться. Обед, на котором ему было позволено присутствовать, нимало не рассеял его недоумение. То есть королева и инфанта безусловно ели, но очень мало и очень медленно. И, разумеется, в полной тишине. А прислуживали им дамы в белом, которые весь обед провели, стоя на коленях! (И выросшую в такой обстановке инфанту Людовик потом вынуждал ездить в одной карете со своими возлюбленными — например, с Луизой де Лавальер или с Монтеспан! Какое унижение!)
…В течение всего обеда де Грамон исподволь бросал взгляды на свою будущую королеву и остался весьма доволен увиденным. Небольшого роста, изящно сложенная, белокожая. А волосы-то, волосы! Как странно распорядилась природа, наградившая испанку такими волнистыми белокурыми локонами! Правда, голоса Марии-Терезии герцог так и не услышал, а о ее нраве мог только догадываться. К сожалению, и де Грамон, и большинство его современников недооценили прекрасную натуру этой женщины. А вернее сказать — она осталась для них тайной за семью печатями. Дело же заключалось в том, что отец инфанты, король Филипп, строго-настрого приказал ей навсегда превратиться в тень своего мужа.
— Дочь моя, — внушал Марии-Терезии родитель, — наша страна еще долго будет зависеть от прихотей Франции. Если тамошний государь действительно возьмет тебя в жены, на что я и твоя мать очень надеемся, ты обязана во всем покорствовать Людовику, который, к сожалению, не отличается покладистостью, и ни в коем случае не перечить ему. Если, конечно, — добавил Филипп, подозрительно глядя на девушку, — ты не хочешь, чтобы Мадрид был разорен, а то и завоеван чужеземцами.
Мария-Терезия выразила удивление, что отец даже может такое о ней помыслить, заверила, что все поняла, и удалилась к себе. Она готова была дать любое обещание, лишь бы уехать жить в Париж, представлявшийся ей средоточием веселья. Однако нарушать слово Мария-Терезия вовсе не собиралась. Вот почему эта скромная, умная, набожная и вообще во всех отношениях достойная женщина стала восприниматься французами как разряженная бездушная кукла. И даже Людовик не догадался о том, насколько страстна была по натуре его молчаливая хорошенькая жена, и каких трудов ей стоило не выказывать на супружеском ложе свой темперамент. «А вдруг, — думала она с испугом, — Людовик сочтет меня распутной? Пускай уж лучше считает безвольной и недалекой».
Что же до простого народа, то он восхищался милосердием королевы и ее смелостью. Она без опаски входила в чумные и холерные бараки, не гнушалась самой черной работы в госпиталях и помогала ухаживать за искалеченными на полях сражений ранеными. Придворные же за это смеялись над ней и даже ославили слабоумной.
— Что с нее взять? — хмыкали щеголи, придирчиво глядя на себя в зеркало и оправляя парики. — Вроде бы и хорошенькая, да ведь и не улыбнется никогда, и комплиментов не признает, А эти ее посещения нищих и уродцев? И как только король не брезгует делить с ней постель? Одно слово — дурочка!
…Но все это в будущем, а пока стремительно надвигался назначенный день свадьбы по доверенности — 3 июня 1660 года. Как ни странно, ночь, предшествовавшую церемонии, невеста провела спокойно — она крепко спала и безмятежно улыбалась, видя во сне огромные, залитые светом залы Лувра и зеленые лужайки с мраморными статуями. Зато Филипп очень волновался и не сомкнул глаз до самого рассвета. Он то молился, то принимался будить королеву, сердясь, что та смеет спать, позабыв о решающем для судьбы Испании дне.
Когда же наконец наступило долгожданное утро, придворный цирюльник только горестно вздохнул при виде осунувшегося и бледного лица своего повелителя и сразу же начал колдовать над многочисленными баночками и склянками с притираниями и румянами.
…К алтарю невесту повел сам Филипп. На девушке было очень простое платье из белой шерсти, украшенное серебряным шитьем, а на Его Католическом Величестве — наряд непривычного серого цвета. Взоры всех присутствующих сразу невольно устремились на огромный алмаз «Зерцало Португалии» и необычных размеров жемчужину «Перегрину», красовавшиеся на его шляпе.
Французского государя на этой свадьбе представлял дон Луис де Харо. Дождавшись возле алтаря Марии-Терезии, он бережно взял ее за руку, подержал несколько мгновений и отпустил. После этого невеста протянула руку своему отцу, который со слезами на глазах (он был счастлив, что его план увенчался успехом) поцеловал ее. Поцеловал очень почтительно, ибо теперь это была рука королевы Франции!
На следующий день на Фазаньем острове, где совсем недавно проходили переговоры испанцев с Мазарини, состоялась встреча Анны Австрийской и Филиппа. Брат и сестра не виделись сорок пять лет — целую жизнь, и Анна, настроенная несколько сентиментально, решила заключить испанского монарха в объятия.
— Брат мой, подойдите ближе, — ласково произнесла она, не решаясь переступить границу, которая — буквально! — отделяла ее от Филиппа. — Так нам будет удобнее.
Не сразу проникнувший в намерения сестры Филипп послушно сделал два шага вперед и тут же оказался в родственных объятиях.
— Оставьте, Анна, — пробормотал он сердито и резко откинул голову. — Неужели вы собираетесь целовать меня? Но это же роняет достоинство государей! Господи, как же изменила вас Франция!
И Анне Австрийской пришлось смириться, хотя она и не поняла толком, почему ее так сурово отчитали. Разве это дурно — поцеловать брата в щеку? Ведь целовала же она его, когда они оба были детьми. Или нет? А может, этот чопорный человек вообще никогда не был ребенком? И Анна горестно вздохнула, очередной раз прощаясь с прошлым.
Затем французская королева-мать и испанский король вместе зашли в просторный павильон, где их уже ожидали инфанта, дон Луис, Мазарини и еще несколько особ. Началась чинная светская беседа, которую прервало появление некоего незнакомца, попросившего разрешения войти. Разумеется, это был сгоравший от нетерпения Людовик. Поначалу все притворились, что не заметили юного короля, который нарушил приличия, ибо ему еще несколько дней нельзя было встречаться с Марией-Терезией. Но делать было нечего, и дон Луис с Мазарини разыграли настоящий спектакль.
— Если бы здесь сейчас внезапно появился наш государь, — вкрадчиво произнес кардинал, обращаясь к своему собеседнику, — я бы сказал ему: «Сир, не отходите от двери. Прикройте ее у себя за спиной и так и стойте. То, что вы хотите увидеть, отлично видно и от входа».
После этого кардинал скользнул безразличным взглядом по дверным створкам, отметил про себя, что Людовик все понял, и направился вместе с легонько улыбавшимся доном Луисом к царственным брату и сестре.
Однако Филипп вовсе не собирался проявлять такт и благоразумие.
— Какой красивый у меня зять, — довольно громко проговорил он и повернулся к Анне. — У нас с вами наверняка родятся замечательные внуки.
Инфанта, услышав эти слова, побледнела, и Анна поспешила ей на помощь.
— Успокойтесь, дитя мое. Ничего страшного не случилось. А как вам понравился этот незнакомец?
Но девушка не успела ответить своей тетке. В разговор тут же вмешался Филипп. — Не время еще судить об этом, — заявил он и гордо вскинул подбородок.
«До чего же они заносчивы, эти испанцы! — подумал юный герцог Филипп Орлеанский, очаровательный брат Людовика. — Собью-ка я с него спесь. Никогда не поверю, что ему удастся найтись с ответом». И проказник игриво поинтересовался у Марии-Терезии:
— Сестра моя, как вам понравилась эта дверь? Мария-Терезия залилась от смущения краской, потупилась и проговорила:
— Хорошая дверь. Красивая и, похоже, добрая.
Спустя четыре дня юная королева прощалась с родиной и отцом. Она проливала потоки слез, и Людовик не отставал от нее. Анна Австрийская попыталась утешить его.
— Молодые люди, — сказала она, — часто пребывают в дурном расположении духа, когда им подходит пора жениться, но после свадьбы их лица светлеют, а на губах появляется улыбка. Поверьте, брак готовит вам множество приятных открытий.
— Ах, Ваше Величество, — ответил венценосный циник, — я понимаю, о каких открытиях вы говорите, и полагаю, что делать их можно и без произнесения клятв перед алтарем. Впрочем, я готов надеть на себя эти оковы, только уж не взыщите — они всегда будут увиты цветочными гирляндами.
И, как известно, Людовик не покривил душой. Очаровательные женщины наперебой старались украсить цветами цепи его брака. До королевы же никому не было никакого дела.
Итак, Мария-Терезия сменила свой испанский наряд на модное французское платье и вышла пожелать отцу счастливого пути. Но Филиппа нигде не было. Оказывается, у Его Католического Величества испросил аудиенции кардинал Мазарини.
— Я счастлив, — начал итальянец, — что вы, государь, нашли время и соблаговолили сопроводить вашу дочь сюда, на границу с Францией. Я понимаю, сколь много у вас забот, и благодарю вас за честь, оказанную нашей стране.
Филипп IV раздумывал с минуту, решая, стоит ли выкладывать все карты на стол, а потом сказал:
— Неужели вы до сих пор не поняли, что я проделал бы гораздо более трудный путь, причем пешком, лишь бы так удачно выдать инфанту замуж?
И торжествующе улыбнулся, глядя на растерявшегося кардинала. Мазарини понадобилась вся его воля, чтобы не произнести вслух отвратительное ругательство. Получилось, что он так усиленно добивался того, что ему и так с радостью отдавали. Обхитрили его, провели, как мальчишку. И Мазарини с невольным уважением посмотрел на человека, которому это удалось.
Девятого июня в маленьком провинциальном городке Сен-Жан-де-Люз состоялась еще одна — на этот раз настоящая — свадьба. Короля одели в камзол из золотой парчи, а мантия Марии-Терезии была так длинна (целых пять метров), что ее середину несли принцессы Орлеанские, а конец придерживала принцесса Кариньян. Мантия эта была из пурпурного бархата, расшитого золотыми королевскими лилиями. На головке у инфанты сияла бриллиантовая корона, а к корсажу была приколота роза из бриллиантов и жемчуга. Все заметили, что невеста очень волновалась, но вид у нее был довольный, а на Людовика она поглядывала с робкой нежностью.
За невестой следовала королева-мать в черной вуали, слегка посеребренной инеем кружев. Замыкала же шествие герцогиня де Монпансье по прозвищу Большая Мадемуазель — старая дева королевской крови. Высокая, величественная, Она напоминала фрегат, неспешно вплывающий в гавань. Ее наряд тоже был траурным: она носила черные платья в память о своем отце Гастоне Орлеанском. Правда, на груди у Большой Мадемуазель блестели добрых двадцать ниток жемчуга, что придавало ей праздничный вид. А вообще из-за обилия черных кружев все это действо заставляло вспомнить Испанию.
Сразу после церемонии молодая чета, королева-мать и герцог Орлеанский в узком семейном кругу пообедали в королевских покоях. Но прежде Людовик и Мария-Терезия вышли на балкон, чтобы ответить на приветственные клики толпы. Двое безмолвных лакеев держали в руках тяжелые подносы с золотыми монетами, которые король и королева целыми пригоршнями бросали вниз. Золото не успевало долететь до земли — его подхватывало множество рук; то там, то здесь вспыхивали короткие жестокие драки, и, слыша проклятия и стоны, чувствительная Мария-Терезия досадливо морщилась.
Обед продолжался не слишком долго, ибо король не мог и не желал скрыть своего нетерпения. Наконец, ополоснув ароматической водой пальцы, он поднялся и произнес, пристально глядя на супругу:
— Очень хочется спать.
Анна Австрийская была не менее своей юной племянницы смущена откровенностью короля. Она с укором посмотрела на сына и накрыла своей рукой дрожавшую руку Марии-Терезии. Одарив девушку ласковой улыбкой, королева величественно выплыла из супружеских апартаментов. Герцог Орлеанский молча поклонился и последовал за матерью. Молодые остались одни (слуги в счет не шли). Свидетели же, которым вменялось в обязанность присутствовать при первых объятиях и поцелуях королевской четы, должны были появиться позднее — когда муж и жена уж возлягут на ложе.
Людовик скрылся в спальне, и вскоре юной королеве доложили, что он разделся и ожидает ее. Мария-Терезия находилась в это время в своем будуаре. Ей тоже давно пора было снять тяжелое парадное платье, в котором она венчалась и обедала, но молодая все медлила. Услышав, однако, о нетерпении короля, она принялась подгонять фрейлин:
— Быстрее! Быстрее раздевайте меня! Вы же знаете, что король ждет!
Достойное всяческого восхищения супружеское послушание! Но, конечно же, дело было не только в данном отцу обещании. Горячая южная кровь все настойчивее напоминала о себе. Мария-Терезия и страшилась лечь рядом с супругом, и страстно мечтала об этом.
Наконец молодые оказались под одним роскошным, расшитым цветами и райскими птицами покрывалом, и двери опочивальни распахнулись. В комнату торжественно вступило несколько знатных дворян, предводительствуемых королевой-матерью. Эти люди должны были наблюдать за тем, как их король в первую брачную ночь справится со своими супружескими обязанностями. Однако Анна, от внимательного взора которой не ускользнул написанный на лице инфанты страх, взяла на себя смелость изменить традиции.
— Господа, — заявила она, — Ее Величество королева может от волнения лишиться чувств, и тогда, как вы понимаете, мой сын не сумеет выполнить свой долг. Поэтому я приказываю всем выйти.
И Анна решительно задернула полог супружеской кровати.
Впрочем, никто не допускал и мысли, что король мог бы оплошать.
«Наш государь так мужествен, — в восхищении писал один из современников Людовика XIV, — что все мы гордимся им и видим в нем идеального кавалера».
На следующее утро придворные заметили, что королева откровенно восхищается своим супругом и смотрит на него с обожанием. Было ясно, что она всем довольна и совершенно счастлива. Генриетта Английская, которая вскоре вышла замуж за брата короля, всю жизнь завидовала Марии-Терезии и поэтому оставила нам весьма пристрастное ее описание. (Хотя, казалось бы, чему завидовать? Ведь, окажись Генриетта на месте испанской инфанты, еще неизвестно, как бы сложились ее отношения с Людовиком, а так она довольно долго была его любовницей и заставляла выполнять все свои прихоти, о чем Мария-Терезия и мечтать не смела.)
Так вот, Генриетта Английская написала в своих мемуарах:
«Нельзя так обожать мужа. Страсть королевы настолько велика, что она не спускает глаз с супруга, чтобы не упустить момента доставить ему удовольствие. Стоит ему посмотреть на нее с приязнью, как она приходит в восторг и веселится до самого вечера».
Генриетте очень не нравилось, что король время от времени все же заглядывал в супружескую спальню.
— И как ему не скучно? — выражала она свое возмущение собственным фрейлинам. — С ней и поговорить-то толком нельзя, а уж в любовных утехах она наверняка и вовсе ничего не понимает. Хотя, с другой стороны, если король станет пренебрегать обязанностями мужа, Франция может остаться без наследника… И все-таки, — помедлив, заключила Генриетта брезгливо, — я терпеть не могу, когда она радостно потирает свои крохотные ручки и хихикает, если ей намекают на то, что король провел с ней ночь. А иногда она даже подмигивает! Право слово, подмигивает! Мол, да-да, был у меня нынче муж и ушел только утром. Экая мерзость, прости господи!
Фрейлины согласно кивали и добавляли все новые и новые подробности. Французская королева им тоже не нравилась. Генриетта, их госпожа, была куда привлекательнее и бойчее.
Когда после бракосочетания миновала неделя, Анна Австрийская начала рассказывать своим приближенным, что Людовик обрел с Марией-Терезией истинное счастье и думать забыл о девице Манчини.
— Он даже поблагодарил меня за то, что я настояла на свадьбе и тем самым помогла вырвать из его сердца эту пагубную страсть, — поколебавшись, добавила королева-мать.
Присутствующие переглянулись с сомнением и согласно закивали. Они поняли, что Анна лицемерит, пытаясь скрыть правду, но толкает ее на это лишь любовь к сыну и желание соблюсти приличия.
Что же до Людовика, то он был настолько «счастлив» в браке, что не захотел сопровождать молодую супругу в Париж, а объявил о своем решении ехать в Ла-Рошель. Мазарини сразу разволновался, ибо Бруаж располагался совсем неподалеку от этой знаменитой протестантской твердыни. Правда, Марии там уже давно не было — она уехала в Париж, где готовилась к свадьбе с неким знатным итальянцем по фамилии Колонна. (Много лет назад ее дядюшка Мазарини служил у этого самого Колонны камергером.)
— Как вам, конечно, известно, Ваше Величество, — объявил кардинал королю, — я имею честь быть губернатором нескольких городов, в том числе и Ла-Рошели. Я полагаю своим долгом показать вам эту крепость.
— Что вы, кардинал, — вежливо ответил Людовик, — ни в коем случае не утруждайте себя. Ведь мой визит будет носить скорее частный характер. Со мной поедут только двое дворян и ваш племянник — Филипп Манчини.
Мазарини вынужден был подчиниться, хотя и был уверен, что король не задержится в Ла-Рошели, а направится прямиком в Бруаж. Правда, оставалось непонятным, что он там намеревался делать… Отговорить его от поездки не удалось даже королеве-матери. Напрасно она взывала к его разуму, уверяя, что негоже оставлять молодую жену. Король стоял на своем и решительно отказывался говорить, зачем ему понадобилось отправляться в Ла-Рошель. Было ясно, что дел у него там никаких нет. Так оно и оказалось. Пробыв в крепости от силы пару часов, Людовик приказал:
— В Бруаж!
И маленькая кавалькада поскакала по пыльной дороге, ведущей к этому небольшому курортному местечку.
Примчавшись туда, король в одиночестве отправился на морской берег. Он долго бродил там и рыдал, точно потерявший мать ребенок. Когда же ближе к вечеру он с распухшими и покрасневшими глазами вернулся, то велел, чтобы постель ему была устроена там, где ночевала когда-то Мария.
А наутро королевский лакей сообщил Филиппу Манчини, который время от времени платил ему за всякие любопытные сведения из жизни государя:
— Его Величество проплакал всю ночь. Подушка была мокрая от слез.
Манчини понимающе кивнул. Он и прежде был уверен, что Людовик не забыл его сестру.
За слезы, пролитые Людовиком в Бруаже, заплатить пришлось Марии-Терезии. Юная Манчини была лишь первой из тех дам, что отыскивали дорогу к сердцу, кошельку и постели Людовика. За ней последовали Олимпия Манчини (которая уже во второй раз стала королевской любовницей), затем Луиза де Лавальер, великолепная Монтеспан и еще множество других.
Спустя десятки лет, в 1701 году, на защиту несчастной королевы поднялся брат короля Филипп Орлеанский. Он очень долго собирался с духом, все никак не решаясь выступить против Людовика. Но однажды слова упрека были все-таки произнесены.
Как-то Людовик призвал к себе брата для серьезного и неприятного разговора.
— Ваш сын, — заявил Король-Солнце, — ведет себя совершенно недопустимо. Он развратен настолько, что Париж, повидавший многое, удивляется и называет его, королевского племянника, «первейшим в мире распутником». Обуздайте его, брат мой, иначе мне придется выслать его куда-нибудь в глушь.
Филипп вскочил. Ноздри его от ярости раздувались, глаза горели недобрым огнем.
— И это говорите вы, вы! — задыхаясь, произнес он. — Вы, который всегда издевались над покойной королевой, заставляя ее ездить в одной карете с вашими любовницами! И вы меняли их как перчатки! У вас нет никакого права упрекать моего ребенка. Вы похотливы, точно дикий зверь, и мне прекрасно известно, что вы стали супругом вдовы нашего Скаррона. Госпожа де Ментенон — особа весьма достойная, и я уверен, что она чтит память своего знаменитого мужа-поэта, поэтому не надо убеждать меня, что она вышла за вас добровольно. Нет, вы, братец, принудили ее, как принуждали многих и многих до нее!
Филипп остановился еще не скоро — уж слишком долго копил он обиды. Людовик, разумеется, в долгу не остался, так что яростная ссора продолжалась больше часа. Особенно оскорбили Людовика слова брата о том, что якобы женщины всегда попросту подчинялись своему королю, не питая к нему при этом никаких чувств.
— Да что же это такое?! — кричал он. — Верно, самому всегда приходилось покупать любовь, вот и считаете, что по-другому не бывает! Так вот же бывает, братец, бывает! Может, скажете, что и Мария-Терезия меня не любила, а? Ага, молчите?! Нечем крыть, да?
Филипп действительно молчал и только беспрестанно хватал ртом воздух. Ему было очень плохо, и вдобавок он знал, как королева боготворила своего мужа. Ему хотелось сказать, что нехорошо предавать тех, кто к тебе по-настоящему привязан, но сил на это уже не оставалось. Прохрипев что-то невнятное, герцог Орлеанский рухнул на пол. Это был апоплексический удар. Очень скоро защитник несчастной королевы умер. А Людовик долго еще терзался сомнениями по поводу того, как относятся к нему прекрасные дамы.
— Я добьюсь правды, непременно добьюсь, — говорил он себе. — Филипп лгал мне из зависти — вот и все. Разве можно в меня не влюбиться? Ведь я так хорош собой!
И постаревший, беззубый Король-Солнце горделиво упирал руки в бока, выставляя вперед подагрическую ногу в роскошном, украшенном драгоценной пряжкой башмаке.
ВТОРАЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ ФИЛИППА ОРЛЕАНСКОГО
— Я имею право не твердить уроков, я король, — заявил как-то маленький Людовик XIV своему младшему брату Филиппу и убежал из классной комнаты.
— Где Его Величество? — строго спросил Филиппа наставник. — Почему вы молчите? Знаете, куда он скрылся, но таите правду? Что ж, боюсь, мне придется известить о случившемся вашу мать королеву, а уж она решит, как с вами поступить.
И бедного герцога наказали, хотя он ни в чем не был виноват.
Вечером того же дня Филипп попенял старшему брату на то, что тот оставил его наедине с учителем, а сам играл в дворцовом парке.
— И что с того? — надменно осведомился Людовик. — Я же все равно люблю тебя, а ты любишь меня, значит, можно и пострадать друг за друга.
Но это были только слова. Людовик никогда — вернее, почти никогда — не поступался собственными капризами и при этом требовал, чтобы окружающие строго блюли государственные интересы, напрочь забывая о собственных.
Несколько раз Филипп, герцог Орлеанский, пытался восстать против тирании старшего брата, но делал это так робко и неумело, что Людовик, можно сказать, ничего не замечал. И только однажды, как мы знаем, у них состоялся откровенный разговор, закончившийся крупной ссорой, во время которой у Филиппа случился удар. Может быть, герцог Орлеанский и почувствовал себя отомщенным, высказав наконец брату все, что он о нем думал, но цена откровенности оказалась слишком высока.
Принцесса Генриетта, дочь казненного в Лондоне английского короля Карла I Стюарта, приехала в Париж еще девочкой и почти сразу же влюбилась в юного Людовика. На Филиппа она даже не смотрела, а тот почти не замечал ее. Королевы-матери — Анна Австрийская и Генриетта Английская — довольно долго вынашивали планы о свадьбе Людовика и малышки Генриетты, тем более что видели их растущую взаимную склонность. То есть поначалу французский король почти не обращал внимания на худенькую и несколько угрюмую девочку, но со временем Генриетта превратилась в настоящую красавицу, и Людовик стал заметно отличать ее и даже приглашал участвовать в своем любимом развлечении — балетах.
— Не правда ли, принцесса очень мила? — неоднократно осведомлялась у сына Анна Австрийская и с удовольствием наблюдала, как он пристально разглядывает изящную девичью фигурку и при этом улыбается.
Однако получилось так, что Испания оказалась важнее Англии, и потому Людовик женился на инфанте Марии-Терезии. Генриетта была вне себя от горя, и ее совершенно не утешило известие о том, что ей предлагает свою руку младший брат короля.
— Фи, — сказала она матушке, — я и вообразить себе не могу, как Филипп войдет в супружескую опочивальню. Вы же знаете, что ему всегда были по вкусу юноши, а не девицы.
— Дочь моя, — остановила Генриетту изумленная и рассерженная английская королева-изгнанница, — не следует передавать мне все слухи, что ходят по Лувру. Мы же с вами не кухарки, которые никогда не преминут обсудить нравы и склонности своих господ.
— Но, матушка, — возразила Генриетта, — при чем тут кухарки и слухи? Вы же собираетесь выдавать меня замуж, а я вовсе не уверена, что мой будущий супруг в восторге от необходимости делить ложе с женщиной. Согласитесь, что я имею право поговорить о его привычках. У меня нет никакого желания мешаться в толпу красавчиков, что всегда окружают герцога!
Однако принцессе пришлось смириться с неизбежным. Ее брак с Филиппом никто не счел бы счастливым, но все же муж и жена терпели друг друга. А когда Генриетта умерла, насладиться вдовством герцогу было позволено только год.
Однажды герцог и его венценосный брат возвращались в Париж после удачной охоты. Стоял ясный осенний вечер; расположение духа у обоих охотников было превосходное. Свиты короля и герцога смешались, дворяне оживленно беседовали друг с другом, наперебой хвастаясь вооружением, собаками и лошадьми. Людовик насвистывал модный мотив и с улыбкой слушал брата, который в подробностях пересказывал последние дворцовые сплетни.
Когда кавалькада добралась уже до парижского предместья, король внезапно перебил Филиппа:
— А что, братец, не наскучила ли вам еще холостая жизнь?
Филипп поперхнулся и невольно поглядел назад, туда, где метрах в десяти от него скакал молодой маркиз де Гранье, недавно приехавший в столицу из Прованса и уже успевший заслужить благорасположение герцога.
Людовик перехватил его взгляд и недовольно нахмурился.
— Вот что, братец, — наставительно сказал он, — развлекайтесь так, как вам нравится, я вам никаких препятствий чинить не собираюсь, но об интересах Франции тоже забывать не след. Короче говоря, вам придется скоро жениться.
Герцог понуро молчал. Он понимал, что спорить бессмысленно и что надо бы хоть из любопытства спросить, кто невеста, но у него так испортилось настроение, что ему сейчас хотелось одного — уединиться в своих покоях и напиться. Или затравить еще одного оленя. А то и прибить кого-нибудь.
Не дождавшись вопроса брата, Людовик все рассказал ему сам.
— Вашей женой станет Елизавета-Шарлотта, или Лизелотта, если вам так больше нравится. Она дочь курфюрста Пфальцского Карла-Людовика и кузины вашей первой тещи Генриетты Английской. Сразу предупреждаю вас, Филипп, что девушка, к великому моему сожалению, нехороша собой. И к тому же бедна.
Король с некоторой опаской поглядел на своего спутника: не слишком ли много ударов было нанесено одновременно? Но Филипп, продолжая хранить молчание, невозмутимо смотрел прямо перед собой. Так прошло несколько минут. Наконец герцог проговорил:
— Сир, вы, наверное, удивлены, что я так спокоен? Однако спокойствие это только внешнее. Я весь киплю. Вы прекрасно знали, что я не терплю женщин, но вынудили меня сделаться мужем Генриетты, а теперь сообщаете о новой свадьбе, которую готовите для меня… Простите, мне осталось сказать вам всего несколько слов. Я закончу, хорошо? — торопливо произнес Филипп, заметив, что лицо Людовика багровеет от ярости. — Так вот, сир, — разумеется, я женюсь на этой Лизелотте. И никаких вопросов задавать не стану. Мне все равно, какова она, ибо полюбить ее или хотя бы привязаться к ней я все равно не смогу. Поступайте так, как сочтете нужным, а я беспрекословно подчинюсь. В конце концов, я ничем не лучше последнего из ваших подданных и то обстоятельство, что я ваш брат, отнюдь не дает мне права спорить с вами. Разумеется, вы лучше знаете, что нужно для Франции…
А вот конь ваш, дорогой мой Людовик, — без всякого перехода продолжал Филипп, — сегодня дважды оступался. И я был прав, когда еще утром отговаривал вас садиться на него. Поглядите, у него бока до сих пор ходуном ходят, хотя мы едем шагом добрых полтора часа. Он болен, уверяю вас! Признайте, что в лошадях я разбираюсь недурно, и улыбнитесь! А то еще парижане подумают, что мы повздорили. Им же невдомек, как мы с вами любим друг друга. Ну же, сир! Я жду!