— Видишь, Олежка, сока сегодня у нас нет. Но завтра будет. Обязательно, — пообещала Маринка.
— Картинку купят?
— Ага.
— Вот что, ребята, — сказала я. — Чего ждать до завтра. Пошли в антикварный прямо сейчас. Я опять на себя надену все эти маскарадные штучки… А чего? Чего ждать-то? Может быть, с такими деньжищами возвратимся… Чур, я первая в ванную! Как бы то ни было, а я рада за вас. Хоть какое-то время поживете как капиталисты — при деньгах, еде да ещё при наличии собственного антиквариата.
Но едва взялась за ручку двери ванной — телефонный звонок, по звукам — явно междугородний. Трубку взяла Марина:
— Да, забрали. Никаких драгоценностей. И нам жаль. Но не помирать же… Ваза-корзинка? Пойдем, оценим… Почему вы звоните? Вы же дачу у меня отняли… Воля Мордвиновой? Вы хотите мне добра? Хотелось бы верить… Но скорее всего, в этом деле, думаю, разберется суд.
— Кто это? — спросили мы с Павлом. — Кто такой любознательный?
— Все тот же Сливкин. Из Рио-де-Жанейро звонил! Говорит, что желает мне добра.
— Обалдеть! — сказала я.
— Опупеть! — сказал Павел.
— Говорит, что дача — это воля Мордвиновой, но хотел бы, чтобы ваза-корзинка действительно оказалась дорогой. Говорит, в этом случае его совесть будет чиста. Говорит, Мордвинова подарила ему дачу в благодарность за то, что он привозил ей очень полезные наборы трав из Тибета.
— Что может быть правдой, — сказал Павел. — Надо думать, он не жег несчастную старую актрису. Если бы жег — не звонил.
— Вот что, ребята, — подытожила Маринка. — Хватит болтать. Раз собрались в антикварный — значит пошли. Ты, Татьяна, во главе колонны. Время страшненькое, бандюги выглядывают из-за каждого угла. Мне при тебе, Тань, как-то увереннее…
— Приятные слова говоришь мужу в глаза, — заметил Павел. — Да ещё тверезому. Ах, девицы-красавицы, какие я видел чудные краски! Какие наборы! Если эта вещица и впрямь дорогущая — вот уж нахапаю тюбиков! Есть у меня одна задумка… Что бы там ни говорили ханжи, а приятная это штука — получать наследство!
Последними его словами, которые потом буду вспоминать долго-долго, были:
— Оставь мне эти фотографии, Татьяна! Тебе же они ни к чему. Я хочу сделать перво-наперво портрет нашей нечаянной благодетельницы Мордвиновой и её мужа. Я воскрешу их молодыми. Пусть живут и светятся!
Скоро мы все трое были готовы к походу в антикварный. Маринка позвонила соседке, попросила на часок забрать Олежку вместе с книжками, красками, альбомчиком.
— Мы скоро! — как поклялась. — Сейчас пять минут четвертого. В шесть будем, если не раньше!
Первым шагал по Арбату Павел. В белой рубашке и джинсах. Он нес, почти не мотая ею, спортивную сумку с надписью «Ураган». На дне её, под застегнутой «молнией», обернутая розовым махровым полотенцем, лежала ваза-конфетница, претендующая на звание «изделия Фаберже», тем более, что Павел обнаружил на краешке основания некий таинственный, выбитый на металле знак.
Почему мы пошли именно на Арбат? Да потому, что знали — там много всяких антикварных магазинчиков. Значит, можно пройтись по нескольким, уточнить стоимость.
Простофили, мы были уверены, что в первом же магазине, занимающемся стариной, к нам отнесутся, вернее, к нашей вазе-конфетнице, с исключительным вниманием. Более того, нам чудилось, что некие юркие-хваткие антиквары сейчас же примутся рассматривать нашу вазу цокать языками и, конечно же, сбивать цену… Мы же, соответственно, должны держать ухо востро.
Однако когда мы ступили в полутемное нутро некоей «Люпины», где стены почти сплошь поблескивали тусклой позолотой старинных икон, — ни один из двух продавцов не проявил к нам никакого интереса. Пришлось «навязываться». Я спросила слегка обрюзгшего лысоватого мужчину:
— Где можно оценить вещь?
Он передвинул в витрине коробочку с колечком, тихо, без звука, прикрыл стеклянную крышку:
— А? Что? Показать? Вон туда…
Мы, было, двинулись все трое мимо прилавка к двери, что вела внутрь помещения. Но продавец остановил нас:
— У нас там очень тесно! Пусть один пройдет. Остальные подождите здесь.
Мы помялись на месте, но Павел решил:
— Ждите, — и скрылся в проеме. Мы же с Маринкой остались стоять совсем рядом с этим проемом, где в последний раз в живом движении мелькнуло белое пятно его выходной рубашки.
Ах, нет, было ещё вот что: Павел оглянулся на нас, подмигнул и только потом исчез.
Прошло минут пять. Мы усердно смотрели в темноту дверного проема. Прошло ещё минут пять. Мы с Маринкой переглянулись, и, видимо, каждая про себя подумала, что там, где Павел, все решается, так сказать, на высшем уровне, стало быть, «железка» высокого полета и вот-вот, счастливый и довольный, появится наш посланец в высшие сферы.
Но он не появился и через полчаса… Вместо него в темном дверном проеме показался бородатый мужик и бросил в воздух, ни к кому особо не адресуясь:
— У нас во дворе парень лежит… То ли пьяный, то ли убили… Надо бы милиционера позвать…
Мы с Маринкой сорвались с места, бросились, оттолкнув бородача, туба, в глубь магазина. Но никакой глуби не обнаружили, если не считать тесной комнатенки слева, а справа уже дверь нараспашку, прямо во двор. И там, во дворе, у кирпичной стены, рядом с мусорным баком, лежал Павел… И никого, никого кроме. Ни живых, ни мертвых. Но доносились голоса. В десяти шагах от его неподвижного тела начиналась арка, что вела прямехонько на Старый Арбат. Видно, там в этот предвечерний час шло много людей, и они разговаривали о своем, насущном…
Впрочем, кроме этого хода, был и ещё один — туда тянулась натоптанная тропинка, резко вправо, в полуразвалины старинного дома грязно-желтого цвета. То есть убийце или убийцам совсем не трудно было исчезнуть и затеряться в толпе.
Но это все я отметила и просчитала позже. Пока же мы с Маринкой кинулись к Павлу, встали перед ним на колени и оказались в кровавой луже. Маринка пробовала закрыть ладошкой страшное место на его шее, откуда текла и текла кровь. Она не плакала, а икала, икала… Я же кричала не своим голосом:
— Сволочи! Сволочи! Где милиция? Милиция где?!
Из-под арки появились люди. Среди них — милиционер. Я принялась объяснять ему как мы пришли в этот проклятый магазин, как Павел ушел внутрь, как мы ждали…
Милиционер все записывал, положив листок поверх ржавой бочки, что стояла поблизости. Мне не хотелось смотреть на Павла, до того не хотелось… словно я одна была виновата во всем. Слава Богу, у него много каштановых длинных волос, и они засыпали все его лицо, глаз не видно…
— Так, — произнес милиционер. — а есть свидетели… Как все дело было? Кто видел?
Люди молчали. Слышно было лишь, как стонет Маринка…
— Ну мы… жена и я, — произнесла неуверенно.
— Она и вы? — уточняет милиционер. — Значит, вы видели, кто напал? Рост, цвет волос, глаз… Одежда… Какой предмет был в руке…
— Нет, — отвечаю. — Не видели. Мы ждали его в магазине. Нам продавец сказал ждать. А Павел… он… вошел внутрь. Мы вместе пришли. Продавец разрешил ему одному…
— Зачем он вошел внутрь? С какой целью?
— Он принес такую вещь… такую вазу, чтоб оценить. Она могла быть очень дорогой, — старалась я объяснить все как можно точнее.
— Где же ваза? — очень строго спросил с меня молодой казенный парень с кобурой на крутой заднице.
— Нет вазы, — отвечаю уже зло. — Разве не видите? Но он же пришел в магазин! Может, его продавцы знают, как все произошло! Может, они видели все! Должны же знать и видеть! Он же к ним, сюда, пришел!
Но двое мужчин, один из них тот, плешивый, с отвислым брюхом, что стояли на пороге задней двери магазина, только пожали плечами и как в конферансе спросили один другого:
— Ты видел что?
— А ты видел?
Опять пожали плечами.
— Понятно, — сытожил милиционер, — свидетелей нет.
— Значит… значит… — подступила я к нему вплотную, — вы никого и искать не будете? Раз свидетелей нет?
Он глянул на меня снисходительно, помолчал и просветил:
— Вы хоть знаете, сколько людей убивают в Москве каждый день?
Он, этот мордастый парень в мундире, этот страж порядка, эта наша вроде как защита и опора, — уже, как я поняла, выучился досконально презирать нас, простых-рядовых, именно за то, что мы хотим верить в силу закона, в обязательность человеческого сочувствия…
— Значит, ваза была. Теперь её нет, — уточнил он, оглядывая неподвижное тело Павла, его странную позу, словно он все ещё бежит лежа, — так у него полусогнуты ноги в коленях.
Только сейчас я заметила сумку с надписью «Ураган», старую синюю спортивную сумку с потускневшей белой надписью… Она валялась, пустая, со слипшимися боками, возле ржавой бочки, поставленной стоймя близко к арке ворот.
Помню, последнее, что я выкрикнула вслед уходящему милиционеру, было:
— Но ведь они врут! Эти! Из магазина! Они должны были все вдеть! Павел к ним приходил! Вазу им показывал! Теперь её нет!
— Но его же не в магазине убили! Во дворе, — артачился страж порядка. — Тут могли шляться всякие… Двор проходной.
Ах, я совсем забыла рассказать про то, как приехали криминалисты, как они обводили тело Павла мелом, чего-то там измеряли, записывали и все молча, со значением, словно бы и впрямь в преддверии каких-то грозных, неумолимых событий для преступника или преступников. И все это я воспринимала как спектакль, как ритуальное действие, необходимое лишь для того, чтобы гибель ещё одного маленького человека в огромном городе закончилась уже знакомой мне констатацией: «А свидетелей-то нет! А на нет и суда нет!»
Но Маринке я, конечно, ничего такого не сказала, да ей, думаю, в те страшные часы ожидания «перевозки» возле мертвого тела мужа никакого интереса не представляла поимка-не поимка убийц или убийцы. Ну а о пропаже вазы-конфетницы она и вовсе забыла…
По полуприкрытому веку Пвла уже ползла какая-то особо предприимчивая муха… Маринка пыталась сгонять её рукой, но муха не уступала… Какая-то сердобольная и своевольная бабушка в платочке вытащила из сумки сложенную квадратом белую бумагу, распрямила её в лист и прикрыла им Павла до пояса, сказав со вздохом:
— Чего пустым людям на человека глядеть? Он весь в тайне… Господь знает, как, что… Дожили до чего! Убьют посреди Москвы и лежи, кому нужон?
Рассказывать о том, какую страшную бессонную ночь прожила Маринка, как она выла, уткнувшись в подушку, как прижимала к себе то рубашку Павла, то его пиджак? И сколько раз я пробовала говорить ей бессмысленные слова утешения… И как тихонько, без звука, плакал под кухонным столом Олежка…
Я не сразу сообразила, что притащила старую сумку с надписью «Ураган», что все держу её в руке, хожу с ней из комнаты в комнату. Маринка прицепилась внезапно к этой сумке и заговорила быстро, через частую икоту:
— Папина сумка… Папа с ней на рыбалку ездил, в командировки… Если бы сейчас был папа… А он знаешь, как умер? Ты знаешь?
Она совсем забыла, что я все-все это знала. И принялась рассказывать, почти бегая по комнате, глядя в пол, обняв себя за плечи… О том, что её отец был научным сотрудником на крупнейшем производственном комплексе «Ураган», что за свою работу много раз награжден… Надо понимать, лучше многих там кумекал в двигателях для ракет. И вдруг в одно прекрасное утро подходит к проходной, а его не пускают парни в пятнистом камуфляже. Впрочем, как и других сотрудников. Они, интеллигенты, в недоумении и пробуют объяснить новоявленным караульщикам в камуфляже, что, мол, они тут работают по двадцать-сорок лет.
— Отработали! — отзываются молодчики при пистолетах. — Теперь тут склад русско-американской фирмы, «Мальборо» и «сникерсов», уже завезли! Расходитесь по домам! Поздно базарить!
Их, мужчин в белых воротничках, было больше, чем камуфляжников, и они решили поднапереть на дверь проходной и ворваться на свою родную территорию. Но откуда ни возьмись — машины с милиционерами, а те с дубинками.
И вот что интересно: другим сотрудникам попало дубинкой, а ему, отцу Марины, — нет. Он вернулся домой даже не помятый ничуть и только повторял: «приватизация», «приватизация»… И усмехался при этом. Потом лег, закрылся одеялом и умер. А мать её даже не сразу обнаружила, что умер, потому что хлопотала в тот момент над собственной матерью, Маринкиной бабушкой. Так уж получилось: Маринкина бабушка, уже слепая, глухая, все жила и жила и, просыпаясь по утрам, она, бывшая рабочая на заводе, где в войну изготовляли снаряды для артиллерии, начинала перебирать по одеялу пальцами и требовала:
— Дайте… организуйте мне фронт работ!
В тот вечер, как рассказывала Маринка, они с матерью собрались вымыть ветхую свою бабулю в ванне, но та отказывалась решительно:
— Не хочу в воду! Не хочу!
Но нести её на руках, даже двоим, было тяжело — кости ведь тоже весят немало. И тогда мать придумала вот что для бабушкиного уха:
— Не с полной отдачей работаете, товарищи! Вот Сталин вам хвост накрутит! А теперь встали в колонну и в баню… шагом марш!
И бабушка, вот те на, довольно резво вскочила с постели и позволила увести себя в ванну, и они мыли её и смеялись…
А отец уже лежал мертвый… Такие вот дела… И хоронили его почти без цветов… Какие уж цветы у неимущего люда в январе месяце… На книжках-то все деньги плакали после гайдаровских новшеств… Маринина мать только об этом и говорила потом, распродавая хрусталь и другую не шибко дорогую мелочевку. На улице стоя, у коврика — враз как-то позабыв про свое высшее образование и звание заслуженного работника культуры, и умение играть на рояле… Такие вот дела…
«Может, потому, что нам с Маринкой нечем хвастать друг перед другом, мы и не ссоримся?» — думала я. А ещё думала о том, что если уж не везет, так не везет… Бедная, бедная Маринка! Как она любила своего Павлика-Пабло-Паоло! Как надеялась, верила, что единственно своей любовью, верностью подправит, укрепит его слабоватую волю, сумеет отвратить мужичка от водки… И на вазу-конфетницу понадеялась, на большие деньги за нее… Наверняка обнадежилась — вот накупит Павел дорогих заморских тюбиков с масляными красками, да как пойдет писать картину за картиной… И вот тебе на! Опять восторжествовал закон подлости, когда самые-то праведные, трудолюбивые, бескорыстные плачут и плачут, а всяким стервам все нипочем!
Впрочем, пришла на ум Алина Голосовская, раскрасавица Алиночка, которой очень хотелось прорваться в «высший свет» нынешнего темного дня, позабыть-позабросить свою мать-уборщицу и сырую коммуналку на первом этаже пятиэтажки. И ведь свершилось! Мы с Маринкой онемели, когда вдруг вся в белом, воздушном, блескучем, вышла из белой же машины наша стервочка Алиночка, белокурая бестия, которая в мать швыряла тапками и кричала ей: «Нищенка! Зачем рожала? Чтоб и я в тряпье вонючем ходила?» Вот, значит, вышла, вся такая заморская, а рядом с ней примостился мозглячок коротконогий, ушки врастопырку, зато весь в белой коже с золотыми пуговицами…
— Девочки! Это я, я! — позвала. — Познакомьтесь — это мой муж Денис, «торговля недвижимостью». Мы только что из Лондона.
Ох, ты, ох, ты… А чем кончилось? Звонит периодически и ноет:
— Вам-то хорошо, вы свободные, а мне без телохранителей никуда нельзя. Денис не разрешает. Сижу с двойняшками под замком, психую. Десять комнат… Хожу. Конечно, горничная тут, няня, кухарка, но скука! А ему некогда. Приедет с работы и завалился…
Я только об Алексее не думала в ту ночь. Не думала и все. И даже не позвонила. Не до того…
— Какая же я была дрянь! Какая же я была дрянь! — бормотала Марина в мокрую от слез рубашку Павла. — Я ему житья не давала, все учила, все дергала… А он терпел. Он был удивительно терпеливый…
Я пробовала сбивать её с этих неубедительных, навязчивых мыслей, но бесполезно… Тетя Инна, её мать, сначала тоже ходила-бегала по комнате, спрашивала ни у кого:
— Как же так? Как же так?
Схватила Маринку в охапку, стала уверять:
— Бог поможет! Бог не оставит! Пропади пропадом все это наследство! Зачем оно тебе понадобилось? И ваза ещё эта… Не имели и не надо. Нельзя нам претендовать! Мы маленькие, безденежные людишки, у нас нет зубов! Я училась играть на рояле и учила других! Ничего кроме! Где это треклятое завещание? Где? Сейчас же порви и забудь!
Она, эта небольшая женщина с седой загогулиной на затылке, и впрямь была решительна. Когда умер муж, а Маринка захотела жить с Павликом отдельно, — без сожалений разменяла свою неплохую трехкомнатную на две однокомнатные и первой, вместе со свой престарелой матерью перебралась на новое место жительства… Вот почему я, все-таки, проявила предусмотрительность, сходила в переднюю, вынула из Маринкиной сумки завещание и переложила его в свою. Там разберемся…
— Вот я, вот я, — мать убеждала Маринку почти без передышки, — вот я лишилась работы… копейки же в училище платят… учеников нет… и пошла торговать колготками… и ничего, если не предъявлять к жизни завышенных требований. Тридцать-пятьдесят рублей можно иметь в день… Конечно, в мороз холодно, в жару жарко, но если не претендовать… не вспоминать через каждую секунду: «Ах, я ведь интеллигентка… Умею на рояле, на скрипке… Мне пальцы следует беречь…» Поменьше предрассудков! Это же аксиома: мы поставлены на грань выживания! Я, когда стала в церковь ходить, это нам ещё одно испытание дано. Значит так надо…
Им было не до меня. Я ушла, тихонько прикрыв дверь. Я хотела двигаться — шагать, ехать в транспорте, ни о чем не думать. Мне было страшно думать, опасно. Но голова работала, выдавая то вопрос, то ответ: «Смерть Мордвиновой и убийство Павла не имеют прямого отношения друг к другу? Скорее всего, имеют. Как-то связаны. Как же? Как? Что, если Павла убили не за вазу… Если ваза вовсе не такая уж дорогая… Если его убили, чтобы запугать Маринку? За дачу. Чтобы не претендовала. Если дача бешеных деньжищ стоит… А мы даже не глянули на нее… Зачем Сливкин звонил из Рио? Такой уж сердобольный, совестливый?»
Надо было с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем? С Одинцовой? Но час ночи… Надо дожить до утра.
Утром дребезжащий голос одинцовской бабушки ответил:
— Уехамши. В Хабаровск, что ли… Когда будет? А кто ж её знает…
Позвонил Алексей.
— Что с тобой? Куда ты делась? Я ждал, ждал…
— Убили Маринкиного мужа.
— Как? За что?
— Долгая история… Много неясного.
— С тобой все в порядке?
— Вроде, все…
— Татьяна, хочешь, я сейчас же…
— Хочу.
Едва выбрался из машины — схватил меня, обнял, заговорил:
— Я понимаю… На тебе лица нет… Конечно, беда. Конечно, горе. Но так устроена жизнь. Разве ты в этом виновата? Разве я виноват в том, что мне вдруг повезло? Меня отправляют в Швейцарию, в знаменитый институт, я там буду практиковаться целый месяц! У них там великолепное оборудование, великолепные лаборатории! Если придусь ко двору — меня могут там оставить. Что это значит для нас с тобой? Чего ханжить? Сколько я получаю здесь? За самые сложные операции? Сама знаешь — ничтожно мало. Если бы не кое-какие подношения… Но это же унизительно, согласись? Сколько же можно? Есть же предел…
— Когда уезжаешь?
— Послезавтра. Улетаю. Билет в кармане.
— Везуха, — сказала я. — Везуха.
— Я и говорю… Перспективы! Если все сложится, как хотелось бы, со мной подпишут контракт хотя бы на три года. Куплю лично тебе виллу из каррарского мрамора, будешь к морю сходить прямо из спальни…
— То есть ты меня, все-таки, не бросишь, если даже вознесешься?
— Как можно! Если б ты была похожа хоть на кого бы… Я по натуре, все-таки воин. Мне доставляет удовольствие завоевывать, а не поднимать с земли брошенное кем-то. Тебя приходится брать с бою каждый день. Уточни: тебе точно виллу хочется из белого мрамора? Или из розового? Переиграю сейчас же! А сейчас что ты хочешь? Что? У меня стоит бутылка французского шампанского… Мчимся?
— Давай.
Вот ведь как… Вроде, я должна была думать только о гибели Павла, о своей вине в этой истории, но думалось и о всяком ином, даже ерундовом. Я отметила, как быстро несет нас старый «жигуль», и сказала:
— Быстро едем. Пробок нет.
Алексей покосился на меня:
— Твоя опухоль почти совсем спала. С твоей восприимчивостью, повторюсь, лучше не…
— Свидетелей нет! Понимаешь? Нигде никаких свидетелей! А ты в профиль ничего… можно в бронзе…
— Тебе нужна тишина, покой и любовь.
— Кто же откажется от любви, сам подумай…
В его однокомнатной, как всегда, было тихо, уютно и чисто. Со всей солдатской прямотой он сказал мне однажды:
— Не терплю грязи. С медсестрой, у которой замечу в волосах перхоть, работать не буду.
Я сбрасывала с себя одежки, туфли, он стоял и смотрел. Под душ мы встали рядом, тесно прижались и замерли… Мы уже не жили в розницу, а превратились в одно существо, забывшее обыденность, плывущее в сиреневом тумане нежности. Несмотря на всю свою разрекламированную страсть к чистоте, он не донес меня до постели — мы свалились на пол, на старый ковер и напрочь исчезли из эпохи первоначального накопления капитала, строительства светлого капиталистического будущего и всего прочего. Каюсь, я забыла и про смерть актрисы Мордвиновой, и про гибель Павла напрочь…
Потом, закуривая сигарету, Алексей прижмет мою растрепанную голову подбородком к своей груди и примется описывать с юмором, как прошла его вчерашняя показательная операция в присутствии провинциальных хирургов, как он поначалу разнервничался даже, но скоро взял себя в руки и вышел блеск, прямо-таки блеск, даже ножниц по обыкновению в зашитой ране не оставил…
И я опять обняла его изо всех сил. Но… опять раздумала откровенничать. Раздумала и все. Может быть, потому, что решила не портить ему поездку в вымечтанную Швейцарию трупами? Не рассеивать звездную пыль его отличного настроения своим решением влезть по уши в грязную историю, связанную с Домом ветеранов?
Но расстались мы славно, долго-долго держались за руки, устало, благодарно глядя друг другу в глаза…
Лишь когда осталась одна, меня охватило чувство стыда и паника: «В то время, как Маринка… я…»Кровь бросилась в лицо. В свою квартиру ворвалась вихрем.
— Маринка звонила?
Митька не слышал. У него в ушах, как обычно, музыка. Он разом слушает и спешит глотать с раскрытой книги необходимые знания.
— Митька, тебя спрашиваю, Маринка мне звонила? — ору, как резаная.
Обернулся:
— Нет, никто тебе не звонил.
Это было странно. Я набрала Маринкин номер. Трубку взяла её мать.
— Таня? Очень хорошо. Прошу тебя об одном — никаких больше разговоров о завещании… Я, кстати, хотела его порвать, но оно куда-то делось. Не надо нам никакой дачи. Я убеждена, если бы вы с Маринкой придали значение тому голосу…
— Какому, Наталья Николаевна?
— Тому самому… Маринка слышала отчетливо, мол, не лезь, не копай… что-то в этом роде! Вы же по легкомыслию не придали значения… И вот результат…
— Можно мне с Маринкой поговорить?
— Сейчас позову.
Тусклым, не своим голосом Маринка роняла:
— С меня хватит. Боюсь за Олежку. Никакая дача мне не нужна. Вчера кто-то позвонил, подышал в трубку… Боюсь, боюсь…
— Чем я могу помочь?
— Ничем. Приехали родители Павла из Рязани… Мать моя суетится… Учти, она во всем готова винить тебя, твой характер.
— Учту.
— Хоронить будем на Головинском, где отец… Да, вот что… нужен будет мужчина… гроб нести…
— Поняла. Митька. Во сколько ему быть? Ясно. Я ногу подвернула. Инна Кирилловна не увидит меня рядом. Она права, Маринка. Насчет легкомыслия…
— Что теперь говорить… Распоследние мы с тобой дуры! Убеждена, смерть Мордвиновой связана с убийством Павла. Черное это все дело, жутко черное… А мы как на сцену вышли играть… Смотри, не суйся больше в эту черную дыру! А то и для твоего трупа придется искать мужиков, гроб нести. Тебе это очень нужно?
— Прости меня…
— И я хороша… На дачу позарилась. Разгорелся аппетит… Тань, я вот думаю, думаю, кто мог знать, что эта проклятая ваза-конфетница дорогая-предорогая?
— Нотариус, помнишь, намекала… А понятые слышали… И Сливкину ты сама сказала, что пойдем, оценим…
— Но кто мог знать, что мы с Павлом понесем её на Арбат сразу, в четвертом часу вечера?
— Если следили…
— Вот и я думаю — следили. Им надо было не просто отнят вазу, но убить Павла. Согласна? Чтоб совсем запугать меня. Чтоб больше никаких претензий. Была у тебя такая мысль? А?
— Маринка! Маринка! Именно эта мысль!
Тут бы мне и притормозить. Но не смогла:
— Хотела бы я посмотреть на эту чудо-дачу! Небось, из каррарского мрамора! Под крышей из серебра!
— Ты вовсе очумела — «посмотреть»?! будь она проклята! Провались она пропадом! Поняла?!
Маринка бросила трубку… Я же посидела, посидела, размышляя, подтянула поближе к себе справочник и сыскала номер отделения милиции, «отвечающего» за Арбат, набрала номер дежурного, попросила дать телефон следователя, который ведет дело об убийстве во дворе антикварного магазина «Люпина».
— А вы кто такая?
— Я? Я его жена, Марина Васильевна…
— Записывайте номер… Фамилия Рогов.
Разговор с Роговым получился какой-то вялотекущий. Молодой приятный голос на все мои вопросы отвечал тотчас, но безо всякого живого выражения и все как бы через «не могу». Так что узнала я в конечном счете то, что мне было и без того известно: «Ни о чем конкретном ещё говорить не приходится»… «пока взяты первые показания…», «есть основания для версии, что муж ваш сам вышел во двор, возможно, его позвали, возможно, ему не понравилась цена, предложенная оценщиком, и кто-то предложил ему большую, для чего следовало выйти во двор… возможно, он сам вышел покурить, подумать, прикинуть…»
— Свидетелей убийства нет?
— Пока нет… Будем надеяться, что что-то прояснится… Например, где-то всплывет ваза…
— Будем! — подбодрила я его. — Но у вас, наверняка, и «готовых» убийц хватает, со свидетелями… Не надо искать, напрягаться…
Он не оценил моей иронии, отозвался с готовностью и даже благодарностью:
— Точно! И «готовых», и «висяков»! отдыхать некогда! Кругом бегом!
Как ни странно, он меня подзадорил. Я вытащила треклятое Маринкино завещание, уточнила, где, собственно, искать треклятую дачу, когда-то принадлежавшую Мордвиновой, позвонила туда-сюда и… принялась переодеваться по-походному. Ну так, чтобы сойти за среднестатистическую дачницу. Черные очки, конечно, никого не должны были удивить в столь солнечный день. А кепарик с козырьком — самое оно… Ну и сумка полиэтиленовая в самый раз — намек, что не праздная девица, а чего-то несет полезное из одного места в другое… Хотела, было, позвать с собой Митьку, но чего парня от дела отрывать… Я ведь, чистый гуманитарий, издавна невольно благоговела перед теми, кто на ты с физикой-математикой.. Но он мое замешательство у порога заметил:
— Куда собралась? По грибы, что ли? Рановато, вроде…
— Не отвлекайся на пустяки окружающей жизни! Вымучивай «отл»! когда потребуешься — позову!
Мне повезло — в электричке нашлось местечко, и я проехала необходимые тридцать минут сидя, читая свою газетку «Сегодня-завтра», невольно освежая в памяти лица своих коллег, редактора Макарыча, проблему со спонсорами и необходимость уже завтра явиться на свое рабочее место, так как бюллетень кончился, иссяк…
Дача Мордвиновой располагалась на улице Сосновой, почти параллельно железной дороге. Следовало только перейти шоссе и повернуть вправо. Здесь, действительно, стеной стояли сосны и шумели высоким, важным шумом. К дому номер двенадцать вела особая гравийная дорожка, вполне удобная для пешеходов и машин. Но седьмое или восьмое чувство подсказало мне не высовываться, пренебречь удобствами и пойти еле заметной тропкой между кустами. Эта тропка привела меня к высокому дощатому забору, на котором белела нужная цифра «12». За забором, едва приблизилась, раздалось глухое рычание. Вздрогнула, но не бросилась наутек. Забор внушал доверие своей основательностью. Только вот поиски хоть какой щелочки в нем оказались бесполезны. Пришлось, трепеща от страха, под близкое утробное рычание, видно, немалой псины, пройти вдоль высоко поставленных плашек, пока не нашлась-таки узенькая, еле приметная полосочка пустоты между двумя досками. Привстала на цыпочки, затаила дыхание… ведь вот сейчас, сию минуточку я своими глазами увижу роскошную дачу Мордвиновой, из-за которой, судя по всему, что вполне-вполне возможно, сожгли её и убили Павла…
Увиденное почти лишило меня дыхания. Даже пес умолк, видимо, почувствовав, что я как бы умерла. Нечто подобное происходит с человеком, купившим кило свежих яблок с розовыми щечками. Каково же его изумление, когда эти яблоки он высыпал на стол и обнаружил, что все они сгнившие изнутри… Обидно ж как!
То, что я углядела за добротным, не очень давно поставленным забором, было всем, но только не великолепной дачей. Хотя, вероятно, когда-то в тридцатые годы этот одноэтажный дом из бревен с застекленной верандой и гляделся теремом. Но время скособочило его в одну сторону, веранду — в другую. А если принять во внимание, что с близкого шоссе несется, не умолкая, тяжелый гул грузовых машин, то картинка получается и вовсе скучная. И как поверить, будто из-за этой вот полуразвалюхи вблизи гудящего шоссе убиты двое, если не трое, если взять во внимание женщину-гардеробщицу, сшибленную машиной…
Только чуть позже я обнаружила, что на крыльце сидит худая старуха в тапках на босых ногах и быстро вяжет что-то желтое, бормоча себе под нос. А чуть в сторонке, поблескивая на солнце кузовом, стоит знакомый мне серый пикапчик с синей надписью на боку — «ДВРИ». Из дома довольно скоро вышел чернобровый парень, шофер Володя, что-то сказал старухе, она кивнула, продолжая вязать. Затем парень потянулся сладко, подняв руки и привстав на носки. Огромный светло-каштановый пес подошел к нему, виляя хвостом. Володя потрепал его по холке. Ото всей этой сцены веяло покоем, миролюбием и будничностью. Как бы через силу, по крутой необходимости, парень отворил задние дверки «пикапа», подтянул к себе флягу, вероятно, тяжелую, вероятно, с молоком, сходил в дом, вернулся с синим бидоном и кружкой. Принялся возиться в глубине пикапчика. Я так поняла — отличал в бидон молоко. Потом пошел с бидоном в дом. Старуха перехватила, протянула костлявую руку, видно, хотела попить молочка. Парень отдал ей бидон. Старуха поднесла его к губам, принялась хлебать… Видно, молока было немного, она держала посудину без напряжения…