— Пойди, позвони, спроси у него, если мне не веришь, — Аллочка тяжело, устало вздохнула. — Ох, не девичье это все дело, ох, не девичье…
Я не знала, что и думать, а что предпринять — тем более. В голосе медсестрички звучала такая будничная, убедительная уверенность в ясности ситуации… Мне показалось, что выход вдруг нашелся… Когда Аллочка настойчиво повторила:
— Ну позвони же Николаю Федоровичу! От тебя же не убудет! Корона с головы не упадет!
— Ладно, — сказала я. — Давай позвоню… спрошу, откуда меня знает этот Николай Федорович!
Мне мнилось, что я нашла самый удачный вариант ответа.
Телефон сыскался не сразу. Он прятался на задворках старого трехэтажного дома. Аллочка сама стала набирать номер Николая Федоровича, а когда набрала и услыхала ответ, радостным тоном ответила:
— Да, да, Николай Федорович! Мы обе! Не достанут! Таня все не верит… Дать ей трубку? Держи, Татьяна…
Я взяла теплую, нагретую солнцем трубку:
— Николай Федорович?
— Танечка, конечно же, я, — услыхала знакомый голос. — Очень рад, мой генерал, что вы обе вне зоны опасности. Теперь дело за нами… Как говорится, «наше дело правое — враг будет разбит». Устала? Очень?
— Очень, — вырвалось у меня.
Последнее, что увидела отчетливо, — дверь в подвал, обитая цинком, в ржавых шляпках гвоздей. Телефон примостился поблизости от нее. Эта дверь словно бы поехала на меня, потом понеслась… И прихлопнула. Меня убили. Я это отчетливо поняла, но это знание уже было ни к чему. Как и любое другое… Удар, боль — и ничего больше — ни света, ни тьмы, ни каких-либо, как пишут, непременных пульсирующих обрывков сознания, — ни рая, ни ада, в том числе.
Между прочим, и никакого тоннеля с ярким спасительным светом в конце, как опять же рассказывают о том некоторые счастливцы и счастливицы. Видно, ведающие распределением благ на том свете или в его сенцах почему-то не захотели скрасить мое пребывание там, в запределье. И я поныне не имею желания обижаться. Мало ли, какая была у них причина…
Кстати, теперь, имея опыт, считаю, что изо всех способов исчезновения из жизни — тот, что был применен ко мне, самый классный. Безо всяких проволочек, которые уж непременно вынудят к безумию, к жажде продолжения существования, заставят впадать и раз, и два в отчаяние от одной мысли, что вот-вот сейчас никогда-никогда больше не увидишь вон того листка подорожника в меридианных полосках, и шатающейся по траве сизой тени от клена, а черная крошечная мошка на желтке одуванчика ещё будет жить, а солнце — согревать её и нежить…
Но это потом, потом я задним числом закручусь в вихре сумасшествия, представив себе, что ещё чуть, ещё чуть-чуть, и меня могло не быть на этой привычной земле… Знаете ли, какая это жуть! И я вольно-невольно, до птичьего какого-то крика, сорвавшегося с губ, пожалела всех, всех, всех, кого когда-либо вели убивать. Да простит меня Бог, — но всех-всех-всех, безвинных и виноватых, потому что «жизнь отдать — не поле перейти», потому что а что ещё есть у человека самого дорогого, бесценного кроме? Он сам и есть Жизнь.
Конечно, конечно, я понимаю, что можно пойти на гибель ради какой-то высокой цели, когда от твоего поступка станет лучше другим и прочее… Ради спасения, к примеру, тонущего ребенка… Но я-то говорю о тех случаях, которых в России сегодня считать-не пересчитать, когда один человек вынимает нож… пистолет… гранату и, не дрогнув, убивает другого, то есть ворует у Бога его создание, то есть падает в черную бездну тягчайшего греха и последней степени растления…
Понимаю, после театрализованного, с «партером» для иностранных журналистов, с ликующим криком бандюг и грабителей, расстрела Белого Дома из танковых пушек, размышлять с рыданием о неправедной воле рядового человека-убийцы как-то несерьезно, забавно даже… И тем не менее, тем не менее — не могу удержаться. Потому что я сама побывала в шкуре того, у кого отняли жизнь.
Да, конечно, и после бойни в Чечне, и тысяч погибших в «зонах локальных конфликтов» призывать внимание к себе, к маленькой точечке, если смотреть с самолета, который ещё не набрал высоту, — кому-то и впрямь покажется занятием нелепым, пустопорожним…
И так посмотреть: в силах ли я запугать муками совести, карой Божьей молодых, здоровых, ухватистых мужиков, желающих жить на всю железку, хоть день да мой, и чтоб шампанское лилось Ниагарским водопадом и чтоб в этом самом водопаде купалась, зазывно посмеиваясь и тряся грудками, отборная суперкрасотка?
И все-таки, и все-таки… А вдруг?!
… Но к событиям, к делу. Очнулась я не знаю когда, не знаю где, не знаю почему… Какое-то время вообще не могла сообразить, зачем пришла в себя, если вместо меня — одна звенящая боль в голове… Темень и боль. И вдруг ещё одна — в бедре, короткая… Догадалась: укол… Значит, во всяком случае, не в раю, а если и в аду, то в земном…
Долго-долго боялась открывать глаза. Что увижу? Дыбу? Виселицу? Раскаленную подошву утюга, готового пытать? Все, все варианты измывательства над живой человеческой плотью, попавшие туда с кино-, телеэкранов, из рассказов очевидцев пронеслись в моей голове. И там же, среди этого хаоса ужасов, вопросик: «Кто меня так? Аллочка подставила или её тоже кто-то подставил?» И второй: «Николай Федорович… кто вы? Что значил ваш со мной последний телефонный разговор?»
Рука нащупала, как ни странно, не щербатый пол, а шелковистую гладь покрывала… Да ведь и тело явно не было брошено кое-как на ледяные каменные плиты темницы. Оно лежало на мягком… И наручники отсутствовали. С трудом, кое-как, стараясь обеими руками удержать на весу хрустальный звон в голове — я села и только тогда осмелилась открыть глаза.
Нет, не совсем так. Я ещё вспомнила, чему меня учил Родион Шагалов на курсах по самбо. Хотя я не отличалась упорством, последовательностью в достижении поставленной в понедельник цели, все-таки, кое-чего успела схватить и закрепить, чтобы в случае чего применить наизусть. В те уже далекие благостные дни студенческой жизни, где самая-то напряженка и великие страдания отмечали разве что сессии, — я и предположить не могла, что именно меня могут схватить, полуумертвить, засунуть туда, куда Им надо. Ясное дело, про заложников кому только нынче не известно в России! Даже груднички о том ведают! Но ведь каждый отдельно взятый человек то и дело что отмахивается от этих сведений: «Ну есть такое… Но чтобы со мной? Да не может этого быть!»
И лишь помнится, неутомимый крепыш Родион Шагалов впрямую, доверительно обещал нам, будущим самбистам-журналистам — пропагандистам нравственных начал:
— На тебя… вот на тебя лично.. прется гора мускулов и обещает размазать по полу. Тебе страшно? Ножки в коленках бьет дрожь? Трусики мокрые? Сопля свисла с губы? Не смей! Увидь себя со стороны! Помни: побеждает не тело, а дух. Разъярись в три секунды! На свою трусость! И в бой! И хвать его, сволоча, за… И никаких гвоздей! И хвост морковкой!
Видимо, мой хвост и впрямь встал морковкой. Я открыла глаза. Надо мной наклонилась молодая женщина с белой повязкой вместо рта, словно боялась заразиться от меня ну, положим, гриппом.
— Болит еще? — спросила глухо, сквозь слои марли.
— Болит, — разлепила я губы.
— Тогда ещё один, — она наклонилась. — Не шевели рукой, — и вкатила мне ещё один укол, повернулась и ушла в узкую дверь справа.
Отметила: дверь эта единственная здесь, в небольшой комнате, и окон совсем нет. Подвал? Не подвал? Но на стенах висят присборенные занавеси, полосатые, белые с черным, из плотной материи, от потолка до пола.
Мне жутко захотелось пить. Во рту как в пустыне Сахаре жар и сушь. Звать? Просить «дайте»? А к чему это приведет?
Решила терпеть… Ведь сколько же народу терпело до меня, находясь в подобном положении!
У противоположной стены, можно сказать, в ногах кровати. Стояло кресло с высокой черной спинкой и блестящими металлическими подлокотниками. Такие продают в салонах мебели для офисов и пользуются ими всякие начальники нынешнего рыночно-беспредельного разлива.
Тишина. Ни шелеста, ни скрипа. Мертвый дом? Или дом для мертвых? Мои белые, побитые жизнью босоножки стоят, прислонившись друг к дружке, у самой постели.
Я рискнула встать. Тем более, что боль в голове как бы пошла вдаль, все скорее и скорее и исчезла совсем, оставив напоследок что-то вроде тишайшего, прерывистого гудочка! Мне удалось опереться на пол, покрытый ворсистым зеленым сукном, обеими ногами. Покачалась или покачало… Села на постель, не зная, что же дальше-то…
И тут в дверь быстро вошел высокий мужчина в черных джинсах, белой водолазке в рубчик и белых кроссовках высокого класса исполнения. На его запястье блеснули золотишком породистые часы.
Но это-то все ладно, все ничего. А вот только сердце мое остановилось и ни с места в тот момент, когда я взглянула на его лицо. Лица-то и не обнаружила, не было его. Вместо — эта жуткая черная шапчонка, что натягивается ниже подбородка, оставляя лишь прорези для глаз. В кино видеть этот маскарадный прибамбас даже забавно, а вот в жизни…
— Воды! — просипела я.
Мужчина, как ни странно, повторил это мое слово, только громко, чтоб слышали те, кому надо, и кто скрывался за этими стенами. Скоро вошла давешняя женщина с подносиком, а на нем большая пластмассовая бутылка «Веры» и высокий бокал. Все это было поставлено передо мной на журнальный столик.
Сладчайший глоток… потом второй… потом третий…
— Ну а теперь к проблеме, — позвал мой как бы сожитель, усаживаясь в кресло и слегка расставляя колени. — Теперь вы скажете, кто вас послал в Дом ветеранов, чье задание выполняли и в чем оно заключалось. Ответ должен быть прям, как… как ружейный ствол.
Придерживая руками все ещё гудящую голову, я ответила:
— Я сама.
— Наташа из Воркуты? — вкрадчиво-насмешливо поинтересовался мой интервьюер. — Бывшая воспитательница детского садика? Девица без в/о?
Сомнений быть не могло — он знал обо мне если не все, то многое. Притворяться Наташей не имело смысла.
— Хотите иметь прямой ответ — прямо и отвечаю. Я — журналистка газеты «Сегодня и завтра». Меня поразила смерть актрисы Тамары Мордвиновой и то, что какой-то Сливкин почти перед самой её смертью взял у неё дарственную и записал дачу на себя. Хотя завещано все моей подруге Марине, у которой маленький больной ребенок.
— Пробую поверить: из чистого гуманизма вы отправились в Дом выявлять причины и следствия случившегося. Я вас правильно понял?
— Абсолютно. Но есть ещё одна причина. И очень веская. У нас нет спонсора, мы его ищем. Газета «валится». Мне захотелось помочь как-то её сохранить. Для этого нужны сенсационные публикации, чтоб пахло скандалом. Я не лишена профессионального честолюбия. Мне показалось, что в Доме ветеранов случилось невероятное и из этого можно сделать сенсационный материал.
— И что же, — Маска положила ногу на ногу и принялась дергать мыском кроссовки, оказавшимся на весу, — вы считаете, что разобрались, как там и что?
— Нет, не считаю. Наоборот, запуталась.
— В чем?
— В… том, что ограбление Мордвиновой не единичный факт. Оказывается, обслуга запросто грабит покойных старух…
— Ах, это, — собеседник усмехнулся.
— А что еще? — я расширила глаза, эдак показательно демонстрируя недоумение. — Я не узнала до сих пор даже того, кто убил Павла, мужа Марины. Из-за вазы. Прямо во дворе антикварного на Арбате.
— Зря ты влезла во все это дело! — заявила Маска, переходя на ты. — Зря! Очень зря! Думаю, что что-то скрываешь, какие-то дополнительные факты, наблюдения… Не надо бы. Надо рассказать все, до конца, как, что, зачем, почему.
То, что я услышала следом, — мигом освободило голову от гуда. Она стала заполняться словно бы раскаленным паром… И все последующие тары-бары моего невозмутимого собеседника, покачивающего и покачивающего мыском кроссовки, слышала еле-еле, сквозь плотные завесы этого самого густого пара. Он же говорил почти без смены интонаций, не повышая и не понижая голоса:
— Надо тебе рассказать все-все, потому что ты влезла куда тебя не просили и влипла… прошу прощения… как муха в липучку, намертво. Потому хотя бы, что твой замечательный Николай Федорович, бывший контрразведчик, брошенный властью в забвении и безденежье, нынче наш человек.
В голове замелькало каруселью: «Неужели? Неужели? Неужели?»
Маска встала с кресла, указала рукой на стену, где, если приглядеться, за фалдами занавески скрывалась ручка ещё одной двери:
— Виноват. Тебе же надо кое-куда. Иди, но думай.
Я не стала медлить, шатаясь, прошла туда, куда он указал. Испытала наслаждение и от вида прохладной, литой струи воды, ударившей в голубое дно умывальника. Вымылась как удалось, благо на стене висел рулон широкой полотеничной бумаги. Захотелось взглянуть на себя в зеркало, но его не было.»Взглянуть? В зеркало? Какие нежности при нашей-то бедности! — не утерпела, съехидничала. Ты где? Забыла? Что с тобой будет? А ведь будет, будет…»
И как же не хотелось мне думать о Николае Федоровиче! А точнее, о том, правду или неправду сказала Маска. Уже один этот вопрос автоматически превращал меня в предательницу и лишал опоры. В том числе и надежды на более-менее удачный для меня исход всей этой истории… Но надо было, надо было придти к какому-то определенному мнению. И держаться в зависимости от него. Так кто он, Николай Федорович? Неужели из тех, кто с потрохами продался криминалу? Или это всего лишь иезуитский ход мужика в маске, чтоб сбить меня с толку, кинуть в омут безысходности, лишить воли к сопротивлению?
Есть же ещё Аллочка… Она уверяла, что действует от Николая Федоровича и, значит, во имя вселенской справедливости…
Я очень, очень устыдилась, что так поздно вспомнила об этой маленькой девушке-женщине… Где-то она? Что с ней-то стало? Может быть, она уже мертва? Она же так боялась, что её убьют…
Вернулась в комнату, села на кровать. Вопрос прорвался сам:
— Где Аллочка? Мы же были с ней…
Маска не ответила. Ее кресло оказалось на роликах, она, подгребая ногой, подкатила к телевизору, глазеющему из своего угла на происходящее, нажала кнопку. На экране вскоре возникла знакомая телеблондинка, уже не девушка, но ещё и не женщина в силе, явно растерявшаяся перед выбором — кем быть и потому мудрящая с прической… Маска не дала ей права голоса.
— Где Аллочка? — повторила я свой вопрос.
Маска хмыкнула и разразилась тирадой:
— Вопросы, вопросы… И все для того, чтобы не ощущать себя песчинкой мироздания. Чтобы сохранить наивную веру в то, будто от твоих усилий в мире прибавится нравственности, благородства и прочее? Ведь так? Пустое заблуждение! В этом мире все зыбко, все неустойчиво! Давно ли мы все хором восславляли цареубийц? Теперь же тем же хором славим царя со свитою? Давно ли пели осанну социализму, равенству, братству? Теперь же поем ту же осанну капитализму?
— Где Аллочка?
— Там, где ей следует быть. Вернемся к истории развития человечества. Совсем недавно, лет пять назад, в наших журналах как оценивали события семнадцатого года? Цитирую: «Реакционеры полагали, что корень зла лежит в самой революции — она-де завела Россию в тупик. А посему и выход усматривался в возврате к „доброму старому времени“. И когда бывшему либералу П. Струве напоминали о его восторгах в дни Февраля, он отвечал выразительной репликой: „Дурак был!“ К стыду русской интеллигенции, даже такие её представители, как П. Милюков, считали, что без крови не обойтись и России нужна „хирургическая операция“. И выход их кризиса все они усматривали в военной диктатуре. Что же касается самого кандидата в диктаторы — генерала Корнилова, то ради „спасения России от революции“ он был готов „сжечь пол-России“ или „залит кровью три её четверти“. К октябрю ждать уже было нельзя. Все более определенные очертания приобретали действия крайне правых сил, направленные на установление кровавой военной диктатуры. Росла опасность и стихийного, свирепого взрыва в низах. „… Волна настоящей анархии, — предупреждал Ленин, — может стать сильнее, чем мы…“ И как итог: „… Выхода нет, объективно нет, не может быть, кроме диктатуры корниловцев или диктатуры пролетариата…“ такова была реальная историческая альтернатива Октября 1917 года». Как же оцениваются эти события сегодня? С помощью цитат, свидетельств, но уже других, с другой стороны? Как чудовищное насилие отвратных большевиков над Россией, где все цвело и благоухало во славу царя и Отечества. Только и это не конец. Возникают и возникают уже совсем-совсем иные оценки тех же самых происшествий, внезапностей, катаклизмов.
— Я разговариваю с доктором наук?
— Почти.
— Неужели необходимо столько знаний, чтобы претендовать на роль…
— Дознавателя в криминальной структуре? Так ты хочешь сказать?
— Примерно…
— Видишь ли, я, как и ты, выполняю порученное мне дело. Каждый из нас выполняет свое дело. За что и получает соответствующее вознаграждение. Иными словами — возможность жить, содержать семью, помогать близким. За время советской власти я привык равняться на лозунг текущего момента. Сегодня он какой? Или забыла? «Каждый выживает в одиночку». Понимаю, твою ранимую душу он коробит. Ты никак не можешь примириться с тем, что его сняли с волчьего логова, где он более уместен. Но что есть, то есть. И я, учти, не имею права делать свою работу кое-как. Выводы за тобой. Или ты мне сейчас, взвесив все «за» и «против», скажешь, что хочешь говорить все откровенно, а значит, и жить… Или жить не будешь. Моя мысль ясна?
— Пожалуй… Но…
Маска встала и ушла. Наступила тишина, та самая, о которой говорят — гробовая. Я закрыла глаза. Зачем? Хотелось думать, что сплю, и все это только снится? Потрогала щеки ладонями, обнаружила — щеки холодные, а руки просто ледяные и дрожат. И внутри, в животе, набухает боль и ужас. Но мыслишки впрыгивают в голову какие-то несуразные, детские: «Неужели он это всерьез? Неужели меня можно взять и убить? Я же так люблю собак, сирень, лилии на воде… Чехова, Бунина, пушкина… За что убить? Я же сама никого не убивала… Я же ему все сказала, что знала…»
Врала, конечно, даже себе врала в эти страшненькие минуты. Ведь не все, далеко не все рассказала о том, что заметила, увидела, услыхала в проклятущем Доме ветеранов… Чуяла — нельзя, ни в коем случае нельзя нараспашку! Надо цедить факты, фактики, имеющие отношение только к Мордвиновой, к Обнорской, к Вере Николаевне, и все только о том, как старух обирают после смерти. Чтоб никаких сомнений у этого криминала-интеллектуала не возникло насчет искренности моих намерений написать материалец и ничего кроме. Материалец под названием «Грабеж покойных старух». И ни-ни про фальшивую телеграмму из Петербурга, что получил перед гибелью актер Анатолий Козинцов, и ни-ни про то, что как-то странновато ушли на тот свет друг за дружкой три старых актрисы… Ни-ни! Тем более нельзя, ни в коем случае нельзя проговориться о…
Вошел Интеллектуал все в том же пресловутом «чулке» вместо лица и, словно подслушав мои приказы себе, выдал:
— Если тебе нужен был громкий материал об ограблениях старух, почему ты продолжала работу в Доме? Разве не достаточно было своими глазами увидеть, как обобрали труп Мордвиновой, Обнорской? Вполне могла бы описать и вызвать слюну вожделения у жадного до таких штучек читателя. Слава, почем средь тусовщиков! Ты хлебнула уже этого сладкого зелья, когда написала про нравы на рынке. Для все ещё наивных — великое откровение! Ну так почему не бросила Дом, а продолжала играть роль Наташи, уборщицы из Воркуты?
Сел в кресло, закинул руки за голову, локти в стороны, приготовился ждать.
Но я-то понимала — времени у меня в обрез. Времени на то, чтобы убедить этого типа в том, что вся-то моя честолюбивая журналистская мечта была совсем бытовая, совсем узенькая, совсем без замаха на другие миры, а только показать общественности, какие безнравственные поступки могут совершать по отношению к старым, зависимым людям те, кто призван об этих людях заботиться, оберегать их от невзгод и неприятностей! Мне надо сосредоточиться и возжечь в себе то пламя азарта, которое не раз выручало на зачетах и экзаменах, когда знаний маловато, но так охота получить хорошую оценку. Ну и пошла-поехала каждое предложение проговаривать с пафосом и страстью первооткрывателя, стараясь уже одной интонацией убедить преподавателя в своей особой любви, преданности данному предмету. И ведь сколько раз сходило с рук… Редко кто, выводя в зачетке приличную оценку, все-таки укорял: «Слов много, куража море-океан, а все по верху…»
— Я не знаю, не понимаю, почему вы не верите мне? — приступила к выполнению данного себе задания, надеясь во всем блеске продемонстрировать абсолютную веру в неуязвимость собственной позиции. — Мне совсем нечего скрывать. Если вы в курсе, я ведь и про историю с Мордвиновой узнала не из каких-то там официальных источников, а только потому, что мне позвонила Маринка… Кстати, она бросила все после гибели Павла, решила не копать… себе дороже…
— Разумное решение, — оценила маска.
— Но меня заело. Вы это можете понять? При пожаре погибает старая, когда-то знаменитая актриса. За месяц до этого некий Сливкин получает от неё странное право распоряжаться дачей. Маринка остается по сути дела ни с чем… Все разворовано… Если не считать вазы, из-за которой убивают её мужа… Это же чудовищно! Это же не средневековье, а Москва накануне двадцать первого века! Дальше — больше, я присутствую при сцене, когда у неостывшего трупа Обнорской тетеньки в белом делят между собой её драгоценности и…
— Рекламная пауза! — перебила Маска. — Кто там отличился, на твой взгляд? Кто показался тебе более жадным и мелочным?
— Кто? — я понимала, что он меня ловит, пытается… — Сейчас подумаю… Пожалуй, они все одинаково противно себя вели все. Но более мелкой, загребущей мне показалась… пожалуй… Валентина Алексеевна, секретарша. Жалкая она в общем-то, убогая какая-то…
— В самом деле? Именно она?
— Так мне показалось. Вообще мне их всех жалко, все они какие-то убогие тетеньки… Где-то их можно понять — зарплата — кот наплакал… живут неизвестно где и как. Почти все беженки…
— понятно. Глубоко копнула, — произнес мой допросчик то ли всерьез, то ли с издевкой. — Теперь скажи мне вот что, как они о Сливкине, что говорят?.. И говорят ли?
— Ну, что он спонсирует Дом, не очень часто, не очень много, но кое-что дает… Это Удодов говорил. Ему виднее.
— Ты собралась упомянуть о Сливкине в своей газетенке?
— А почему бы и нет?
— Еще что тебя напрягло там? Какие моменты? Как тебе, к примеру, та же Аллочка?
— Она в грабежах не участвует.
— Но ведь не англ?
— Как и все мы.
— Не хитри. Тебе известно, что она наркоманит?
— Ну-у…
— Ладно. Проехали. Какие имена-фамилии ещё собиралась воткнуть в свою громокипящую статью?
— Удодова! Обязательно! Это же все на его глазах творится! Он делает вид, что ничего не знает, или, действительно, ничего не знает… Грабить покойниц! Старух! Это же черт знает что! Беспредел! Кошмар! Как можно жить, если знаешь, что в одной только Москве убиты тысячи стариков!
— И алкашей, — отозвалась Маска. — И психов. Но Козьму Прутков обронил как-то: «Бывает, что усердие превозмогает и рассудок», Твое усердие на поприще добывания правды, возможно, высоко оценят грядущие поколения, но на данный момент ты обречена… Почему? Потому что все ещё пытаешься изворачиваться, а не отвечать по существу, все ещё не хочешь понять размеры собственной глупой самоуверенности и роли денег в современном обществе, где вовсю идет строительство величавого здания капитализма. Деньги, деньги, Татьяна, решают все. И нет таких преград, которые и вчерашние большевики, и нынешние бизнесмены, которых ты, естественно, считаешь грабителями народа, не брали с одного-двух заходов во имя денег, «баксов», «зеленых»…
— Но что я должна рассказать еще?!
— Не рви понапрасну голосовые связки! Не переигрывай! Все-таки актрисы из тебя не вышло… Ты должна ещё раз хорошенько подумать о собственном будущем и поделиться со мной всеми своими соображениями по поводу Дома. Всеми. Без пропусков. Что ты там высмотрела, какие догадки пришли тебе в голову. Сколько раз тебе повторять? Ну и, само собой, ты скажешь, кто тебя послал, с каким конкретным наказом. Откуда, значит, нам ждать штормовых ветров.
— Да никто, никто меня никуда не посылал!
— И вот еще: если ты крутишь любовь со своим хирургом, зачем тебе потребовался фотокор Михаил? Ты что же, не любишь хирурга, а так?
— Я не хотела бы отвечать на этот вопрос.
— Понимаю. щепетильная барышня. Как же тогда ты очутилась в постели Михаила? Вроде, мало совместимо — борьба за общеполезную правду и рядовой блуд?
— Вы многое обо мне знаете…
— А как же! Работаем! Хуже то, что ты нас знаешь маловато. И о наших возможностях. Ест ещё некоторое время для того, чтобы повысить твою квалификацию и лишний раз объяснить тебе, что такое деньги. Сейчас будет телепередачка, которая очень заинтересует тебя и, предполагаю, вызовет твою ярость. Как всякая наивная, глуповатая правдоискательница, ты, возможно, даже возопишь: «Это ложь! Лакировка! Обман! Обдуреж!» Даю звук.
В комнату прорвалась дивная мелодия, знакомая-презнакомая, но я не смогла вспомнить ни названия, ни композитора.
Мелькнули виды какого-то поселка, где все зелено — окружающие луга-леса, улицы, задворки, огороды, а деревья кажутся особенно могучими рядом с вереницами одноэтажных, зажившихся домишек. А речка блеснула таким чистым светлооким взглядом, что захотелось реветь…
— Нервишки-то того, — заметил мой полупалач. — С такими нервишками не Пуаро работать, а стишки пописывать где-нибудь на дачке, под малиновым кустом, вроде:
Фея сделала находку:
Листик плавал на воде.
Из листка построив лодку,
Фея плавала везде.
— О как! — прорвало меня. Бальмонта изволите знать! Вот уж никак не ожидала, что…
— Я же говорю — темнота! Предполагала, что попала в лапы дебилов, олигофренов? Как же отстала от жизни! А ещё журналистка! Позор! Гляди! Вот оно!
На экране телевизора возник кирпичный трехэтажный фасад Дома ветеранов работников искусств, полузатененный трепещущим серебром тополей. Далее камера шагнула в вестибюль, повела слева направо, демонстрируя кожаный диван, кресла, блескучий журнальный столик, вазу с цветами… Эффектно смотрелись широколистные тропические растения в коридоре второго этажа, так как сквозь сплошную стеклянную стену на них лился щедрый солнечный свет.
Далее пошли одно за другим лица старичков и старушек, улыбчивые, явно довольные и тем, и этим. С одинаковой готовностью они смотрели в камеру и спешили ответить на вопрос тележурналиста, молодого бритоголового парня с серьгой в ухе: «Как вам здесь живется?» Все, все отвечали, что живется хорошо, что кормят хорошо, что привозят кинокартины, что отношение к ним обслуживающего персонала — лучше и желать нельзя, что персонал этот заботится не только о том, чтобы обеспечивать им, ветеранам, достойные условия существования, но помнит всегда, как важно людям искусства приобщаться к современному творчеству, что, пользуясь случаем, они хотят от всего сердца поблагодарить поименно…
Словом, это был коллективный пассаж растроганных донельзя старых людей, словно бы обитающих в подлинном раю. Одним из тех, кто оказался столь благодарен «партии за это, что за зимой настало лето», оказался импозантный бородач, ученый Георгий Степанович. Особым, звучным голосом, разработанным в процессе многих выступлений перед аудиторией, он пророкотал, бережно трогая бороду кончиками пальцев:
— Хотелось бы подчеркнуть весьма располагающую обстановку.. Видите ли, здесь работают настолько профессиональные люди, что как-то растворяется горькая мысль, что живешь, все-таки, не дома. Я ни разу не слышал, чтоб кто-либо из сотрудников позволил себе как-то грубо ответить ветерану или отказался выполнить его просьбу. Хочется ещё и ещё раз поблагодарить нашего многоуважаемого директора, который несмотря на экономические и иные сложности сотрясающие хозяйство нашего многострадального Отечества…
Сейчас же возник в своем кабинете, за полированным столом, главный, надо полагать, виновник торжества — Виктор Петрович Удодов, в светлом костюме. Он аккуратно положил руки на стол, ладонями вниз, и скромно поведал:
— Я, конечно, очень благодарен нашим дорогим ветеранам за добрые слова. Однако сам я вижу достаточно промахов… Надеюсь, верю, что благодаря… при содействии… удастся ещё лучше, ещё качественнее… Как говорится, мы не стоим на месте… Хочу особо отметить работников кухни… Вот Виктория Тукаева, кондитер. У неё поистине золотые руки. Ее пирожки тают во рту. Должен особо отметить: в честь знаменательных дат наших дорогих ветеранов она делает великолепный торт «Триумф».
И все это — под приглушенную, прелестную мелодию старинного романса «Отцвели уж давно хризантемы в саду…»» под чарующие звуки скрипки… То есть все путем…Все всерьез… Все по высшему классу придурежности.
После круглолицего, во весь экран, торта «Триумф» в розовых розочках появилось сдобное, в улыбчивых, частых морщинках лицо вечно восторженной «Вообразите». Верная своей привычке, она и на этот раз начала свою речь во славу рая, где обитает, традиционно:
— Вообразите, к нам на днях приезжал популярнейший молодой певец… вот фамилию забыла, но чудный, чудный молодой человек! В чудесном, незабываемом исполнении мы услышали романсы известнейших композиторов Франции, Испании, России. Это был восхитительный вечер! Мы, старые люди, ценители истинного искусства, проявили, скажу прямо, некоторый эгоизм и попросили нашего гостя исполнить несколько вещей на «бис». Отказа не было, хотя концерт этот был не за деньги, чистая благотворительность. Так пусть все знают: не надо оплакивать наше искусство. Оно живо, пока живы такие щедрые, талантливые люди… Как приятно нам, пожилым, видеть сердечное к себе отношение молодежи! Как приятно знать, чувствовать, что лучшие традиции нашей культуры не умирают!
Ну как, как после всего этого можно даже подумать, что жизнь человеческая в этом самом Доме, воспетом самими его обитателями, нипочем, если у кого-то, ловкого, наглого, беспощадного возникла необходимость довести свои жестокие планы до конца? Кому из телезрителей придет в голову с подозрением отнестись к «дружному, сплоченному коллективу», который под конец передачи выстроился на ступеньках крыльца этого самого показательного Дома, почти весь в белых халатах, с улыбками такими кроткими, такими добросердечными… Под «Вальс цветов» из «Щелкунчика», между прочим, который призван, надо полагать, окончательно и торжественно убаюкать бдительность самых привередливых…