Лилия Беляева
Игра в «дурочку»
Что может толкнуть молодую девушку-женщину на дикий, абсурдный поступок — изувечить прическу, которая ей идет? Только экстремальное, безвыходное положение. И отчасти — дурь.
Я дожевала бутерброд с сыром, допила чай, глянула в окно, где сияло чистотой и невинностью бирюзовое майское небо, почикала ножницами без последствий для воздуха, вздохнула и резанула… К моим ногам бесшумно слетела длинная светлая прядь, а на моем лбу, прикрывая его до бровей, появилась дурацкая челка. Теперь было поздно жалеть, сокрушаться, ругать себя «идиоткой». Следовало забрать все оставшиеся пряди в пучок на затылке под синюю бархатку с резинкой внутри, чтоб в целости сохранить Наташин фасон, который сто лет назад называли «конский хвост».
Далее следовало вдеть в уши позолоченные сережки с голубыми камешками, неинтересные, безвкусные, надо признать, и позолоченной цепочкой украсить шею. «Воркутинские» же кофта с юбкой турецкого происхождения тоже гляделись отнюдь не изделиями от Версаче… Особенно убогонька была серая плиссированная юбчонка из искусственного шелка со стеклянным блеском.
Михаил, как ему и было велено, сидел на кухне, допивал кофе и считал мою затею по меньшей мере необдуманной. У двери в прихожую уже стояла его командировочная сумища, где основное место занимали фотопринадлежности, включая три фотоаппарата и фоторужье.
— Вхожу на подиум! Музыка! Гляди! — позвала я и встала посреди комнаты, скромно развесив руки по бокам, смущенно исподлобья глядючи…
— Мать честная! — воскликнул он то ли в восхищении, то ли в досаде. — Во что себя превратила! Глухая провинция! И не жалко волос-то?
— Не-а, — отозвалась застенчивым шепотом. — Немножко.
— Ох, Татьяна, Татьяна… И куда лезешь на свою голову! Больно самоуверенная! Да и не женское это дело…
— Ага! — подтвердила с охотой. — Женщине пристало прозябать лишь на задворках жизни. Даже если она выбрала себе лихую профессию журналиста… И ты, Михаил, выходит, туда же! А я-то надеялась, что без предрассудков…
Он поднял обе руки, сдаваясь. При его росте этого делать не следовало — чуть не разбил люстру:
— Подсекла! Вогнала в краску!
Ткнул в меня пальцем:
— В последний раз спрашиваю: ты хоть понимаешь, что лезешь на рожон? Что там целых два трупа… Нехорошо пахнут. Убийство вообще пахнет скверно! Ты тоже, между нами, не из каррарского мрамора…
— Не каркай! И не считай себя первооткрывателем. Я же тебе и сказала, что убийством шибко пахнет в этом Доме ветеранов от искусства. Но если я уже и волосы изуродовала — значит, ходу мне назад нет. Лучше скажи — очень я похожа на воркутинку Наташу? Ты же профессионал, у тебя глаз — алмаз…
Михаил, будучи человеком добросовестным и отзывчивым, взял в руку раскрытый паспорт моей сводной сестры, вгляделся в фото, перевел взгляд на меня, признал:
— Похожа. Надо же… сводные сестры, а словно двойняшки!
— Отцу надо сказать спасибо. Должно быть, много страсти вкладывал не только в свою геологию, но и в женщин… А ещё говорили, что в период развитого или какого-то там ещё социализма не было секса! Вот же ярчайший пример!
Михаил рассмеялся:
— Лови ещё один! Тоже нетусклый! Я посвятил директора Дома Виктора Петровича Удодова в наши с тобой интимные отношения, сказал, что ты не только квартируешь у меня, но и живешь со мной. Шокирована?
— Нисколько! Врать так врать! Очень убедительно: мол, бедной девке некуда было податься, а мужик и воспользовался…
— Во-во! Именно этот кадр! Как мужик мужика мы поняли друг дружку и хохотнули. Он мне приоткрылся: «Беру на работу неустроенных бабеночек, они это ценят и отвечают взаимностью, то есть работают на совесть». Возьми на заметочку. Авось пригодится. Ну что ж… Удачи!
Он поднял с пола свою сумищу, постоял, широко расставив ноги в кроссовках сорок пятого размера, не хиляк мальчик, отнюдь, усмехнулся в бороду:
— Хочешь резану последнюю правду-матку?
— Валяй.
— Знаешь, почему ты затеяла это? Потому, что без любви живешь, без настоящей кондовой любви, чтоб до скрежета костей и поломки челюстей.
— Золотые слова роняешь, Михаил. Но дороже всего была бы подсказочка: где сыскать такого мужичка, чтоб он к тебе и ты к нему со всей искрометной страстью, чтоб вас друг от друга автокраном не отодрали? Где? Сам-то куда, между прочим, помчался? В Таджикистан, на границу, где пульки не только соловьями свистят, но и жалят. Чего тебе-то в Москве-то не хватает?
— А может, тоже любви? — отбился он, перекачиваясь с пятки на мысок, с мыска на пятку. — Надо подумать. Так или иначе, хочу встретить тебя здоровой и невредимой. И веселой впридачу!
— А я — тебя. Два дур… то бишь сапога — пара.
И мы расстались. Он открыл дверь, шагнул вон, но в последний момент обернулся:
— На деревянной солонке записан телефончик. В случае чего — звони. Зовут Николай Федорович, ветеран одной неслабой службы. Он мне обязан — я его портрет когда-то выставил, многие издания перепечатали. Ну, помчался за бабочками, жучками-паучками.
Он сильно захлопнул за собой дверь. А я осталась одна одинешенька в чужой однокомнатной, с чуждой мне челкой, разлученная «легендой» с родными и близкими, и тишина неприкаянности придавила все мои дерзновенные помыслы… Хорошо, Михаил включил перед уходом магнитофон, который журчал-утешал: «Пой, ласточка, пой, пой, не умолкай, песню блаженства любви неземной… пой, ласточка, пой…» Я дала полный звук, от которого аж стекла вздрогнули. Но гулять — так гулять! Раз пошла такая пьянка — режь последний огурец!
… На следующее утро, как и оговорился Михаил с директором Дома ветеранов работников искусств, молодая женщина-девушка с челкой, весьма и весьма провинциального вида, робко переступила невысокий порожек кабинета Виктора Петровича Удодова… Было это 17 мая 199… года. В открытое окно пахло свежим тополиным листом и черемухой.
Однако самое-то начало всей это весьма непростой, достаточно чудовищной и, на первый взгляд, неправдоподобной истории, положил телефонный звонок, прозвеневший в моей квартире девять дней тому назад.
В то позднее утро мы с Алексеем лежали на моей постели, прости нас, Господи, — совсем голенькие, и выясняли отношения, когда зазвучала эта настойчивая, долгая трель. Алексей схватил мою руку на лету:
— Кто это там такой упорный? Перебьется! Небось, не Москва горит! Я же тебе ещё и ещё раз говорю: кончай свои игры, тем более с огнем. Муж я тебе или не муж?
Вытерпев минуту, не больше, телефон опять затрезвонил не переставая.
— Ну и выдержка у тебя! — ехидно похвалила я. — Слава, слава Богу, что ты ещё пока не полный мой муж!
— И выдержка, и резвость суждений! — отозвался он тотчас. — Ну посмотри на себя! Чудовище! А ещё собралась замуж за такого супермена, как я.
— Ну и хвальба! Ну и пижон дешевый! — огрызнулась, но все-таки пожелание его выполнила — глянула в зеркало. Ужас и ужас! Лицо опухло так, что ушей не видать, глазки утопли, словно изюм в тесте.
— Ты прав абсолютно, — сказала. — Никакого смысла тебе, такому полноценному, хорошо побритому, брать эту уродину в жены… — И пригорюнилась, поникнув головой… Но едва опять забился в легкой истерике мой алый, как неувядающая роза, телефон, — мигом схватила трубку.
— Татьяна! — услыхала восторженный крик Маринки. — Вообрази! Я наследство получила! Не веришь? Самое настоящее!
— Откуда?
— От верблюда! Вообрази — сижу, думаю, как жить дальше с моим охламоном, у Олежки ножка выросла, а обувь сейчас сама знаешь, какая дорогая, сижу и думаю — вот бы чудо случилось, чтобы денежку найти! Наши картинки в последнее время почти не продаются. И вдруг… полкило мяса не на что купить. И вдруг!
— И сколько же ты получила замков-дворцов? Изумрудных ожерелий и бриллиантовых диадем?
— Да не знаю ещё ничего! Секретарша директора позвонила, сказала, что мне дача завещана, кроме всего… Вообрази! Мне все-все завещала Мордвинова-Табидзе, помнишь, знаменитая киноактриса? Прибегай! Все-все расскажу!
— Она что, твоя родня? Ты никогда мне не говорила…
— Нисколько не родня. Но вот же… Ей знаешь сколько было? Девяносто! Между нами — пропасть. Но завещание именно на меня. Фантастика!
— А что твой ненаглядный? На него б и вылила первый ушат восторгов-удивлений, — посоветовала я.
— Где, где… в отключке, в запое, известное дело… «зеленый период», «никто меня не понимает»… Придешь?
— Подумаю, — и положила трубку, а Алексею сказала назидательно: — Не мни, все-таки, из себя уж очень-то. Жизнь переменчива. Вон у Маринки не было ни гроша и вдруг наследство на голову свалилось. Значит, вполне может случиться и так: выйду я сейчас со своим раздутым лицом под кленовую сень и встретит меня принц Чарлз с белым «линкольном» и скажет: «Люблю тебя безумно!» И останешься ты ни при чем со своим скальпелем и «жигуленком» доисторической модели.
— Тебя, выходит, мой старикашка-«жигуленок» напрягает? — поинтересовался с железом в голосе, прищурив синие глаза.
— Ну извелась прямо! И что ты не Киркоров! И не какой-либо хоть завалящий Копперфильд!
— Мы что, вот-вот поссоримся? — его темные брови сошлись в одну литую полосу.
— А чего нет! — понеслась я через кочки куда глаза глядят. — Еще в загс не сбегали, а ты уже готов посадить меня в банку с формалином, от жизни отгородить!
— Дурочка! — начал, было, он восславлять по новой роль мужского рассудка в жизни женщины. — Надо же кому-то из двоих не витать в облаках…
И тут опять телефон, и опять я схватила трубку, и опять голос Маринки, но уже растерянный:
— Оказывается, эта Мордвинова-Табидзе не сама по себе умерла, она задохнулась при пожаре..
— Кто тебе это сказал?
— Позвонил какой-то Борис Владимирович Сливкин. И сказал, что она сгорела.
— Как? — не поверила я. — В Доме ветеранов работников искусств? Что, весь Дом сгорел?
— Он только сказал, что она сгорела, задохнулась, и что она ему дачу свою подарила, а он её передарил… И что он улетает по делам в Бразилию. Месяц назад подарила.
— Сколько событий стразу! Чепуха какая-то… Зачем, интересно, девяностолетней старухе продавать дачу? И как он узнал твой телефон?
— Не знаю. Он знает, что завещание написано на меня.
— Может, он её родственник?
— Говорит, нет. А сгорела она ещё две недели назад.
— И только сегодня тебе сообщили про завещание? И объявился это Сливкин? Темное дело, Маринка… темноватое…
— Вот я и говорю — приходи, у меня Олежек приболел, а то бы я сама примчалась. Вот ещё что: Мордвинову уже похоронили. Говорят, морг распорядился… Еще он, этот Сливкин, сказал, что у Мордвиновой есть ценные вещи. Так я тебя жду!
— Через час буду.
— Еще во что-то решила ввязаться? — спросил Алексей и поглядел на меня сквозь дым сигареты.
— Ох! — вздохнула я от всего сердца. — Ну что поделаешь, если так складывается жизнь! Ну ты у меня на сегодня здоровенький, бодренький, а там молодая женщина с больным ребенком, с мужем в запое, с какой-то дикой историей… Представь — ей позвонили из Дома ветеранов работников искусств, сказали, что умерла актриса Мордвинова и оставила по завещанию все ей, все имущество, и даже какие-то драгоценности. А через несколько минут ей звонит некто Сливкин и сообщает, что актриса не своей смертью умерла, что она сгорела прямо там, в этом Доме… Согласись, странная история. Уголовщиной пахнет даже на мой дилетантский взгляд. А вдруг и Маринке чем-то это все грозит? Сам знаешь, какое время и почем человеческая жизнь… Между прочим, мне очень нравится цвет своего «жигуленка»… Я разве тебе об этом не успела сказать? И разве бы он стоял сейчас так терпеливо под моим окном, если бы я была другая? Не думаю. Учти, умник-разумник, я и храбрая, ко всему прочему, и отзывчивая. Ты только сказал: «Хочу видеть!» — я сейчас же: «Давай!» Хотя брат мой Митька мог заявиться в самый ответственный момент. И мать могла… Ну Митька-то ладно, сам ещё молодой и потому снисходительный. Но мать вряд ли одобрила бы моральное падение своей дочери, которая без загсовой печати занимается любовью. Да прямо в своей девичьей постели!
— Все ясно, — отозвался Алексей, ткнул недокуренную сигарету в пепельницу, отхлебнул чаю из любимой своей большой кружки, сиреневой в белый горошек. — Все ясно. Завелась. Теперь не остановить. Авантюристка ты, Татьяна… Из одной сомнительной истории — в другую. Про бюллетень забыла? Тебе его ведь не зря дали. Чтоб отсиделась, отлежалась… Простудиться можешь, а это тебе совсем ни к чему.
— Так ведь тепло! Солнышко светит!
— Что не помешало тебе, однако, подцепить на рынке какую-то заразу.
— Зато моя статья об этом самом рынке гремит и грохочет! Сколько звонков от разных людей! И от своих собратьев-журналистов! И городские власти получили свое… Между прочим, а кто тебя в Чечню гнал? Я, что ли? Ты забыл, сколько мне пришлось перемучиться, пока ты там был?
Опять зазвонил телефон.
— Спорим — это звонок от тех, кто в восторге от моей статьи? Спорим?
Но звонок был опять от Маринки:
— Я забыла тебе сказать ещё вот что — я вдруг поняла, какая я одинокая, совсем… в случае чего кто заступится?
— Неправда! Врешь! — осадила я её. — У тебя есть некая Татьяна Игнатьева. Живая! А это что-то! Могли меня прирезать на этом чертовом рынке те же азеры, что всех там в рабстве держат? Могли. Но — не вышло. А теперь поздно. Теперь ими органы занялись. И даже, может быть, кое-кого посадят… на два часа тридцать семь минут девять секунд… Я же сказала тебе — жди, скоро буду!
— Хвальбушка! — сказал Алексей. — Связался на свою голову… — и пошел под душ в ванную. Вернулся, скомандовал: — Снимай трусы! Ложись на бок!
Исполнила. Боль от укола обожгла, вроде, сильнее обычного. Поскулила. Но он был строг и принципиален:
— За дело! Я же тебя предупреждал, чтоб не ела на этом рынке все, что ни попадя! Теперь — терпи. Приду после дежурства и сделаю предпоследний укол. На глазах твоей матери. Очень может быть, что этот мой благородный поступок заставит её обратиться к тебе, глупой, с речью: «Танечка! Где твои глаза? Сколько можно пренебрегать столь замечательным человеком? Надень немедленно фату и беги с ним в загс!»
— Леша! — сказала я. — Ах, Леша-Лешка-Алексей!
А потом мы обнялись и больше ничего-ничегошеньки не говорили друг другу, пригрелись и словно впали в сладкий-сладкий сон… Ради одного вот такого мгновения, может, и стоит жить потом смутно, кое-как? Кто знает, кто знает… Или лучше вовсе не знать таких мгновений, чтоб не тянуться к повторению всю жизнь и тосковать от невозможности окунуться в эту сладость по новой?
Однако это только со стороны могло показаться, что у нас с Алексеем все распрекрасно. Ну раз вместе уже почти два года… На самом же деле мы боялись рисковать… Так боялись промахнуться…
Он высадил меня из своего «жигуленка» как раз у Марининого подъезда. Тронулся с места не сразу, посмотрел, как я вхожу в четырехугольную черноту из ясного, солнечного утра. Я помахала ему рукой.
Что меня ждало в однокомнатной квартирке мой давней-предавней, ещё школьной подруги? Быт во всем своем устрашающем, угнетающем великолепии: на продавленной кухонной тахте прямо в брюках, носках дрыхнет её некогда страстно любимый муженек Павлуша, уткнувшись лицом в горушку стиранного, сухого белья. Его темные кудри художника-«передвижника» эффектно змеятся по белому фону простыней-пододеяльников. Одиннадцать утра — самое время валяться в таком виде.
Должно, притащился ещё ночью и завалился и до сих пор не опамятуется. От него несет и сейчас кислотой перегара, и храпит он будь здоров! В раковине навалом грязная посуда. На столе — ящички с красками, пучок кистей в опрокинутом глиняном кувшине.
В комнате, в кровати лежит с книжкой в руке розовощекий от температуры Олежек, мальчишечка шести лет, и шевелит губешками. Это то самое дите, которое родилось как панацея. То есть по шаблону, в соответствии с распространенным женским заблуждением: стоит родить ребенка, особенно мальчика, — и муж прекратит пить, потому что будет рад несказанно родному сынишке, тотчас примется лелеять его и золить, учить и воспитывать, чтобы стал он со временем достойным членом общества, опорой родителям, ну и так далее.
Итог? Весь налицо. И уже не знаешь, кого больше жалеть — ребенка, который уже знает, что пьяный отец — скандальный отец, или романтичную, заблудшую Маринку в вечно стареньком халатике, замаранном красками, с выражением неизбывной тоски и загнанности в серых глазах…
Одно всегда приятно в сих апартаментах — маленькие, величиной с тетрадный листок, картинки, где изображены белые церковки на зеленой траве при ясных лазоревых небесах, извилистые речки с бирюзовой водой средь березок, тонких и стройнехоньких, букеты васильков и ромашек в глиняных кувшинчиках… Когда-то её любимый Павлуша подавал большие надежды, писал пространные картины и даже участвовал в престижных выставках. Но объявилась сумасбродная, лихая «перестройка», все полетело кувырком, а вовсе не так, как мечталось отдельно взятым творцам. Павел оказался из тех, кто растерялся под напором ловкачей-ремесленников, их «критицких» взглядов на традиционное, то есть реалистическое искусство. А Павел был приверженцем именно этой формы диалога с окружающей действительностью, ему любы были беломорские рыбаки дяди Феди с обветренными до красноты лицами и доярки тети Маши с наивно-растерянными глазами цвета увядшего осеннего листа.
А чтобы заработать копеечку — следовало сломать себя. Он и попробовал, и выспросил у рыночных торгашей-малевальщиков, что в ходу. И пошел «передвигаться» со своими картинками с рынка на рынок, с угла на угол… И забренчали в кармане денежки. Только даром ему эта метаморфоза не прошла. Не сумел, сердешный, окончательно смириться под напором пусть святой, но необходимости. И тут ему очень как-то вовремя подмигнула бутылка: мол, айда за мной и никаких тебе проблем…
И вот что ещё интересно — выпьет и пошел мораль читать Маринке:
— Чем ты занимаешься? Базарная мазила! Только краску изводишь! Ни совести, ни принципов, ни таланта! Из библиотекарш — в Сальвадоры Дали! Не смеши! Тошнит глядеть на все это убожество!
Хотя Маринка уж вовсе не претендовала на высокое звание члена Академии художеств и чтоб сидеть впритирку к Церетели-Глазунову. Она поневоле, под грузом ответственности за болезненного своего детеныша, стала по ночам, после всех работ, писать маслом маленькие картинки-пейзажи и продавать их. Набралась же кое-чего от Павлуши! Когда детеныш есть просит, а муженек пьянствует — женщина поневоле станет талантливой. Плевое дело!
То есть вот такая вот жизнь-житуха… Хотя на выпускном вечере именно её, Маринку, заметил знаменитый фотограф, снял и поместил её смеющееся личико на обложку журнала — такая она была милая, радостная, так и светилась вся… И казалось — нет сносу этой Маринкиной способности любить жизнь и доверять ей.
… Мы сели друг против друга. Она пододвинула к стене коробку с красками, поставила передо мной чашку с растворимым кофе, виновато кивнула на тарелку с тремя кусками хлеба, пододвинула блюдце с куском маргарина, выдающего себя за масло.
— Ешь… Больше нет ничего.
— Ты же картины продаешь…
— Плохо берут. Многие это дело освоили. Да и милиция гоняет. И Рэкетиры. Когда Павел пишет — лучше берут.
— Но ведь он же закодирован!
— Раскодировался втихаря.
— Давай тогда забудем обо всем этом, а возьмем на прицел твою сказочную историю с завещанием Мордвиновой-Табидзе. Где оно?
— У матери, оказывается, лежало уже лет десять. Она порвала его заодно со всеми письмами моего отца, когда была в пике депрессии. Мне сказали, что дубликат в нотариальной конторе, на Юго-Западе…
— Тогда так, — распорядилась я. — Едешь сейчас же в эту контору, а я посижу с Олежкой.
— Ой, я без тебя не хочу… Я же в этом ничего не понимаю…
— Да ты погляди на меня! У меня же не лицо, а подушка!
— Ой, и правда… А я и не заметила… Что это такое?
— «Журналист меняет профессию». Чтоб написать статью, стала торговать на рынке, есть захотела и купила какие-то чебуреки… Аллергия. Поэтому давай действуй!
— А дальше что?
— А дальше пойдешь в этот Дом… Ну хотя бы потому, что у тебя даже масла для Олежки нет…
Вот так вот легко, сходу я распорядилась Маринкой. И она пошла у меня на поводу… Разве могла я даже предположить, куда это нас с ней заведет, чем все обернется?!
Но механизм был запущен. Огонь побежал по бикфордову шнуру именно тогда, когда я послала её в нотариальную контору.
Она вернулась довольно быстро. В дверь позвонили, я услыхала жалобный голос:
— Это я! Ой, что случилось!
Открыла. Маринка стояла, поджав ногу, как цапля, и кривилась от боли.
— Что такое?
— В этой конторе какой-то мужчина из очереди случайно уронил мне на ногу портфель. А в нем словно кирпичи.
— Случайно? — усомнилась я.
— А ты думаешь… Но зато меня пропустили с этой ногой без очереди и выдали дубликат! Вот, смотри! Я на радостях взяла такси…
— Сейчас сделаю повязку. У тебя есть хоть лед в холодильнике? Какой из себя мужик-то был?
Может быть, потому, что я начиталась детективных историй, мне пришло в голову, что мужик не случайный со своим чугунным портфелем, что может быть, ему надо было как-то вывести, хоть на время, Маринку из строя, чтоб успеть обделать какие-то черные делишки, связанные все с тем же злополучным завещанием. Теперь я поняла окончательно, что не имею, так сказать, морального права бросать Маринку на пути к тем средствам, которые, вероятно же, ждут её согласно казенной бумаге…
Признаться, в те минуты, затягивая бинтом Маринкину ногу, слушая слабенький голос мальчика, который вслух произносил каждое слово, пойманное с книжки, — я менее всего думала об умершей престарелой актрисе, о её таком страшном конце… Храп беспамятного пьянчужки тоже не способствовал расцвету широкомасштабных мыслей о гуманизме без берегов. Я позвонила Алексею и рассказала о случившемся. Он пообещал приехать к Маринке, профессионально исследовать её ногу и сделать соответствующее заключение. Но добавил:
— Девушки, вы легкомысленны. Надо бы вам наведаться в травмпункт. Вдруг перелом?
Но мы дождались его, и он нам уверенно сказал, что это ушиб, что меры, принятые мной, были профессиональны, но что ему тоже не очень нравится тот мужик с тяжелым портфелем.
— Хотя, впрочем, — заметил тут же, — вполне возможно, это разыгрывается наше воображение…
На следующее утро Маринка позвонила директору Дома ветеранов Удодову Виктору Петровичу и сказала, что она готова прийти и будет на месте примерно через полтора часа. Ей показалось, что директор несколько удивился её звонку, хотя это ведь его секретарша звонила ей накануне насчет завещания и говорила по-хорошему.
— Неужели ты отправишь меня одну? — спросила так, словно собиралась в геенну огненную.
— Ладно. Куда тебя… Вместе поедем, — сжалилась я.
Хотя, по правде, большого желания впутываться в эту историю у меня не было. Но и отказаться — как? Маринка была в курсе, что у меня больничный, и знала, что я тем не менее вполне ходячая, хоть и без товарного вида.
… Однако и самые благие намерения способны разбиваться в прах под давлением обстоятельств. Вдруг раным-рано звонок в дверь. Мне так не хотелось вылезать из-под одеяла! Я подождала, подождала и, — вот негодяйка, дождалась, пока зашлепал по коридорчику мой замечательный босой брат Митя. Далее раздался скрежет замка и многие-многие разноголосые крики радостного происхождения. И только тут я вспомнила, что нам из Воркуты пришло письмо от тети Зои и моей сводной сестры Натальи, что вот, мол собрались в Москву, потому что в Воркуте сами знаете как медово нынче жить, что есть желание осесть в столице и есть кое-какие наметки, как и за что зацепиться. А так как вы, наши нечаянные родственники, к нам всегда с добром, — не обессудьте, на пару денечков примите нас.
Возможно, наша семья единственная в округе, мыслящая совсем не стандартно. От отца пошло. Уж такой он был человек. Он все любил: тайгу, тундру, пески, болота, и женщин — как рыжеватых, так и черноватых.
Моя мать в недавнем прошлом была той ещё женщиной… И когда погиб отец — она не стала мелочиться, позвала на похороны и тетю Зою, и мою сводную сестру Наташу. Отец закрутил свой первый роман там, в тайге, с в геологоразведочной партии, где с женщинами была напряженка и повариха на вес золота. А когда вернулся в Москву, буквально через неделю влюбился намертво в мою мать — прямо на трамвайной остановке — и тут же предложил ей пойти с ним , и она, как ни странно, пошла, а он привел её уже в сумраке к речке, и там, под крутым бережком, под августовским звездопадом, она и отдалась ему насовсем, чтобы родить меня.
Ну, про отца, какой он был и почему так легко совратил красивую девчонку, — говорить не переговорить. Только тогда станет понятно, что случилось с мое матерью после его смерти и почему она впала в такую глубокую депрессию, что её отправили в знаменитую клинику неврозов, которая попросту зовется Соловьевкой. Почти лысую к тому же… У неё на нервной почве как пошли лезть её темные, густые волосы, как пошли…
Так или иначе, наша родственная встреча прошла на высшем уровне, то есть гости рассупонились, чемоданы-сумки затолкали на антресоли, потому что иначе в нашем коридоришке величиной с трамвайную подножку, не пройти, и все вместе мы сели в кухне у стола, чтобы чаю попить и обговорить кое-какие детали.
Впрочем, говорила больше всех тетя Зоя да я. Потому что мать моя только смотрела на всех большими прозрачными глазами да изредка с силой нажимала указательным пальцем на свой худой подбородок, на щеку, словно пыталась убедиться в наличии собственной телесной оболочки. А брат мой Митя почти сразу отправился досыпать.
В конце концов разговор наш поехал в нужном, сугубо практическом направлении: полногрудая, тяжеловатая тетя Зоя вовсе не собиралась утеснять кубатурой собственного тела наше весьма и весьма малогабаритное пространство, состоящее из трех комнатенок. Она уже, через воркутинских знакомых-переселенцев, знает, кому тут дать на лапу, чтобы пристроиться в столице нашей Родины почти на законных основаниях и далее «челночить», чтоб в дальнейшем обзавестись пусть маленькой, но своей квартиркой. И, значит, вот как разгорится настоящее утро — она и позвонит по заветному адресу и перестанут они с Наташкой путаться у нас под ногами.
— Да ладно, чего уж там, — опрятно вставила я, чтоб поддержать бодрое настроение этих очередных жертв великого постперестроечного переселения нардов… А тетя Зоя вдруг как охнет:
— Глядите! Они же теперь ну почти как две капли! Все в отца! И волосы, и нос, и глаза!
Мыть повела взглядом в мою сторону, потом в Наташкину и кивнула.
— Все ещё болит? — сердобольно промолвила повариха, глядя на нас. — Ну надо же! Ведь пять лет прошло! Мог бы и отпустить… Нет же, держит, окаянный… Да и то… как на гитаре играл, как пел и ни черта не боялся! Другого такого не сыскать… Я ведь два раза после пробовала замуж выскочить, да куда там… без интереса, одна маета…
А время шло. И мне надо было быть в девять часов у станции метро «Юго-Западная», как договорились с Маринкой. Но тетя Зоя попросила вдруг:
— Своди Наташу к зубному. У неё зуб дергает с вечера. Она молчит, потому что терпеливая. Или тебе нельзя из-за твоей аллергии на улицу выходить?
Делать нечего, люди же эвон откуда ехали!
— Собирайся! Быстро! — сказала Наташе. — И бегом!
— Ох, шустрая ты, Татьянка! Вся в отца! — восхитилась тетя Зоя. — Тот тоже — все бегом, все бегом..
Мать стояла у окна, спиной к нам, как каменная…
Я подумала, засовывая ноги в туфли без каблуков: «Дура! Ну совсем без мозгов! Скорее бы выметалась вон!»
Посмотрела на себя в зеркало, что в прихожей, признала, что опухоль спала немного, но все-таки это было пока не мое лицо, а подушка. Решила повязать голову цветастой косынкой чтоб хоть часть раздувшихся щек запрятать. Чтоб людей не пугать. И ещё надела большие черные очки.
И поступила, как окажется потом, весьма предусмотрительно.
С Наташкой разделалась довольно скоро — почти бегом доставила её в стоматологическую поликлинику к знакомой врачице, с которой когда-то вместе ходили в хореографический кружок при Доме пионеров. И быстренько — к метро.
И все-таки, конечно, опоздала. Маринка нетерпеливо переминалась с ноги на ногу у киоска с газетами и полуиспуганно перебирала глазами всех, кто выходил из метро. И мне показалось очень забавным и очень, так сказать, «детективным», что меня она не узнала. Даже тогда не узнала, когда я приблизилась к ней на расстояние вытянутой руки.
— Как нога-то? — спросила.
— Что? Какая нога? Ах, это ты, Татьяна! Не узнать… в очках. Нормально нога. Почти не болит, если не наступать на неё сильно. Нам на автобус, он вот тут, недалеко, за углом…
— Как твой-то ненаглядный «неподвижник»?
— Очухался. Написал за полчаса две картинки. Нашло на него, значит, вдохновение… Может, до вечера посидит без бутылки…
— Ты ему сказала про завещание?
— Нет.
— Ну и правильно, а то все у тебя выцыганит и пропьет.
— Ой, Таня-Таня, может, там и ничего нет! Может, мы зря идем… — вздохнула мне на ухо уже в автобусе, и я лишний раз пожалела её, такую растерзанную жизнью, не верящую уже ни в какие подарки судьбы… Но чтобы она не почуяла эту мою снисходительно-покровительственую жалость, — сказала:
— Я тоже матери ни полслова… Чего ей ещё про спаленную старуху думать… Тем более актрису… Сама понимаешь… Одно я никак в толк не возьму: почему эта старая Мордвинова-Табидзе именно тебе оставила все. Кто ты ей? Никто. И вдруг… Вот интересно..
— И что за пожар? И почему мне позвонили не сразу после смерти, а только через две недели? Почему она подарила дачу какому-то Сливкину за месяц до пожара? Вон у нас с тобой сколько вопросов!
Мы уже сошли с автобуса на нужной остановке и шагали по тропинке среди нарядной майской зелени березово-осинового леска.
— Действительно, откуда взялся некий Сливкин? — говорила я в спину Маринке. — И почему ему вдруг старая старуха отдала дачу? И кому он её передарил? Во история! И что это такое за Дом ветеранов, где люди сгорают за здорово живешь?
Вот в эту-то минуту и открылся вид на аккуратный трехэтажный коттедж из светлого кирпича, опоясанный по фасаду лоджиями. Железная фигурная ограда брала его в широкие объятия вместе с хозяйственными постройками на отлете и хороводом берез у левого крыла. Ровнехонькая асфальтовая дорожка начиналась сразу за высокой железной калиткой, выкрашенной зеленой краской, и вела прямо к крыльцу центрального входа. Еще одна дорожка, посыпанная песком, кружила как раз по периметру ограды внутри территории и, видимо, предназначалась для желающих побегать или походить-подышать. И точно — скоро вдали появился сильно пожилой человек в темном тренировочном костюме. Он, поджав руки в локтях, полубежал, равномерно покачиваясь из стороны в сторону. Густые седые волосы на его голове блестели под солнцем и то взлетали, то опадали.
— Господи! — тихо воскликнула Маринка. — Это же Анатолий Козинцов! Сам Козинцов! Помнишь?
Ну кто же не знал, не помнил Анатолия Козинцова, отъявленного сердцееда пятидесятых-шестидесятых, заслуженного-перезаслуженного артиста, плейбоя советского периода, который играл только героев и непременно веселых, способных петь, плясать, боксировать, туманным взором глядеть на героинь в момент поцелуя.
При ближайшем рассмотрении нынешний Козинцов сохранил от прежнего разве что свой высокий рост. Но его морщинистое лицо казалось совсем незнакомым и становилось обидно, что оно вот такое и уже ничего не изменить…
Однако сам бывший орел успел кинуть на нас, пробегая мимо, в какой-то степени орлиный, смелый взгляд с высоты своего роста…
А далее, среди березок, мы разглядели беседку и в ней двух старых дам в шляпках. Они сидели рядышком, чуть закинув головы навстречу солнышку и что-то тихо, не спеша, шелестели друг другу… Словом, ничего не напоминало о каком-то странном здешнем пожаре, в котором задохнулась старая-старая актриса… Тихая благодать веяла и реяла вокруг, и пахло черемухой с ближних кустов. А на кирпичном выступе крыльца играла в солнечных лучах бордовая с золотом табличка: «Дом отличного содержания».
Мы переглянулись и отворили легкую стеклянную дверь. И заметили разом, что при сем присутствует и цельнометаллическая. Только на отшибе, распахнутая до самой кирпичной стены.
После солнечного света, голубых небес, в вестибюле, куда попали, показалось серо и уныло, как в нежилом помещении. Но пригляделась — справа блестит полировка барьера перед вешалками гардероба, слева сияют светлые озерца тоже полированных круглых столиков у широкого кожаного дивана приятного горчичного цвета. А на тумбочке, чуть вдали, под картиной, изображающей море и скалы в голубой полдневной дымке, тоже очень впечатляюще смотрится букет белой черемухи в пронзительно синей, кобальтовой вазе. Невольно возникло, по крайней мере, у меня, чувство некоторого малоприятного смущения ото всей этой удобной, выверенной обстановки, предназначенной другим… Да, собственно, я ведь уж точно явилась туда, куда меня не звали…
И очень как-то правильно, своевременно прозвучал чуть сбоку строгий вопрос, произнесенный женским голосом:
— А вы, гражданочки, куда, к кому?
Маринка принялась объяснять, что её, то есть нас, ждет директор Удодов Виктор Петрович…
— Ваши документы! — тетя в белом халате, в белой косынке, из-под краев которой выбились рыжие, явно крашеные кудри, протянула к нам требовательную руку с маникюром на широких ногтях коротких пальцев. Маринка положила в неё свой паспорт, а я… я порылась в сумке и ничего не обнаружила, кроме редакционного удостоверения. И в тот миг, уж не знаю почему, сообразила удостоверение не вынимать, сохранить свое инкогнито. И как же опять правильно я удержалась от саморекламы! И как же замечательно, что эта несгибаемая тетка-дежурная оказалась крепче стали и не поступилась принципами! Маринка вынуждена была идти на встречу с директором одна. Я же села в вестибюле и уставилась в широкое низкое окно, зарешеченное, как и все подобные окна, аккурат после исторического решения идти нам всем победным шагом в светлое капиталистическое будущее. Но тетке, видно, затосковалось в одиночестве среди крюков для одежды, и она произнесла, вроде, вовсе не обращаясь ко мне:
— Всякие люди бывают. Всякого от них ждать можно, чего и не ждешь вовсе.
Я почувствовала, что моментик весьма подходящий для рекогносцировки местности, что поддельно-рыжую блюстительницу распирает от желания высказать нечто заветное, и равнодушным тоном произнесла:
— Как же это так у вас… красота кругом, порядок, а пожар случился?
— А так и случился, — тихонько пробормотала враз посмирневшая женщина. — Где и случаться, как не у нас… А только если кто за правдой придет, тот эту правду ни в жизнь не найдет…
— Какую правду? О чем вы?
— Какую-какую… Правда всегда одна. Остальное — лузга, сор… Маленький человек нынче и стоит копейку. Да и всегда так было. А кто в силе, тот любой закон в свою сторону повернет…
Она умолкла, потому что мимо, от лифта прошли три старые дамы в почти одинаковых серо-бежевых плащах давно исчезнувшей моды, но, я заметила, при серьгах в дряблых мочках ушей, при кольцах-бусах.
— Хорошо, должно быть, тут живется старым людям, — сказала я. — Правда ведь?
— Охо-хошеньки, — отозвалась дежурная, — они же, бедолаги, не от хорошей жизни тут. У кого родня вся повымерла, у кого лета огромные… Вот и отдали свои квартиры, променяли на здешнее местечко, где их кормят, обмывают. От добра в приют не идут! Я вот тоже как здесь очутилась? Теснят нас, русских, в Казахстане. Москвой прельстилась, а и в Москве… всякого навалом. И тут самое первое — чего ни увидишь, про то молчи. Тогда, может, и выживешь… А так-то тут все по-культурному. По-культурному. Вон даже мне надо маникюриться и лицо в порядке держать… Тишина, покой…
— Какая же тишина? Какой покой, если сгорел человек? — настырничала я.
— Сама себя сожгла эта старуха, у нас тут всем известно, что сама себя!
Мне показалось, в её глазах мелькнула усмешка. Ключом, который держала в руке, почесала свою подкрашенную бровь. И тихо спросила:
— А вы кто? Родственники этой сгоревшей?
— Дальние, — соврала я.
— Все равно одна кровь… А тут говорили, никого у неё нет… И вышла старушка нипочем…
— Как, как?
— Нипочем. Для тех, кто в Бога не верует… Кто греха не боится, а Господь-то…
И умолкла, жестко поджав губы. Мимо нас мелькнула женщина в белом халате, с легким звоном отворила входную дверь, крикнула:
— Анатолий Евгеньевич! Вас к телефону!
Обратно она шла медленно, дав разглядеть свою стройную фигуру, яркое лицо с темными, так называемыми бархатными глазами, маленьким, изящным носиком. В ней было много от Элины Быстрицкой…
— Думаешь, сколько ей лет? — спросила гардеробщица-дежурная.
— Ну, двадцать семь…
— Прибавь ещё шестнадцать…
— Да вы что! И на Быстрицкую как похожа, на актрису.
— Ее и зовут у нас Быстрицкая. Когда какое начальство приезжает — её сейчас же на первый план.
— Кем же она тут у вас?
— Отделом кадров заведует. Тоже приезжая, не москвичка.
Крупным шагом, несколько запыхавшись, прошел внутрь вестибюля Анатолий Козинцов. Подниматься по лестнице не стал, нажал кнопку лифта.
С лестницы, по ковровой дорожке сбежала Маринка.
— Пошли! — произнесла она так, что я сразу поняла, как ей не терпится рассказать о своем разговоре с неизвестным мне Удодовым, хозяином и повелителем всей окружающей флоры и фауны.
Мы вышли из помещения на тот же яркий свет майского молодого солнца, домаршировали до калитки, открыли и закрыли её за собой. И только после этого Маринка выдохнула:
— Ничего нельзя понять! Кроме одного — директор удивился, что я такая молодая. Он, наверное, думал, что я старинная подружка Мордвиновой… ОН так и спросил: «Вам же, вроде, много лет? Или вы… не вы?!» Еще он сказал, что скорее всего Мордвинова сама себя сожгла. Пожар возник оттого, что кто-то включил всухую кипятильник и повесил на шкаф… Кипятильник раскалился… Вот и пожар. Это вполне могла сделать сама Мордвинова. Он так говорит. Все-таки хотя и ясная у неё была голова, но от минутной забывчивости никто не застрахован. Логично?
— Логично.
— О Сливкине и даче сказал, что в те дни, когда Мордвинова и Сливкин обо всем этом договаривались, его здесь, в Доме, не было. Лежал в больнице с язвой. Но Сливкин, говорит, их спонсор. Он ни в чем не нуждается, тем более в старой даче. Сам помогает.
— Выходит, никакой уголовщиной не пахнет?
Маринка ничего не успела мне ответить. Мимо прошла женская фигура. От неё осталось пять быстро, глухо сказанных слов:
— Старуху убили. Жить здесь страшно.
Мы с Маринкой переглянулись. У нас возникло одно и то же желание — догнать обронившую тяжелые слова, но она уже торопливо миновала калитку и семенила по асфальтовой дорожке к Дому. Это была давешняя гардеробщица-дежурная. Она остановилась у ларька, громко сказала в четырехугольную темную амбразуру, где еле светилось лицо девицы-продавщицы:
— Пачку «явы явской».
Взяла, что дали, сунула в карман халата и пошла к калитке Дома ветеранов…
Мы с Маринкой не стали смотреть ей вслед. Тут как раз подошел автобус…
— Ты слышала?!
— Ничего себе…
— И что же дальше?
В пустом автобусе на заднем сиденье нас качало и подбрасывало, но мы не делали попытки перейти вперед, сесть удобнее — нас качали и подбрасывали пугающие факты самой жизни. Как же так? Ясный, солнечный, майский день… все окна настежь… цветет черемуха… продают сигареты… убили знаменитую актрису… пусть ей девяносто лет, но убили… неужели это возможно, если там прекрасные диваны, букет черемухи в синей вазе… А говорят, что не убили… сама сгорела…
Маринкина информация пробивалась ко мне сквозь все эти помехи, как что-то почти уже необязательное:
— Дальше, то есть завтра в двенадцать явится нотариус, и мы с тобой — я сказала, что приду с родственницей, — войдем в квартиру Мордвиновой. Пока Удодов дал мне вот эти записи Мордвиновой, где говорится, почему она все свое имущество решила завещать мне.
Маринка протянула потрепанную тетрадку в клеточку. На васильковой обложке черным: «1986 год», и здесь же «Мое последнее желание» — крупным, округлым почерком.
… Алексей позвонил где-то в пять вечера, сообщил, что хотел бы сходить со мной на «Титаник», суперамериканскую картину, получившую немыслимое количество «Оскаров».
— Там, говорят, до того впечатляюще показана катастрофа, самый натуральный конец света! Столько эффектов! — завлекал он меня. — Всемирный потоп без малейшего права на спасение!
Откуда ему было знать, что я сама уже, как пришла домой, как стала читать васильковую тетрадь, так и сомкнулись надо мной волны забвения… Маринка ещё в автобусе-метро наспех проглядела эти исписанные плотно страницы и сказала:
— Теперь ясно, почему вдруг я пришла ей на память… теперь ясно… с этим завещанием.
Вспомнила, что Олежек там, дома, без нее, и вполне возможно, до сих пор некормленый, потому что вполне возможно, этот беспечный её муженек забыл дать ребенку супу и сам мог уйти со двора. Углядела, приметливая, каким взглядом впилась я в тетрадь, и великодушно решила:
— Бери. Читай. Может, пригодится, если когда-нибудь станешь романы писать…
И вот я сижу в своей комнатенке, забравшись с ногами на диван-кровать, по сути, съевшую все остальное полезное пространство, но такую удобную с этим узористым, темно-бордовым, поистертым туркменским ковром, который добрел до меня ещё из детства, от тех времен, когда отец шагал то по тундре, то по пескам и привозил издалека-далека разные полезные и бесполезные вещи… Сижу в растерянности и тоске и едва не реву.
Алексей там, на другом конце провода, ждет от меня ответа про «Титаник». Но я уже и впрямь реву и сквозь всхлипывания прошу, умоляю:
— Не сердись… Я сейчас такое прочла, такое…
— А что если я приду, и мы погуляем под каштанами, которые вот-вот зацветут?
— Нет. Не то настроение. Да и каштаны цветут после сирени. Я потом тебе все расскажу… А ты отдохни от меня… Кстати, спасибо за уколы. Опухоль почти спала…
На том и расстались. Я положила трубку на место. И вдруг услышала мамин голос:
— Нет, не любишь ты его.
Оказывается, она вошла в комнату, а я и не заметила.
— Почему ты так думаешь?
Они пожала худыми плечами, прикрытыми серым пушистым оренбургским платком… Тоже, между прочим, из тех, давних «папиных» лет…
Возможно, я бы с ней поспорила, если бы она не ушла на работу. Она с некоторых пор сидит в комнатушке консьержки по предложению своего благодарного ученика, выбившегося в фирмачи. Оберегает покой этих избранных жильцов. За сумму, между прочим, вдвое большую, чем зарплатишка учительницы биологии. И никакие дебилы с задних парт тебе нервы не портят, не выдирают перья из хвоста и без того плешивого ворона на деревянной подставке, не кривляются, подражая обезьянам на картинке… А богатенькие детки из золотой клетки не окидывают твою примитивную, дешевенькую одежонку презрительным взглядом властителей Вселенной со всеми её сырьевыми ресурсами…
Возможно, я бы с ней поспорила, если бы не тетрадь василькового цвета, потертая слегка до шершавости. Если бы сгоревшая актриса не увела меня далеко-далеко от текущего дня… Если бы я не рассчитывала найти в её дневнике то, а получила совсем другое. Не то, что ожидала от давней , давно угасшей звезды экрана, впрочем, заранее снисходя и прощая. Ну, конечно же, описание многих и многих её триумфов, когда в её честь зажигались все люстры в больших залах и сонм знаменитостей изливал на неё свои похвалы и восторги. И какие роскошные букеты бросали к её ногам поклонники. И какой фурор производило её появление на кинофестивалях! И с каким воодушевлением встречали их блистательную пару не только Киев, Минск, Алма-Ата, но и Вена, и Нью-Йорк, и Лондон, и Париж…
А ещё зведза экрана, доживающая свой век в богадельне, просто обязана была жаловаться на одиночество, заброшенность… Почему же нет?
Однако Тамара Мордвинова почти сразу перечеркнула мои предположения и домыслы. Эта престарелая дама оказалась как бы даже моложе меня. И пока старая дама исписывала тетрадь, солнце, не сдвигаясь, стояло в зените и каждая травинка, каждый зеленый прутик, — звенели от радости жить, быть…
«… Ну конечно, конечно, были в моей жизни большие горести. Я знаю страшное. Мой десятилетний сын погиб под бомбежкой. Я убедилась в невероятном: человек с голоду может есть другого, если тот умер прежде, резать на мелкие кусочки и жевать, жевать… Я видела… Ленинградская блокада — это, пожалуй, самая основная часть моей жизни. Я видела, как у голодных-холодных людей за кусочек черного хлеба отнимались шедевры живописи, скульптуры. Там, там, в блокадном Ленинграде, ходили спекулянты, сытые и наглые, обеспечивали свое будущее и своих детей, внуков-правнуков. Но в госпитале, где я работала медсестрой и где вечерами перед ранеными пела русские романсы, — сколько было чистых, светлых душ… И я знаю, какая это радость — вдруг увидеть на обочине пробившийся сквозь асфальт одуванчик…И я знаю, какое это счастье — помочь любимому стать тем, кем его задумал Господь. В тридцать пятом я сказала себе: „Сделаю из Георгия режиссера! Превосходного режиссера!“ И это мне удалось. Какой же это подарок судьбы — изо дня в день, и целых сорок шесть лет жит рядом с талантливейшим человеком, который мог спеть десятка два опер от и до, сыграть на аккордеоне, на баяне, затянуть с казаками их песню и присвистнуть в нужном месте звонче всех! А как он танцевал вальс! Я летала в его руках по воздуху…
Бог отнял у нас единственного сына. Возможно, таков промысел Божий. Дети ведь требуют столько забот, любви… Как их совместить с беспамятным, рыцарским служением искусству?
За все, за все благодарю я тебя, жизнь! За мои свершения и несвершения! За то, что и печаль утрат не обошла меня стороной, что я пережила со всеми вместе, со всей страной столько всего, столько всего… Что я слышала грозный рокот житейского моря, меня накрывали подчас с головой его ледяные валы… Но оттого, что мне никогда не хотелось лишь маленького приватного личного удовольствия за атласными шторами, среди плюшевых банкеточек, — я, наверное, и сумела устоять… Никакой душевной опустошенности, никакого ледяного ощущения бессмысленности прожитых лет. Бог подарил мне такую длинную, разноцветную жизнь! Я могу теперь безо всякой суеты перелистать все её страницы, заново пережить как радостные, так и горестные моменты, вспомнить себя, молодую, в огромной белой шляпе, в бальном шифоне, а следом — в кирзе, ватнике, прожженном у костра…
Ну и что же из того, что болезнь моя прогрессирует? Что я попала волею судьбы в Дом ветеранов, где столько старости в ассортименте? Я ещё могу бродить по ближайшему лесу, нюхать цветы, помнить добро…»
Отчего заплакала? Оттого, что она вдруг написала: «Никогда, никогда…»
«… Я знаю, чего не смогу уже никогда: нажать ногой на лопату и в отрытую ямку, где жирно, сочно блестит добротная земля, приладить луковицу лилии регале… Никогда, никогда не распахну обе створки высокого окна прямо в сирень на своей даче… Никогда, никогда не надену белое воздушное платье и туфли-лодочки на тонком каблуке, чтобы войти, сияя, в зал, где, медля каждым следующим тактом, словно приседая в нерешительности, раздаются первые звуки вальса „Голубой Дунай“… Никогда, никогда никто не позовет меня больше издалека голосом мамы, отца, брата, Георгия: „Томочка! Тамарик!“ Какая уж я Томочка, со вставной челюстью… Это-то все я понимаю, понимаю, но… Оказывается, тело стареет, а душа никак не поспевает за ним, никак…»
А в самом конце из Тютчева:
«Когда сочувственно на наше слово
Одна душа отозвалась —
Не нужно нам возмездия иного,
Довольно с нас, довольно с нас…»
Вот тут я и залилась. Почему? Потому что потому… вспомнила, каких милых девушек играла эта женщина в фильмах тридцатых, сороковых годов, как великолепна она была в образе Нины Арбениной из лермонтовского «Маскарада»… Чтоб уже никогда, никогда…
И моя бедная мать, сидя там, в комнатенке консьержки, не может не думать так: «Никто-никто, никогда-никогда не позовет меня светлым майским вечером: „Настенька! Пора спать!“ Никогда-никогда я уже не буду шлепать ладошкой по мячу… Никогда-никогда мой лихой, ни на кого не похожий Ванечка не поднимет меня на руки, не расцелует и не бросит, смеясь, в реку… Никогда, никогда…»
И я, я тоже могу уже нанизать на нить ностальгии немало собственных «никогда»…
Разбередила душу умершая.. погибшая актриса. У меня было такое ощущение, что она вот только что сидела здесь, со мной говорила… Чудился запах её духов и шелест её нарядного платья… Мне вспомнилось, что когда-то мой дед, строитель железнодорожных мостов и киноман, сказал взволнованно:
— Настенька, твоя Татьянка очень похожа на Тамару Мордвинову-Табидзе. Глаза, нос… общее выражение…
Что же получается? Правы те, кто во всем видит Божий промысел, а не столкновение случайностей? Недаром я и Мордвинова вдруг нашли друг друга?
… В самом конце васильковой тетради крупным, округлым почерком было написано следующее:
«Марине Васильевне Пиотровской. Милая девочка Марина! Я никогда не видела тебя, но знаю, что ты есть, что бы внучка своего чудесного дедушки Василия Васильевича Пиотровского, которого я никогда-никогда не забуду. В сорок шестом по доносу я была репрессирована и попала в Магаданский лагерь. И там я должна была умереть либо от голода, либо от туберкулеза, либо от того и другого вместе. Он дал мне шанс остаться в живых. Он врачевал в тамошней больничке и взял меня медсестрой. Вот где пригодилась мне моя практика в Ленинградском госпитале во время блокады! Это был поступок! И он, твой добрый-добрый дедушка, остался там, в магаданских снегах, под железным крестом с бирочкой, на которой только номер… А мне он подарил столько лет жизни!
Теперь понятно, почему я все свое имущество завещаю тебе?
Ах, ты хотела бы узнать, почему ни разу не напомнила тебе о себе, не позвала тебя в этот Дом ветеранов? Очень просто, деточка моя: не хочу, чтобы ты увидела меня в жалком состоянии и вдруг да побрезговала или испугалась… Старость и молодость так далеки друг от друга, увы!
Но я надеюсь, что мое завещание пойдет тебе впрок. Заранее знаю, потомки Василия Васильевича не умеют, как и он сам, жить рассудочно, эгоистично и, стало быть, преуспевать, как говорится. Вряд ли, вряд ли… Да поможет тебе Бог! И всем твоим родным и близким людям».
На меня так и пахнуло теплом. Тамара Сергеевна Мордвинова-Табидзе взяла меня в полон. Я почувствовала себя обязанной ей, этой уже несуществующей даме старинного образца, за то хотя бы, что мир после прочтения её записок показался мне разумнее, устойчивее, волшебнее, чем до того.
И если бы не внезапный, ночной звонок Маринки, мне бы, вероятно, довелось ещё какое-то время пребывать в мечтательно-философском, расслабленном состоянии.
Маринка позвонила мне в час ночи, и от этого её звонка опять все зашаталось, заскрипело, заухало по-совиному.
— Тань! Ты только послушай, Тань! Мне только что позвонили. Голос не мужской, не женский, а какой-то средний. Сказал: «Не копай! Сиди, где сидишь! Бери, что дают!»
— И все? — задала я идиотский вопрос
— Все.
— Так вот попросту? Открыто?
— Я слово в слово запомнила.
— То есть грозит… грозят? Это же угроза!
Конечно, мои вопросы были до смешного нелепы. Конечно, я знала из тех же газет, телепередач, что нынешние бандюги всех рангов не стесняются в добывании средств и убивают почем зря…Но одно дело слышать обо всем таком со стороны и совсем другое — когда темнота-чернота подступает к тебе самой, когда угроза нависает над ближайшей подружкой.
И, все-таки, как же оказалась велика моя и Маринкина тоже кондовая вера в то, что убить человека не так-то просто даже и в наше «бандитско-мафиозное время», в то, что настоящие убийцы не будут звонить по телефону и предупреждать. Ну не может, не может происходить все это в открытую! Я так и сказала ей. И она со мной согласилась. Ну хотя бы потому, что мы одни и те же книжки Конан Дойла читали, и Сименона, про Мегрэ. В конце концов решили, что не следует придавать уж очень большого значения ночному звонку. Возможно, это звонил тот самый Сливкин, который заполучил дачку от Мордвиновой при невыясненных сомнительных обстоятельствах за месяц до её гибели и теперь психует. Понимает, что правда вот-вот всплывет. Небось, врет, что в Бразилию уехал.
— Давай спать. Утро вечера мудренее, — сказала я Маринке. — Разберемся! Как Олежек?
— Лучше, температура спала. Вечером навернул целую тарелку тушеной капусты с сосиской.
— Ну и прекрасно. Спи.
— Ладно. Я так устала-а… Павлуха, слава Богу, трезвенький… «розовый период»… Весь вечер Библию читал: «И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их; и вот, все — суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем.»
— Опять депрессия у него?
— Наоборот, как ни странно! Нравится ему знать, что все суета сует, и не суетиться особенно. Это мое предназначение. Ну жалко мне его, выбила жизнь из колеи. А разве его одного? Это я уже так утешаюсь… Ладно, ложусь, завтра мы с тобой, не забыла? — будем вместе с нотариусом открывать квартиру Мордвиновой… Вот чудеса! Мир приключений! Черная магия! И не снилось даже, чем придется заниматься… Пожар, смерть, и мы с тобой входим в обгорелую квартиру…
Не успела ничего ответить. Меня схватили и поставили с ванную прямо в тапках. И ещё включили душ, чтоб я намокла прямо в халате. Такие у братца Митьки шуточки. Ему девятнадцать. Он живет в мире больших волнений в связи с летней сессией, необходимостью совместить её с подработкой в ночной лавчонке или грузчиком в речном порту. Он умеет, воткнув в уши штучки от плеера, учить математику-физику, ходить по улицам, ездить в метро… Я стараюсь даже не намекать ему о каких-то своих сложностях, неприятностях… Пусть живет своей жизнью. Пуст радуется, сколько может. Так я вот рассудила после того, как насмотрелась на вчерашних мальчишек, вернее, на то, что осталось от них после Чечни. Теперь вот ученые дяди по черепам пробуют установить который из них Иванов, а который Сидоров…
Я, было, прилегла и выключила свет, приготовилась спать. Но — не вышло. Может, отчасти и потому, что заныла-загудела сирена на чьей-то потревоженной машине… Пока-пока стихло… Но сон так и не пришел. Вместо него возникло решение — посоветоваться с Одинцовой, Шайбой по-школьному. Почему «Шайба»? уже не помню. Но девочка была и впрямь крепенькая что с виду, что в деле. Жила и училась строго по расписанию. Возможно, всем процессом созидания из девочки классного специалиста руководил отец, хоккейный тренер. Она сразу после школы поступила на юрфак. Рассказывали, охотно консультирует своих друзей и подруг. Разумеется, бесплатно. Считается хорошим адвокатом.
Мне прямо приспичило немедленно набрать её номер и позвонить, и спросить, как, что за мутное дело с гибелью в огне старой актрисы Мордвиновой, и есть ли хоть какая-то угроза Маринке… Я нашла номер телефона Одинцовой в своей старой записной книжке и уже, было, сняла телефонную трубку…
Однако усовестилась: стрелки часов черным по белому урезонивали: «Третий час ночи! Нельзя звонить в такое время! Стыдно!»
Я их послушалась, рассудив, что уж в семь точно можно. То есть остается четыре часа всего-навсего. Почти столько летит, кстати, самолет до Новосибирска, где бастующие ученые несут забавный такой плакатик: «Рыжий, рыжий, конопатый, подавись моей зарплатой!» А рыжий-конопатый хоть бы хны… Ох и в интересное время мы, однако, живем… Рыжие чужестранные коровы ходят по голубому телеэкрану, тянут морды, мычат с рекламной навязчивостью — «Му-у!» Чтоб какой-то «Милки Уэй» мы немедленно неслись всем стадом хватать-покупать и совать в рот…
Все-таки, я, прижавшись к теплому коровьему боку, уснула… А проснулась, когда на часах было половина восьмого. Ругая себя на чем свет стоит, схватилась за телефон… Мне сразу повезло — трубку взяла Шайба.
— Мила! Милочка! Мне обязательно надо с тобой переговорить! Прямо сразу! Где скажешь, туда и прибегу. Ты же от меня где-то близко? Верно?
Она, великолепная, замечательная, согласилась сразу же. Через полчаса мы сидели с ней на скамейке заднего двора нашей школы, где в этот час было пусто, только легкий ветерок гонял желтую обертку от жвачки.
— Мила! Милочка! — моя радость так и лезла из меня. — Я на тебя так надеюсь… Я…
— Давай ближе к делу, — посоветовала мне полноватая, хорошо одетая Шайба с прекрасной кожаной сумкой в руках, в фирмовых изящных босоножках на платформочке. — Время!
Я не посмела ослушаться и в быстром темпе рассказала ей всю историю с Маринкиным наследством.
— Все ясно, — сказала Одинцова. — Дело путаное. Пахнет. У меня на руках двое детей, больная мать. Я не имею возможности тратить свое время как хочу. Говорю прямо и не стыжусь. Сама знаешь, сейчас время юриста — деньги. Поэтому я бесплатно не работаю, советов больше не даю. Но вам с Маринкой сделаю исключение. Первое: отправляйтесь в отделение милиции, которое курирует этот Дом ветеранов. Узнайте у них, есть ли, завели дело по факту… Отзвони мне. Запиши мой рабочий телефон… Диктую заявление от имени Маринки. Вот тебе ручка, вот бумага… В правом углу пиши: «Начальнику… имя рек…» И все, что требуется.
Какую уж мы скорость сыскали и включили в собственном организме, но уже в девять часов оказались с Маринкой на другом конце Москвы, в отделении милиции, и через самое непродолжительное время получили ответ от самого зама, чистенького, розовощекого человека лет тридцати пяти с лаковой плешинкой на самой макушке. Он поерзал в кресле, выслушав нас, собрал во взгляде никак всю вековую усталость своего чернявенького рода, тяготеющего к ранней полноте, и спросил:
— Дело по факту гибели при пожаре Мордвиновой-Табидзе? Такого у нас нет. Мы этим не занимаемся.
— Кто же тогда этим занимается? — спросила я, бестрепетно глядя ему в очи сквозь свои темные очки.
— Этим? По факту гибели? При пожаре?
Он мне начинал нравиться. Мои чувства были сродни восторгу. Где ещё сыскать такого талантливого партнера да в столь ранний час?
— По факту. Гибели. При пожаре, — ответила ему в тон.
— Дело по факту гибели при пожаре, — отозвался он все так же не торопясь, придавая каждому своему слову-словечку невероятный вес и значение, — находится, надо думать, в Госпожнадзоре. Они такими делами занимаются.
— А как же наше заявление? Мы же его вам написали, на ваше отделение, — ввязалась Маринка.
— Зачем? — посуровел и без того строгий человек за строгим милицейским столом. — Нам это не надо.
— Но ведь вам же нужны показания! — попробовала я уверить его. — Мы готовы кое-что рассказать.
— Не надо! — стоял он на своем. — Не наше это дело. Идите, говорю, в пожнадзор! Раз пожар — пожнадзор. Мы тут ни при чем. Туда и пишите заявление.
Позже Одинцова объяснит, что заявление в милиции обязаны были взять и зарегистрировать. Согласно законодательству. Только чихал тот служилый на законодательство, если увидел перед собой юридически неподкованных гражданок. А уж почему он так решительно отказался брать заявление… Тут может быть два ответа: либо не хотел взваливать на свое отделение лишнее тяжкое дело, либо был в курсе — в историю с пожаром не влезать, кто-то крайне заинтересован, чтобы ни один винтик не раскрутился, и чья заинтересованность, конечно же, проплачена.
— То есть кто-то получил взятку? — проблеяла я в телефонную трубку, ибо уже во всей полноте ощущала себя дурой-овечкой.
— Само собой, — был ответ. — Сегодня деньги решают все. Неужели для тебя это открытие? Ты же в газете работаешь! Про рынок написала лихо!
— А хоронить они её без Маринки имели или не имели права?
— Как тебе сказать… Опричинить, и правдоподобно, что то, что иное, всегда можно. Дай взятку нужным людям и появится убедительны, пусть и на первый взгляд, аргумент. Ну что же я тебе объясняю, сколько будет два плюс один? Смешно же…
Действительно, смешно… Действительно, ну как же не знать, не ведать, что все нынче можно купить за деньги! Либо за маленькие, если дело за малым, либо за большие или за очень большие. Азбука!
Но, опять же, одно дело — знать теоретически и совсем другое столкнуться с этим в жизни, на практике, носом к носу! Когда первая твоя живая реакция: «Да не может этого быть!»
Ах, какая мы, однако, бестолочь, какой наивняк, эти самые простые, не способные воровать-убивать люди! Как ничтожно мал оказался и мой трехлетний журналистский опыт! И совсем ни к чему непреложные слова матери, которыми она встретила меня, пятилетнюю, когда я явилась в дом с мячом, найденным в кустах:
— Немедленно шагай назад! Положи мяч туда, где взяла! И запомни — никогда не бери чужого! Никогда! Это — стыдно!
Смехота! Когда простые-рядовые, никак, ни при какой власти не умеющие грабить ближних и грести под себя, под свой зад, с горячим желанием правды в очах требуют её от тех, кто когда-то раз-навсегда понял, что благ в России не так уж и много, чтобы их хватило на всех, а следовательно, пошла ты, правда-истина, куда подальше, от тебя не прокормишься и не обогатишься, гроша ты ломаного не стоишь. А кто за эту правду дурацкую стоит? Недоумки, недотыкомки всякие, кретины скандальные! Гоняй их из кабинета в кабинет, пока их мозги окончательно от бега и тряски измочалятся, замутятся, перемешаются в кашу…
Но для того, чтобы ухватиться за хвост, оценить по достоинству этот непреложный закон нашего сегодняшнего бытия, нам в Маринкой потребовалось обойти в темпе череду всякого рода кабинетов и выслушать сидящих за столами, ответственных будто бы за право на правду, мужиков в форме и без, худых и толстых, лысых и кудрявых.
Очень, очень вежливо принял нас таинственный Госпожнадзор, молодой человек по фамилии Волков, с широкими плечами, крепкой красноватой шеей, немигающими выпуклыми глазами цвета асфальта.
— Пожалуйста, садитесь. Слушаю вас внимательно. По какому делу? Да, мы выезжали. Да, три наших сотрудника. Да, был пожар. — Он вертел в пальцах розовую шариковую ручку. На одном из них поблескивало обручальное колечко. — Нет, нет, никаких показаний от вас, Марина Васильевна, нам не требуется. Дело находится в УВД.
— Ах! — выдохнули мы радостно в два голоса. — Значит, дело все-таки заведено! Где оно? У кого?
— Не знаю, — был ответ.
— Ну как же…
— Не знаю, — повторил «пожнадзор».
— Но телефон-то какой там, все-таки, знаете?
— Не знаю. Вот вам справочник, ищите.
Мы нашли.
— Можно от вас позвонить?
— Нет. Из соседнего кабинета. Там пока никого нет.
Звоним. Дозваниваемся. Слышим:
— Никакого дела по Мордвиновой у нас нет.
— Как же так?
— Откуда я знаю.
— Точно нет?
— Точно.
Мы постучали в кабинет к Волкову. Молчание. Дернули за ручку. Заперто. Ушел, значит… удрал от нас. Или как это понимать?
Выскочили на улицу. Что дальше? Звоним с первого попавшегося телефона Одинцовой:
— Как все это понять-то?
— Решили идти до конца?
— Да ведь все они нас за каких-то дур держат! «Гоняют» и все!
— Правды захотели! Ишь вы какие настырные! Ну, скачите в райпрокуратуру, к прокурору.
И мы «поскакали». На наше счастье, перед дверью прокурора не было никаких очередников, а в приемной отсутствовала секретарша. Мы, не медля, постучали и вошли в очередной кабинет. Худощавый, бритый, прокурор Ильин выслушал нас, не перебивая, не пошевелив на бровью, ни губой, ни пальцем. Мертвым грузом, так показалось мне, лежали на его столе книги, папки, ручка и красный фломастер, словно украшения надгробья.
— Дело по факту смерти Мордвиновой, — наконец, зашевелились его сухие бесцветные губы, — возбуждено 18 мая и находилось у нас. Но нам ваши показания не нужны. Мы направили его в РУВД для дальнейшего расследования.
— Уголовное дело… ваша честь? — спросила я, уставившись в него черными очками.
— Кто вы? Почему я вам должен отвечать? — холодно поинтересовался осмотрительный прокурор.
— Да это моя… родственница, — нашлась Маринка. — А то мне плохо было… а с ней мне лучше…
— Повторяю, — произнес прокурор, глядя на Маринку, исключительно на нее. — Уголовное дело по факту… направили для дальнейшего расследования в РУВД. Но это ещё не значит, что Мордвинову кто-то сжег. Это все ещё надо доказать. Или опровергнуть. Она могла сама себя сжечь.
— Ради интереса? — сорвалось у меня. —
— Зачем ты уж так, очень? — спросила меня Маринка на бегу, когда мы неслись к автобусной остановке, потому что опаздывали в Дом ветеранов. — Вроде, ничего мужик…
— Тогда, если он такой хороший, праведный, почему держит дело Мордвиновой где-то в углу, без расследования? Младенцу известно — искать преступника или преступников, если, конечно, хочешь их найти, надо в первые же часы после того, как совершилось преступление. А Мордвинова умерла больше двух недель назад! Что все это значит?
Позже Одинцова подтвердит:
— Обращают внимание его слова «для дальнейшего расследования». Интересно, а что они, в прокуратуре, выяснили за все предыдущее расследование? Сумели ли с точностью установить хотя бы то, что смерть наступила именно в результате пожара? А пожар, в свою очередь, — от кипятильника? Нет и нет. И почему уголовное дело возбуждено только 18 мая, то есть спустя пятнадцать дней после трагедии? Дети мои! Черная история! Подумайте хорошенько прежде, чем за правдой скакать… Кому-то явно не хочется, чтобы эта самая правда оказалась на свету. Возможно, он не один, а в шеренге, в связке, где «один за всех и все за одного»?
Но мы с Маринкой решили действовать и действовали — отправились ещё в один «Дворец правосудия», называемый Районное управление внутренних дел. И здесь нас добил окончательно своим искренним наплевательством ко всей нашей истории следователь Малофеенко Рудольф Владиленович, молодой, лет двадцати шести, при галстуке, источающий юморок и запах одеколона.
Выслушав нас, ответил с энтузиазмом человека рискового, веселого, а точнее, раздолбаистого:
— Да что вы привязались ко мне со своей девяностолетней старухой! Тут молодых почем зря убивают… Ну хотя бы и убили! Ну и что? Мне сейчас все свои дела бросать и бежать разыскивать убийц этой вашей древней старухи? Да у меня двенадцать готовых убийц по курсу!
— К-как? Г-готовых? — я становилась заикой.
— Ну тех, кого взяли прямо с орудием убийства! С топором, с ножом! И свидетели — вот они, соседи! И все эти убийцы в Бутырках сидят. А ещё два «висяка» болтается… Мне что, надо ещё третий себе подарить? Гляньте в угол, вон в тот. Видите?
Мы глянули. Но ничего толком не разглядели.
— Да вы получше гляньте! Видите? Нож? Топор? Одежда в крови? Это вещдоки. Их уже столько, что складывать негде. Вот и носятся со своей старухой… А известно ли вам, что холодильник номер один под завязку набит неопознанными трупами? Не справляется морозилка, трупы тухнут. Куда их? В крематорий! Мордвинова протухла, и её в пепел. Элементарно! Знаете ли вы, что в Москве почти каждый день три человека пропадают, потом ищи их… Мало кого находят… Подростки, парни, девушки — тю-тю… А вы со своей старухой мир на дыбы хотите поднять! Не смешите! Надо на жизнь смотреть трезво. Вот если бы вы нашли свидетелей… Сами.
— Как сами? Мы же не сыщики…
— Вижу. Я вам только говорю — нашли бы свидетелей, и я бы подключился… Некогда, повторяю, мне искать. Неужели непонятно? Навал дел! Навал убийств, изнасилований и всякого такого! А я что? Шерлок Холмс? У меня три курса юрфака. Мне надо ещё сессию сдавать. Если б следователей хватало… Не хватает! Неоткуда брать! Самые умные юристы давно нырнули в разные коммерческие структуры. разве их теперешнюю зарплату сравнить с нашими дохлыми окладишками? Я все понятно объяснил? Есть ещё вопросы?
Вопросов не было.
Мы вышли от разговорчивого молодцеватого следователя-честняги и поразительного правдолюбца, едва не шатаясь под грузом свалившихся знаний. И я лично остановилась под ближайшим тополем, чем-то, возможно, выправкой и блеском похожего на только что утраченного Малофеенко Р.В., и захохотала. И над собой, и над Мариной, и над миллионами доверчиво-снисходительных дураков и дур, что давно несут с базаров отнюдь не Белинского и Гоголя, а болтовню-ремеслуху всякого рода стряпателей «крутых детективов», где непременно, чуть только убили какую дворничиху (экономиста, шлюху, финансиста, актрису и т.д.), так тотчас по зловещему следу убийц побежала целая рота суперследователей, готовых ночей не спать, от любовниц отказаться, но настичь убийцу или убийц. И, развесив уши, пуская сладкую слюну умиления, упиваясь наркотическим благородством наших доблестных милицейских и прочих работников, обыватель за милую душу всасывает в себя сказочно-романтические подробности о том, как некий полковник, он же отец-одиночка, бросив ночью малую дочь с температурой в сорок градусов, — мчится собирать компромат на возможного злодея или злодейку, а другой при этом до того урабатывается, что уж и спать разучился, потому что мозг у него все работает, все пылает жаждой истины и сердце колотится, и волосы на голове и в паху шевелятся… Мать честная! Сколько брехни и дребедени, сварганенной на скорую руку, проглатывает наш среднестатистический читатель, которому вопреки очевидному, так хочется верить, будто нельзя в нашей стране безнаказанно, за здорово живешь, убивать живых людей!..
Ухватившись друг за друга, мы с Маринкой хохотали, как ненормальные, потому что нам все ещё происходящее казалось чем-то ненатуральным, надуманным, ну словно попали на спектакль вроде «Ревизора» или «Горе от ума». Мы и над собой хохотали, над собственной беспросветной наивностью. И это-то в двадцать пять лет! Но более всего, однако, — над деловым предложением Малофеенко: «Вот если бы вы нашли свидетелей!»
Нет, в те минуты я ещё не приняла окончательного, в чем-то сумасшедшего решения внедриться под чужим именем в жизнь и быт Дома ветеранов работников искусств. Тогда я еще, так сказать, порхала по верхам. Тогда я вовсе не чувствовала себя сильно обязанной Маринке. Наоборот, она считала, что обязана мне, потому что хожу с ней по кабинетам, пытаюсь, стараюсь вызнать, как это так получилось, что Маринка не имеет права на дачу, хотя в завещании Мордвиновой сказано, что эту дачу она отдает, как и все, ей? Почему, под чьим давлением, девяностолетняя дама вдруг вручает некоему Сливкину дарственную?
Мы с Маринкой в те дни как бы ещё играли пусть в опасную, но все-таки игру, где надеялись выиграть, потому что слишком очевидно было произошедшее с Мордвиновой, слишком мы чувствовали свои позиции неуязвимыми.
Тем более, что моя адвокатша Одинцова сказала:
— Кто подписывал дарственную, какой нотариус? Кроме того, в домах престарелых при таких сделках обязан присутствовать главный врач. Он присутствовал? Он подтвердил, что Мордвинова была в ясном уме и твердой памяти?
На все эти вопросы, нам казалось, ответы будет получить несложно. Вот разделаемся сейчас с… Ну, заберет Маринка какие-то полезные ей предметы из погорелой квартиры Мордвиновой…
Меня, признаюсь, интересовал процесс, как вскрывают дверь в помещение, где был пожар, где остались какие-то вещи погибшей… И как поведут себя сотрудники Дома? И какие действия производит при этом нотариус… И что достанется Маринке в конечном итоге, хотелось знать. И чтоб досталось так, чтобы она хоть на время забыла о нужде, подлатала дыры, как красиво говорится, «в своем бюджете», который и состоит из одних дыр.
Мы с ней опаздывали в Дом ветеранов уже на целых пятнадцать минут, влетели на крыльцо, запыхавшись, Маринка приготовила слова извинения, которые скажет директору Удодову, едва увидит его…
И увидела в глубине вестибюля и ринулась к нему:
— Виктор Петрович!
Он узнал и перебил:
— Не торопитесь. У нас случилось несчастье. Только что.
Это был крепко сбитый мужчина лет пятидесяти, выше среднего роста, подтянутый, волосы седым ежиком, одетый в светлые брюки и клетчатый пиджак похож на спортивного телекомментатора или отыгравшего свое спортсмена. Прямой нос, широкие скулы, зарубка на подбородке. Одно ухо, левое, вдавлено в кости черепа и без мочки, — видимо, травма, борьбой занимался в молодости. Митьку тоже слегка покорежила эта самая борьба… Были с ухом сложности. Но теперь не заметно. Невольный вопрос: «Как он, такой бравый, очутился в этом Доме, где столько старости?» Впрочем, довольно бестолковый вопрос в наше время, когда физики-ядерщики вынуждены торговать чайниками и колготками.
На меня он кинул быстрый, небрежный взгляд. И то сказать: стоит какое-то непонятно что — голова замотана в косынку, даже щек почти не видать, черные очки устарелой модели, платьишко безо всяких претензий, кроссовки ношеные-переношенные ни к селу, ни к городу…
Если честно, я и сама толком не поняла, почему оделась, когда пошла «на дело», хуже некуда. Но, видно, чутье побежало впереди разума и, как потом выяснится, оказало мне полезную услугу…
— Несчастье, настоящее несчастье, — повторил он. — Наша сотрудница попала под машину.
Я невольно оглянулась на гардеробную. Давешней тети там не было.
— Такая славная женщина, — продолжал Виктор Петрович. — Такая славная… Из Казахстана приехала, мы ей старались приплачивать… Аккуратная, обходительная. Ждем «скорую».
— Что, насмерть? — спросила Маринка.
— Нет, но, видимо, сотрясение мозга. И что-то с ногами. Вряд ли скоро поправится. Сколько раз я говорил своим сотрудникам — не бегите через дорогу, мало ли, что здесь мало транспорта. Есть лихачи, они из-за угла выскакивают… Говорил? — обратился он к «Быстрицкой», что стояла поблизости на высоких тонких каблуках, в облегающей длинной юбке с разрезом на боку.
Красавица кивнула. Мне показалось, они с директором обменялись слишком продолжительным, не по условиям задачи, заинтересованным взглядом.
В открытую дверь комнаты, что возле гардеробной, было видно женское тело, навзничь лежащее на диване с откинутыми подушками. Бросались в глаза босые ноги пальцами вверх… Молоденькая девушка в белом осторожно вытягивала иголку из руки женщины, сострадательно сморщив пухлые губешки. Использованный шприц завернула в бумажку, понесла выбрасывать.
— Как, Алла? Как она? — спросил её директор. — Не так, чтоб или…
— Состояние тяжелое, но… Что это «скорая» все не едет? Прямо безобразие…
На её курносеньком, глазастеньком, чисто кукольном личике выстроилась из бровок и губешек гримаса обиды.
— Мы опять звонили. Сказали — скоро, — словно повинился перед ней Виктор Петрович, явно расстроенный всем случившимся и оттого крепко сжимающий в кулаке связку ключей.
— Что же мне… нам? — неуверенно обратилась к нему Маринка.
— К сожалению, сегодня не получится, — ответил он. — Видите, что произошло? Я уже позвонил нотариусу, чтоб не приезжала. Перенесем все это дело на завтра. Что изменится? Пломба на двери никуда не денется, можете мне поверить.
На меня он опять посмотрел рассеянно, как на пустое место. Ну ясно, я не в его вкусе. Даже смешно об этом и подумать-то…
Мы с Маринкой выбрались молчком с территории Дома, завернули в сторону леска, чтоб выйти прямо к автобусу-экспрессу, и там почти в лад сообщили друг другу:
— Очень похоже на убийство.
— Но, может, и случайность, — отступила моя мягкотелая подружка. — Мы уж во всем видим одно вранье.
— Может быть, ты и права, — сказала я без нажима.
Мы набегались и устали, молчком доехали до метро, а там разошлись в разные стороны. Впрочем, Маринка успела предупредить:
— Не забудь, опять к двенадцати.
Когда я уже легла — позвонил Алексей:
— У меня потрясающая новость!
— Потрясающая одного тебя или все человечество?
— И так, и так. Рассчитываю, и ты от изумления забудешь ехидничать.
— Алешка, давай завтра, в любое удобное для тебя время, я ужасно устала, ужасно…
— Где же? Кирпичи таскала, что ли?
— Хуже… Завтра, завтра расскажу… Положим, в семь буду у тебя. Ты уже вернешься из больницы?
— Жду и надеюсь! С половины седьмого!
Но я его обманула. Не пришла. Почему? Все по порядку…
Ночью над Москвой пронесся ураган. Ветер гудел в кронах деревьев со страшной силой и гнул эти самые кроны до земли. В магниевых вспышках молний отчетливо белели обломки стволов, горестно, убого торчащие в небо. Под моим окном березы и тополя лежали навалом, вывороченные с корнями. И лишь один-единственный тоненький, длинный кленок сумел победить стихию, хотя его шарахало о соседние деревья по-всякому. Могучее дыхание смерча враз распахнуло плохо закрытое окно моей комнаты. Стихия ворвалась и словно подняла на дыбы все вокруг: книги, бумаги, газеты, в момент сдернула занавески… С невероятным трудом, со страхом в душе, что меня этот одичавший вихревой ветер оторвет от пола, вытянет наружу и подбросит в небо, я притянула половинки окна друг к другу, зажала шпингалетами. И вдруг почувствовала себя счастливой. Как если бы одолела намеченные десять километров и пробежала их, к своему удивлению, первой. Азарт, не истраченный до конца, горел в моем взгляде, когда я сквозь стекло наблюдала за бушующим ураганом, который лично мне оказался подвластен… Тут и пришло в голову интересное, как показалось, решение завтрашней мизансцены, когда мы с Маринкой и какой-то там вовсе неведомый нам нотариус будем вскрывать обгорелую квартиру Мордвиновой. Мне показалось, что самое время поиграть с огнем: забить свой вчерашний, тусклый, невнятный образ необыкновенной яркостью, экстравагантностью, эпатажностью… потому что… вот именно, возможно, та бесцветная, никакая девица в блеклом платьишке, на которую бросил небрежный взгляд импозантный директор Дома Удодов, может ещё пригодиться… Очень, очень может быть!
Мне не терпелось узнать, что главный предмет для предстоящей авантюры сохранился, лежит на шкафу в Митькиной комнатенке. Не церемонясь, пробралась к нему, подставила стул, полезла за коробкой. Митька спал и проспал шквал, и не услыхал, как я уронила стул. На шум непременно явилась бы мама, но её дома не было — дежурила в консьержной, хранила сны богатеньких жильцов… Я порадовалась тому, какой богатырский сон у моего родного брата и как это правильно — мало ли что ему предстоит, кроме сдачи сессий.
Однако мое братолюбие на этот раз оказалось довольно фальшивым. Я обнаружила в коробке свой старый темно-каштановый паричок. В нем я ещё в школе изображала пажа в «Севильском цирюльнике». Когда же у моей матери на нервной почве вылезли почти все волосы — она носила этот волосяной покров и была похожа на Марину Цветаеву. Потом хотела выбросить, но сама же, умница, раздумала: «Вдруг пригодится… Старые вещи опасно швырять на помойку…»
Так вот, я навертела на бедра большое махровое полотенце, надела алый пиджак, белые брюки, лакированные на высоченной платформе босоножки — подарок Алексея, вывезенный ещё два года назад из Англии как крик последней моды, — а сверху напялила парик, на парик косенько, с намеком на суперэлегантность, приладила черную широкополую шляпу с вуалью — отцовский подарок моей матери году эдак в семнадцатом, — и, покрутившись возле зеркала, такая-сякая разбудила Митьку.
Спросонья он таращил глаза, ничего не понимал, только спрашивал:
— Вы кто? Вы зачем?
— Санэпиднадзор. Травим клопов, тараканов и других животных по умеренным ценам.
— Татьяна! Ты, что ли? — он сел, стукнул пятками об пол.
— Узнал, все-таки, — огорчилась я. — А так? — и нацепила черные очки с огромными «окошками» и широкими, в палец, дужками.
— Кошмар! — честно признал он. — Какое-то исчадие!
— Никто не узнает? Точно?
— Ни за что! Ну даешь! Ну даешь! Что-то опять придумала? Еще один турецко-азербайджанский рынок?
— Круче, юноша, круче.
— Прибить могут?
— Кто его знает… Тебя же вон резанули слегка ни за что.
— За что! — оскорбился Митька. — Я им сигарет не дал, а в морду — пожалуйста! Смотри, Танька, нынче народ жуть какой крутой пошел!
Я пошла, было, вон, но он успел схватить меня за подол и сурово произнес:
— Мной-то особенно не пренебрегай. Я, между прочим, чемпион института по боксу… если не забыла. В случае чего… мало ли…
— Помню! Всегда помню! Как увижу твой перебитый нос, сплющенное ухо… Нет, чтоб в балет на льду пойти, танцевал бы весь в блестках.
— А тебе бы в библиотекарши. Сидела бы тихо, как в банке с тальком… Ух ты! А зад-то какой себе приделала! Ну Танька!
— И зад одобряешь?
Он показал большой палец
— А ежели таким манером?
Я повертела перед ним объемным своим-не своим задом в стиле, положим, проституток из первых картин итальянского неореализма.
Митька расхохотался:
— Ну даешь! Ну прямо как путанка с Тверской!
— Смотри, Митька, если провалюсь — ты и будешь виноват!
— Перчатки надень, перчатки тут самое оно! — посоветовал со знанием дела. — Черные! Длинные! У матери были, вроде…
— Умница! Кружевные! Самое оно!
Вот такой-рассякой и я вышла в положенный час за дверь своей квартиры. Ну, шлюшка и шлюшка… Или, что тоже могло прийти в голову посторонним наблюдателям, — молодайка с приветом.
Триумф ощутила, когда Маринка засекла мою фигуру удивленным, неузнающим взглядом, когда я подошла к ней вплотную и кокетливо-мяукающим голосом принялась расспрашивать, как лучше всего проехать к Сокольникам и можно ли где-то здесь, поблизости, найти нотариальную контору… Когда же я вдруг спросила её своим натуральным голосом:
— И тебе не стыдно? — она все равно не решилась признать в развязной дамочке, одетой дико, свою вековечную подружку.
— У тебя же стопроцентное зрение! — укорила я её. — Да я это, Татьяна, которую ты знаешь тысячу лет! Но с этой минуты — Ольга. Как в «Евгении Онегине», как мы с тобой в школе еще… Я — Ольга, ты — Татьяна Вспомнила?
— Еще бы! Как нам хлопали! Какой был Алик Филимонов, он же Ленский! В кудрях! Как ему шел цилиндр!
— А Юрчик Пономарев? Стройненький, горделивый… Нам ещё девчонки завидовали, что мы с ними на сцене. И в «Севильском цирюльнике»…
— И в «Горе от ума». Юрчик — Чацкий, это же блеск! «Карету мне, карету!»
— Хватит воспоминаний! — осадила я Маринку. — Главное набраться нахальства, вспомнить, так сказать, молодость.
— Ты набралась! — заявила Маринка ехидно. — Чего только на себя не нацепила! Прямо какая-то сумасшедшая примадонна! И вся в духах! Ах, ах!
— Значит, вызываю абсолютное восхищение?
— Но чуть-чуть и сомнение в качестве своего разума, — ввернула подружка. — Но почему б и не поприкалываться? Сыгранем! А то будень, будень серый, длинный и противный. Сыгранем, Ольга! Отколем номерок!
Мы сбежали по каменным ступенькам в глубины метро
На лесной тропинке, в безлюдье, я повторила Маринке:
— Ольга я, Ольга! Говорим друг с другом мало. Мне хочется понаблюдать за всеми, кто войдет в комнату Мордвиновой. Пригодится. Ты же не стесняйся — забирай все мало-мальски ценное. Стесняться нечего. Тебе жить на что-то надо, Олежку тянуть заодно с Пабло Пикассо, пока он не выберется из своего «зеленого» периода с помощью Библии.
… Как я и рассчитывала, наша парочка тотчас привлекла внимание всех, кто в этот момент находился на территории Дома. С большим, серьезным интересом уставились на нас интеллигентные старушечки, сидевшие в своих лоджиях и гревшиеся на солнышке. Повернулся к нам лицом и молодой, чернобровый парень, стоявший возле серого пикапчика с синей надписью на боку «ДВРИ», видимо, шофер, засмотрелся, естественно, на меня, даже рот приоткрыл. А новенькая тетя-дежурная, кудрявенькая, пухловатая, приторно любезно спросила на входе:
— Вы к кому же, гражданочки? Будьте добреньки, скажите.
Первое мое предположение сбылось почти сразу, едва мы вошли в кабинет директора. Он глянул на меня и не смог сдержать любопытства, сразу спросил:
— Марина Васильевна, это…
— Двоюродная сестра… приехала утром из Петербурга.
— И хочу спра-асить, — в растяжку, чуть в нос, вклинилась я, барабаня пальцами, обтянутыми черным кружевом по своему высоко поднятому колену, — почему вы похоронили Мордвинову, не дожидаясь нас?
— Понимаете ли, вас как зовут? Ольга Владимировна? Видите ли, Ольга Владимировна, — Виктор Петрович явно смутился, затоптался на месте, пытаясь это смущение скрыть, — мы поздновато нашли завещание… А в морге отказались держать. Видите ли, май, жарко… неполадки с подачей электроэнергии… Пришлось поторопиться.. конечно, конечно, лучше бы было, если бы, — он крепко сжал пальцами обеих рук края полированной столешницы, костяшки пальцев от ненужного усилия заметно побелели, — лучше было бы… Но в отделе кадров был ремонт, снесли всю документацию в подвал… Вы уж извините нас! Но, признаюсь, лучше вам было бы и не видеть… то, что осталось. Все-таки, девяносто лет, все-таки, огонь, дым, синтетика выделяет яд.
— Какая синтетика, позвольте узнать? — прикидывалась я дотошной и в своей дотошности препротивной.
— Ну… понимаете ли… сгорели занавески… синтетические.
— Зачем же вы вешаете эти опасные занавески?
— Кто же знал… ничего подобного не происходило до сих пор. Где сейчас нет синтетики? Всюду.
На меня он старался не смотреть.
В кабинет постучали. Вошла тетенька, которую я мимоходом заметила в приемной. Там она сидела за машинкой и отстукивала нечто, косясь, в бумажку. От неё на нас никакой вредностью не пахнуло — сразу позволила нам войти в кабинет, а сама пошла стучать дальше.
Сейчас же, когда она появилась, стало очевидно — нелепое это существо, как забавна и нелепа женщина, чей возраст близок к половине столетия, а она словно бы не догадывается. Или не хочет догадываться. Натянула желтые узкие брюки и все ещё мнит себя в обольстительницах. Оттого и кофточку носит изумрудного шелка с широким, глубоким вырезом, не догадываясь, что таким вот образом дает возможность уже никому не сомневаться в том, что кожа у неё отнюдь не первой свежести.
Впрочем, я недолго разглядывала эту кудреватую дамочку с выщипанными и наново нарисованными бровками.
— Что вам? — раздраженно спросил её Удодов.
— Я тут отпечатала, где прах… какое кладбище, в каком секторе могила, — неуверенно, сбиваясь, ответила она, глядя то на директора, то на Маринку с неуверенностью зависимого человека и смирившегося с этим своим положением.
— Оставьте бумагу, разберемся! — все так же недовольно оборвал её Удодов. — Идите занимайтесь своими делами, Валентина Алексеевна!
Маринка успела сказать ей «спасибо», пока она не скрылась за дверь. Сложила, спрятала бумажку в сумку. А я успела удивиться: такой интересный, в соку мужчина и держит в приемной не броскую девицу, что было бы как-то логичней, а почти что бабульку… Видно, на стороне погуливает, здесь, на рабочем месте, не позволяет-с…
— Держу, — как-то же догадался Виктор Петрович о моих тайных мыслях. — Жалко. Беженка. Со странностями… Но старается. — Посетовал: — Очень, очень подвела нас Ангелина Борисовна Вознюк, наш отдел кадров. Свалила весь архив в подвале во время ремонта. Еле-еле отыскали дело Мордвиновой с завещанием. Я вам говорил уже… Но в порядке борьбы за дисциплину, я хотел бы в вашем присутствии сказать несколько крепких слов этой Вознюк. Чтоб в дальнейшем она не допускала подобных оплошностей.
Он нажал кнопку. В дверь просунулась кудреватая голова секретарши с выражением испуга в глазах, в подскочивших бровках:
— Слушаю, Виктор Петрович!
— Ангелину Борисовну! Пусть поторопится!
— Сейчас, сейчас… Я быстренько… — заискивающе, видимо, чувствуя свою второсортность, пообещала она.
Зато красавица «Быстрицкая» не дала ему повода сомневаться в своей принадлежности к избранным, элитным представителям общества. Она вошла в начальственный кабинет легким шагом, выбрасывая ноги «от бедра», как требуется от каждой настоящей женщины, желающей произвести впечатление на мужчин. Темно-синее шелковое платье в обтяжку отчетливо прорисовывало изящный контур её совершенного тела. От неё пахнуло хорошими духами.
Удодов предложил ей сесть. Она села, положив одну длинную ногу на другую, ни на миг не преклонив голову, коронованную высокой прической. Ее большие глаза со вниманием устремились точно к глазам начальствующего мужчины.
— Нехорошо получилось, Ангелина Борисовна, — сказал Удодов. — Нехорошо. Имею в виду папки с делами… с завещанием Мордвиновой-Табидзе… Я бы на вашем месте извинился перед родственниками, имею в виду наследницей.
«Быстрицкая» дернула плечиком, тяжко вздохнула, словно сбросила с себя груз, произнесла, покосившись на Маринку:
— Извиняюсь… Но сами знаете, эти маляры спешили ужасно, я еле уберегла эти самые папки, а то бы они все их белилами заляпали. Хорошо, Володя помог…
— Володя, Володя… дыхнуть парню не даете, все пользуетесь, раз он отказать не умеет, — проворчал Удодов. — Хорошо. Идите.
Мысль: «Чем сладок труд в Доме престарелых для такой ягодки? Здесь же и оплата убогая… Во всяком случае, если бы на выставке работала — уже бы получала прилично».
И опять Удодов ухватил за хвост мою мысль, едва «Быстрицкая» удалилась.
— Уходить собралась от нас. И уйдет, к сожалению. Чем мы особенно можем удержать? Мы, признаюсь, эксплуатируем её внешность. Я лично брал её с собой в те органы, где надо было что-то выбивать для Дома, к предположительным спонсорам тоже… Чтоб черствые души смягчала. Приходится, приходится всячески изворачиваться, в такое время живем… Где же, однако, нотариус? — поднес ближе к глазам запястье с часами. — Пора ей…
Дверь распахнулась, и, шурша какими-то развевающимися хламидами болотного цвета, в кабинет ворвалась дама лет тридцати трех с сумкой-портфелем через плечо. Дверь она оставила открытой.
— Здравствуйте. Готовы? Пошли! Где понятые?
— Сейчас, сейчас, — заторопился Удодов. — Валентина Алексеевна! Ко мне опять Ангелину Борисовну и сестру-хозяйку!
Удодов встал. Было ясно, что дама с сумкой-портфелем — нотариус, но он уточнил:
— Марина Васильевна… Ольга Владимировна, знакомьтесь, это нотариус…
— Айвазова Лия Марковна, — четко отрекомендовалась деловая дама с мясистым носом и большими, темно-карими глазами.
Удодов пригладил ладошкой полировку стола и счел необходимым сообщить:
— Все произошло… имею в виду пожар… внезапно, никто не ожидал. Меня сразу вызвали по телефону. Я был в театре на Леонтьеве, меня там нашли, я сразу же на машину… Концерт не дослушал… сразу сюда. Сам уже вызвал пожарных.
— Получается, — подала голос Маринка, — все горело и все здесь ждали вас? Почему же сотрудники не вызвали пожарных?
— Видите ли, — Удодов открыл ящик стола, вынул оттуда и надел очки в золоченой оправе, — видите ли, они не решились делать что-либо без меня… Я же приехал очень быстро.
— Странно, — сказала Маринка.
— Видите ли, — Удодов очки снял и аккуратно сложил дужку к дужке, — видите ли, сотрудники сами сначала пытались потушить… я тоже попытался… Мы были в шоке. Этим можно объяснить. Многие сотрудники проявили себя при тушении самоотверженно. Шофер Володя опалил волосы, секретарь обожгла руку, уборщица Лида надышалась дыму и никак не могла прокашляться. Я всем им объявил благодарность. Пожарных мы вызвали… ну минут через десять, не позже, я вызвал, они приехали, залили.. Как, как вас зовут? — обратился к нотариусу. — Лия…
— Марковна, — подсказала та без обиды.
— Хочу проинформировать вас, уважаемая Лия Марковна… когда пожар был потушен, мы, то есть медсестра наша дежурная, мой шофер Владимир и я, вместе с инспектором госпожнадзора вошли в квартиру Мордвиновой-Табидзе и изъяли все ценное… На всякий случай, то, что попалось на глаза… Я взял все это… ну, кольца там, бусы… и положил в коробку, а коробку спрятал в сейф. — Удодов показал рукой на металлический ящик в углу. — Я, конечно, не знаю, не разбираюсь, действительно ли это ценное и насколько, но собрал, собрал.. Все-таки в сейфе надежнее. Может быть, с этих вещей и начнем?
— Не совсем понимаю, зачем вы собирали эти вещи… но, разумеется, если…
— Это же второй этаж! Кто-нибудь проговорится, и кто мне мог дать гарантию, что воры не влезут? Решеток же нет!
— Резонно. Вынимайте! — приказала Лия Марковна, присаживаясь к столу и вытащила из сумки-портфеля свои бумаги. Одну из них положила перед собой. На ней сверху чернела типографская надпись «Акт описи».
Я ещё ни разу не видела, как происходит вся эта процедура по передаче имущества согласно завещанию. Мне было интересно и это. Я встала, чтобы лучше видеть, что там пишется.
— Мне ждать? — просунулась в дверь голова в белой косынке.
— Подождите пока, Анна Романовна, — сказал Удодов, повернувшись от сейфа, откуда уже извлек деревянную коробку.
Рука Лии Марковны, маленькая, но энергичная, стремительно вписывала в «Акт…»: «Мною, государственным нотариусом 1-й Московской государственной нотариальной конторы Айвазовой Лией Марковной… при участи… представителя отдела государственного пожарного надзора Гуляева Владимира Ивановича…»
— А где же? — вырвалось у меня.
— В коридоре ждет, — не отрывая ручки от листа бумаги, отозвалась Шахерезада.
«… умершая умерла дома в связи с пожаром, возникшим в комнате… Поскольку комната была сильно обгоревшей, то при тушении пожара комиссией были извлечены ценности и составлен акт. Ценности хранились в сейфе…»
Далее Лия Марковна ухватывала двумя пальцами из коробки то брошь, то перстень, то бусы и стремглав записывала:
«1. Серьги белого металла, с желтым покрытием, в виде цветка, в центре камушек, красный, прозрачный, граненый.
2. Часы наручные женские желтого металла, квадратные.
3. Серьги белого металла… 284 пробы…
4. Бусы янтарные…
5. Перстень белого металла 284 пробы с камушком желтого цвета…»
Ну и так далее. То есть для меня стало ясно одно — никаких особых ценностей тут, в коробке, нет, хотя нотариус тщательно описывала каждый предмет…
Но и она скоро бросила словно в сердцах:
— Остальное бижутерия!
Коробку со всем этим хламом Удодов протянул Маринке. Она взяла, беспомощно глянув на меня. Я молчала.
— Теперь идем вскрывать, — сказала Лия Марковна и уже была в дверях, легкая, как вихрь. Все прочие двинулись следом. В их числе оказался и представитель Госпожнадзора в форме, и «Быстрицкая», и секретарша Валентина Алексеевна, и сестра-хозяйка Анна Романовна, полная, степенная женщина в белом халате, в белой косынке поверх темных волос. На её руке поблескивало целых три обручальных кольца.
Процессия наша почти бесшумно продвигалась по ковровой дорожке темно-зеленого цвета, расстеленной во всю длину коридора. Слева от нас, как в гостинице, шли двери, деревянные, с ручками под бронзу, справа тянулась сплошная стеклянная стена — откуда лился щедрый солнечный свет на кадки и горшки с разнообразными растениями, включая пальмы и фикусы. Все они выглядели превосходно — ярко-зеленые, свежие. Здесь приятно пахло оранжереей, мокрой землей.
Но вскоре этот живой запах исчез совершенно под напором отвратительной вони. Лия Марковна уже сорвала пломбу и отворила дверь в квартиру Мордвиновой.
Горький, приторно-тошнотворный запах гари ударил густой волной. Мы с Маринкой вошли внутрь, невольно схватившись за руки. Вонь пожарища словно налипла тотчас на лицо, забила ноздри, почти удушила.
— Грязища-то! — воскликнула за моей спиной какая-то из понятых.
Я обернулась — сестра-хозяйка, Анна Романовна… Она поймала мой взгляд:
— Неосмотрительно вы… В таком-то костюмчике…
Может быть, она и впрямь пожалела мой прикид? С хрипотцой будто бы закоренелой курильщицы я сказала в обмен:
— Так и вы в белом халате!
Она улыбнулась мне, рассекретив золотой клычок.
— Ой, жуть-то какая! — тоненько пролепетала секретарша Валентина Алексеевна. И вдруг расплакалась, приговаривая: — Надо же… прямо в пожаре… А была-то какая красавица! Сколько за ней ухаживало интересных мужчин!
— Нельзя сильно заживаться на этом свете, — молвила «Быстрицкая». — Лучше прожить мало, но ярко.
— Глупости какие, — рассердилась Анна Романовна. — Живешь столько, сколько на роду у тебя написано жить. Господь один знает, кто зажился, кто нет.
— Хватит, хватит, бабоньки, на эту тему, — подал голос Удодов. — Нам надо поскорее все это… дел много. Жалко человека, конечно, а что поделаешь?
— Горят, горят людишки, — подал голос «госпожнадзор». — Всегда горели и гореть будут. Сначала каждого жалеешь, потом привыкаешь.
— Правильно! — подхватил Удодов. — Жизнь продолжается! О живых надо думать… заботиться. Это у кого дел нет, тому можно все удивляться, ужасаться без толку.
Вероятно, я и была здесь, среди этих людей, самой никчемной, если продолжала и ужасаться, и удивляться обгорелому до головешек книжному шкафу, стоящему справа, черной спирали того, что осталось от занавесок и скрючилось под самым потолком, закопченному окну, осыпанному черным пеплом письменному столу, кожаному креслу, из спинки которого торчат клочья паленой ваты, разбросанным по всему полу почерневшим книгам…
Но сильнее всего потрясла меня постель, последнее прибежище старой-старой женщины. Она вся была разворочена, словно кто-то рылся под матрасом, под подушкой, под простыней. Все эти вещи, сбитые с мест, перекрученные, валяющиеся кое-как, словно бы вопили о своей неприкаянности, о многих тайнах, которые вынуждены скрывать.
Или все это чудилось мне? Только ведь и где, как не здесь, не на этом пожарище, могли лезть в голову сумбурные, сумасшедшие мысли? Ведь именно тут был кем-то повешен «всухую» кипятильник, от которого и вспыхнули бумаги вон на том шкафу, бумаги, книги, а потом и сам шкаф… Ведь следователь Малофеенко вместо того, чтобы самому работать с уголовным делом по факту смерти во время пожара Мордвиновой-Табидзе, разрешил себе плюнуть на него, потому что «подумаешь, старуху убили…» Или почему-то еще… И это следователь Малофеенко, не боясь никаких санкций, ни Бога, ни черта, подсказал нам с Маринкой самый верный путь к решению задачи «Кто убил Мордвинову-Табидзе или она себя сама сожгла?» — «Ищите свидетелей сами…»
Я оглянулась с явным намерением определить, кто же из присутствующих здесь и есть тот свидетель, который точно знает убийцу… Кто? Или, если это не убийство видел, как несчастная, полоумная старуха вешала на шкаф тот самый роковой кипятильник…
Однако скорбные лица окружающих были немы и чисты от примет порока. Я не могла представить себе в качестве убийцы ни красавицу «Быстрицкую», ни забавную секретаршу в желтых брючках на толстоватой попке, ни большегрудую, всю такую мягкую, уютную сестру-хозяйку Анну Романовну, ни Виктора Петровича Удодова, подтянутого, интересного мужчину, набравшего в штат столько бабеночек с незадавшейся судьбой…
Мы все, кстати, особенно долго и пристально смотрели на стену над взбаламученной кроватью покойницы. Там продолжала висеть большая фотография под стеклом, изображающая молодого мужчину в мялкой шляпе. Он в упор, с улыбкой, глядел на нас сквозь веер трещин на стекле. Было удивительно, как эта вещь вообще сохранилась, несмотря на пожар, хотя огонь подъел её снизу, уничтожив часть полосатого галстука и оставив лишь намек от пиджака.
— Муж! — почтительно произнесла секретарша Валентина Алексеевна. — Интересный мужчина…
— Знаменитый режиссер… в свое время! — поправил Виктор Петрович.
— Вот я и говорю, — сказала «Быстрицкая». — Надо вовремя умирать! Вон он какой красавчик. А то живут, живут, изо всех сил своими костлявыми ручонками хватаются за жизнь. Смотреть тошно!
— Не надо так, девочка, — попросила Валентина Алексеевна, приложив ладонь к своей ядовито-изумрудной кофточке, приобретенной, естественно, все на том же дешевом «турецком» рынке. — Нехорошо это.
— Зато честно! — ответила тотчас упрямая красоточка, поднявшая себя на высоченные каблучки и — хоть бы что, ходит не падает.
— Хватит лишних разговоров! — приказала Лия Марковна. — Сотрите со стола, мне сесть негде!
Анна Романовна сейчас же бросилась в ванную, вернулась с тряпкой и тазиком, полным воды, быстро, ловко отмыла столешницу, расстелила на ней газету:
— Пожалуйста, пожалуйста…
— Начнем с тумбочки. Марина Васильевна, открывайте, вынимайте, что там есть.
Марина открыла и вынула альбом с фотографиями, посмотрела на меня.
— Берем, — сказала я и распахнула большую сумку. — Клади.
Оттуда, из тумбочки, она достала записную книжку.
— Клади, — сказала я.
Потом в её руках очутился металлический кофейник.
— Дайте мне! — потребовала Лия Марковна, оглядела изделие, заключила: — Серебряный. — Быстро написала, что было надо, в свой листок…
— Больше тут ничего нет, — сказала Марина.
— Сверху, сверху что! — потребовала от неё дальнейших решительных действий Лия Марковна. — Снимите эту бумагу. Что под ней?
Марина сдернула голубоватую плотную бумагу, что словно бы ни для чего прикрывала тумбочку, вернее, стояла колом, а когда это произошло — я едва не вслух ахнула — там оказалась тарелочка с резными позолоченными краями, а на ней треугольный кусочек торта. Рядом лежала на боку стеклянная вазочка в форме кувшинчика, из вазочки тянулись стебли трех белых роз. Их прелестные головки понуро свесились с края тумбочки, словно в знак скорби…
— Надо же… надо же… живые! — робко порадовалась секретарша.
— И тортик… кусочек сохранился, — в тон ей отозвалась сестра-хозяйка. — Красиво-то до чего было-то! Все как надо — розы, торт… Хотели по-хорошему… День рождения, все-таки…
— Чей? — не утерпела я, хотя высовываться не следовало.
— Да мужа ее… — охотно ответила Анна Романовна. — Очень, говорят, она его любила.
— Дело в том, — вмешался Виктор Петрович, — что у нас в Доме принято отмечать дни рождения наших подопечных, дни ангела, юбилеи, связанные с жизнь. И деятельностью их мужей или жен… У нас отличный повар-кондитерша. Она печет торт «Триумф», мы покупаем цветы… Стараемся как-то разнообразить жизнь старых, но заслуженных людей. Мы приглашаем известные ансамбли, действующих артистов, показываем картины… К сожалению, в тот вечер, когда случился пожар, у нас в столовой собрались все, кто не лежал в постели с давлением, абсолютно все. У нас выступал популярный ансамбль «Водопад». Столько было шума-грома… Пел сам Андрей Кучеров. К сожалению, наша дежурная медсестра не утерпела, пришла послушать… У нас ведь, прямо скажем, не воинская часть, сотрудники не обременены железной дисциплиной. Зарплатишка не ахти… Замену найти трудно.
— Там, значит, музыка играла, — проговорила Марина, — а здесь погибала в огне, задыхалась от ядовитой гари беспомощная старуха…
— К делу, к делу! — призвала Лия Марковна и постучала ручкой по металлическому остову лампы, абажур которой сгорел дотла. — Вон там, видите, какая-то металлическая ваза… Дайте мне её сюда!
Маринка выполнила указание, сняла то, что называлось вазой, с верха старинного комода, почти не тронутого огнем. Лия Марковна повертела предмет и так, и эдак, признала:
— Скорее, это конфетница, а не ваза. Скорее всего, вещь это антикварная.. Скорее всего, дорогая… Забирайте!
Марина положила вазу-конфетницу в сумку.
— Что-то из книг возьмете? — спросила Лия Марковна. — Тогда я тоже запишу. Что? Блок в восьми томах… Шекспир в десяти… Советую, — она отвлеклась от писанины, — показать эту вазу антикварам. Может быть, она стоит очень больших денег.
— А как быть с дачей? — спросила Маринка, явно уверенная, что раз нотариус — представитель государства, значит — заинтересован в поиске и поимке правды-Истины.
— Дача? Какая дача? — не поняла Лия Марковна. — Ах, та, что в завещании… А в чем сомнение?
— В том, что какой-то Сливкин получил дарственную. За месяц дол смерти Мордвиновой.
— И есть соответствующие документы?
— Он сам позвонил и сказал.
— Видите ли, — перебил Виктор Петрович, — меня в те дни не было, я лежал в больнице. Но Сливкин не какой-то, он — президент фирмы «Альфа-кофе» и в известной мере наш спонсор. Ему лично эта дача не была нужна, насколько я понимаю. Он подарил её нашему сотруднику Владимиру Новикову. Владимир Новиков — беженец, безотказнейший работник, мастер на все руки.
— Ну, в общем, — Лия Марковна спешила, — если вы захотите со всем этим разбираться… — Она не глядела на Маринку, но явно обращалась к ней, — то надо искать документы, писать заявление и в суд. Теперь разберем вот эти бумаги. Держите сберегательную книжку. На ней пятнадцать тысяч старыми, обесцененными. Записываю. И исчезаю. Всего вам всем хорошего. Будут вопросы — звоните.
Энергичная дама испарилась. Я задержала взгляд на портрете мужа Тамары Мордвиновой — Георгия Табидзе. Он продолжал с улыбкой всезнания глядеть на все происходящее в комнате чуть вкось, из позиции полуанфас, огромным выпуклым глазом какого-то особо породистого черноокого коня, и столько было в этом его взгляде завораживающей силы ума, догадливости, иронии, что хотелось повиниться и сказать вслух:
— Простите, простите… но так уж получилось…
За себя и за Маринку. Вспомнилось некстати, что в его фильмах герои непременно совершают мужественные поступки, а по отношению к девушкам ведут себя как истинные рыцари. Что, в сущности, он — романтик и фантазер…
Я и разозлиться на него успела: за то, что эти их романтические ленты по сути требуют от простых-рядовых людей невозможного — не жалеть жизни ради высокой идеи, ради дружбы и любви, говорить только правду и терпеть за нее… Разве ж это не смешно? Не вредоносно для простодушных? Излишне доверчивых?
Это я ему платила за то, что он видел, как я тут вместе с Маринкой суетилась в связи с возможностью обогатиться за счет его несчастной, погибшей при пожаре жены…
— Сам умер ещё в семидесятых, — услыхала голос Виктора Петровича. — От инсульта. Хотел делать какую-то картину, а власть не разрешила. Не пережил… Про свою жену, как она в лагере сидела ни за что…
Мне захотелось поднять упавшую вазочку, налить в неё воды… Молча прошла в ванную, сохранившуюся после пожара в целости… Когда опускала в воду три белые розы, заметила, что кончик торта отщиплен… Значит, Тамара Сергеевна успела его попробовать перед тем, как погибнуть?
Мы с Маринкой ходили, отягощенные двумя сумками. Маринка стала владелицей также остова старинной настольной лампы с бронзовым постаментом и фарфоровой дутой ножкой, на которой изображены сцены из жизни голых античных женщин, принимающих разные пленительные для мужского взгляда позы средь пышной растительности и цветов, двух десятков хороших книг, если говорить о крупных вещах.
Мы уже спустились с крыльца, как мне вдруг что-то стукнуло в голову.
— Жди! — бросила Маринке.
Почти бегом — через вестибюль, по лестнице… Рванула на себя ручку двери сгоревшей комнаты и… и не сразу смогла произнести заготовленную фразу. Потому что в комнате творилось что-то малопонятное на первый взгляд, чудовищное, кипела какая-то адова работа. И «Быстрицкая», и секретарша, и сестра-хозяйка ползали-лазали по полу, двигали остатки мебели, шарили за плинтусами, переворачивали матрас на постели умершей, лихорадочно перещупывали подушки, одеяла и периодически оповещали друг друга:
— Это мое! Я нашла!
И время от времени хвастались друг перед другом:
— Глядите, ложка серебряная!
— Ой, а я нашла шифоновый шарф!
— Ой, а я этот термос заберу!
Они были вне себя, как грибники в лесу, наткнувшиеся на россыпь белых. Они измазали пеплом и прочей грязью пожарища не только руки, но и одежду, и лица. Они настолько были увлечены своим варварским, убогим занятием, что не замечали меня, хотя я стояла в дверях уже минут десять, не меньше, как вкопанная и очумелая. Особенно меня поразила красавица «Быстрицкая», недавно столь высокомерная, томная девица… И секретарша Валентина Алексеевна удивила немало. После почти слезливых причитаний и такая резвость в поиске чужих вещей в комнате-могиле, такое усердие в выковыривании ножичком чего-то там, возможно, завалившегося в щель за плинтусом… Да и сестра-хозяйка была хороша… Презрев свою дородность, грязь на полу, она просеивала руками мусор, что подгребла веником на середину комнаты.
— Вы меня простите, — громко сказала я в расчете на то, что бабенки спохватятся и как-то усовестятся.
Но ничего подобного не произошло. Они уставились на меня равно враждебным взглядом, и «Быстрицкая» сказала за всех:
— Вы все забрали, что хотели. Остатки — нам. Мы всегда берем после.
— Я не за тем… я портрет забрать.
— Берите, берите! — радостным хором, и сами же сняли со стены обгорелую раму с полупортретом Георгия Табидзе. Этим самым они как бы уравнивали меня с собой, принимали в свою забубенную компанию. В пальчиках с лакированными длинными ноготками блестело лезвие ножа… Видимо, «Быстрицкая» с его помощью выискивала особо искусно упрятанные сокровища в самых труднодоступных щелях и дырах. Мне стало страшно. Меня охватило ощущение какой-то общей, зловещей тайны, сцепившей этих лихих бабенок накрепко, на веки веков… А я-то им зачем? Тем более, что Анна Романовна, прижимая к высокой груди большой розовый китайский термос, сердито выговорила «Быстрицкой»:
— Дверь-то почему забыла запереть?
И нож, ножик-то ишь как посверкивает… И вот-вот, сейчас-сейчас начнется что-то жуткое, где этот ножик будет задействован… Это же хищная стая… вряд ли меня спасет бумажный, полуобгорелый Табидзе…
Пришлось силой воли подавить в себе нелепый в сущности страх: ведь это, все-таки, не джунгли, не Берег Слоновой Кости, а Москва, и за прокопченным окном сияет майское солнце… И как хорошо, что у ног сестры-хозяйки я углядела клочок фотографии, видимо, отброшенный ею за ненадобностью — три головы: две женские, а в середине — мужская. Узнала — Табидзе, а женщины неизвестны.
Как можно дружелюбнее я спросила у замерших женщин:
— Это вы нашли? Можно взять?
И опять они словно бы все вместе бросились исполнять мое заветное желание… Обрывок полусгоревшей фотографии я сунула в свою сумку и ушла.
Навстречу мне попался директор. Он шел быстро и что-то тихонько напевал. Видимо, настроение у Виктора Петровича было неплохое.
— Что такое? — остановил он меня. — Что-нибудь случилось?
— Да нет, — я затянулась сигаретой, и мой голос с хрипотцой был вял и равнодушен. — Просто Марина попросила фото забрать… Табидзе…
— Хорошо, что вы задержались, — вдруг произнес он. — Мне надо отдать вашей Марине конверт с… Пройдемте ко мне в кабинет!
Прошли. Я все потягивала дым из бело-кремовой трубочки.
Директор вынул из сейфа конверт:
— Возьмите. Здесь удостоверение на могилу. Мордвинова похоронила мужа на Ваганьковском. Там и её похоронили… Давно курите?
— С десяти лет, — соврала с долей наглядного самобичевания.
— Зря! — сказал. — Здоровье надо беречь. Нельзя со своим организмом обращаться кое-как… — он не нашел точного определения и закончил: — Я это вам как врач говорю!
— А вы и врач? — наивно вякнула я.
— В прошлом, — был ответ. — Имейте в виду — никакой наряд не способен привлечь мужчин к курящей женщине! Вы же молоды… «Целоваться с пепельницей», как говорится… мало интереса… Легкие, бронхи, сердце — их жалеть и жалеть надо…
— Спасибо. Я подумаю над вашими словами, — и пошла прочь.
Но он остановил меня:
— Зачем вы носите темные очки? Даже в помещении не снимаете?
О, ответ у меня был припасен, и я отозвалась без подозрительного промедления:
— Аллергия. Что-то цветет мне во вред. Отекают веки и краснеют глаза. Зачем же пугать людей?
— Чем пользуетесь?
— Тавегилом.
Это была дружелюбная беседа или все-таки допрос? Не поняла, нет. Но когда мы с Маринкой решили ловить попутку, я ей сказала:
— Ни слова обо всем, что было в этом доме! Мало ли… Вдруг шофер — тоже в игре. Что-то мне очень не по себе. Потом все расскажу. Лучше перестраховаться, чем недостраховаться. Садимся, молчим, изображаем усталых девиц.
Так и сделали. Сели в машину к пожилому человеку. Конечно, трудно его и старенький «москвичок» заподозрить в связях с Домом, где сжигают людей ни за что, ни про что, потом рыскают в их комнатах-могилах в явном расчете, что полоумная старуха по-пиратски спрятала где-то здесь свои основные сокровища. И все-таки… Но зато он говорил почти без умолку и на очень полезную для нас тему:
— Вы из этого Дома? Где старые-престарые? Ох, как же это можно жить не в своей квартире и умирать в чужих людях! Ох, не дай Бог! У меня в одном таком доме сватья в няньках. Так, говорит, надо им, врачам-то, уморить какого старичка, либо же старушку, — у них это запросто, у них средства имеются. А чего им залеживаться, старым-то, если мест для других не хватает, а этим сто лет в субботу… Тоже понять можно, врачей-то… Но если меня взять — ох, не хотел бы с чьей-то помощью да на тот свет! Конечно, некоторые из них и в девяносто с твердой памятью, а другие и в шестьдесят под себя ходят… Не наубираешься…
Еще он ворчал насчет всякого рода «мерсов» и «чароков», которые мчатся сломя голову, потому что за рулем сидят молодые бритоголовые тупари, они же и бандиты, воры в законе. Это он не спустил белой иномарке, что вжикнула мимо, действительно, едва не задев его, судя по всему, леченый-перелеченый «москвичок». А закончил, подъезжая к Маринкиному дому, с едким беспомощным пафосом пенсионера:
— А чего ждать еще-то? Какой манны небесной? Лучше для простого, честного человека не будет! Это же арифметика для первого класса: власть ворует, грабит, так чего же другим-то, хватким, не хапать то и се? Вот и идет грабиловка по всему фронту!
Мы с Маринкой рассмеялись, пожелали дедушке доброго здоровья и вылезли из машины со своими сумками. А там, в Маринкиной квартиренке, где то и дело прикашливал Олежек, но не ныл, не сидел без дела, а подобно многим выздоравливающим детям, с усердием рисовал за своим детским низеньким столом…
Босой и угрюмый Павел угрюмо трудился неподалеку. Он писал натюрморт из овощей и фруктов. Избранные овощи и фрукты возлежали на столе, уже порядком пожухлые. Но мастер делал их свежими и аппетитными. Он почти не обратил внимания на нас. Так, глянул искоса и словно бы злобненько, и продолжал осторожно кисточкой слизывать краски с деревянной палитры.
Маринка поглядела-поглядела на своего хмурого, словно неродного мужа, который стоял в одних трусах синего цвета, небритый, с всклокоченными волосами, ничего не произнесла даже… Зато он упредил какие-то её припасенные наветы и, словно в отместку, заявил ядовито:
— Представь, за эту картину мне заплатят тысячу долларов. Если, конечно, она приглянется посреднику. Он повезет её в Испанию. В Испании сейчас ценятся такого рода картины под средневековье. И если так все пойдет — побегу километрами писать помидоры, огурцы, яблоки. Вот тогда ты перестанешь меня пилить… Богатых не пилят.
Маринка ничего не ответила. Я же поняла, что сей монолог предназначался мне, то есть совсем посторонней женщине в жутко ярком прикиде. Он меня не узнал.
Мы с Маринкой прошли на кухню. Я сняла парик, красный пиджак и прочее, сходила в ванну, вымылась с головой, которая вспотела под париком и чесалась, переоделась в Маринкин ситцевый халатик и вернулась к ней. Мы разом отхлебнули из кружек чай, разом взглянули друг на друга и расхохотались неизвестно почему. Хотя, может быть, потому, что сыграли задуманный спектакль вполне классно. Или потому, что мы обе, девочки-припевочки, с малых лет мечтавшие о красивых порханиях в балетных пачках или, на крайний случай о выходах на большую сцену в ролях Джульетты, Марии Стюарт, Анны Карениной и, естественно, о явлении энергичных красавцев-принцев с сияющими от любви к нам глазами, получили то, что получили, и не более того.
А так как мы оказались неинтересны мужской занятой половине дома, то решили никого не вовлекать в свои делишки, а самим разобраться с теми вещами-книгами, что принесли, вытащили их из сумок, разложили что по полу, что по столу, прикинули:
— Не густо.
То есть, конечно же, никто и не рассчитывал на то, что Маринке достанутся златые горы, но…
Я-то промолчала, а Маринка не стерпела и брякнула:
— Во какие мы с тобой стали барахольщицы! Печалимся, что после убиенной старухи нам мало перепало…
— Глупая! — рассердилась я. — Опять накручиваешь на пустом месте! Видела бы тех теток, которые шуровали в квартире Мордвиновой после нас! Как они копались в вещах! С какой алчностью хватали все, что плохо лежало! Ножом за плинтусами ковырялись! Вот жуть, так жуть! Как же они терпят, что все эти старые актрисы в драгоценностях ходят! Кстати, а где же драгоценности самой Мордвиновой? В коробке ведь одна дешевка…
— А ведь верно… Сливкин говорил, что у неё много драгоценностей. Разворовали, выходит?
— Во время пожара, — уточнила я. — Может, и пожар устроили, чтоб разворовать… Может, у неё был какой-нибудь драгоценный-предрагоценный бриллиант… Интересные дела…
— О чем это вы тут?
На пороге кухни стоял Павлик Паоло — в трусах и старых тапках с обшлепанным задником. Кудри-лохмы в живописном беспорядке клубились на его голове. Он, вроде, глядел на нас, но не видел. Его блуждающий взгляд выражал скуку.
— Обогатились, значитца? — спросил, почесывая голую грудь. — Демократы фиговые кинули вам призыв — «выживай, как можешь!»№ — вы и стараетесь… На пивко будет хоть?
— Не надо, Павлуша, — попросила Маринка. — У тебя сейчас работа идет. А выпьешь пива — захочешь водки и пошло-поехало…
— Оно, милая ты моя, все одно и пошло и поехало. Думаешь, под моей фамилией мои картинки поедут в Испанию? Не-а, посредник поставит самую базарную на нынешний базарный день. Тут хоть пей, хоть не пей… Э-э-э! — его взгляд вдруг стал осмысленным. Он увидел вазу-конфетницу из металла, которую мы поставили на холодильник. — Это ещё что такое, девушки?
Схватил, повертел в руках и так, и сяк, и вот эдак, и заплясал на месте:
— Девицы-красавицы! Да ведь это, может, Фаберже! Может, самый настоящий Фаберже! Вон и морские коньки… Если, конечно, не подделка… Если не подделка, то много каких красок самолучших можно накупить! И холста! Не держать же эту штуку за пазухой, а? Не ставить же на комод, которого у нас и нет. Не лезть же с ней к гостям, чтоб похвалиться! Продать и дело с концом! Я бы такие себе красочки понакупил! Я бы такие картинки нарисовал! И пошли ко всем чертям огурцы-помидоры! Конечно, если ты, Маринка, не пожадничаешь и не упрячешь эту в сущности бестолковую штучку себе в бюстгалтер. Были б мы графьями или банкирами, собирали б коллекцию — ну тогда да… А так… голь перекатная… Обратить сей предмет в денежки, и дело с концом! Кто за? Кто против? Расцениваю ваше молчание как знак солидарности. Я бы, между нами, накупил бы ещё обоев, сделал бы ремонт. Мы же лет двадцать не ремонтировались… Краны текут, сантехнику менять… Или я не прав?
— Ой, Павлик! — Маринка смотрела на него сияющими глазами. — Ой, если это, действительно, дорогая штука! Тебе, действительно, нужны хорошие краски… И мы, действительно, давно живем как-то не по-человечески… обои выцвели, подоконники облупились…
— Но сначала, — решил Павел, осторожно ставя вазу на холодильник, — надо не впадать в эйфорию, надо снести эту штуковину в антикварный магазин и узнать хотя бы её приблизительную цену. Если возражений не будет — я это завтра же и проверну, с утречка. А что, что я ещё могу предложить? — озлился с внезапностью смерча. — Если я ещё с детского садика уверовал, что грабить ближнего — грех, убивать — ещё пущий? Если я из тех самых… вместе с тобой, кстати, Маринка… дурачков и дурочек, что просто обязаны стать навозом под ногами самых когтистых-клыкастых! Да что далеко-то ходить! При Советах было почти то же самое, только словоблудием прикрывалось! Но и тогдашний «высший свет» — это те же хищники, связанные круговой порукой. И сегодня саблезубые у руля! Мы же, травоядные, для них самый корм. Они хохочут над нашей доверчивостью где-нибудь в Нью-Йорке, на Гавайях, в Тель-Авиве… В зоне живем, в зоне! Пока нам позволяют жить эти суки!
— При ребенке! — вскричала Марина.
— Насчет ребенка… — Павел скис. — Мы не живем, а выкручиваемся. И ему то же предстоит? Может, не надо учить его рисовать? Может, сразу кастет в руки? И будет хозяином жизни…
— Закончил? — хладнокровно спросила Марина.
— Пап, а пап, — пристал Олежек, дергая отца за трусы. — А что такое кастет?
— Это… это шапочка такая… кастетка… с козырьком.
— А-а, — разочаровался ребенок. — Мам, дай сока… я пить хочу.
Маринка открыла холодильник. Сока в нем не было. Я заметила только пакет молока на одной полке и четыре сосиски на второй. На початой пластмассовой баночке с майонезом лежала половинка луковицы.
— Видишь, Олежка, сока сегодня у нас нет. Но завтра будет. Обязательно, — пообещала Маринка.
— Картинку купят?
— Ага.
— Вот что, ребята, — сказала я. — Чего ждать до завтра. Пошли в антикварный прямо сейчас. Я опять на себя надену все эти маскарадные штучки… А чего? Чего ждать-то? Может быть, с такими деньжищами возвратимся… Чур, я первая в ванную! Как бы то ни было, а я рада за вас. Хоть какое-то время поживете как капиталисты — при деньгах, еде да ещё при наличии собственного антиквариата.
Но едва взялась за ручку двери ванной — телефонный звонок, по звукам — явно междугородний. Трубку взяла Марина:
— Да, забрали. Никаких драгоценностей. И нам жаль. Но не помирать же… Ваза-корзинка? Пойдем, оценим… Почему вы звоните? Вы же дачу у меня отняли… Воля Мордвиновой? Вы хотите мне добра? Хотелось бы верить… Но скорее всего, в этом деле, думаю, разберется суд.
— Кто это? — спросили мы с Павлом. — Кто такой любознательный?
— Все тот же Сливкин. Из Рио-де-Жанейро звонил! Говорит, что желает мне добра.
— Обалдеть! — сказала я.
— Опупеть! — сказал Павел.
— Говорит, что дача — это воля Мордвиновой, но хотел бы, чтобы ваза-корзинка действительно оказалась дорогой. Говорит, в этом случае его совесть будет чиста. Говорит, Мордвинова подарила ему дачу в благодарность за то, что он привозил ей очень полезные наборы трав из Тибета.
— Что может быть правдой, — сказал Павел. — Надо думать, он не жег несчастную старую актрису. Если бы жег — не звонил.
— Вот что, ребята, — подытожила Маринка. — Хватит болтать. Раз собрались в антикварный — значит пошли. Ты, Татьяна, во главе колонны. Время страшненькое, бандюги выглядывают из-за каждого угла. Мне при тебе, Тань, как-то увереннее…
— Приятные слова говоришь мужу в глаза, — заметил Павел. — Да ещё тверезому. Ах, девицы-красавицы, какие я видел чудные краски! Какие наборы! Если эта вещица и впрямь дорогущая — вот уж нахапаю тюбиков! Есть у меня одна задумка… Что бы там ни говорили ханжи, а приятная это штука — получать наследство!
Последними его словами, которые потом буду вспоминать долго-долго, были:
— Оставь мне эти фотографии, Татьяна! Тебе же они ни к чему. Я хочу сделать перво-наперво портрет нашей нечаянной благодетельницы Мордвиновой и её мужа. Я воскрешу их молодыми. Пусть живут и светятся!
Скоро мы все трое были готовы к походу в антикварный. Маринка позвонила соседке, попросила на часок забрать Олежку вместе с книжками, красками, альбомчиком.
— Мы скоро! — как поклялась. — Сейчас пять минут четвертого. В шесть будем, если не раньше!
Первым шагал по Арбату Павел. В белой рубашке и джинсах. Он нес, почти не мотая ею, спортивную сумку с надписью «Ураган». На дне её, под застегнутой «молнией», обернутая розовым махровым полотенцем, лежала ваза-конфетница, претендующая на звание «изделия Фаберже», тем более, что Павел обнаружил на краешке основания некий таинственный, выбитый на металле знак.
Почему мы пошли именно на Арбат? Да потому, что знали — там много всяких антикварных магазинчиков. Значит, можно пройтись по нескольким, уточнить стоимость.
Простофили, мы были уверены, что в первом же магазине, занимающемся стариной, к нам отнесутся, вернее, к нашей вазе-конфетнице, с исключительным вниманием. Более того, нам чудилось, что некие юркие-хваткие антиквары сейчас же примутся рассматривать нашу вазу цокать языками и, конечно же, сбивать цену… Мы же, соответственно, должны держать ухо востро.
Однако когда мы ступили в полутемное нутро некоей «Люпины», где стены почти сплошь поблескивали тусклой позолотой старинных икон, — ни один из двух продавцов не проявил к нам никакого интереса. Пришлось «навязываться». Я спросила слегка обрюзгшего лысоватого мужчину:
— Где можно оценить вещь?
Он передвинул в витрине коробочку с колечком, тихо, без звука, прикрыл стеклянную крышку:
— А? Что? Показать? Вон туда…
Мы, было, двинулись все трое мимо прилавка к двери, что вела внутрь помещения. Но продавец остановил нас:
— У нас там очень тесно! Пусть один пройдет. Остальные подождите здесь.
Мы помялись на месте, но Павел решил:
— Ждите, — и скрылся в проеме. Мы же с Маринкой остались стоять совсем рядом с этим проемом, где в последний раз в живом движении мелькнуло белое пятно его выходной рубашки.
Ах, нет, было ещё вот что: Павел оглянулся на нас, подмигнул и только потом исчез.
Прошло минут пять. Мы усердно смотрели в темноту дверного проема. Прошло ещё минут пять. Мы с Маринкой переглянулись, и, видимо, каждая про себя подумала, что там, где Павел, все решается, так сказать, на высшем уровне, стало быть, «железка» высокого полета и вот-вот, счастливый и довольный, появится наш посланец в высшие сферы.
Но он не появился и через полчаса… Вместо него в темном дверном проеме показался бородатый мужик и бросил в воздух, ни к кому особо не адресуясь:
— У нас во дворе парень лежит… То ли пьяный, то ли убили… Надо бы милиционера позвать…
Мы с Маринкой сорвались с места, бросились, оттолкнув бородача, туба, в глубь магазина. Но никакой глуби не обнаружили, если не считать тесной комнатенки слева, а справа уже дверь нараспашку, прямо во двор. И там, во дворе, у кирпичной стены, рядом с мусорным баком, лежал Павел… И никого, никого кроме. Ни живых, ни мертвых. Но доносились голоса. В десяти шагах от его неподвижного тела начиналась арка, что вела прямехонько на Старый Арбат. Видно, там в этот предвечерний час шло много людей, и они разговаривали о своем, насущном…
Впрочем, кроме этого хода, был и ещё один — туда тянулась натоптанная тропинка, резко вправо, в полуразвалины старинного дома грязно-желтого цвета. То есть убийце или убийцам совсем не трудно было исчезнуть и затеряться в толпе.
Но это все я отметила и просчитала позже. Пока же мы с Маринкой кинулись к Павлу, встали перед ним на колени и оказались в кровавой луже. Маринка пробовала закрыть ладошкой страшное место на его шее, откуда текла и текла кровь. Она не плакала, а икала, икала… Я же кричала не своим голосом:
— Сволочи! Сволочи! Где милиция? Милиция где?!
Из-под арки появились люди. Среди них — милиционер. Я принялась объяснять ему как мы пришли в этот проклятый магазин, как Павел ушел внутрь, как мы ждали…
Милиционер все записывал, положив листок поверх ржавой бочки, что стояла поблизости. Мне не хотелось смотреть на Павла, до того не хотелось… словно я одна была виновата во всем. Слава Богу, у него много каштановых длинных волос, и они засыпали все его лицо, глаз не видно…
— Так, — произнес милиционер. — а есть свидетели… Как все дело было? Кто видел?
Люди молчали. Слышно было лишь, как стонет Маринка…
— Ну мы… жена и я, — произнесла неуверенно.
— Она и вы? — уточняет милиционер. — Значит, вы видели, кто напал? Рост, цвет волос, глаз… Одежда… Какой предмет был в руке…
— Нет, — отвечаю. — Не видели. Мы ждали его в магазине. Нам продавец сказал ждать. А Павел… он… вошел внутрь. Мы вместе пришли. Продавец разрешил ему одному…
— Зачем он вошел внутрь? С какой целью?
— Он принес такую вещь… такую вазу, чтоб оценить. Она могла быть очень дорогой, — старалась я объяснить все как можно точнее.
— Где же ваза? — очень строго спросил с меня молодой казенный парень с кобурой на крутой заднице.
— Нет вазы, — отвечаю уже зло. — Разве не видите? Но он же пришел в магазин! Может, его продавцы знают, как все произошло! Может, они видели все! Должны же знать и видеть! Он же к ним, сюда, пришел!
Но двое мужчин, один из них тот, плешивый, с отвислым брюхом, что стояли на пороге задней двери магазина, только пожали плечами и как в конферансе спросили один другого:
— Ты видел что?
— А ты видел?
Опять пожали плечами.
— Понятно, — сытожил милиционер, — свидетелей нет.
— Значит… значит… — подступила я к нему вплотную, — вы никого и искать не будете? Раз свидетелей нет?
Он глянул на меня снисходительно, помолчал и просветил:
— Вы хоть знаете, сколько людей убивают в Москве каждый день?
Он, этот мордастый парень в мундире, этот страж порядка, эта наша вроде как защита и опора, — уже, как я поняла, выучился досконально презирать нас, простых-рядовых, именно за то, что мы хотим верить в силу закона, в обязательность человеческого сочувствия…
— Значит, ваза была. Теперь её нет, — уточнил он, оглядывая неподвижное тело Павла, его странную позу, словно он все ещё бежит лежа, — так у него полусогнуты ноги в коленях.
Только сейчас я заметила сумку с надписью «Ураган», старую синюю спортивную сумку с потускневшей белой надписью… Она валялась, пустая, со слипшимися боками, возле ржавой бочки, поставленной стоймя близко к арке ворот.
Помню, последнее, что я выкрикнула вслед уходящему милиционеру, было:
— Но ведь они врут! Эти! Из магазина! Они должны были все вдеть! Павел к ним приходил! Вазу им показывал! Теперь её нет!
— Но его же не в магазине убили! Во дворе, — артачился страж порядка. — Тут могли шляться всякие… Двор проходной.
Ах, я совсем забыла рассказать про то, как приехали криминалисты, как они обводили тело Павла мелом, чего-то там измеряли, записывали и все молча, со значением, словно бы и впрямь в преддверии каких-то грозных, неумолимых событий для преступника или преступников. И все это я воспринимала как спектакль, как ритуальное действие, необходимое лишь для того, чтобы гибель ещё одного маленького человека в огромном городе закончилась уже знакомой мне констатацией: «А свидетелей-то нет! А на нет и суда нет!»
Но Маринке я, конечно, ничего такого не сказала, да ей, думаю, в те страшные часы ожидания «перевозки» возле мертвого тела мужа никакого интереса не представляла поимка-не поимка убийц или убийцы. Ну а о пропаже вазы-конфетницы она и вовсе забыла…
По полуприкрытому веку Пвла уже ползла какая-то особо предприимчивая муха… Маринка пыталась сгонять её рукой, но муха не уступала… Какая-то сердобольная и своевольная бабушка в платочке вытащила из сумки сложенную квадратом белую бумагу, распрямила её в лист и прикрыла им Павла до пояса, сказав со вздохом:
— Чего пустым людям на человека глядеть? Он весь в тайне… Господь знает, как, что… Дожили до чего! Убьют посреди Москвы и лежи, кому нужон?
Рассказывать о том, какую страшную бессонную ночь прожила Маринка, как она выла, уткнувшись в подушку, как прижимала к себе то рубашку Павла, то его пиджак? И сколько раз я пробовала говорить ей бессмысленные слова утешения… И как тихонько, без звука, плакал под кухонным столом Олежка…
Я не сразу сообразила, что притащила старую сумку с надписью «Ураган», что все держу её в руке, хожу с ней из комнаты в комнату. Маринка прицепилась внезапно к этой сумке и заговорила быстро, через частую икоту:
— Папина сумка… Папа с ней на рыбалку ездил, в командировки… Если бы сейчас был папа… А он знаешь, как умер? Ты знаешь?
Она совсем забыла, что я все-все это знала. И принялась рассказывать, почти бегая по комнате, глядя в пол, обняв себя за плечи… О том, что её отец был научным сотрудником на крупнейшем производственном комплексе «Ураган», что за свою работу много раз награжден… Надо понимать, лучше многих там кумекал в двигателях для ракет. И вдруг в одно прекрасное утро подходит к проходной, а его не пускают парни в пятнистом камуфляже. Впрочем, как и других сотрудников. Они, интеллигенты, в недоумении и пробуют объяснить новоявленным караульщикам в камуфляже, что, мол, они тут работают по двадцать-сорок лет.
— Отработали! — отзываются молодчики при пистолетах. — Теперь тут склад русско-американской фирмы, «Мальборо» и «сникерсов», уже завезли! Расходитесь по домам! Поздно базарить!
Их, мужчин в белых воротничках, было больше, чем камуфляжников, и они решили поднапереть на дверь проходной и ворваться на свою родную территорию. Но откуда ни возьмись — машины с милиционерами, а те с дубинками.
И вот что интересно: другим сотрудникам попало дубинкой, а ему, отцу Марины, — нет. Он вернулся домой даже не помятый ничуть и только повторял: «приватизация», «приватизация»… И усмехался при этом. Потом лег, закрылся одеялом и умер. А мать её даже не сразу обнаружила, что умер, потому что хлопотала в тот момент над собственной матерью, Маринкиной бабушкой. Так уж получилось: Маринкина бабушка, уже слепая, глухая, все жила и жила и, просыпаясь по утрам, она, бывшая рабочая на заводе, где в войну изготовляли снаряды для артиллерии, начинала перебирать по одеялу пальцами и требовала:
— Дайте… организуйте мне фронт работ!
В тот вечер, как рассказывала Маринка, они с матерью собрались вымыть ветхую свою бабулю в ванне, но та отказывалась решительно:
— Не хочу в воду! Не хочу!
Но нести её на руках, даже двоим, было тяжело — кости ведь тоже весят немало. И тогда мать придумала вот что для бабушкиного уха:
— Не с полной отдачей работаете, товарищи! Вот Сталин вам хвост накрутит! А теперь встали в колонну и в баню… шагом марш!
И бабушка, вот те на, довольно резво вскочила с постели и позволила увести себя в ванну, и они мыли её и смеялись…
А отец уже лежал мертвый… Такие вот дела… И хоронили его почти без цветов… Какие уж цветы у неимущего люда в январе месяце… На книжках-то все деньги плакали после гайдаровских новшеств… Маринина мать только об этом и говорила потом, распродавая хрусталь и другую не шибко дорогую мелочевку. На улице стоя, у коврика — враз как-то позабыв про свое высшее образование и звание заслуженного работника культуры, и умение играть на рояле… Такие вот дела…
«Может, потому, что нам с Маринкой нечем хвастать друг перед другом, мы и не ссоримся?» — думала я. А ещё думала о том, что если уж не везет, так не везет… Бедная, бедная Маринка! Как она любила своего Павлика-Пабло-Паоло! Как надеялась, верила, что единственно своей любовью, верностью подправит, укрепит его слабоватую волю, сумеет отвратить мужичка от водки… И на вазу-конфетницу понадеялась, на большие деньги за нее… Наверняка обнадежилась — вот накупит Павел дорогих заморских тюбиков с масляными красками, да как пойдет писать картину за картиной… И вот тебе на! Опять восторжествовал закон подлости, когда самые-то праведные, трудолюбивые, бескорыстные плачут и плачут, а всяким стервам все нипочем!
Впрочем, пришла на ум Алина Голосовская, раскрасавица Алиночка, которой очень хотелось прорваться в «высший свет» нынешнего темного дня, позабыть-позабросить свою мать-уборщицу и сырую коммуналку на первом этаже пятиэтажки. И ведь свершилось! Мы с Маринкой онемели, когда вдруг вся в белом, воздушном, блескучем, вышла из белой же машины наша стервочка Алиночка, белокурая бестия, которая в мать швыряла тапками и кричала ей: «Нищенка! Зачем рожала? Чтоб и я в тряпье вонючем ходила?» Вот, значит, вышла, вся такая заморская, а рядом с ней примостился мозглячок коротконогий, ушки врастопырку, зато весь в белой коже с золотыми пуговицами…
— Девочки! Это я, я! — позвала. — Познакомьтесь — это мой муж Денис, «торговля недвижимостью». Мы только что из Лондона.
Ох, ты, ох, ты… А чем кончилось? Звонит периодически и ноет:
— Вам-то хорошо, вы свободные, а мне без телохранителей никуда нельзя. Денис не разрешает. Сижу с двойняшками под замком, психую. Десять комнат… Хожу. Конечно, горничная тут, няня, кухарка, но скука! А ему некогда. Приедет с работы и завалился…
Я только об Алексее не думала в ту ночь. Не думала и все. И даже не позвонила. Не до того…
— Какая же я была дрянь! Какая же я была дрянь! — бормотала Марина в мокрую от слез рубашку Павла. — Я ему житья не давала, все учила, все дергала… А он терпел. Он был удивительно терпеливый…
Я пробовала сбивать её с этих неубедительных, навязчивых мыслей, но бесполезно… Тетя Инна, её мать, сначала тоже ходила-бегала по комнате, спрашивала ни у кого:
— Как же так? Как же так?
Схватила Маринку в охапку, стала уверять:
— Бог поможет! Бог не оставит! Пропади пропадом все это наследство! Зачем оно тебе понадобилось? И ваза ещё эта… Не имели и не надо. Нельзя нам претендовать! Мы маленькие, безденежные людишки, у нас нет зубов! Я училась играть на рояле и учила других! Ничего кроме! Где это треклятое завещание? Где? Сейчас же порви и забудь!
Она, эта небольшая женщина с седой загогулиной на затылке, и впрямь была решительна. Когда умер муж, а Маринка захотела жить с Павликом отдельно, — без сожалений разменяла свою неплохую трехкомнатную на две однокомнатные и первой, вместе со свой престарелой матерью перебралась на новое место жительства… Вот почему я, все-таки, проявила предусмотрительность, сходила в переднюю, вынула из Маринкиной сумки завещание и переложила его в свою. Там разберемся…
— Вот я, вот я, — мать убеждала Маринку почти без передышки, — вот я лишилась работы… копейки же в училище платят… учеников нет… и пошла торговать колготками… и ничего, если не предъявлять к жизни завышенных требований. Тридцать-пятьдесят рублей можно иметь в день… Конечно, в мороз холодно, в жару жарко, но если не претендовать… не вспоминать через каждую секунду: «Ах, я ведь интеллигентка… Умею на рояле, на скрипке… Мне пальцы следует беречь…» Поменьше предрассудков! Это же аксиома: мы поставлены на грань выживания! Я, когда стала в церковь ходить, это нам ещё одно испытание дано. Значит так надо…
Им было не до меня. Я ушла, тихонько прикрыв дверь. Я хотела двигаться — шагать, ехать в транспорте, ни о чем не думать. Мне было страшно думать, опасно. Но голова работала, выдавая то вопрос, то ответ: «Смерть Мордвиновой и убийство Павла не имеют прямого отношения друг к другу? Скорее всего, имеют. Как-то связаны. Как же? Как? Что, если Павла убили не за вазу… Если ваза вовсе не такая уж дорогая… Если его убили, чтобы запугать Маринку? За дачу. Чтобы не претендовала. Если дача бешеных деньжищ стоит… А мы даже не глянули на нее… Зачем Сливкин звонил из Рио? Такой уж сердобольный, совестливый?»
Надо было с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем? С Одинцовой? Но час ночи… Надо дожить до утра.
Утром дребезжащий голос одинцовской бабушки ответил:
— Уехамши. В Хабаровск, что ли… Когда будет? А кто ж её знает…
Позвонил Алексей.
— Что с тобой? Куда ты делась? Я ждал, ждал…
— Убили Маринкиного мужа.
— Как? За что?
— Долгая история… Много неясного.
— С тобой все в порядке?
— Вроде, все…
— Татьяна, хочешь, я сейчас же…
— Хочу.
Едва выбрался из машины — схватил меня, обнял, заговорил:
— Я понимаю… На тебе лица нет… Конечно, беда. Конечно, горе. Но так устроена жизнь. Разве ты в этом виновата? Разве я виноват в том, что мне вдруг повезло? Меня отправляют в Швейцарию, в знаменитый институт, я там буду практиковаться целый месяц! У них там великолепное оборудование, великолепные лаборатории! Если придусь ко двору — меня могут там оставить. Что это значит для нас с тобой? Чего ханжить? Сколько я получаю здесь? За самые сложные операции? Сама знаешь — ничтожно мало. Если бы не кое-какие подношения… Но это же унизительно, согласись? Сколько же можно? Есть же предел…
— Когда уезжаешь?
— Послезавтра. Улетаю. Билет в кармане.
— Везуха, — сказала я. — Везуха.
— Я и говорю… Перспективы! Если все сложится, как хотелось бы, со мной подпишут контракт хотя бы на три года. Куплю лично тебе виллу из каррарского мрамора, будешь к морю сходить прямо из спальни…
— То есть ты меня, все-таки, не бросишь, если даже вознесешься?
— Как можно! Если б ты была похожа хоть на кого бы… Я по натуре, все-таки воин. Мне доставляет удовольствие завоевывать, а не поднимать с земли брошенное кем-то. Тебя приходится брать с бою каждый день. Уточни: тебе точно виллу хочется из белого мрамора? Или из розового? Переиграю сейчас же! А сейчас что ты хочешь? Что? У меня стоит бутылка французского шампанского… Мчимся?
— Давай.
Вот ведь как… Вроде, я должна была думать только о гибели Павла, о своей вине в этой истории, но думалось и о всяком ином, даже ерундовом. Я отметила, как быстро несет нас старый «жигуль», и сказала:
— Быстро едем. Пробок нет.
Алексей покосился на меня:
— Твоя опухоль почти совсем спала. С твоей восприимчивостью, повторюсь, лучше не…
— Свидетелей нет! Понимаешь? Нигде никаких свидетелей! А ты в профиль ничего… можно в бронзе…
— Тебе нужна тишина, покой и любовь.
— Кто же откажется от любви, сам подумай…
В его однокомнатной, как всегда, было тихо, уютно и чисто. Со всей солдатской прямотой он сказал мне однажды:
— Не терплю грязи. С медсестрой, у которой замечу в волосах перхоть, работать не буду.
Я сбрасывала с себя одежки, туфли, он стоял и смотрел. Под душ мы встали рядом, тесно прижались и замерли… Мы уже не жили в розницу, а превратились в одно существо, забывшее обыденность, плывущее в сиреневом тумане нежности. Несмотря на всю свою разрекламированную страсть к чистоте, он не донес меня до постели — мы свалились на пол, на старый ковер и напрочь исчезли из эпохи первоначального накопления капитала, строительства светлого капиталистического будущего и всего прочего. Каюсь, я забыла и про смерть актрисы Мордвиновой, и про гибель Павла напрочь…
Потом, закуривая сигарету, Алексей прижмет мою растрепанную голову подбородком к своей груди и примется описывать с юмором, как прошла его вчерашняя показательная операция в присутствии провинциальных хирургов, как он поначалу разнервничался даже, но скоро взял себя в руки и вышел блеск, прямо-таки блеск, даже ножниц по обыкновению в зашитой ране не оставил…
И я опять обняла его изо всех сил. Но… опять раздумала откровенничать. Раздумала и все. Может быть, потому, что решила не портить ему поездку в вымечтанную Швейцарию трупами? Не рассеивать звездную пыль его отличного настроения своим решением влезть по уши в грязную историю, связанную с Домом ветеранов?
Но расстались мы славно, долго-долго держались за руки, устало, благодарно глядя друг другу в глаза…
Лишь когда осталась одна, меня охватило чувство стыда и паника: «В то время, как Маринка… я…»Кровь бросилась в лицо. В свою квартиру ворвалась вихрем.
— Маринка звонила?
Митька не слышал. У него в ушах, как обычно, музыка. Он разом слушает и спешит глотать с раскрытой книги необходимые знания.
— Митька, тебя спрашиваю, Маринка мне звонила? — ору, как резаная.
Обернулся:
— Нет, никто тебе не звонил.
Это было странно. Я набрала Маринкин номер. Трубку взяла её мать.
— Таня? Очень хорошо. Прошу тебя об одном — никаких больше разговоров о завещании… Я, кстати, хотела его порвать, но оно куда-то делось. Не надо нам никакой дачи. Я убеждена, если бы вы с Маринкой придали значение тому голосу…
— Какому, Наталья Николаевна?
— Тому самому… Маринка слышала отчетливо, мол, не лезь, не копай… что-то в этом роде! Вы же по легкомыслию не придали значения… И вот результат…
— Можно мне с Маринкой поговорить?
— Сейчас позову.
Тусклым, не своим голосом Маринка роняла:
— С меня хватит. Боюсь за Олежку. Никакая дача мне не нужна. Вчера кто-то позвонил, подышал в трубку… Боюсь, боюсь…
— Чем я могу помочь?
— Ничем. Приехали родители Павла из Рязани… Мать моя суетится… Учти, она во всем готова винить тебя, твой характер.
— Учту.
— Хоронить будем на Головинском, где отец… Да, вот что… нужен будет мужчина… гроб нести…
— Поняла. Митька. Во сколько ему быть? Ясно. Я ногу подвернула. Инна Кирилловна не увидит меня рядом. Она права, Маринка. Насчет легкомыслия…
— Что теперь говорить… Распоследние мы с тобой дуры! Убеждена, смерть Мордвиновой связана с убийством Павла. Черное это все дело, жутко черное… А мы как на сцену вышли играть… Смотри, не суйся больше в эту черную дыру! А то и для твоего трупа придется искать мужиков, гроб нести. Тебе это очень нужно?
— Прости меня…
— И я хороша… На дачу позарилась. Разгорелся аппетит… Тань, я вот думаю, думаю, кто мог знать, что эта проклятая ваза-конфетница дорогая-предорогая?
— Нотариус, помнишь, намекала… А понятые слышали… И Сливкину ты сама сказала, что пойдем, оценим…
— Но кто мог знать, что мы с Павлом понесем её на Арбат сразу, в четвертом часу вечера?
— Если следили…
— Вот и я думаю — следили. Им надо было не просто отнят вазу, но убить Павла. Согласна? Чтоб совсем запугать меня. Чтоб больше никаких претензий. Была у тебя такая мысль? А?
— Маринка! Маринка! Именно эта мысль!
Тут бы мне и притормозить. Но не смогла:
— Хотела бы я посмотреть на эту чудо-дачу! Небось, из каррарского мрамора! Под крышей из серебра!
— Ты вовсе очумела — «посмотреть»?! будь она проклята! Провались она пропадом! Поняла?!
Маринка бросила трубку… Я же посидела, посидела, размышляя, подтянула поближе к себе справочник и сыскала номер отделения милиции, «отвечающего» за Арбат, набрала номер дежурного, попросила дать телефон следователя, который ведет дело об убийстве во дворе антикварного магазина «Люпина».
— А вы кто такая?
— Я? Я его жена, Марина Васильевна…
— Записывайте номер… Фамилия Рогов.
Разговор с Роговым получился какой-то вялотекущий. Молодой приятный голос на все мои вопросы отвечал тотчас, но безо всякого живого выражения и все как бы через «не могу». Так что узнала я в конечном счете то, что мне было и без того известно: «Ни о чем конкретном ещё говорить не приходится»… «пока взяты первые показания…», «есть основания для версии, что муж ваш сам вышел во двор, возможно, его позвали, возможно, ему не понравилась цена, предложенная оценщиком, и кто-то предложил ему большую, для чего следовало выйти во двор… возможно, он сам вышел покурить, подумать, прикинуть…»
— Свидетелей убийства нет?
— Пока нет… Будем надеяться, что что-то прояснится… Например, где-то всплывет ваза…
— Будем! — подбодрила я его. — Но у вас, наверняка, и «готовых» убийц хватает, со свидетелями… Не надо искать, напрягаться…
Он не оценил моей иронии, отозвался с готовностью и даже благодарностью:
— Точно! И «готовых», и «висяков»! отдыхать некогда! Кругом бегом!
Как ни странно, он меня подзадорил. Я вытащила треклятое Маринкино завещание, уточнила, где, собственно, искать треклятую дачу, когда-то принадлежавшую Мордвиновой, позвонила туда-сюда и… принялась переодеваться по-походному. Ну так, чтобы сойти за среднестатистическую дачницу. Черные очки, конечно, никого не должны были удивить в столь солнечный день. А кепарик с козырьком — самое оно… Ну и сумка полиэтиленовая в самый раз — намек, что не праздная девица, а чего-то несет полезное из одного места в другое… Хотела, было, позвать с собой Митьку, но чего парня от дела отрывать… Я ведь, чистый гуманитарий, издавна невольно благоговела перед теми, кто на ты с физикой-математикой.. Но он мое замешательство у порога заметил:
— Куда собралась? По грибы, что ли? Рановато, вроде…
— Не отвлекайся на пустяки окружающей жизни! Вымучивай «отл»! когда потребуешься — позову!
Мне повезло — в электричке нашлось местечко, и я проехала необходимые тридцать минут сидя, читая свою газетку «Сегодня-завтра», невольно освежая в памяти лица своих коллег, редактора Макарыча, проблему со спонсорами и необходимость уже завтра явиться на свое рабочее место, так как бюллетень кончился, иссяк…
Дача Мордвиновой располагалась на улице Сосновой, почти параллельно железной дороге. Следовало только перейти шоссе и повернуть вправо. Здесь, действительно, стеной стояли сосны и шумели высоким, важным шумом. К дому номер двенадцать вела особая гравийная дорожка, вполне удобная для пешеходов и машин. Но седьмое или восьмое чувство подсказало мне не высовываться, пренебречь удобствами и пойти еле заметной тропкой между кустами. Эта тропка привела меня к высокому дощатому забору, на котором белела нужная цифра «12». За забором, едва приблизилась, раздалось глухое рычание. Вздрогнула, но не бросилась наутек. Забор внушал доверие своей основательностью. Только вот поиски хоть какой щелочки в нем оказались бесполезны. Пришлось, трепеща от страха, под близкое утробное рычание, видно, немалой псины, пройти вдоль высоко поставленных плашек, пока не нашлась-таки узенькая, еле приметная полосочка пустоты между двумя досками. Привстала на цыпочки, затаила дыхание… ведь вот сейчас, сию минуточку я своими глазами увижу роскошную дачу Мордвиновой, из-за которой, судя по всему, что вполне-вполне возможно, сожгли её и убили Павла…
Увиденное почти лишило меня дыхания. Даже пес умолк, видимо, почувствовав, что я как бы умерла. Нечто подобное происходит с человеком, купившим кило свежих яблок с розовыми щечками. Каково же его изумление, когда эти яблоки он высыпал на стол и обнаружил, что все они сгнившие изнутри… Обидно ж как!
То, что я углядела за добротным, не очень давно поставленным забором, было всем, но только не великолепной дачей. Хотя, вероятно, когда-то в тридцатые годы этот одноэтажный дом из бревен с застекленной верандой и гляделся теремом. Но время скособочило его в одну сторону, веранду — в другую. А если принять во внимание, что с близкого шоссе несется, не умолкая, тяжелый гул грузовых машин, то картинка получается и вовсе скучная. И как поверить, будто из-за этой вот полуразвалюхи вблизи гудящего шоссе убиты двое, если не трое, если взять во внимание женщину-гардеробщицу, сшибленную машиной…
Только чуть позже я обнаружила, что на крыльце сидит худая старуха в тапках на босых ногах и быстро вяжет что-то желтое, бормоча себе под нос. А чуть в сторонке, поблескивая на солнце кузовом, стоит знакомый мне серый пикапчик с синей надписью на боку — «ДВРИ». Из дома довольно скоро вышел чернобровый парень, шофер Володя, что-то сказал старухе, она кивнула, продолжая вязать. Затем парень потянулся сладко, подняв руки и привстав на носки. Огромный светло-каштановый пес подошел к нему, виляя хвостом. Володя потрепал его по холке. Ото всей этой сцены веяло покоем, миролюбием и будничностью. Как бы через силу, по крутой необходимости, парень отворил задние дверки «пикапа», подтянул к себе флягу, вероятно, тяжелую, вероятно, с молоком, сходил в дом, вернулся с синим бидоном и кружкой. Принялся возиться в глубине пикапчика. Я так поняла — отличал в бидон молоко. Потом пошел с бидоном в дом. Старуха перехватила, протянула костлявую руку, видно, хотела попить молочка. Парень отдал ей бидон. Старуха поднесла его к губам, принялась хлебать… Видно, молока было немного, она держала посудину без напряжения…
Честняка, в общем, — подумалось невольно. Такую малость приворовывает, в то время, как другие…
Володя потянулся ещё раз, присвистнул, сел в пикап и скоро под колесами отчетливо затрещал гравий дорожки, ведущей к шоссе. «А ведь парень что надо, — полетела ему вслед моя девичья оценка. — Стройный, чернобровый, волосы темной гривой… Старуха — бабушка его, наверное… Беженцы, говорил Удодов…»
Огромный лохматый пес с обрезанными ушами, кавказская овчарка, судя по всему, лег в тенек под кустом, а не полез в будку у забора. Да он бы и не втиснулся в узкую для него дыру. Будка, видимо, предназначалась для какой-то другой совсем небольшой собаки, может, сдохшей давно.
Мне ужасно хотелось рассказать обо всем увиденном! Но кому? Кого способна удивить правда про дачу, которая оказалась на поверку вовсе не роскошным замком-виллой, а полуразвалюхой эпохи первых пятилеток? Кого поразить открытием, что за такую-то рухлядь кто-то способен убить сначала старую её владелицу, потом молодого художника, а в промежутке — сбить машиной женщину-гардеробщицу, посмевшую нарушить некий обет молчания?
Или, все-таки, мне это все мерещится? И никакого убийства Мордвиновой не было, а она и в самом деле нечаянно сожгла себя? Ведь свидетелей, а значит, и прямых доказательств, как, что, и действительно нет! А Павла могли убить совсем случайные грабители, ошивающиеся на задворках как магазинов в ожидании подходящего случая… А женщину-гардеробщицу машина сбила чисто случайно…
Или это во мне говорила усталость маленького человека, от которого в этой жизни, в сущности, ничего не зависит? Или подал сигнал «Осторожно! Стоп!» инстинкт самосохранения?
Но в том-то и штука, что человек, оказывается, подчас вовсе не ведает, засмеется ли или заплачет и почему шагнет на тропку над обрывом, хотя знает дорогу простую, удобную, безопасную… И я не знала, что все-таки не откажусь от своей полубезумной затеи, хотя против неё разум выбрасывал свои доводы один за другим: «Зачем, ну зачем это тебе надо? Следователи и те мнутся-жмутся… А ты кто? Журналисточка с трехлетним стажем, только-то! Если там орудует банда, тебя быстро вычислят и убьют. Отступись! А приз и всего-ничего — какая-то престарелая дачка! Кому сказать, что затеяла! Кому сказать? Подумаешь, тоже мне, Штирлиц в тылу врага!»
Но, видно, мне на роду было написано лезть туда, куда не просят, пробовать усидеть на горячей сковороде, лбом биться в стену… Иначе ещё чем можно объяснить то, что я решила задуманное осуществить во что бы то ни стало и проникнуть в Дом ветеранов под видом «Наташи из Воркуты»?
Впрочем, подтолкнули меня к этому решению и события тех дней. Во-первых, похороны Павла. Я пришла на кладбище сама по себе, чтоб не мозолить глаза Маринкиной матери. Стояла в сторонке, спрятанная от заплаканных глаз родных и близких кустом бузины. В черных очках, разумеется, и в черной косынке. Даже Митька, который поддерживал плечом изножье гроба, на меня не обратил внимания.
Хоронили скромно, без музыки. По нынешним временам, среднестатистическая интеллигенция еле наскребает деньжат только на гроб и машину, не до музыки. И тем жутче, неожиданнее было услыхать звуки скрипки, что зазвучали в тот момент, когда гроб, слышно стукаясь краями о земляные стенки, сползал на полотенцах вниз, на самое дно. Это Маринкина мать играла прелестный свиридовский романс, одаривая дивными звуками непритязательную кладбищенскую тишину, кресты и надгробья, стоящие в тесноте, но не в обиде за пределами добра и зла… Слышал ли бедняга Павел, как горестно-прекрасно провожало его в последний путь одно из женских сердец? Мне хотелось думать, что слышал… Мне хотелось думать, что я в его смерти совсем не виновна, ни капельки… Но мне думалось о том, под льющую красоту и печаль скрипку, что виноватая я, виноватая, что права Маринкина мать — если бы я придала значение той угрозе по телефону, если бы отступились мы с Маринкой от дачи…
Маринка все время похорон простояла, закрыв лицо руками. Я знала, что она думает… Она, конечно же, всю вину за всю нескладную свою семейную жизнь с талантливым, но слабохарактерным Павлом, взяла на себя. Она уже как бы напрочь забыла, сколько ночей не спала, дожидаясь Павла с пьянки, сколько раз бегала в отделение милиции и выручала своего раздухарившегося не к месту муженька, сколько раз темной ночью с фонарем искала его тело под кустами, потому что кто-то видел, как он шкандыбал на нетвердых ногах, а потом «упал, вроде, там…» Она, конечно же, помнила его другим, с молодым, азартным блеском в глазах перед собственноручно сделанными картинами, собиравшими знатоков и любителей… Она помнила то время, когда он приносил цветы и коробки конфет…
Мимо меня прошла пожилая пара, и тетя в панаме высказалась:
— Ишь чего надумали! На скрипке играть! На оркестр, небось, чтоб по-человечески, денег не хватило! Интеллигенция, небось!
— А? Чего? — её глуховатый спутник приложил ладонь к уху. Тетя досадливо махнула пластмассовой лопаткой красного цвета. Олежек, насупившись, повел взглядом в сторону этой больно яркой и будто летающей детской лопатки.
Митька глядел не на холм, негусто закиданный цветами, а в сторону. Он явно думал не о смерти, а о жизни, о своих экзаменах, любимой девушке Лене и, конечно же, радовался втайне, что живой, сильный, что поручение выполнил, и скоро получит полную волю, и если захочет, то сначала пойдет шагом с кладбища вон, а захочет и побежит…
Скрипка, скорее всего, скрипка, разбередила мою душу и кинула на амбразуру. «А почему бы и нет? — вдруг заговорила она моим голосом. — Почему не попробовать? Если хорошо, с умом подготовиться, придумать хорошую легенду… Вон ведь парень из „Комсомолки“ куда только не влезал, кем только не работал! Даже в могильщиках побывал! Какие лихие материалы выдал потом!»
Второе решающее событие произошло на следующий день, когда я объявилась в редакции. Озабоченный Макарыч, как всегда, не глядя на объект своего редакторского воспитания, произнес речь:
— Бюллетень догуляла? Аллергия ушла? Значит, надо поднажать. Сегодня же отправляйся с Михаилом в «Эльдораду-презент». Там будет, по достоверным сведениям, попсовая королева Марселина. Говорят, окрутила-таки богатенького спонсора Бурцелаева. Он теперь ходит в наклеенном парике и не робеет обжиматься с ней на людях.
— Ну почему опять я? — попробовала пискнуть. — Это же противно! Это же блевотина! Они же выкобениваться начнут. Они же себя в суперменах держат, а нас, журналистов, — в прислугу записали…
— Противно! Согласен! Отвратно! — рявкнул Макарыч, выворачивая свое ухо. — Я пожил, я повидал! Я в печати сорок лет! Но нам с тобой, как ив сему коллективу, надо выживать! Сколько раз повторять очевидное! Да, да, газете нужна хамка, бездарь, хабалка Марселина, она же Маня Облезова из поселка Кривоштаново! Позарез! Потому что она на слуху! К её обезьяньим ужимкам по телеку зритель давно привык! Читатель жаждет блевотины! Горячих подробностей, с кем, где, когда! Не дай ему их — отвернется от газеты! Иди, смотри, слушай, записывай! Может, всю нашу газетку и покупают ради одних светских сплетен! Ради того, что ты сгоряча обозвала «блевотиной». Скажите, какая чистоплюйка! Действуй! Утром жду с трофеями! Есть-то хочешь каждый день?
«Дело было вечером, делать было нечего…» Есть я, действительно, хотела каждый день. Более того, по три раза… Значит, нечего кочевряжиться и — пошла-побежала вытягивать из всякого рода попсовых, полупопсовых и прочих знаменитостей подробности их закулисной, потайной жизни, «раскручивать» их с ловкостью проститутки на «задушевный» разговор, подлавливать их откровения, едва они зазеваются…
Как же мне все это обрыдло! Однако так получалось, что в какую газетку ни приду, где зарплата не совсем смешная, — меня сейчас же и готовы посадить на всякого рода «Светские хроники», «Новости интима» и прочее… Так что моя мечта заняться «чистым» искусством пока высоко где-то парит, а в руки не дается…
А сколько раз, договорившись с «объектом» о встрече и интервью, — никакого «объекта» на месте не находишь! Наплевал он на тебя и все! Светской учтивостью веет уже от того «светила», которое после вчерашней отключки, а попросту пьянки, плохо соображает, но языком старается ворочать с известной грацией маневра:
— Простите, ради Бога… грипп… или простуда… Слег… В другой раз… Готов, всегда готов!
Тошно вспоминать, как вела себя со мной стареющая мадама-певичка, которая с лучезарной наинежнейшей улыбкой выскакивает на сцену, раскинув руки! Ее, неповторимую, обкормили славой настолько, что она весь остальной мир навострилась видеть только распростертым у своих ног. А журналисток держит в роли девок-чернавок. Ну хотя бы потому, что у нее, мадамы, силиконовая грудь торчит от Москвы до Калуги, во лбу горит бриллиантовая звезда. У тебя же, «служительницы пера», на пальце перстенек, не дотягивающий по цене даже до миллиграмма её искусственной челюсти… С каким показательным пренебрежением отмахнулась она от меня в Доме кино:
— Договорились? Разве? Ну и что? У меня пропало желание беседовать с вами.
А мне в тот момент так хотелось рявкнуть: «Хамка! Не позавчера ли ты голяком, пьяная ползала вокруг бассейна в клубе „Пингвин“, пока не свалилась туда? И облевала все кругом? Видели бы тебя в тот момент твои поклонники!»
Омерзительное ощущение от подобных тет а тетов! И вот что интересно — большинство выскочек из провинции, долго бегавших по нужде в деревянный скворечник на другом конце двора, выбившись в люди, приложив сверхусилия, сверхтерпение, сверхнахрап, превращаются в паскуднейшие существа. Именно они с особым вдохновением кочевряжатся перед журналистами, официантами, проводниками вагонов и т.п. Вроде, мстят им за то что они, все-таки, помнят, из какого помойного ведра их выхватил случай, как им пришлось и грудки свои, и губки, и прочее предлагать «нужным людям», пока не сыскался тот, кто решил поставить на эту самую шалую лошадку! Гнусное чувство у тебя, подневольной собирательницы светских скандалов, скандальчиков, коллекционерши пикантных подробностей из жизни «имен» — словно возишься и возишься в помойном ведре по локоть в грязи…
Фотокор Михаил Воронцов, «афганец» и любитель насекомых, ждал меня у пылающего огнями входа в престижную эту ночнушку-казино «Эльдорадо-презент». У него был внушительный рост, а нога просто немыслимого размера. Одним словом, с этим мальчиком мне можно смело ступать под своды заведения, где гуляют, пьют, глотают «экстази» и другую такую же дрянь, где все гремит-грохочет и, словно психованные, мечутся огни прожекторов, лучи лазеров, визжит очень молодое поколение, дергающееся в бешеном ритме и куда заглядывают в поисках примет «настоящего демократического развития» всякого рода «иностранные гости» и наши «звезды», потускневшие от слишком долгого «употребления», а также кое-кто из политдеятелей, строящих каьреру на клоунаде и эпатаже, которые в чести у торгашей с Тишинки и Привоза. Ну и, конечно, тут посиживают разомлевшие, целиком и полностью удовлетворенные жизнью «новые русские» со своими «сотовыми» и размалеванными красотулями, а их телохранители отираются поблизости, то и дело промокая пот с могучих борцовских шей, обрамленных белой розеточкой воротника.
Марселину я почти сразу же заметила сквозь дым, звездную пыль, грохот музыки, световые переплясы в ритме последних, сногсшибательных секунд неостановимого спаривания звероящеров какого-то там запещерного периода. Она, моя драгоценная добыча, сидела за столом в одной розовой комбинашке, что ныне, согласно приговору последней моды, следует именовать вечерним платьем. Волосы свои, рыжие, как апельсин, она взбила под небеса, губы покрасила фиолетовой помадой. В пальцах с нарощенными длиннющими ногтями той же фиолетовой раскраски она держала бокал с шампанским и, тряся грудью, открытой всем ветрам и взглядам, хохотала над тем, что ей нашептывал на ухо томный юноша с телевидения, известный «культуролог» Бенечка. В его ухе посверкивала золотая серьга. В её оттянутых мочках дрожали и переливались целые вавилонские башни из золота и каменьев. По другую сторону от неё вольготно развалился в кресле сам богач Бурцилаев, обладатель большого живота, розовой рубахи, голубого пиджака и галстука в горошек. Естественно, как нынче принято в высших слоях атмосферы, на его волосатых пальчиках-сардельках брызгали огнем крупные драгоценные камни в золотой и какой-то там ещё оправе.
Мое вторжение в свою жизнь Марселина восприняла, мягко говоря, скептически. Быстреньким, цепким глазом она прежде всего оценила мои одежки и, верно, осталась довольна: черные джинсы, купленные мной на рынке и шелковая рубашка навыпуск, приобретенная, прямо скажу, там же, отнюдь не производили впечатления любимых произведений того же Юдашкина. Но вот мои длинные светлые волосы, нисколько не крашеные, а может, и мои вполне голубые глаза её как бы не устроили.
С наигранной легкостью дружелюбия я принялась объяснять ей, как долго искала её, как звонила — не дозвонилась… и вот — просто чудо, и она, конечно же, понимает, что беседа с такой «звездой» нашей эстрады — сюрприз для читателей газеты, подарок судьбы…
— Господи! — с фальшивой досадой изрекли фиолетовые губешки. — Не дадут отдохнуть! Всюду найдут! Ну будто Марселина одна на свете!
— Одна, Марселиночка, одна-единственная! — вязался теле-культуролог, женственно поводя плечами и играя голосом. — Для нас, журналистов, ты, дорогая, самое вкусное, изысканное блюдо! Не надо сердиться! — он подмигнул мне приятельски. — Надо уступить и дать девушке заработать немного. Ты же не злая, Марселиночка! Ты же не капризная, как Эльвира! Ты же понимаешь, что все хотят жить и жить хорошо…
— Ладно, давай задавай свои вопросы! — отозвалась «звезда». — Как твоя газета называется? Боже, какое дурацкое название! Тебе как, что, больше мои политические взгляды интересуют или… — она хохотнула в бокал, — или с кем сплю? А что это за чучело рядом с тобой? Борода, ты чей будешь?
Я сидела скромненькая, с дешевым диктофоном в руках и, в душе проклиная эту хамку, старалась глядеть на неё с улыбкой понимания и почтения.
— Я — фотокор, — басовито прогудел Михаил за мой спиной. — Моя задача — снять вас убойно, чтоб все дальнобойщики повесили вашу фотку у себя в кабине и всю дорогу от Хабаровска до Марселя любовались.
— Бурцилаев! — Марселина ткнула ногтем в жидкий живот своего спонсора. — Бурцилаев! Слышишь? Эти х…вы корреспонденты мне нравятся! Я с ними закадрю! Бурцилаев! Еще шампанского! И жрачки! Пусть от пуза напьются-наедятся! Пусть запомнят Марселину, какая она вся из себя простая, доступная, хоть и пьяненькая… Но мужик, Борода, мне больше нравится, чем девка! Люблю правду! Девки — дерьмо!
— Дэвушка! — улыбнулся мне денежный толстяк. — Не надо обижаться. Марселина так шутит. Она хочет сказать, что не лесбиянка!
Мне бы встать и уйти. А прежде рубануть:
— Пошла ты!
А еще, если бы дала себе полную волю, имела право обнаружить немалые знания про эту самую Марселину, которую в Киеве знали как Софу Кобенко, выпускницу бухгалтерских курсишек, которая с завидной прытью, при весьма средних вокальных данных, сумела переспать с целым взводом, а может, и дивизионом дядечек разных возрастов, очень полезных в деле «раскрутки». И я, между прочим, если уж на то пошло, могла бы отчеканить голосом кое-что из словаря ненормативной лексики.
Но… как подвести газету, коллектив, обнадеженного Макарыча?
В конце концов разнеженная всеобщим вниманием Марселина принялась с удальством пьяной забубенной бабенки отвечать на мои вопросы. Я только молила Бога, чтобы диктофон меня не предал.
Когда мы вышли из этого клуба-казино, было сложно понять — белая ночь ли длится или раннее утро так осветлило майские небеса.
Михаил сказал:
— Классное получилось интервью! Она с себя прямо все шмотки поснимала, голяком бегала… Про аборты, про гонорею… с кем как спала… почему ей член у члена правительства не понравился… Такой наворот! А ты чего киснешь? С таким интервью нашу газету расхватают в момент! Макарыч задушит тебя в своих объятиях!
— Михаил! Как ты можешь шутить! — набросилась я. — Мы же с тобой словно в выгребной яме побывали! В дерьме с ног до головы!
— Молоденькая ещё какая! — посочувствовал он. — Не видала настоящих выгребных ям… Эта-то Марселина-Софочка — шелупень шелупенью. Дешевка. На свете ж есть такие страшненькие субъекты-объекты, такие страхолюдины… Тебе очень тошно?
— Очень.
— Пошли ко мне. Я рядом живу. Выпьем кофе. Или чаю. Провожу до дому.
— Тебе что, так меня жалко стало? А себя? — подкусила, не задумалась.
— Я большой, метр девяносто, чего меня жалеть? К тому же, из автомата полоснуть сумею при необходимости… А ты не умеешь…
— Не умею.
— То-то и оно…
Мимо нас неслись огоньки машин и раструбы света от фар и словно бы все на какой-то праздник. Пахло выхлопными газами. И тем удивительнее было увидеть живую ворону у самого края шоссе. По всем законам она должна была взлететь и исчезнуть, но она сидела, слабо шевеля полураспушенными крыльями.
— Ой! — сказала я. — Ее же задавят!
— Не её, а его, — сказал Михаил. — Это вороненок.
Он шагнул к птице, попытался поймать. Но листва ближнего шатрового тополя неистово раскаркалась, из неё вылетела крупная, как утка, ворона и кинулась к вороненку с таким надрывным, требовательным криком, что в ушах засвербило. Вороненок шарахнулся от Михаила, вскочил на бровку тротуара и вдруг распустил крылья, закричал от отчаяния и неверия в собственные силы и — взлетел и сел на тополиную ветку.
— Вот так совершаются подвиги! — Михаил сверкнул белозубой улыбкой, не без почтения пригладил усы и бороду. — Мы с тобой научили вороненка летать. Теперь его кошка не съест. Ко мне?
— Давай. Ты мне кофе, а я буду орать-ругаться… потому что ненавижу я это поганое занятие — искать сенсации для «Светских сенсаций»! ненавижу! И Макарыча начинаю ненавидеть! И себя!
Михаил жил в коммуналке. Но в центре, поблизости от «Белорусской». В этом районе всегда вкусно пахло ванилью от кондитерской фабрики. В его комнате, просторной, с двумя окнами, все стены были увешаны цветными снимками жуков, пауков, бабочек, птиц. Попадались и фото красивых женщин.
Я знала, что он не женат, что его постигла банальная участь всех излишне доверчивых юнцов — он очень верил, что любимая девушка его дождется после армии, но она не дождалась. Он прошел Афган, долго лежал в госпитале. Все в редакции удивлялись при случае, почему такой здоровый мужик увлекся насекомыми, вот и снимает, вот и снимает всюду, куда его посылают в командировку…
— Почему ты снимаешь бабочек, жуков-пауков? — спросила я, выговорив все проклятия по поводу своей злосчастной обязанности поставлять «светские сенсации».
— А разве они некрасивы?
— Красивы. Красиво снимаешь. А почему не женишься?
— А почему ты замуж не выходишь?
Посмеялись. И вдруг я заметила небольшой, с книжную страницу, снимок. На нем знакомое лицо — Удодов. Но не в нынешнем качестве, а гораздо моложе: волосы длинные, отброшены назад, седоватые только у висков. Выражение глаз странное — они округлились, словно заметили что-то поразительное.
— Кто это? — спросила я.
— А-а, мой хороший знакомый. Любопытный мужичок. Я его выручил как-то.
Не рискнула продолжать этот разговор. Михаил проводил меня до дому. Но ощущение своей униженности, обиды я приволокла с собой почти целиком и, укладываясь спать, думала: «И надо ж мне было только лет учиться, читать умные книги, чтобы ползать чуть ли не на коленях перед всякими потаскушками-певичками, вытягивать из них подробности их идиотского, пакостного существования?!» Про снимок Удодова забыла. Слишком жгла обида, бурлило оскорбленное самолюбие. Чувствовала — нужен реванш, необходимо очищение от скверны, крутой поворот судьбы, — деяние, которое вернет мне самоуважение…
Однако, оказывается, мне требовалось получить ещё пощечину от Алексея, чтобы, презрев всякий страх перед последствиями, всякие советы благоразумия, — решиться окончательно на авантюру под кодовым названием «Журналистка Татьяна Игнатьева меняет профессию и превращается… в уборщицу Дома ветеранов работников искусств».
Он улетал в Швейцарию. Я его провожала. До аэропорта его взялся подвезти приятель на собственной «вольво» цвета «мокрый асфальт». Мы обнялись, поцеловались под тополем, чудесно пахнущим после ночного теплого дождя. Я спросила его:
— Рад?
— Очень! Альпы! Женевское озеро! Эдельвейсы!
Он спросил меня:
— Не разлюбишь? Не скучай без меня. И не влезай ни в какие истории, вроде торговли на рынке!
— А если влезу?
— Еще одна аллергия обеспечена.
— А если влезу куда похуже? Где и убить могут?
— Совсем глупо. Совсем не советую.
Из машины ему крикнули:
— Алексей, можем опоздать! Пробки!
— Сейчас, сейчас! — отозвался он и ко мне: — Очень, очень прошу, будь благоразумной!
— Скажи, — я не отрывала от его синих глаз своего растерянного, но привередливого взгляда. — Если бы тебе пришлось выбирать — любовь, любимая девушка или скальпель… ты бы что… как?..
Он с силой встряхнул меня за плечи, прижал к себе так, что у меня заскрипели ребра, выдохнул:
— Я люблю тебя! Я очень-очень… Но если выбор… Если честно… Ты же предпочитаешь только честно… Любовь или скальпель? Я — мужчина, смею думать — настоящий мужчина, а это значит состою не из одного путь и очень крепкого, драгоценного корешка, но и из честолюбия. Я хочу добиться кое-чего в своей профессии. Мне противна сама мысль, что придется довольствоваться малым, прозябать на задворках хирургии. Скальпель… так ощущаю — продолжение моей руки, моей души, моей сущности. Вряд ли бы ты любила меня непритязательного, кое-какого.
— Алексей! Сколько можно! — крикнули из машины.
— Так что… вилла из белого мрамора обеспечена? — спросила я, хотя уже знала ответ — Алексей способен добиться желаемого. Раз он забыл, что я ему сказала про «могут и убить»…
Но я улыбалась, все улыбалась и улыбалась, уже стоя одна-одинешенька в чистом поле, на семи ветрах, хотя Алексей ещё только садился в машину, потом закидывал на колено полу своего светлого плаща, махал мне правой рукой с часами какой-то дорогой марки, о которых он в свое время мечтал… Я улыбалась, и когда машина скрылась в потоке других машин, а расплакалась только в телефонной будке, куда зашла, чтобы иметь возможность расплакаться. Хотя, конечно, понимала, что зря, ни к чему, глупо, наконец. Мало ли что тебе хочется безоглядной, сумасшедшей, неистовой любви как в романах прошлого столетия… Мало ли что ты ждала от Алексея отчаянной мольбы: «Татьяна! Не смей лезть в черную историю! Не смей рисковать собственной жизнью! Если что-то с тобой случится — я не переживу!..» Не достался тебе такой. Разобрали с утречка! А может, их, таких, уже давно и нет? И ещё под занавес: а может, это все и есть любовь? Ну не классическая, а все-таки…
Куда в таком состоянии идет молодая и… брошенная? Разумеется, в ближайший платный туалет, где умывается, красится по-новой…
Спустя время я сидела в кабинете редактора, а он уже просматривал мое интервью с красоткой-хабалкой Марселиной и одобрительно хмыкал:
— Ну молодец! Ну обработала! — высказался, наконец. — Блеск! Полный блеск!
— Значит, имею право просить выполнить мое единственное желание?
— Проси. Только не в денежном выражении. Вот найдем спонсора…
— Больше от меня никаких светских сплетен не дождетесь. Кончено! За меня их насобирает славная девочка-стажерка Светочка. Я же меняю профессию. Подробности не раскрою. Если получится все, как задумала, — материал прогремит если не на всю Россию, то на половину уж точно. Если, конечно, меня там не вычислят и не прикончат…
— А что? А что? Любопытное предложение. Сколько времени тебе надо?
— Около месяца.
— С чем связано, с какой стороной жизни?
— С самой жизнью и смертью.
— На кладбище, что ли, устроишься?
— Не совсем…
— Согласен. А что? А что? Надо газету вытаскивать из трясины. Про рынок твои изыскания хорошо пошли, с громом! Ну что ж… Ну лады… В случае чего — звони. Я всем что скажу? Куда подевалась?
— Уехала… Взяла отпуск без содержания… аллергию залечивать. На Алтай к бабке-травнице… Я слышала, есть такая… Вот к ней.
— Ну что ж… ну что ж… — Макарыч пребывал ещё какое-то время в легкой задумчивости, потом акуратно переложил свою единственную серую прядку поближе ко лбу и окончательно смирился с необходимостью послать меня на подвиг:
— Иди! С Богом!
Михаила в редакции не было. Дождалась. Он немного удивился, что вот я какая усидчивая. Мы вышли с ним на улицу.*******
— Готов мне помочь?
— Докладывай, автомат с подствольным гранатометом у меня уже в руках.
— Шутишь. Но именно ты мне можешь помочь. Потому что знаешь Удодова и, наверное, знаешь, что он директор Дома ветеранов…
— Знаю. Он звал меня несколько раз, чтобы снимал его знаменитых ветеранов. Он любит, чтобы про его Дом в прессе мелькали хорошие слова и снимки соответствующие. В инстанциях его тоже хвалят.
— А, по-твоему, кто он? Кем он был, когда ты его снимал? Ну тот снимок, на стене в твоей комнате?
— Десять лет назад дело было… Он сеансы давал в клубах, Дворцах. Как экстрасенс. Народу собирал тьму-тьмущую. В Сибири. Бывший спортсмен. Пробовал машины из Японии возить и торговать не поделил что-то с рэкетирами. Избили до полусмерти. Воспрял и — в экстрасенсы. С авантюрными наклонностями мужичок. Как попал в директора этой великосветской богадельни — ума не приложу.
— Он тебе чем-то обязан?
— Есть немного. В том городишке, где он изображал экстрасенса, его зажала в угол местная шпана, чтоб денежки отнять. Не помогли ему «космические связи» ни хрена. Я вломился в ситуацию и выручил бедолагу.
— Очень хорошо. Даже восхитительно, — сказала я. — Значит так. Ты ему позвонишь, спросишь, надо ли чего поснимать, мол, выдался свободный день, а там и закинешь удочку насчет меня.
— Это зачем же тебе? Решила в богадельне жить?
— Именно. Скажешь Удодову, что я — твоя знакомая, что приехала из Воркуты, что зовут меня Наташа, все документы в порядке, работала в детском саду, теперь в Воркуте жуть, поэтому и подалась вместе с матерью в Москву. Мать нанялась работать на даче у одних богатеев, а я, то есть Наташа хочет осмотреться, пристроиться с тихом месте, чтоб потом попробовать в медицинский институт… Такая есть голубая у неё мечта.
— Он может спросить, почему не в торговлю? Уборщицам ведь гроши платят.
— Ответ: не все умеют торговать. Она боится, что её подставят. Она, кроме того, не хочет работать там, где грубость, мат… И не на всю же она жизнь идет в Дом… Попробует, не понравится — подыщет себе место получше. И вообще время нынче такое… ученые вон кастрюлями торгуют, офицеры по ночам вагоны разгружают, а бывший дворник на «мерседесе» по Европам раскатывает.
— В нелегалы собралась, значит… Может, не надо?
— Надо, Миша, надо. В этом богоугодном заведении…
И я рассказала ему про смерть актрисы Мордвиновой-Табидзе, про убийство Павла из-за вазы, а может, из-за дачи, про то, как гардеробщица попала под машину после того, как сказала нам роковые слова: «Старуху убили. Жить здесь страшно». И про свои подозрения — покойниц грабят…
Михаил, естественно, удивился, почему всем этим делом не занимается следствие прокуроры там всякие. Рассказала ему, как мы с Маринкой ходили по кабинетам правоохранителей и что там услышали.
— Чудные вы, все-таки, отдельные женщины, которые в газетах работают, — сказал Михаил. — Нет чтобы личные дела устраивать, богатых мужей искать…
Мы пришли к нему домой. Он при мне позвонил Удодову и нажал ту кнопку на «Панасонике», которая врубает звук, слышный при желании даже на улице.
— О, Миша! — услыхала я голос Виктора Петровича. — Что вдруг вспомнил обо мне?
— А интересно узнать: не ты ли мелькал с длинноногой брюнеточкой на тусовке в «Рэдиссон-Славянской», где киношники собрались? Недельку назад?
— Брюнеточка понравилась?
— Классная девочка, классная!
— Только таких и держим!
— Рад за тебя, Витя, искренне рад. Воровать не стану. Есть просьбишка.
— Всегда готов! Попутно не исполнишь ли мою небольшую?
— Излагай.
— Надо бы снимки сделать ты бы взялся… порадовал наших ветеранов? Как они обедают, гуляют-отдыхают… Снимков десять. Мы их на стенде повесим. Старые отыграли свое. Сам понимаешь, такой у нас контингент — сегодня жив старичок, книжку читает, на гитаре струны перебирает, а завтра… исчез. Мы, конечно, можем заплатить, но, сам понимаешь, не деньгами, деньжатами… Но Бог тебе припомнит это деяние! Доброе отношение к стареньким — благое дело, Миша!
— Вас понял. Не откажу. Завтра утром имею свободное время. Как ты?
— Все дела отменю! К нам же комиссия должна явиться — мы ей и покажем свеженький стенд! Выручаешь ты меня, Миша, как всегда! У тебя какая просьба?
— Приеду, скажу.
— Договорились.
Он положил трубку в гнездо.
— Татьяна, где твой милый?
— Уехамши. А что?
— Как же он не отговорил тебя от этого авантюрного мероприятия?
— Пробовал. Не хватило терпения. Да и аргументов. Отговорить можно женщину домашнюю, обремененную детьми, стиркой-готовкой… А я что? Я — перекати-поле… Кстати, вроде тебя.
— Значит, твердо решила в прорубь головой?
— Твердо, Миша. Где наша не пропадала! Любопытный же кроксвордик получается с этим самым показательным Домом! Вот и внедрюсь, и присмотрюсь-прислушаюсь, и поломаю голову, почему да отчего да кто виноват, и шарахну дубиной правды по башке нашего обывателя! Может, даже книгу напишу и получу Нобелевскую премию!
— Только так! — поддержал он меня. — Иначе и браться незачем. Мне из премии на бутылку выделишь?
— Да ты, вроде, не пьешь… Кстати, почему не пьешь?
— Кстати, все свое выпил и завязал. В Афгане еще. Аппарат как удержишь, если руки трясутся? Вот то-то же… Да и бабочки-козявочки пьяниц не уважают, фыркают и улетают.
Он поднял со стола фотографию оранжевой бабочки с черной окаемочкой на крыльях, повертел, то приближая, то отдаляя:
— Жаль, Татьяна, я должен уехать. Жаль.
— Не жалей, так устроено, от меня все уезжают.
— Должен уехать и уеду в этот выходной. Хотя если бы был поблизости… Но — должен. Хода назад нет.
— Куда ж это?
— В Таджикистан. Ну и, конечно, бабочек поснимаю и прочую мелочевку. Ключ от квартиры отдаю тебе. Ты же должна где-то жить в качестве Штирлица?
— Я почти сняла уже комнату…
— Дай отбой.
— Михаил, ты — золото…
— Знаю. Другие — нет, не убеждены. А то бы орденок на ленточке повесили.
Под вечер следующего дня он мне доложил:
— Влез в доверие к Вите Удодову по уши! Отщелкал ему двадцать пять кадров. Завтра отнесу. Про тебя говорил… Представил как девицу трезвую, но небольшого ума. Без замаха девицу.
— Правильно. Пойду обрабатывать свою сводную сестрицу. Это ж она — Наташа из Воркуты.
— А если не согласится?
— Убедю. Постараюсь. Костьми лягу.
Вообще-то я не была до конца уверена, что моя провинциалочка легко согласится сыграть свою роль в приключенческом сюжете. Девица она замедленных реакций, патриархальных представлений, что можно, что нельзя, а что нельзя ни в коем случае. Но, с другой стороны, она вряд ли захочет портить со мной отношения.
Я пришла домой, позвонила на дачу, где она с матерью огородничала у богатенькой старушки, которая хотела питаться овощами только со своей земли. Договорились встретиться.
Наташа появилась с улыбкой, веселая, загорелая, её светлая челочка отливала атласом:
— Ой, как там хорошо! У нас домик отдельный! Но нам там только до осени. Мама хочет в Грецию. Там работники нужны. Там долларами платят.
— Ты часто в Москву ездишь?
— А зачем? На даче природа.
— У тебя паспорт с собой?
— С собой, в сумке. А что?
Я начала издалека, перечислила особенности и трудности своей журналистской работы, подчеркнула значимость каждой заметки, где автор выступает против аморального поведения молодежи, бичует безответственность тех молодых людей, которые пьют, употребляют наркотики, хулиганят.
— Это же все ужасно? Ты так думаешь? — спросила Наташу.
— Ясное дело.
— поэтому уверена, ты готова помочь мне.
— Чем смогу… А как?
— Мне надо поселиться в студенческом общежитии. Ну будто я приехала поступать или подруга чья-то. Мне надо посмотреть, как там живут, как юноши и девушки проводят свое время. Чтобы написать все по правде. Чтобы помочь было тем, кому нужно.
— А что я делать должна?
— Ничего. Мне от тебя нужен только твой паспорт. Я с ним пойду туда. Со своим не могу. Я должна прическу сменить. Одеться, как ты. Чтоб никто не узнал.
— Ой, как интересно! Я тебе тогда все отдам воркутинское! И сережки, и юбку, и кофту! Раз такое дело-то! И цепочку с крестиком бери! Бери, бери, у меня ещё одна, серебряная есть и такой же крестик!
— Ой и бедовые мы с тобой девки, Наташа! Надо бы отца поблагодарит лишний раз.
— И верно! Бедовых девок в свет пустил! Со мной поедешь или я тебе все привезу?
— С тобой. Но ты и матери ни слова.
— Поняла.
— И ещё одно: в Москве не появляйся до двадцатого июня. Я тебе сама позвоню, когда будет можно.
— Раз надо — не высунусь с дачи.
— Теперь я тебя расспрошу про Воркуту, про школу, где ты училась, про детсадик, про дом, где жила…
— Давай, начинай…
… Глянула в окно, где сияло чистотой и невинностью голубенькое майское небо, почикала ножницами по воздуху и резанула… К моим ногам слетела длинная светлая прядь…
Михаил, как ему и было велено, сидел на кухне, допивал кофе и продолжал считать мою затею по меньшей мере необдуманной. У двери, в прихожей, уже стояла его командировочная тяжеленная сумища, где основное место занимали фотопринадлежности, включая три фотоаппарата и фоторужье.
— Вхожу на подиум! Музыка! Гляди!
— Мать честная! — воскликнул он то ли в восхищении, то ли в досаде. — Во что себя превратила! Глухая провинция! Не жалко волос-то?
— Не-а. Немножко.
— Ох, Татьяна, Татьяна… И куда лезешь на свою голову! Не женское это дело!
— Ага! Женщине пристало лишь прозябать на задворках жизни. Без претензий.
— В последний раз спрашиваю: ты хоть понимаешь, куда лезешь? Там уже целых два трупа. Или три.
— Не каркай! Но если я уже и волосы изуродовала во имя правды — значит, ходу мне назад нет.
Он поднял с пола свою сумищу…
— Знаешь, почему ты затеяла все это? Потому что без любви живешь, без настоящей, кондовой любви, чтоб до скрежета костей и поломки челюстей.
— Золотые слова роняешь, Михаил! Но дороже всего была бы подсказочка: где сыскать такого мужичка, чтоб он к тебе и ты к нему со всей искрометной страстью, чтоб друг от друга автокраном не отодрали? Где? Сам-то куда, между прочим, помчался? В Таджикистан, на границу, где пульки не только соловьями свистят, но и жалят. Чего тебе-то в Москве не хватает?
— А может, тоже любви? Надо подумать. Так или иначе, хочу встретить тебя здоровой и невредимой. И веселой тоже!
— А я — тебя. Два дур… то бишь сапога — пара.
И мы рассмеялись. Он захлопнул за собой дверь. А я осталась одна-одинешенька в чужой квартире, с чуждой мне челкой до бровей, разлученная с родными и близкими. Зато при «легенде», подтвержденной чужим, но отнюдь не фальшивым, паспортом, со знанием разного рода подробностей из жизни Наташи Игнатьевой из Воркуты, которая, кстати, согласно придумке Михаила, есть евойная любовница… А то б почему он держал её в своей комнате? Какой ему интерес?
… На следующее утро, как и было договорено через Михаила, молоденькая женщина с челкой, весьма провинциального вида, робко входила в кабинет директора Дома ветеранов работников искусств Удодова Виктора Петровича.
— Я — Наташа, из Воркуты, — произнесла смиренно, замирая на пороге и поначалу даже как бы не смея поднять глаза на Большого начальника за столом. — Я от Михаила Воронцова… он фотографирует для газет…
— Ясненько, ясненько, — зарокотал баритон. — Что ж вы стоите, садитесь!
Села. На кончик стула.
— Ваши документы, пожалуйста…
Протянула паспорт и трудовую книжку, робко взглянула на человека за столом: «Совсем не узнал?! Или притворяется?!» Нет, судя по всему, принял «Наташу из Воркуты» за чистую монету, никак не сопоставив её с давешней экстраординарной мадамой в черной широкополой шляпе, алом пиджаке, белых брюках, черных перчатках, черных очках…
От сердца отлегло, и оно застучало чаще, словно получило полную свободу… Стало быть, первая мизансцена сыграна как надо, на «ура»? но нет, нельзя расслабляться… Может быть, он только делает вид, что доверился?
— Значит, без прописки в Москве? И как же мы с вами? Есть же закон…
— А мама говорит, меня временно пропишут… Завтра уже.
— Без нее? Почему? Куда же она денется?
— Она пока в деревню под Краснодар хочет уехать. Там дом старый от бабушки остался… А я не хочу в деревню. Мне в Москве хочется…
— Всем в Москве хочется! Но вы знаете, что зарплата, если я приму вас на работу, несерьезная?
— Зато здесь тихо, красиво, никаких рэкетиров…
— При чем тут рэкетиры? Вам что, приходилось с ними сталкиваться?
— Ага. Я пробовала у нас на рынке в Воркуте торговать…
— Понятно. Не получилось?
— Не-а. Не умею.
— Понятно. Ну что ж, голубушка, договоримся так: я беру вас на месяц пока, это испытательный срок. Дальше видно будет. Нам нужна уборщица на второй этаж. Мы штат не раздуваем. Поэтому если будет нужда, вы готовы подежурить ночью? Раз в детском саду работали… Кстати, а почему вы не захотели здесь в детсад? В Москве?
— Почему? Ну надоело… дети… кричат, плачут… И денег кот наплакал…
— Понятно. Знать надо, усвоить: старые — что малые. У них тоже бывают причуды, обиды… И вот ещё что — у нас коллектив очень дружный. Очень. Надеюсь, вы не из склочных?
— Да нет…
— Ну и прекрасно. Повторяю: беру вас на месяц, а там посмотрим. Сработаемся — так сработаемся… Вам нужно пройти медкомиссию… Главврач все расскажет, что, куда, как… Ее кабинет в другом конце коридора. Ну что ж… Наташа… я рад, что могу помочь человеку в беде. Михаилу привет передайте. Он человек обязательный, сделал нам отличные снимки. Мы уже оформили стенд. Повторюсь: наш коллектив исключительно дружный! Никаких интриг, склок, сплетен, грызни, пересудов. У нас на руках контингент исключительно интеллигентный, заслуженный. Наша задача — соответствовать. Не подведите!
— Не подведу. Постараюсь.
Виктор Петрович улыбнулся, и, надо сказать, улыбка у него была хорошая. Протянул руку через стол. И рука оказалась теплой, мягкой…
— Оформляйтесь. Наши женщины вас введут в курс ваших обязанностей.
«Наташа из Воркуты» кивала и кивала, глядя, точно по схеме собственного сценария, застенчиво-счастливо, во все глаза, на своего благожелательного работодателя. Так глядела, так глядела, чтоб он заодно догадался, что и как мужчина произвел на девушку из глубинки сильное впечатление. Да ведь он, действительно, «и статен, и приятен», и очень похож в своем клетчатом пиджаке, хорошо подогнанном к плечистой фигуре, на импозантного телекомментатора по спорту.
Аккуратно ступая дрянненькими туфлишками по темно-вишневой ковровой дорожке безлюдного коридора, я скоро очутилась перед дверью с табличкой «Главврач Нина Викторовна Журавлева». Хотела сразу постучать, но не осилила. Одно дело — обдурить мужчину, но совсем-совсем другое — женщину. Может быть, потому, что мужчины действуют все больше разумом, на него надеются, а женщины берут чутьем. Они — вечные соперницы и способны с первого взгляда распознать в другой процент хищности, к примеру…
Струхнула я, одним словом, перед встречей с неведомой Ниной Викторовной. Вдруг она, прозорливица, наблюдала из какого-нибудь потаенного уголка за той экстравагантной особой в алом пиджаке, дикой шляпе и прочих театральных атрибутах, и догадалась, что здесь что-то не то, фальшивкой пахнет? Ведь нос свой я не изменила… И подбородок… Хотя образ супермадам потребовал косметических поправок… «Не паниковать! — приказала себе. — Черные, огромные очки скрыли многое!»
И все-таки, все-таки… Не знаю, сколько бы ещё времени я проторчала перед дверью главврача в нерешительности, если бы эта дверь вдруг не отворилась и мы не встретились с Ниной Викторовной нос к носу. Как и положено «по образу», я, путаясь от робости в словах, натурально краснея, объяснила ей, что вот хочу уборщицей… Виктор Петрович направил к вам… нужно медкомиссию пройти…
Высокая женщина молча шагнула в глубь своего кабинета, села за стол, мне предложила жестом занять кресло напротив, подождала, что скажу еще. Но я умолкла, положила ладонь на ладонь и опять же чуть исподлобья, зависимо как бы и очень неуверенно глянула ей в светлые спокойные глаза.
— Понятно, — наконец, произнесла она неподкупно и жестко. — Но, милочка, зарплатишка ваша будет ничтожной… по нынешним временам. Вам сказали?
— Да.
— И как же? — почти иронично. — Жить?
— Ну… попробую… Меня пока только на месяц… Я в Москве ничего не знаю… Я из Воркуты…
Нина Викторовна не проронила в ответ ни слова. Она вертела на пальце золотое колечко и в упор, почти бесстыдно рассматривала меня. Я же под её взглядом все больше сутулилась… Мне казалось что бесправная в московских условиях Наташа из Воркуты именно так должна себя вести… И уж совсем не по сценарию, а из настоящего страха быть опознанной старалась смотреть в пол, а не в глаза этой явно неглупой тетеньки, которая свое заурядное личико с длинноватым носом и небольшими серыми глазками сумела с помощью всяких косметических ухищрений превратить почти в произведение искусства. Особенно удачно она прорисовала именно глаза и брови. Впрочем, и губы, от природы узкие, сумела с помощью обводки и темно-розовой помады превратить в искусительный бутон…
— А где же вы поселились… живете? — наконец, подала она голос, подняла вазочку с веткой белой сирени, поднесла к лицу, понюхала.
Я очень, очень смутилась. Возможно, даже переиграла и не без труда выговорила:
— Пока… тут один знакомый… он по командировкам… вот у него… он приезжал к нам в Воркуту…
— Молодой?
— Почти, — прошептала я, низко, повинно наклоняя голову. — Тридцать семь лет…
— Вот как… Вот, значит, как…
Закончила Нина Викторовна насмешливо-ободряюще:
— Ничего не поделаешь, милочка! Когда не живешь, а выживаешь — не до жиру… Женская гордость только в романах хороша и к месту. А позволь узнать, почему не замужем?
— Была.
И с воодушевлением пересказала кусок подлинной Наташиной биографии. — Он как с армии пришел, ничего был, нормальный. Ну а как в шахте стал — как не пить? Если все у них там пьют… Я с ним два года промучилась… Шел пьяный в метель, а на него бульдозер… Погиб.
— И ребенка не успела родить?
— Нет. Не хотела. И мать не велела. Он же пьяный когда — бил меня…
— Все хорошо, что хорошо кончается, — заключила главврач. — Видно, мать у тебя толковая женщина.
— Она у меня все понимает…
— Ну что ж, красавица, — вздохнула Нина Викторовна. — Мало кто из русских, российских женщин знает, что такое женское счастье. Не ты первая, не ты последняя. Но надеяться надо… Как без надежды? Вдруг ещё и встретится человек, который тебя полюбит, и ты его, и все будет как надо… Небось, так думаешь: в Москве парней много, авось повезет?
— Ой, правда! — поспешила я согласиться, благодарно глядя женщине в глаза. — Это у нас в Воркуте пьянь на пьяни, а здесь всякие… Улицы полные… Метро…
— Если приоденешься, — она критически оглядела меня с ног до головы, — ну хотя бы через секонд хэнд, где подержанная одежда продается за пустяковые деньги, — поднимешь себе цену. Женщине нельзя сдаваться ни при каких обстоятельствах. Она должна всегда иметь вид.
Имела ли я право подозревать эту рассудительную даму в злодействе и зачислять в людоедское племя умба-юмба? Она смотрелась так хорошо, так уместно за полированным столом, вся в белоснежном, отглаженном, с белой же шапочкой чуть набекрень, пахнущая хорошими духами… И как же трогателен этот стеклянный кувшинчик с веткой белой сирени поблизости от её длинных пальцев хорошей формы с аккуратным бледно-розовым маникюром… Да как же она, такая, могла быть причастна к темной истории с гибелью актрисы Мордвиновой при пожаре?!
Но вот в чем я, Наташа из Воркуты, утвердилась после этой беседы: мне надо всячески, не сбиваясь, тянуть именно на образ сбитой с толку, растерянной и вполне безобидной провинциалки, которая нуждается в советах, утешении и вообще в покровительстве. Женщины, любые, очень любят чувствовать свое превосходство над особями своего пола. Им, многим из тех, у кого и своя судьба не сложилась, как бы в радость, что другой ещё хуже, потому что можно с высоты собственного опыта и неблагополучия поучить жить, «раскрыть глаза» и прочая, и прочая…
Вероятно, оттого, что дурочку непутевую сыграть куда легче, чем, положим, Софью Ковалевскую, я настолько оказалась «в роли», что сестра-хозяйка, полная, грудастая Анна Романовна, расспросив меня прямо в коридоре, откуда, почему, и услыхав историю печальную, неказистую, поглядела критически на мои истоптанные туфлишки, заявила решительно:
— Айда ко мне, горе луковое!
Привела в комнатенку с зарешеченным окном, где на полках лежало в высоких стопках чистое постельное белье, шерстяные одеяла одинакового бежевого цвета, а посреди стояла гладильная доска на алюминиевых ножках врастопырку.
Анна Романовна, тяжеловато дыша, наклонилась, вытащила с нижней полки белые босоножки на танкетке, кинула мне:
— Меряй! Мне не подходят. У меня ноги после ночи пухнут.
— А… а сколько стоят, Анна Романовна?
— Сдурела! Бери и надевай! И зови меня попросту тетей Аней.
Ну и попробуй после этого верить собственным глазам, которые всего несколько дней назад видели, с какой хищной поспешностью эта самая добродушная, сдобная тетя Анечка выискивала в углах комнаты погибшей актрисы возможные сокровища, хватая то то, то это…
— Чего нам-то манерничать друг перед другом, — продолжала она поучать меня. — Ты с Воркуты, я тоже… не с Красной площади, издалека… Беглянки и есть беглянки. Меряй, меряй, не тяни!
— Но как же… — переминалась я в надежде, что тетенька разговорится ещё больше и я получу добавочную информацию. — Вы, наверное, покупали, деньги платили…
И она не удержалась, её моя медлительность в принятии разумного решения окончательно допекла:
— Дурочка! — обозвала беззлобно. — Куда ты пришла работать? К старикам старым. Сколько платить тебе будут? Гроши. Одно удобство — старики не вечные, помирают, а ихние одежки остаются. Или ты брезгуешь? Так протри, вот тебе перекись разведенная, они же новые, от артистки остались…
— От самой настоящей артистки?! — изумилась я, всовывая ногу в босоножку.
— А то от какой же! — горделиво отвечала тетя Аня. — От знаменитой Мордвиновой! Слыхала, небось?
— Да, вроде, нет…
— Ну темнота! Про саму Мордвинову не слыхала? В прошлые годы её фотографии по всем кинотеатрам висели. Что глазки, что губки что бровки — красота! А на щечках ямочки. И волосы хороши были — такая раскудрявая! В киосках открытки продавали, где она улыбается. Красиво пожила… не то что мы, рядовые. Только кончила худо, хуже некуда. Она у нас тут сгорела, бедная…
— Как сгорела? — ужаснулась я. — Вся сгорела? А как же босоножки? Они отдельно от неё были?
— Отдельно. Подошли? Ну и носи. А много будешь знать — скоро состаришься.
— Так ведь интересно… — играла я кромешную дуреху. — Как это в таком красивом доме можно сгореть? Дом-то не сгорел!
— Помолчи! — приказала тетя Аня. — Радуйся, что босоножки подошли. Надо же, вторую такую на мою голову…
— Тетя Анечка, — я подскочила к ней, приобняла, чмокнула в пухлую щеку. — Спасибо вам! Ой, как они мне по ноге! А какую «такую» на вашу голову? Тоже дурочку, вроде меня?
— Тоже, — улыбнулась, удовлетворенная женщина. — Тоже ни тебе постоянной московской прописки, ни средств для жизни, а так — бедолага. Но ничего не скажу — работает на совесть! Не сует нос, куда не надо! Зина из Ферганы. Молодая, моложе тебя даже…
— Уборщица?
— Ну! У нас тут, если и кухонных взять, почти весь Советский Союз. Как это раньше-то говорили — интернационал.
— Вот смешно!
— Ну глупая ты какая! — осерчала тетя Аня. — Чего смешного? С какой радости люди с насиженных гнезд сорвались? Все побросали и к Москве прилепились крайчиком? Большие у них тут права, что ли? Спасибо Виктору Петровичу, директору нашему, всех бедствующих пригревает… Вот и тебя взял, не шуганул… Тоже пожалел, значит.
Тут в окно я увидела серый пикап с синими буквами на боку «ДВРИ»… И меня дернуло спросить:
— И что… и вон тот парень, шофер, тоже не московский?
— А что? — тетя Аня сурово сдвинула крашенные черным брови. — Тебе-то что?
— Так ведь… — промямлила смущенно, — парень же… у него вон какие брови…
Тетя Аня ладонью шлепнула меня по попке:
— Уже и брови углядела! Да не про тебя он, не про тебя! Сразу говорю — и не надейся. У него жена есть, красивая бабенка, наша кондитерша Виктория. С ней не всякая сравнится. Даже наша Ангелина, отдел кадров, рядом с ней как доска… У Виктории всего много — волос, грудей, задок загляденье одно. Им с Володей счастье привалило. Дачу Мордвиновой получили. То все где-то по чужим углам, снимали, деньги тратили. Теперь целая дача… да в сосновом лесу… Плохо ли?
— Целая дача?! А за что?! Кто подарил-то?! — изобразила я как бы сверхизумление. — Вот бы и мне…
— Ой, тебе! — тетя Аня рассмеялась, продемонстрировав где свои, где золотые зубы. — Он-то мастер на все руки! Он тебе и шофер, и сантехник, и куда ни пошли — вовсе безотказный. Вот ему и досталась дача Мордвиновой…
— Она ему сама подарила?
Я чувствовала, что иду по очень тонкому льду, но остановиться не могла. Мне казалось, моя «дурочка из Воркуты» вполне могла задать и такой вопрос:
— Он ей кто, родственник какой?
— Говорю, случай. Дачу-то Мордвинова подарила одному мужику богатому, Сливкину. Он тут был раза три… приносил ей траву всякую. Но жить на той даче не стал. Взял да подарил её Володе. Вот прямо взял и подарил. Такой добрый человек оказался. — Тетя Аня повертела на пальце сначала одно обручальное кольцо, потом второе, потом третье. — Володя добрый. Он бабушку Викториину пригрел. Она на совсем в себе от чеченских дел, под бомбежкой разум утеряла. Что ты! На свете горя море-океан! Одна надежда — на добрых людей в случае чего…
— На таких, как вы, тетя Анечка, — мурлыкнула я, то есть простодушная Наташа из Воркуты, и опять обняла полную женщину, настроенную сентиментально на тот момент, и опять поцеловала её в тугую щеку. — Как же мне на вас повезло! Как повезло-то! И не думайте, тетя Анечка, я ваши все советы учту и не дуду планы строить насчет Володи этого, раз у него жена есть… Я же не какая-нибудь…
— Вот и хорошо, что ты понятливая, — согласилась тетя Аня. — А то тут одна попробовала поухлестывать за ним — медсестра наша Аллочка, так Виктория ей такой тарарам устраивает! Как же только её не обзывает! Ну давай, выметайся, а то я с тобой заговорилась, а мне надо занавески в комнатах менять… И тебе показать орудия производства пора.
Как посвящают в рыцари — мне, как и прочим начитанным особям обоего пола, хорошо известно. И как присягают солдаты на верность своему долгу — знают тоже многие и многие. И с чего начинается карьера молодого дипломата, с каких необходимых речевых реверансов, безупречного знания катехизиса учтивостей, когда именно многословное умолчание подменяет конкретный ответ на конкретный вопрос, — тоже в общем-то не большой секрет. Тем более, когда миллионная аудитория телезрителей имеет возможность почти ежедневно наблюдать «танцы на льду» пресс-секретаря Президента, как его, как его… сразу ведь и не выговоришь… Ястржембского. Лично я с каким-то патетическим ужасом и воистину патологическим восторгом наблюдаю за его словесной обороной Хозяина, за тем, как он бойко строчит языком, чтобы немедленно сбить с толку всякого, кто усомнится ненароком в странноватых репликах Президента, и выдать их за продукт безусловно гигантской работы могучего интеллекта…
Ну это я так, к слову… А вот кому известен ритуал посвящения в уборщицы в Доме ветеранов работников искусств? Если никому — объясню.
Повела меня тетя Аня на второй этаж, где за узкой дверью кладовки, как выяснилось, находились все необходимые мне для дела предметы.
— Теперь слушай внимательно, — тетя Аня почти величавым жестом простерла руку в сторону жестяного ведра, белого пластмассового таза, зеленого, тоже пластмассового, тазика, а также пылесоса иностранного происхождения, что жили в этой темной комнатушке, дожидаясь меня. — Убираться надо по-честному, у нас главврач сама проверяет. Вон тебе порошки, сода, «Белизна»… Вон щетки, тряпки. Убралась — вымой их начисто, развесь тут вот, чтоб не гнили… Ну это зимой, когда батареи горячие. Лето не ленись, отнеси к гаражам, там веревка специальная есть. Пылесосом умеешь пользоваться? Или показать?
— Ой, покажите, тетя Анечка, — просительно пискнула девица «из Воркуты», уже зная, как падка эта полная женщина на ласковые слова, лесть и чужую недотепистость, нуждающуюся в её покровительстве и снисходительности.
— А что, у вас, в Воркуте, пылесосов не видали?
— Видали… Но не такой…
— Да все они одинаковые! С виду только разные. Вот гляди, как действует, — она воткнула штепсель от пылесоса в розетку, механизм послушно взревел…
— Ой, спасибо, тетя Анечка, я все поняла!
— Теперь запомни: старайся в комнатах убираться, когда старухи-старики либо на прогулке, либо в столовой… Не всем хочется присутствовать, когда ты суетишься с этим пылесосом. Но есть которые любят поговорить, специально ждут, когда к ним уборщица придет. Но все они не желают, если ихние вещи на столе, на шкафах переставляешь, не на то место ложишь, где они положены были. Ну, значит, можешь начинать… Халат вон, косынка. Надевай и пошла… Всего на этаже пятнадцать комнат. Все твои, ну и коридор тоже. Сегодня день хороший — почти все гуляют. Давай, давай! Поспешай!
Я, уже в форменном зеленом халате и такой же косынке, пошла с ведром по коридору и уже, было, взялась за ручку первой двери, как ко мне, словно бы впопыхах, подскочила тетя Аня и схватила меня за рукав, зашептала:
— Сюда не надо! Потом как-нибудь… Здесь очень капризная мадама… Она заболела, лежит…
— А чем заболела? — «девица из Воркуты» подняла на всполошившуюся сестру-хозяйку навивные глаза.
— Чем старые люди болеют? Неможется и все. Чуть давление не то, им уже и ходить на волю не по карману, только лежат и лежат…
— А как её зовут… чтоб знать?
— Обнорская Серафима Андреевна.
— Ой! — радостно встрепенулась «девица из Воркуты». — Это ещё такая актриса была… из старых фильмов… Эту помню. В комедиях играла?
— Она и есть. Тут их, актрис этих, навалом. У кого характер ничего, а у другой — оторви да брось. Эту не тронь! Чума! Давая я тебя с мужчиной познакомлю, ученый, и сейчас в институт ездит, лекции читает. Ну как же, чего ты? — позвала она, когда из-за двери раздалось: «Войдите!»
Но я не сразу переступила порог этой квартирки, я словно бы собиралась с духом… Потому что учуяла запах гари, еле слышный, но все равно страшненький, опасный. Я только сейчас догадалась, что меня привели в недавнюю обитель Мордвиновой, её могилу…
— Не робей! Чего ты? — подбодрила меня тетя Аня. — Никто тебя здесь не укусит!
Я вошла следом за ней и поразилась: как быстро, ловко привели тут все в порядок, покрасили, побелили, наклеили новые голубенькие обои! Никаких наглядных примет недавнего пожарища! Словно ничего и не было! Словно мне лично привиделся страшный, неправдоподобный сон, как здесь ползали в поисках сокровищ три хищные бабенки, в том числе и добродушная толстуха тетя Аня, как зловеще блестел ножик в руках красотки «Быстрицкой»…
Полная смена декораций! Уют и комфорт! Комната заставлена стариной, тяжелой с виду мебелью: кровать с высокими деревянными, в узорах, «стенками», сверху шерстяной плед в крупных квадратах, там же, слева, ближе к окну, — торшер с розовым полураскрытым зонтиком, у окна — письменный стол с изумрудным сукном и красивой лампой на подставке в форме зеленоватого, удлиненного, стеклянного шара, справа секретер со множеством ящичков, обрамленных позолоченными виньетками. Сам хозяин сидел за круглым столом в черном мягком кожаном кресле. Перед ним на салфетке стояла синенькая золоченая чашка на синеньком золоченом блюдце, поднимался парок, в хрустальной вазочке хвостиками вверх лежали конфеты в цветных обертках… В руках этот бородатый старик держал книгу.
При виде нас он снял очки, обеими руками расправил свою обширную картинную белую бороду. Мне он показался каким-то ненастоящим, придуманным персонажем, каким-то миражом, как и вся эта заново обставленная комната с голубыми обоями… Было такое впечатление, что его сюда посадили нарочно, чтоб при случае возмущенно удивляться: «Какая Мордвинова? Какой пожар? Какой труп?» Тем более, что круглый стол, возле которого сидел ученый дедуля, был так уютно занавешен пурпурной бархатной скатертью, а на ней красовалось, кроме всего прочего, снежно-белое блюдо с апельсинами… Так сказать, наглядные приметы вполне реального, налаженного, эстетически привлекательного, быта…
Да! Еще здесь хотела вспорхнуть над фарфоровым круглым циферблатом прекрасных старинных часов парочка прелестных амуров.
Стоило бы упомянуть также о телевизоре «Сони» и магнитофоне, и о занавесках на окне из легкого белого шелка в меленьких алых гвоздиках… И впрямь: «Какая Мордвинова? Какой пожар? Какой труп?»
А разве не устоявшимся уютом веяло от пейзажа на стене, в темной лакированной раме, где среди пышных дерев резвились маркизы, дамы в кринолинах и бегали симпатичнейшие белые собачки с острыми ушками?
Но, видимо, я закоснела в своем упорстве не принимать за чистую монету этот показательный «уголок быта». Мне и этот ученый, судя по корешкам книг, что стояли на полках, — искусствовед, казался так или иначе причастным к темному делу смерти актрисы, а возможно, и к причинам-следствиям наезда машины на гардеробщицу и гибели Павла…
Между тем тетя Аня приторно вежливым тоном объявляла о моем восшествии на престол:
— Если вы, Георгий Степанович, не возражаете… наша новенькая уборщица… её Наташей зовут… у вас тут сейчас уберется…
— Отчего же? — басовито ответствовал мой первый подопечный. — Я выйду в лоджию… посижу, почитаю… Ведь эта процедура не будет длиться вечно…
— Нет, нет, — услужливо пообещала я.
— Ну и чудненько! — старик встал и оказался крупен, солиден, похож на адмирала в отставке.
Несколько минут, пока я протирала в комнате, тетя Аня наблюдала за мной. Но я так старалась, как никогда! И она, видимо, довольная, ушла… Не снижая темпа и качества, я пропылесосила в комнате ковровое покрытие, похожее на материал для солдатской шинели… И принялась прибираться в ванной, где от меня ждали той же самоотверженности кафельные стены, ванна, а также унитаз и прочее. И в тот момент, когда я протирала трубы в шкафчике под умывальником и находилась в достаточно непрезентабельной позе, точнее, задком кверху, — вдруг услыхала голос:
— Мне глянуть надо…
Не тети Анин, не дедулин, а совсем незнакомый, мужской… Я замерла на миг, потом, не вставая с карачек, оглянулась…
— Тут протечка… Гляну… — надо мной стоял шофер и он же Мастер на все руки чернобровый Володя, поджарый, темнокожий, кареглазый, похожий на араба.
— Ага, ага, — простодушно согласилась «Наташа из Воркуты» и поднялась с колен, неловко держа тряпку в руке и явно смущаясь и оттого краснея.
Парень поставил на крышку унитаза коричневый чемоданчик с обтерханными углами, ждал, когда девица догадается выйти из тесного двоим помещеньица. Она догадалась и, встав в дверях, смотрела, как он вытащил из чемоданчика что-то вроде гаечного ключа и полез под ванну… Она заметила, что джинсы на нем стираные-перестиранные, но чистенькие, без пятен. Прежде чем стать на колени, он постелил принесенный кусок обоев.
Что уж он там делал под ванной — не поняла, но когда уходил, внезапно приостановился и, глянув на меня зорко, как птица, неловко протянул руку и смущенно пробормотал:
— Владимир… А тебя?
— Наташа.
— Краны не перекручивай, а то… — были его последние слова.
Он исчез и тотчас возникла дама в цилиндре, пелеринке, зеленых брюках-клеш.
— Вы новенькая? Наташа? Вообразите!..
Как оказалось, это была Ава Пирелли, достопримечательность здешних мест, бывшая цирковая наездница с малопрестижного третьего этажа. Видимо, страдающая легкой формой слабоумия, она отличалась забывчивостью и повышенной эмоциональностью, повторяя одну и ту же услышанную с утра по телевизору новость:
— Вообразите! В цирке нечем кормить хищников! Кажется, в Узбекистане. Или в Киргизии. Неважно. Нечем! Хотя животные должны питаться регулярно и получать витамины!
Или:
— Вообразите, Александр Невзоров купил себе лошадь! Вообразите, за две тысячи долларов! Как… как велосипед. Захотел и купил. Но ведь это огромные деньги! Вообразите, лошадь в личном пользовании!
Ее так и звали «Вообразите!» Она с этим своим нескончаемым изумлением, красной пелеринкой, опушенной белым мехом, в брючках-клеш, как носили в начале шестидесятых, и забавной шляпке-цилиндре появлялась внезапно то тут, то там, оповещая о событии, которое в её глазах приобретало характер мировой катастрофы:
— Вообразите! Кот скончался оттого, что услыхал рев сигнализации! Какой-то мужчина решил поймать свою супругу на ложе с любовником. Вообразите! Он оборудовал это ложе особым способом. Кот забрался на него и умер от инфаркта, не перенес дикого рева!
Старенькая циркачка была бедна. Все стены своей квартирки, включая санузел и прихожую, она увесила своими пожухлыми черно-белыми фотографиями. На них она, юная и дерзкая, делала на лошадях, скачущих по кругу, красивые пируэты и улыбалась, счастливая, гордая…
Но все эти подробности я узнаю потом… Сейчас же на её голос вышел из лоджии старик-бородач и молвил:
— Авочка, девочка, иди к себе, включи телевизор. Сейчас сообщат большую новость.
— Правда? — детски-доверчиво отозвалась старушка в цилиндре. — Я пойду и узнаю, мир полон новостей, новости украшают жизнь…
Я не смогла не подумать: «Одна из потенциальных читательниц твоих, Татьяна, „светских сплетен“. Благодарная! А ты говоришь!» И усердно терла кафельный пол в ванной. Ученый старик оценил мои усилия:
— Красиво орудуете тряпкой! Приятно смотреть! Однако в вашем возрасте вам более пристало сидеть за институтской партой, получать образование. Вы об этом думали?
— Ага. Не вышло… Я сама из Воркуты… там тяжело, тут, в Москве, хоть работа есть… Вообще хочу в медицинский.
— Ну, ну, — полусогласился он со мной. — И все-таки, как это печально, когда молодые люди сегодня вынуждены работать, а не развиваться, выживать, а не жить! Разве об этом мы мечтали, когда поддержали горбачевскую перестройку!
Я улыбнулась ему извинительно как бы и за неказистость собственной биографии, и за горбачевскую дурь, и произнесла с чувством:
— Вы, сразу видно, хороший человек, все понимаете…
— Ну, не настолько, — отрекся Георгий Степанович, но не сдержался и отблагодарил меня за приятные слова. — Если вам что-то потребуется — я всегда готов помочь…
— Ага, ага… — механически кивала я, потому что только тут сообразила, что неспроста приходил этот Володя, ой, неспроста… И как раз в то время, когда я убирала… Увидеть хотел? И какие-то выводы сделать? Или, все-таки, он, действительно, выполнял привычное дело?
Но вот вопрос: почему именно ему подарил исчезнувший Сливкин дачу погибшей Мордвиновой? Акт благотворительности? Только-то? И что же это за Сливкин, откуда он взялся? И почему такой добренький? Никакой родней Мордвиновой не был. Почему именно ему подарила дачу Мордвинова? И точно ли её подпись стоит на казенной бумаге? Была ли она в тот момент в ясном сознании? Случайно ли она погибает в пожаре через месяц после того, как эту бумагу подписала? Если подписала… Если бы этот старик разговорился… Может, он что знает, добавил бы…
Вполне вероятно, что мысль материальна. Георгий Степанович произнес:
— Уже уходите? Все сделали? Спасибо. Вы, вероятно, знаете, чем прославилась квартира, в которой я теперь живу? Что здесь произошло?
— Нет, не знаю, — ответила я, уже держась за ручку двери.
— О! — многозначительно протянул старик. — Здесь в огне задохнулась некогда прекрасная актриса… При невыясненных обстоятельствах. В результате меня перевели из угловой, сыроватой комнаты сюда. Чужое несчастье обернулось моим счастьем. Вот как бывает…
— Бывает, — кивнула я, ни на миг не выбиваясь из роли вялой на соображение девицы, к тому же достаточно равнодушной. — Всякое бывает… Вон у нас в Воркуте парень безработный из окна сиганул и насмерть…
— О да! Нынешняя жизнь для многих не сахар! — согласился старик, плотнее усаживаясь в кресле. — Живем как на вулкане…
Увы! Разговориться ему помешал стук в стену.
Он встал.
— Ой! — пискнула я. — А лоджию я забыла прибрать!
— Прибирайте! — разрешил он и пошел к двери.
Вернулся довольно скоро, походил по комнате, произнес:
— Бедная Фимочка! Она уже совсем плоха. Видимо, скоро умрет.
— Это она вам стучала?
— Нет, медсестра Аллочка. Я ей помогаю Фиму переворачивать, чтообы сменить постельное белье. Мы ведь с Фимой давно знакомы. Когда-то, в пятидесятых, я писал рецензии на кинофильмы, где она играла. Ее называли «королева комедии», и вот…
— Мне сказали, она с плохим характером…
— Миленькая, — старик воздел руки кверху, — кто же это к старости сохраняет хороший характер! Я, например, бываю тоже звероват…
И он вдруг так посмотрел на меня, таким тяжелым взглядом, что мне стало страшно. Или он уже понял, раскусил мою игру?
Но наглядно оробеть и струсить? Это было бы ещё хуже. И потому я, улыбнувшись, сказала:
— Старые люди не виноваты, если у них характер портится… Они много пережили…
— Куда уж больше! И Мордвинова, и Серафима по пять лет в лагере отсидели, под Магаданом.
— Значит, они подружки?
— Ничуть не бывало! — старик замотал головой, словно стряхнул с неё нечто налипшее, посмотрел на меня исподлобья и внезапно произнес врастяжку:
— Серафима грозилась Мордвинову уничтожить… убить… да… вот именно…
Я сделала широкие глаза.
— Именно, именно… Уничтожить. Она мне так и говорила: «Убью! За все!»
— Боже мой! Такая старая женщина и такое… Почему? Зачем? Есть же Бог! Грешно-то как…
Старик накинул на плечи шелковый синий халат, сел в кресло, сгорбился.
— А потому, миленькая, что Фимочка претерпела от Мордвиновой кровную обиду. Мордвинова что в жизни, что на сцене — хрусталь, героиня, порыв и чистота… Фимочка же… Фимочка в лагере вела себя… скажу мягко… куртуазно, легкомысленно. Охранникам нравилась. За это и получала поблажки. Мордвинова же и там держалась Любовью Яровой. Еще прежде, ещё в тридцатых, Табидзе был около года мужем Фимочки. Ушел без вещей к Томочке Мордвиновой и навсегда. Фимочка этого до сих пор простить не может… Но зачем я тебе это все рассказываю? Да некому еще… Один я! Жена умерла… Человеку нужен другой, душу отвести… Или неинтересно?
— Что вы, что вы, ужасно интересно!
— Последней ядовитой каплей для Фимы стало то, как восприняла её мемуары Мордвинова. В мемуарах этих под названием «Осенние думы» она насочиняла, естественно, с три короба. Про единственный поцелуй в снежную метель, когда встретились колонна мужчин и колонна женщин. Про особый аромат этого божественного поцелуя. Она этот отрывок решилась читать здесь, на воскресном вечере… Ей аплодировали со слезами на глазах. Одна Мордвинова встала и брякнула: «Завралась ты, Фима! Всю себя сахарной пудрой осыпала. Побойся Бога!»
— Ну и дела! — отозвалась «Наташа из Воркуты». — Вот как бывает-то…
Старик призакрыл рот расставленными пальцами и проговорил:
— На третий день после этого вечера и погибла Мордвинова. Кто-то повесил ей в комнату кипятильник всухую. Ну и тот вдребезги, ну и пожар… Сижу, думаю: как? Кто? Или Фимочка, все-таки, сдержала слово и сотворила… отомстила? Могла! Могла!
В дверь постучали. На пороге появилась хрупкая девушка с осиной талией, в белоснежном халате.
— А вот и Аллочка! — словно бы уж очень обрадовался старик. — А вот и наша «скорая помощь»! Медсестричка наша!
Аллочку я узнала сразу. Такое миниатюрное курносенькое, глазастенькое создание с кукольным лицом. Это она суетилась возле тела гардеробщицы, делала ей уколы… Чтобы казаться повышел, носила туфли на высоком каблуке и высокий, как папаха, кокон из жестко накрахмаленной марли.
На меня она посмотрела с доброжелательным интересом:
— Новенькая? Будем знакомы — Алла. А вас? Георгий Степанович, наверное, вас немного заговорил? Ничего не поделаешь — у нас удивительно интересный народ, все таланты, у всех потрясающие биографии. Георгий Степанович, ну как бы я без вас! Володя уехал… Не лежать же Серафиме Андреевне на грязных простынях… Огромное вам спасибо!
— Что вы. Что вы! — явно польщенный, Георгий Степанович развел руки так, словно собрался Аллочку обнять, если, конечно, она захочет того.
— Какая досада! — прихмурила темные бровки эта не то чтобы красивая, но миловидная девушка. — Завтра у Серафимы Андреевны юбилей.
— День рождения? Разве? — подал голос старик.
— Нет. Но тоже дата. Шестьдесят лет её творческой деятельности. Если бы она была в силах… Спит и спит. Виктор Петрович заказал торт «Триумф». На всякий случай… Вдруг ей полегче станет, а тут как раз розы, торт… Приятно же! Чего думать о худшем? Правда ведь?
Мне показалось, что мое присутствие уже совсем не обязательно, и я вышла в коридор, утаскивая ведро, тазики, тряпки и пылесос. Вслед мне раздалось:
— Девушка! Наташа! Я даже вас конфетами не угостил! Вернитесь!
Я приоткрыла дверь, отозвалась:
— Спасибо! Не надо! В другой раз!
Там, в коридоре, в это самое время разыгрывалась громкая, величавая сцена. В раскрытую дверь одной из квартирок грузчики вносили старинный шкаф, блестевший медными загогулинами. Затем последовала широченная двуспальная кровать, два мягких кресла сиреневой кожи, круглый стол на одной толстой ножке… А когда были внесены большие и маленькие коробки — появилась, наконец, и хозяйка всего этого добра в сопровождении Виктора Петровича, который любезно поддерживал её за локоть и уверял:
— Тишина обеспечена, Софья Борисовна. Окна выходят в зелень.
— Стало быть, солнца не будет? — старая дама в длинном темно-лиловом платье с вырезом каре произнесла этот вопрос надменно и неподкупно.
— Что вы, что вы, и солнце, и зелень… там сирень… второй этаж, наш лучший этаж, где все примерно одного возраста… воспоминаний… привычек… цвет интеллигенции, — семенил голосом Виктор Петрович. — Будьте любезны… Не знаю, насколько удачно… с двуспальной кроватью… не тесновато ли будет…
— Нет. Я скорее лишусь части окружающего пространства, чем возможности спать на широком… Привычка, знаете ли…
«Боже мой! — подумала я. — Сколько на вас, мадам, драгоценностей! И вы даже не догадываетесь, куда рискнули прийти…»
Голос старой дамы в высокой прическе из легких, взбитых словно сливки, седых волос, оставался величественным:
— Голубчик! Разве я могла когда-нибудь помыслить, что буду жить в казенном доме! Моя доверчивость меня и доконала… Я поверила этому супержулику Мавроди… Он разорил меня, я отнесла в его жульническую контору все свои накопления! Все, все, что имела! Это теперь я стала умная. Но поздно!
«Боже! — подумала я. — Боже!»
И ещё о том, как же это печально, когда люди на старости лет остаются совсем одинокими, совсем как бы ни для чего… А вокруг них начинают роиться всякого рода щипачи, прохвосты. Я только на миг представила себя в образе старой дамы в лиловом с её смешным здесь, в этих стенах, гонором, с её почти окончательной зависимостью от здешних служителей, с её полным неумением ориентироваться в жизни, где с каждым днем набирает силу цинизм и рвачество… Только на миг представила я себе, что совершенно посторонний человек уводит меня в квартиренку, где совсем недавно кто-то умер. А как умер-то? Своей ли смертью?
Мои мысли словно подслушала Алла, сказала мне на ухо:
— Страшно? И мне… Вот и подумаешь — надо ли всю жизнь мечтать об одном-единственном, не лучше ли кого-нибудь, но что рядом и теплый? Согласна?
— Без любви? Просто так?
— Любовь — отрава! — зло бросила Аллочка. — Любовь — болезнь! — и потопала прочь, постукивая тонкими, высокими каблучками хорошеньких изумрудных туфелек.
— Наташа! — позвал меня Виктор Петрович. — Уберись у Софьи Борисовны!
Я вошла к ней в комнату. Дама сидела в кресле, не шевелясь. Увидев меня, неожиданно кротко спросила:
— Голубушка! Куда я попала?
— В Дом ветеранов работников искусств.
— Голубушка! — укорила она меня на более высокой ноте. — И в этой клетушке мне предстоит жить и умереть? И все потому, что в свое время я отказалась иметь детей! Вся, целиком, отдалась искусству! Сцена была для меня все! Делала аборты, не раздумывая! Наслаждалась аплодисментами, восторженными криками «браво!»… Но теперь боюсь… боюсь… не справляюсь… Как представлю убитых младенчиков!.. Тебе этого еще, надеюсь, не понять. Не делала абортов?
— Нет.
— Вот умница! Солнышко! Одуванчик! И не делай! Не смей! Нельзя! Грех! Великий грех! И не верь бездетным женщинам, которые болтают, будто бы карьера — все, а дети — ничто. Вот она я… Кому нужна? Кто особенно ждет звонка от восьмидесятилетней старухи? Кому интересны сны, размышления, тоска бывшей балерины?
— Софья Борисовна! Все-таки, вы были балериной… Вас любили, ценили… А сколько женщин в возрасте остаются совсем одни, хотя и детей имели? Дети плевали на них! Даже не позвонят, не поинтересуются! И они ничего в жизни не добились…
Софья Борисовна провела по глазам белым носовым платком и посмотрела на меня, лукаво прищурив один глаз, подведенный голубеньким:
— А ты с умишком! Спасибо за утешение. Галина Уланова тоже призналась в конце жизни, что предпочла успех, карьеру детям… Тоже грехи имела… Тоже узнала горький вкус одиночества… Спасибо, спасибо, девочка… Мне уже легче… Если будешь так любезна — помоги мне развязать вон ту коробку. Там мои сувениры… памятные вещицы… награды… Пусть стоят на полках. С ними мне как-то уютнее…
Я выполнила просьбу, развязала веревки на большом картонном ящике, вынула, обтерла и расставила на полках разные вещицы. Среди статуэток больше всего было балерин: белых, из фарфора, черных, каслинского литья, хрустальных, выточенных из дерева, стеклянных, мраморных…
— Я танцевала Одетту! Я танцевала Жизель! Я танцевала «Шопениану»! Я танцевала Джульетту! — перечисляла Софья Борисовна. — Меня знала вся Москва! Но для вас, молодых, моя фамилия уже звук пустой… Время подуло — и я как облачко растаяла… Девочка, голубушка, тебя как зовут? Наташей? Прелестное имя…
Не знаю, сколько бы и чего я услышала ещё от этой новоприбывшей растерянной дамы, если бы не крики за окном. Я выскочила в лоджию. О Боже! За забором, у входа на территорию Дома, шофер Володя требовал у черноволосой женщины в белом халате не распускать язык. Она же размахивала цветастой косынкой и требовала от Володи не пялить глаза на всякую юбку. Продолжалось это, правда, недолго. Голос Виктора Петровича пресек скандальчик.
— Виктория! Владимир! Разочту! Совсем стыд потеряли! — выкрикнул Виктор Петрович, видимо, из окна своего директорского кабинета.
Парочка разошлась в разные стороны.
Я ждала, что моя респектабельная старушка-балерина возмутится, разбранится, выразит свое крайнее недоумение тем, что и в Доме ветеранов, хоть он и показательный, не пахнет тишиной и покоем..
Однако она неожиданно развеселилась:
— Всюду жизнь! Сцены на почве любви и ревности! Ах, какая, однако, красоточка эта молодая темноволосая женщина! Ну подлинна «Шоколадница» Лиотара! Был такой французский художник в восемнадцатом веке! Мила, очень мила… Розовые щечки, темные глазки! Чудо какое! Паренек тоже неплох. Но она, она… Я долго стояла в Дрезденской галерее, смотрела на эту прелестницу… Но ты, голубушка, вряд ли знаешь, чем она кончила? И какой была на самом деле? Ее звали Надль. Она была камеристкой у эрцгерцогини… не помню фамилии… Робкая, стыдливая на полотне у Лиотара, она оказалась в жизни весьма пройдошливой. Много-много лет была любовницей в гареме любвеобильного герцога и сумела его забрать себе целиком. Жениться заставила! И превратилась в принцессу! Я совсем тебя заговорила? Но ты, голубушка, облегчила мое весьма непростое переселение в этот… колумбарный рай, и Бог тебе за это воздаст…
Я ушла, унося в глазах блеск дорогих сережек некогда прославленной балерины, страшно обольстительный для тех, кто, вероятно, сходу определяет, что почем…
Как потом оказалось — Дом решительно разделился на тех, кто признает за любовью право на ревность, и тех, кто считает последнюю проявлением элементарного эгоизма. Судачила как обслуга, так и заслуженные и не очень работники искусств.
… Еще в одной квартирке меня встретила сухонькая, невысокая старушечка с белейшими волосами, собранными сзади в пучок величиной с грецкий орех, и удивительно темной, почти как у индианки кожей, хотя глаза имела светлые. Она была в оранжевом халате с черным драконом на спине, в теплых на меху, тапочках. Оказалось — актриса давних лет, знакомая мне по приключенческо-героическим фильмам, жена известного кинорежиссера. С живой радостью заложницы, только что дорвавшейся до свободы, она набросилась на свежего человека, предложив для начала съесть апельсин. Но я уже поняла, что если буду чересчур долго торчком слушать исповеди — не успею убрать всю положенную территорию. Поэтому убирала и слушала разом. Из этого разговора уяснила следующее: знаменитый муж Веры Николаевны любил её пылко, истово, преданно. О такой любви тысячи женщин могли бы только мечтать. Но когда дело доходило до самого-самого… он становился суров и почти безжалостен.
Слушая, делая свое дело, я попутно отмечала наличие в квартирке Веры Николаевны серванта с зеркалом, плотно заставленного кофейными и чайными сервизами, а также сувенирными куклами в костюмах самых разных национальностей. Большая прекрасная картина на стене, изображавшая море на закате, была подписана Айвазовским… Вторая, тоже большая, сверкала ярчайшими красками пурпурных, белых, розовых гладиолусов, брошенных на мокрый после дождя деревянный столик…
— Буду честна черед фактами, — теснее, обеими руками затягиваясь у горла в халат, решала Вера Николаевна. — Он превращался в садиста! Но с лучшими побуждениями! Он заставил меня в картине «Праздник в ноябре» лезть в ледяную воду, в буквальном смысле ледяную! По сценарию, героиня тонет в полынье как раз посреди реки. Я не смела противоречить. Мы ведь с ним равно высоко ценили правду жизни. Результат? Двустороннее воспаление легких у меня! А фильм — в Золотой фонд советского киноискусства! — торжествующе произнесла старушка, улыбаясь и показывая крупные, сплошь стоматологические зубы.
Мне же так не хотелось признать в ней, с этой её дрябло обвисшей темной кожей под подбородком — некогда весьма симпатичную круглолицую красотку с соболиными бровями. Не хотелось и все… Скорее всего, из сугубо эгоистических соображений. Жуть как не хочется думать, что и ты когда-нибудь, согласно непреложным законам развития, превратишься в нечто заношенное, облезлое.
Еще я узнала, чистя унитаз, пылесося сукно на полу, обтирая влажной тряпкой, полки с книгами, тумбочку и прочее, что самое ужасное в её жизни и самое необыкновенное — было сидение в черном горячем источнике. Поначалу ей это очень понравилось, потому что в воздухе пахло ледяным дыханием зимы, а в воде — чудо и чудо! Однако и первый, и второй, и третий дубль не получился, как хотелось мужу. А вышло все лишь с десятого раза. Потом выяснится, что нельзя было так долго держать тело в этом источнике, сдали надпочечники, пришлось лечиться и лечиться. Но винить мужа она не могла — он жил не на земле, а где-то над! Такой, знаете ли, небожитель, с утра до ночи пребывающий в отчаянии оттого, что как хотел, как задумал — опять не вышло, а получилось лишь нечто приблизительное.
— Нет, нет, я на него не могла, не смела сердиться! Он был бог в своем деле! — восклицала Вера Николаевна и подбородок её дрожал от еле сдерживаемых рыданий. — Он жаждал совершенства!
И тут я услыхала то, что заставило меня насторожиться:
— В конце концов я перестала доверять врачам. Я стала доверять исключительно себе и травам. Я научилась делать фантастические настойки из трав. Благодаря им я выжила и живу. И если бы мой муж слушался меня, уверена — сидел бы со мной рядом, а не лежал под глыбой гранита… Но курил, немыслимо много курил… Никаких отваров из трав не признавал. Хотя нет ничего целебнее той же самой трехцветной фиалки, морской капусты, зверобоя… В мою аптеку поверила Томочка Мордвинова-Табидзе и, несмотря на свое тяжелейшее заболевание…
— А какое?
— Видите ли, её заболевание связано с кальцием. Совсем не задерживался кальций в организме. Невероятная хрупкость костей.
— Да-а-а?! — поразилась «Наташа из Воркуты». — Такое бывает?
— Бывает, деточка. Человеку нельзя даже двигаться как-то неосторожно. Тамарочка очень-очень любила своего покойного мужа. Она соорудила ему изумительный памятник. Но в последние восемь лет не имела возомжности ездить на кладбище. Она давно даже в коридор не выходила, даже в мягком, даже в такси — в любую минуту её позвоночник мог не выдержать… Спасалась травами. Учтите на будущее — трехцветная фиалка — панацея из панацей… У Тамарочки был характер. Она престрого соблюдала диету. И, все-таки, сломала ногу…
— Но, говорят, она все-таки могла ходить… могла включить кипятильник, — осторожно вставила я.
— Кто вам мог сказать эту глупость?! — от возмущения старушка так резко дернулась в кресле, что зазвенели её серьги с длинными подвесками. — Она никуда уже пять лет не выходила из комнаты! Гуляла только по лоджии! Берегла себя. Но не уберегла. С месяц назад встала с постели как-то резко, что ли… сама не помнила, как упала — перелом шейки бедра.
— Она вам сама об этом сказала?
— Нет, но Фимочка… Серафима Андреевна…
В комнату без стука вошла куколка Аллочка.
Старушка поджала губы, бросив на меня выразительный взгляд заговорщицы.
— Хрустнуло… у меня, в позвоночнике, — произнесла отчужденно.
— Хорошо, что травы вам помогают, — отозвалась я. — Хорошо, что здесь у вас вон как хорошо кругом, зелень, тихо… Можно жить…
— Жить? — Вера Николаевна усмехнулась, крепче затягивая халат у горла. — Жизнь, дорогая, осталась там, далеко-предалеко. Нынешнее мое положение называется иначе — доживание. При всех удобствах… Только что виделась с человеком, говорила, а его уже нет, унесли, увезли. Месяца не проходит, чтобы не возникла у подъезда «скорая помощь» или «перевозка». Наши активисты… представьте себе, у нас есть активисты в возрасте восьмидесяти и более лет… сейчас же вывешивают портрет в комнате отдыха, с траурной ленточкой, в цветах… Конечно, можно утешаться тем, что нас здесь около ста человек. И все мы не девочки-мальчики. Но все равно, все равно… Жить — совсем другое.
— Ах, не гневите судьбу, Вера Николаевна! — сказала Аллочка. — Это же счастье — жить, жить! Сколько умирает в двадцать лет! Особенно парней! Особенно сейчас, когда кругом стреляют, убивают, в заложники берут!
— Голубушка, вы правы, конечно, — согласилась Вера Николаевна. — В нынешнее время, когда столько стариков вынуждены побираться… Мы же в комфорте… Но зажились, сколько ж можно…
— У вас сегодня слишком плохое настроение, — укорила Аллочка. — Вы бы на воздух вышли… тепло, солнце, черемуха доцветает, но ещё пахнет хорошо-хорошо…
Мы вышли с Аллочкой в коридор. Она свойски шепнула мне:
— Из нее, из этой старушонки, уже пыль сыплется, а ядовитенькая… Смотри, не очень-то доверяй тому, что они плетут! Актрисы! Интриганки! Склочницы! Не все, конечно, но много их, таких… Им скучно, вот и сочиняют всякую ерунду…
— А я и не слушаю. Нет, слушаю, но как радио — говорят и пусть говорят… Мне-то какое дело!
— Ну и правильно! — похвалила медсестричка и только тогда отвела от меня придирчивый, цепкий взгляд круглых глаз. Или он мне показался таким? Потому что я же пришла сюда затем, чтобы не доверять, а дознаваться, проверять-перепроверять…
— Все старики такие… болтливые, — заверила я Аллочку, эту девочку-девушку с кукольным личиком святой невинности, которую мне тоже предстояло раскусить. — У меня вон тоже дед был… С ума сойдешь, пока слушаешь, что он городит. И все о прошлом, как было, как жили, что ели…
— Терпи! — с веселым облегчением посоветовала медсестричка. — Иди теперь к Парамонову. Он не такой трепливый, отдохнешь.
Квартирка Парамонова в отличие от тех, что видела прежде, отличалась аскетизмом. В ней стояла явно казенная деревянная кровать, двухтумбовый стол с задвинутым под него стулом. За стеклом книжного шкафа поблескивали корешки солидных томов энциклопедий сочинений Маркса-Энгельса, Ленина и Сталина. На стене распахнули крылья почетные грамоты за трудовые достижения и общественную деятельность, датированные пятидесятыми-шестидесятыми годами. На столе, вставленный в горлышко флакона из-под какого-то лекарства, торчал красный флажок.
Еще я успела заметить в прихожей справа, за полуотодвинутой «ходячей» дверцей шкафа — аккуратно распяленный на плечиках темный пиджак в блеске орденов, медалей и значков, свидетельствующих о том, что хозяин — заслуженный человек, ветеран Великой Отечественной войны.
Убрать такую полупустую комнату с дешевеньким будильником на тумбочке не составляло труда. Изредка я ловила краем глаза, как мерно прохаживающийся по лоджии лысый округлый старик приостанавливался у открытой двери и смотрел на мою суету. И только тогда, когда я, захватив все свои причиндалы, собралась уходить — он появился вдруг, словно выкатился, до того внушителен был его живот, и ноги под ним скорее угадывались, чем виделись.
— Новенькая? — прихмурил черные, широкие, истинно брежневские брови.
— Ага…
— На трудовую вахту, значит?
— Ага…
— Замужем?
— Была.
— Что ж за причина, что одна?
— Пил.
— Беда с мужиками, беда! Сама-то московская?
— Нет, из Воркуты…
— Опять, значит, Виктор Петрович ослаб сердцем и пригрел… Мы, актив, поддерживаем такую его инициативу.
Я отворила дверь, чтобы выйти. Но старик, как комиссар Коломбо, поднял вверх ладонь, позвал:
— Погодите! Почему не учитесь? Уборщицей быть — последнее дело в молодые-то годы.
— Осмотрюсь когда… потом… надо сначала к Москве хоть краешком прилепиться… А вы москвич? — дернуло меня поинтересоваться.
— Нет. А что? — толстячок вскинул голову с неким горделивым вызовом. — Мне сделано исключение. Я проработал сорок лет на руководящей работе в провинции!
— Тоже на северах? — спросила по-овечьи кротко.
— Нет, на Дальнем Востоке. Радиокомитет… студия документальных фильмов… телевидение… Куда направляла партия, туда и шел. Где требовалось преодолевать трудности, там и годился. Не роптал. Наше поколение не умело роптать. Это теперь нас принято выставлять в самом черном или смешном свете. Но мы родину не предавали, как эти… нынешние… Прямо говорю, по-солдатски! Помню, надо было брать сопку на Сахалине, а японцы…
Он мог говорить только о себе. Он хотел целиком находиться в прошлом и не позволял себе из него выпасть. Он как носитель информации был для меня бесполезен. Так я решила, убираясь прочь из его квартирки, где пахло кабинетом, а не жильем, а в пепельнице-ракушке скрючилась докуренная до основания «беломорина».
— Позволяю себе две папиросы в день, утром и вечером, — ввел меня в курс Парамонов. — Но больше — ни-ни. Надо поберечь здоровьишко — сел за мемуары. Ест что сказать, есть… будущим поколениям!
Я успела в срок убрать все пятнадцать комнат. Мне встретились в них и такие старушки-старички, что вовсе не были расположены к разговорам. Они, видимо, совсем смирились с собственным одиночеством и приноровились отмахиваться от мыслей о нем кто книгой кто газетой или журналом. Сидели, шуршали сухими листочками. От них мне никакого проку не было.
Но вот что я обнаружила и засекла в памяти, побывав у пятнадцати жильцов: все они, кроме Парамонова, и актеры, и актрисы, и режиссеры, певцы и певицы, пришли в Дом из хорошо, достойно обеспеченного прошлого. Оттуда они привезли-принесли старинную, антикварную мебель, статуэтки, настольние, надкаминные часы, лаковые шкатулки, картины прославленных художников и т.д. и т.п.
Даже мне, профану в области антиквариата и ювелирных изделий, было очевидно, что актер-разговорник Осип Гадай, умерший для общественности давным-давно, скрепляет галстук золотой пластинкой, что дамочки-старушки надевают поутру не дешевые побрякушки, а изысканные, драгоценные перстни-кольца, бусы-ожерелья, сережки-подвески. Вероятно, с помощью этих примет былого своего величия они длят ощущение своей причастности к миру, своей необходимости ему и неповторимости. Поэтому-то многие из них не пожелали снизойти до беседы с новой девицей-уборщицей, отделавшись от меня коротким, небрежным: «Здравствуйте. Как вас зовут? Очень приятно!»
Лишь одна из старух, последняя, Одетта Робертовна, ради которой я возила хоботом пылесоса по серому сукну, вдруг повторила словоохотливость Веры Николаевны. Это была грузная дама, похожая на отставницу из цыганского хора. Тот же горбатый нос, черные глаза и крупные янтарные бусы в три ряда по серо-коричневому пергаменту кожи чуть ниже тройного подбородка. Она сидела за круглым столом, закрытым до пола желтой плюшевой скатертью, и писала, когда я вошла. В мою сторону сверкнули, как фары, круглые, большие очки. Кстати, и на окнах у неё чуть колыхались под теплым ветром ярко-желтые шторы. И покрывало на кровати было цвета одуванчика.
— Новенькая? — прогудела нутром. — Тебя что, все мое желтое удивляет? Зря. Этот цвет радость дарит. Он мне солнце заменяет. В дождь и хмарь у меня все равно словно ясный день!
— Вы актриса? — спросила я робко.
— Да ни в жизнь! — отозвалась эта густоголосая и, как оказалось, ужасно жизнедеятельная гора мяса и сала. — я в проститутках не числилась! Я с режиссерами не спала! У меня муж весь век был директором картин. Всяких. С Одессы еще. Директор — это по-нынешнему предприниматель. Никем он был, пока меня не встретил! Я его сделала незаменимым для нашего кинематографа! Я успела побывать кое-где… Ну меня и отправили в Среднюю Азию. В начале тридцатых. Перевоспитываться. Я, золотце, одно время на всю Одессу гремела! В свои семнадцать! Ходила на дело! Что? Не веришь? Ходила! Только «мокруха» не моя роль. Грабить? Пожалуйста! У меня же мать Сара, а отец грек, тоже с Привоза. Како я могла там стать? Если б не Советская власть! Меня обучали на «ундервуде» стучать, в ГПУ направили… Это сейчас пугают — «ГПУ, ГПУ»! А что, сейчас в милиции бандитов не хватает? Я перед войной уже на Лубянке стучала на «ундервуде» я имела возможность маникюр через день делать… А когда меня с дочкой эвакуировали в Алма-Ату, мне товарищи по службе сунули в окно целый мешок с банками. Там шпроты и крабы. Ой, как ни выручили! Муж мой при мне как теленок при корове — никакого лиха не знал. Я его и от войны спасла. Он страшенно боялся попасть на фронт! Его бы там сразу убили! А знакомый врач нашел у него туберкулез! Он до семидесяти дожил. Я его сначала на Ново-Кунцевское похоронила, а потом на Ваганьковское перенесла. Все-таки, Ваганьковское солиднее. Я по чиновникам как пошла… А какое надгробье сделала! Чудо, а не надгробье! Из белого мрамора и черного лабрадора! Все идут и смотрят-не насмотрятся! Сама встречала вагоны с мрамором и гранитом, искала, чтоб на глыбе ни трещинки! Мне знакомый скульптор, тоже известный, Мереджинский, выбил барельеф… вон такой! — толстая старуха, обладательница баса и оптимизма, указала пальцем в сторону своей кровати на то, что я приняла, было, за некое абстрактное произведение искусства, висящее на стене…
— Вот такой барельеф! — Мой Макс в профиль. А это заготовка гипсовая… Мереджинский долго не соглашался, говорил, что завален работой выше головы, но я сумела его убедить. Я вообще, если что задумаю, то и выполню! Это у меня кровь такая, не течет по жилам, а гудит! Даже Мордвинова своего мужа на Ново-Кунцевском похоронила, а я вот своего, который ни разу никаким лауреатом не был, — в центре Москвы, на Ваганьковском, через несколько могил от Есенина! В мою честь по этому случаю Виктор Петрович дал приказ на кухню кондитеру Виктории торт «Триумф» испечь. И она испекла! Такая прелесть!
«Торт „Триумф“… торт „Триумф“, — перекладывалось в моем мозгу с боку на бок, ещё не находя себе точного места в системе свидетельских показаний, но явно не лишний во всей истории со смертью Мордвиновой. Тем более, что когда я пылесосила ковровую дорожку в коридоре, ко мне подошла Аллочка-Дюймовочка и как бы утешила:
— «Триумф» испекут для Серафимы Андреевны! Ей полегче стало…
— Да-а? — протянула я неопределенно.
— Не умеешь радоваться, когда другим хорошо, — укорила она меня.
— Да не, я устала…
— Ну это да, — согласилась. — Один пылесос потаскать чего стоит.
Когда уходила из этого Дома, полного загадок бытия, слышала, как в очередной раз хлопали двери и, поскрипывая дверью, шурша одеждами, позвенивая непременными серьгами-браслетами, старики-старушки струились по направлению к столовой — там их ждал ужин.
Я устала настолько, что еле брела. Ко мне пристроилась Зиночка, уборщица, та самая, которую тоже взяли из милости и которая приехала в Москву с окраины нашей развалившейся империи, чтоб перебиться, присмотреться, пристроиться. Голос у неё тихий, словно она всю жизнь прожила в палате с тяжелобольными. Она поведала мне:
— Тут хорошо, обед дают, ты чего не обедала?
— Мне никто не сказал.
— В другой раз иди к четырем. Все старики уже поедят, уйдут. Вычитают за обед, но немного. Выгода есть.
— Ой, я знаешь чего боюсь? Покойников. В этом доме столько старых-престарых, небось, часто умирают…
— А чего покойников бояться? Они тихие. Умрет кто, его накроют и унесут, — рассудительно ответила девочка крепенькая, щекастенькая, твердо ступающая по земле своими коротковатыми ножками. — Бояться надо знаешь кого? Кондитершу нашу, Викторию. Она знаешь какая ревнивая! Ей кажется, что её Володю все хотят отбить. Она знаешь как кричит на медсестру Аллочку! Весь Дом слышит! Володя тоже хорош — не расписывается с ней, тянет… И чего? Вместе же живут… Не понять мужиков…Прямо при всех скандалит! При актрисах и певцах!
— И часто?
— Очень.
— И никто из ветеранов не выступает?
— Есть которые начинают её воспитывать, объяснять, что не надо так… Другую давно бы выгнали. Виктория — ценный кадр, она здорово пирожки печет и торты. Терпят. А которым и не нравится.
Мне захотелось спросить её, как она тушила пожар в комнате Мордвиновой, но удержалась. Мало ли… Может, как-нибудь потом…
До Михаиловой квартиры-комнаты еле добрела, лишний раз порадовавшись, что его сосед отсутствует, дышит свежим воздухом на своем садово-огородном участке, и можно ходить голяком и пользоваться ванной сколько душе угодно.
Вымылась, простирнула кое-что, развесила, посмотрела по телевизору последние известия и со сладким стоном залезла в постель под простыню, выключила лампу. Лунный свет лег голубоватым мягко скособоченным квадратом поверх сумки, брошенной посреди комнаты.
И тут зазвонил телефон. Сняла трубку. Мужской веселый голос сквозь трески и разряды, возможно, электрические:
— Танечка, ты спишь? Подай голосок… Уже истомился, уже тело жаждет тела…
— Михаил!
— Он самый! Жажду обладать тобой, жажду поцелуя…
Хотела спросить:
— Ты что городишь-то?
Но вовремя спохватилась, догадалась — он проверил, жива ли, в тон отозвалась, почти рыдательно:
— Где ты? Где ты? Без тебя постель такая холодная…
Алексей? Можно было, конечно, углубиться в исследование этого вопроса… Но требовалось другое настроение. Меня хватило лишь на то. Чтобы уже сквозь навалившийся сон подбить кредит-дебет:
1. Мордвинова не могла сама встать и прошагать к противоположной стене, где стол с чайником, и включить кипятильник, висевший на стене, потому что, как сказала Вера Николаевна, поклонница лечения травами, у нее, у Тамары Сергеевны, было тяжелое заболевание — хрупкость костей, она пять лет не выходила из комнаты и в конце концов встала неудачно и сломала ногу.
2. Серафима Андреевна Обнорская, стародавняя соперница Мордвиновой, даже сумевшая отбить у неё мужа на год, обещала, если верит ученому бородачу Георгию Степановичу, убить Мордвинову, отомстить, стало быть, за то, что та разоблачила поддельность самых трогательных мест в её мемуарах под названием «Осенние думы».
3. Если «Быстрицкая», секретарша Удодова Валентина Алексеевна и сестра-хозяйка тетя Аня активно участвовали в дограбеже квартиренки погибшей Мордвиновой, то ни главврач Нина Викторовна, ни медсестричка Аллочка, ни Удодов не позволяют себе опуститься столь низко.
4. Володя, шофер… Ревнивая нерасписанная его жена Виктория. Володя — мастер на все руки. Он объявился в квартирке эстетствующего Георгия Степановича именно в тот момент, когда я возилась в ванной, и глянул мне в глаза с немалым интересом. Можно принять это за обычную заморочку парня, который привык нравиться, можно счесть, что он по каким-то особым своим соображениям решил явочным порядком осмотреть новую уборщицу…
5. Удодов уверяет, что в те дни, когда Мордвинова оформляла ему дарственную, он находился в больнице… Проверить бы… Но одно ясно: Удодов лгал, когда говорил, что Мордвинова могла сама встать и включить кипятильник. Он не мог не знать, что последний месяц перед смертью она лежала со сломанной ногой. Не могла не знать этого и главврач, вся такая из себя аккуратненькая, с весьма продуманным макияжем и веткой белой ранней сирени в вазочке… Кто ещё мог знать об этом? Медсестричка Аллочка? А как без нее?
Из странностей увиденного-услышанного: почему Удодов терпит скандальные сцены ревности, что устраивает неведомая мне кондитерша? В Доме, где более всего должна цениться респектабельная тишина… Неужели эта Виктория вовсе незаменима? Или что? Удодов сам ухлестывет за ней?
Себе в плюс записала золотыми буквами на голубой лазури небес: вела себя точно по разработанной роли «Наташи из Воркуты» с её замедленной реакцией, вялотекущим интересом к окружающей действительности, несомненным трудовым энтузиазмом.
Понимала: с точки зрения любого здравомыслящего человека я кажусь совсем полоумной, ибо занялась каким-то путанным, неподъемным делом. Во имя некоей Правды забросила простые, приятные радости жизни, как-то: одеться с умом, покраситься, встать на высокие каблучки и пройти по весенней улице, и объявиться в компании друзей-однокурсников, которые именно в эти дни обычно собираются вместе, чтоб повеселиться, повспоминать былое и прочее…
И ещё я успела подумать вот о чем: может, для того, чтобы не разбираться в себе, в собственном мире, я с такой жадностью хватаюсь за чужие жизни, страсти, обиды и прочее? Как другие хватаются за рюмку? Сигарету? Наркотик?
Наверное, если бы не усталость, потянувшая мое тело куда-то на дно темного, бархатного колодца, я бы додумалась до чего-то существенного…
… Утро следующего дня в Доме ветеранов началось с «урока ревности». «Дюймовочка» Аллочка ссорилась с высокой, полногрудой, черноокой молодой женщиной прямо в вестибюле, у всех на виду.
— Думаешь, я ничего не вижу? Думаешь, это тебе все сойдет? — низким, вязким, красивым голосом интересовалась черноокая, тоже в белом халате, белом высоком поварском колпаке, до самых темных бровей. — Лезть к чужому мужику! Клеиться! И не стыдно? Драться мне с тобой, что ли?
— Боишься, не удержишь? А? — ехидничала медсестричка, посверкивая зубками в коварной улыбке. — Думаешь, пирожными да пирожками его навсегда приворожила? Да ты фригидная! Без вкуса и запаха! Вот и заводишься с пол-оборота!
Дежурная тетя при вешалке только всплескивала руками и пучила в испуге глаза, увещевала шепотом:
— Кончайте, девки! Как вам только не совестно! Народ кругом! Стыдоба-то какая!
Но молодые женщины не унимались, и уже дошло до прямых оскорблений. Медсестричка Алла обозвала кондитершу, специалистку по торту «Триумф», как я успела о том догадаться, — «липучкой», «грудастой нахалкой». В обмен же получила «тихую стерву» и ещё кое-что похлеще… И их опять ничуть не смущало, что пробегающие мимо сотрудницы все слышат. И лишь внезапное появление директора Дома в светлом костюме, пахнущего свежим одеколоном, оборвало перебранку. Он же посмотрел на одну, другую жестким взглядом и насмешливо спросил:
— Опять Владимира делите?! Грязных слов друг для друга не жалеете? Стыдитесь! Вы же обе с головой! И красотой не обделены! В Москве разве мало мужиков? А ну выйдем за территорию! Я вам там все скажу, что о вас думаю! Нечего здесь людей смешить! Забыли, где работаете? Бесстыдницы!
Обе женщины покорно потопали следом за быстро шагающими ногами Виктора Петровича Удодова в светлых мягких брюках в коричневых, с блеском, сандалиях. И та, и другая опустили головы, глядели себе в землю, словно нашкодившие и пойманные с поличным школьницы.
— Он им сейчас даст прикурить! — удовлетворенно произнесла дежурная, наблюдая вместе со мной, как три фигуры скрываются за зеленью лесочка, подступающего к Дому. В это же время на хоздворе возился возле серого пикапа сам предмет столь крутой разборки — чернобровый шофер Володя в стираных-перестиранных джинсах на стройном худом теле.
Я шла по коридору, несла пылесос, когда неслышно по ковровой дорожке ко мне приблизился ученый старик Георгий Степанович и поманил меня пальцем, указывая путь в открытую дверь своей квартиры. Я послушно последовала за ним.
— Дорогая Наташа, — тихо сказал он мне, оглянувшись на закрытую дверь, — я вчера наговорил вам лишнего. Надеюсь, вы ни с кем из здешних не успели обменяться этими сведениями?
— Ой! Что вы! Зачем?
— Вот именно. Пусть это будет нашей с вами тайной… о Серафиме Андреевне, которая грозила убить Мордвинову… Но это факт! Грозила! Я слышал собственными ушами! Но Мордвинову не вернуть… И сама Серафима в тяжелом состоянии… Зачем поднимать крик? Тем более, что, как мне известно, следствие буксует, нет свидетелей самого факта… даже если это было убийство. Пусть судит Бог! А мы, грешные, отойдем в сторонку… Согласны?
— Ала, ага! — с готовностью отозвалась «Наташа из Воркуты». — А как от вас хорошо пахнет!
— Верно? — старик улыбнулся. — Настоящая французская вода! Подарок Дома как общественнику! Я ведь организую культурные мероприятия, приглашаю кинодеятелей, артистов, поэтов… Разумеется, не один, нас несколько активистов…
С моего языка едва не сорвалось: «Значит, вы организовывали и тот вечер, когда гремел-звенел молодежный ансамбль „Водопад“, а в это время в дыму и пламени задыхалась старуха Мордвинова?» Но я удержалась. Мне почему-то окончательно разонравился этот крепкий, костистый старик, чья борода пахла французской туалетной водой. Я вообще подозрительно отношусь к активистам, которые частенько не столько пекутся об общем благе, сколько наслаждаются пусть микроскопической, но властью над доверчивыми людьми.
— Артистов приглашать, небось, нынче, больших денег стоит, Георгий Степанович? — посочувствовала наудачу.
— Безусловно, Наташенька. Если бы не наш спонсор Борис Владимирович Сливкин, ничего подобного мы не могли бы себе позволить. Правда, и он балует нас не часто, денежки считает, как всякий истинный капиталист. Но тем не менее кое-чего подбрасывет, жалеет нас, стариков, уважительный человек. Его отчим в верхах, культурой ведает, а когда-то сам кино снимал, режиссировал…
Я протирала влажной тряпкой широкие листья разных тропических растений в коридоре, когда ко мне пришло решение во что бы то ни стало подружиться с медсестричкой Аллочкой, которая дежурила на этаже именно в тот страшный вечер пожара и, как объяснял Виктор Петрович, — не удержалась, ушла с поста в столовую, где все дрожало и звенело от музыки… «Она, конечно, виновата, но ведь если все там, как не поддаться искушению? — совершенно справедливо заметил он. — У нас ведь не воинская часть, сотрудники не обременены железной дисциплиной, зарплатишка не ахти… Замену найти трудно».
Что на это возразишь? Сколько лет Аллочке? Ну от силы двадцать два.
Мне казалось, что Алла готова будет выслушать мои слова сочувствия. А там уж посмотрим… В окно я увидела, как она, кондитерша и Виктор Петрович возвращаются на территорию Дома. Женщины понурые, а мужчина с видом победителя. Невольно подумалось: «Какой мудрый директор! Провел воспитательную работу там, где никого, одни березки…»
Когда чего-то очень-очень хочешь, рано или поздно обстоятельства начинают складываться так, что удача словно выбегает тебе навстречу. Я понесла в кладовку пылесос, но едва отворила дверь — увидела, что там, в темноте, уткнувшись лицом в ладони, плачет медсестра Алла… Я тотчас же затворила дверь за собой, щелкнула выключателем… Алла повернула ко мне мокрое от слез лицо, спросила капризно:
— Это ты? Чего ты?
— А пылесос на место… Ой, да чего тебе плакать-то! — затараторила, не давая Алле и полслова вставить. — Ты же вся такая красивая, тоненькая, прямо с картинки, прямо как актриса, а эта… которая ругалась… ну как самосвал… или бензовоз… У нас в Воркуте таких и звали прямо так… ну у которых чересчур много тела… «бензовозами»… Правда, правда! И чего ты на этого шофера глаз положила? Тебе бы за миллионера выйти! И ножки у тебя, и ручки… ну как статуя в музее. Сама себе цены не знаешь! У тебя ещё все так повернется, так хорошо повернется — вот увидишь!
— Правда? — Алла посмотрела на меня с симпатией, чуть всхлипывая, но слезы уже не лились из её серых, круглых глазок.
— Ой! — тараторила я, как идиотка, сорвавшаяся с привязи, чтоб только не дать ей бросить меня, уйти, ускользнуть… — Я тут на скамейке… Шла, значит, мимо и вижу — красивый такой журнал лежит для женщин… В нем столько картинок! И там советы, как стать женой миллионера. Знаешь, как? Надо и красивой быть и такой… ну чтоб веселая и не очень покладистая, ну чтоб он побегал, чтоб как кот за мышкой, миллионерам это нравится… Ой, а кто ты по знаку Зодиака?
— Овен.
— Ой, я там про этих Овнов узнала… они как магнит для мужчин… их спортсмены очень любят, чемпионы, всякие настоящие такие… с бицепсами. И у них в жизни обязательно все хорошо кончается… Правда, правда! Овнам на счастье везет!
Алла положила мне руку на плечо и грустно проговорила:
— А ты ничего… добрая… Только про настоящую жизнь мало знаешь. Это хорошо. Кто мало знает, того не тронут! — и она первой вышла из кладовой.
«Эге! — подумала я. — Очень-очень непростенькая эта особа». Но собой осталась довольна, так как контакт наладила. Правда, не такой, чтоб сильно гордиться, но все-таки…
— Иди в столовую! — сказала мне сестра-хозяйка тетя Аня, когда на часах было около пяти. — Там торжество начинается.
— Какое торжество?
— Как всегда — даты празднуем. У Серафимы Андреевны сколько-то лет, как она была на сцене и в кино.
— Но ведь Серафима Андреевна больна, лежит…
— Полегчало, говорят. Вот ей и отнесут, как положено, кусок «Триумфа», торт так называется у нас. Пусть порадуется.
… В столовой за всеми столами сидели жильцы Дома, приодетые по случаю праздника. От старушек пахло духами. Некоторые из них держали в руках элегантные сумочки, а две полноватые подружки, которым вместе лет за сто шестьдесят — бывшие исполнительницы народных песен, отчетливо нарумянились и, видимо, из-за плохого зрения навели брови слишком черным, а губы слишком алым. На них не хватало Тулуз-Лотрека, чтобы запечатлеть на века. Но так и не сообразить — плакать или смеяться над ними и над собой, будущей…
Грустью и тоской веяло от их изношенных, сутуловатых тел, где прикрытых шелком, где бархатом, где цветастой цыганской шалью. Немыслимо крупная тряпичная алая хризантема торчала поверх плеча цыганистой, расплывчатой Одетты Робертовны, что сумела с триумфом перезахоронить своего мужа… Но и эта роза, и белоснежные манжеты с запонками, обрамляющие костлявые руки стариков, — все меня угнетало и пугало, все выглядело каким-то ненастоящим, необязательным, карнавальным.
Поневоле хотелось встать и сказать речь: вот вы, нынешние преуспевающие работники искусств, молодые актеры, актрисы, певцы, гитаристы, циркачи, полные задора и огня, знали бы, что вас ждет… какая зависимость от чужой воли. И только видимость свободы.
… За двумя сдвинутыми столами, лицом к залу сидели Виктор Петрович, как всегда, прекрасно выбритый, в кремовой рубашке, главврач Нина Викторовна с аккуратно крашеными поджатыми губками и умело прорисованными бровками, активист, он же бородатый эстет и как бы уже мой приятель Георгий Степанович. Именно он, посверкивая золотыми или золочеными запонками на голубоватых манжетах, в торжественной тишине разрезал большой высокий торт, а кондитерша Виктория раскладывала кусочки по тарелкам.
— Самый красивый, с розочкой, Серафиме Андреевне! — объявила она певучим контральто.
— Безусловно, безусловно! — подтвердил Георгий Степанович, расправляя переломленную наклоном бороду. — Непосредственно в её комнату!
— Долгие лета нашей многоуважаемой Серафиме Андреевне Обнорской, прекрасной актрисе, которая к тому же казалась и прекрасным литератором! Почти закончила писать свои мемуары! — провозгласил Виктор Петрович и поднял со стола букет белых и пурпурных роз. — Мы — единая семья. Мы всегда должны помнить об этом! Наша сила — в доброжелательном отношении друг к другу!
Щелкнуло, вспыхнуло. Оказалось, здесь присутствовал фотокор из какого-то издания. Виктор Петрович счел нужным уточнить:
— «Подмосковные вести». Как видите, интерес к нашему Дому у прессы не пропадает!
Присутствующие зааплодировали. Всем, конечно не могло достаться даже по кусочку торта. На столах в вазах лежали пирожные эклер. Впрочем, Георгий Степанович объявил:
— Торт делим, как всегда, между теми, кто особенно дружен с нашей юбиляршей.
Голубые тарелочки понесла в зал, играя крутыми бедрами, волоокая Виктория.
Нет, нет, я не забыла про треугольный кусочек коричневого торта с розовой розочкой, что лежал на тумбочке после пожара в комнате Мордвиновой. Но не такой аккуратный, как тот, что кондитерша собственноручно перенесла с подноса на голубенькую тарелочку для Обнорской. У того был отщиплен острый кончик…
И вот процессия из директора, грузной Одетты Робертовны, энергичного Георгия Степановича направилась к лифту… Впереди, держа тарелочку на весу, шла, как ни странно, вовсе не кондитерша, а медсестра Алла. Что-то меня сдернуло с места, и я пристроилась следом за нею. Никто меня не остановил. Может быть, потому что в столовой забренчала посуда — там разливали чай и разбирали эклеры.
Мне удалось благополучно дойти почти до двери квартирки юбилярши, когда вдруг Алла обернулась ко мне и холодно произнесла:
— Гуляй, Наташа! Нельзя всем…
— А может, помочь тем? — успела отозваться с наивной растерянностью.
— Позову, если надо, — был ответ.
Депутация-делегация скрылась вся без остатка за коричневой дверью. Я же, оглянувши пустой коридор, юркнула в кладовку. Плотно дверь не прикрыла, оставила щель для наблюдения… У меня, в случае чего, уже было готово вполне убедительное объяснение такого своего странного местонахождения: «Женские дела… ну это самое…» Попробуй не поверь! Тем более, что по телеку только и талдычат, что про прокладки…
Минут через пять из комнаты Обнорской вышел директор, за ним — Георгий Степанович и, наконец, Одетта Робертовна. А вместо медсестры Аллы раздался её голос вослед:
— Розочку попробовала! Вот прямо сейчас! Слизала с ложечки!
— Ну хоть это! — обернулся Виктор Петрович. — Уже надежда…
Когда они ушли, я, упрямая, рискнула отворит дверь в квартирку Обнорской. Алла заметила меня не сразу. Она низко наклонилась над лежащей навзничь старой женщиной. Та с расстановкой очень слабого человека выдавливала из себя одно и то же:
— Лекарства… не хочу… лекарства… не хочу…
— И не надо! — громко отзывалась Алла. — Никаких лекарств! Это крем был, розочка, в честь вашего юбилея…
— Какого… юбилея? — хрипела Обнорская. — Какого…
В её ушах поблескивали бриллиантовые сережки, на иссохшей желтоватой шее мерцала золотая цепочка.
— Ну как же! Ну как же! — ворковала Алла, точно баюкала непонятливую старуху. И тут подняла глаза, увидела её, «Наташу из Воркуты» и грубо спросила:
— Такую твою мать, что ты тут потеряла?
— Я… я… может, помочь…
— Дура! Вот дура навязалась! — почти орала медсестра над телом полуживой старухи. И вдруг неловким резким движением сбила голубую тарелочку с кусочком торта. Тарелочка раскололась, торт влип в сукно на полу…
— Ладно, — смиловалась Алла. — Убирай.
Она дрожала, эта хрупкая, миловидная медсестра. Дрожали даже её веки, дрожали губы, дрожали руки. И зрачок её глядел дико…
Я собрала осколки с пола и взяла, было, чайную ложечку с тумбочки, чтобы в остатки от тарелочки соскрести липкую коричневую массу. Но Аллочка рысьим движением вырвала из моей руки эту ничем не примечательную, металлическую чайную ложку. Мне потребовалось мгновение, чтобы не изумиться даже взглядом, а тотчас, как ни в чем не бывало, подхватить грязь осколком тарелки и пообещать:
— Я сейчас тряпочкой с содой протру.
Алла смотрела на меня с ненавистью, замерев в одной позе, но чайная ложка в её руке дрожала, как осиновый лист на ветру. Вдруг она сорвалась со стула и едва не свалив меня, с уширенными пустыми глазами бросилась в ванную и уже оттуда приказала мне:
— Закрой входную дверь! Слышишь?
Я выполнила её просьбу. Но ведь следовало сообщить ей о том? Не правда ли? И я рванула на себя дверь ванной… И то, что я увидела там…
— Скажешь кому — убью! — пробормотала медсестра, выдернула иглу из вены и, закрыв глаза, привалилась плечом к стене… Она сидела на крышке стульчака, шприц и пустую ампулу зажала в кулаке. Я голову могла дать на отсечение что при ней, когда она, если можно так сказать, разговаривала с полуживой Обнорской, не было этих предметов. Неужели она прятала их где-то здесь, в этой ванной комнате? Неужели она законченная наркоманка? Неужели никто из её сослуживцев не знает об этой её страсти, даже не догадывается?
Опять вопросы. И ни одного ответа. Но я ведь понимала, что этот-то раз влипла по-крупному. Ни одному наркоману не нужны свидетели. Значит… меня ждут крупные неприятности. Самое простое — мне укажут на дверь, и все мои старания разобраться в деле Мордвиновой пойдет прахом… Значит, надо срочно как-то опять убедить Аллу в моей совершенной к ней симпатии и преданности. Решение созрело с той же быстротой, с какой однажды в деревне вскочила на высокий забор, когда за мной погнался разъяренный бык Филька.
— Аллочка… я ведь и сама… ты тоже никому… ладно? — и с этими словами я полезла в карман, где лежала… белая пуговичка и, не моргнув глазом, проглотила ее… Пуговичку эту я подняла на ковровой дорожке, хотела швырнуть в окно, да чего-то пожалела, уж такая она одинокая и милая, сунула в карман, мол, пусть лежит… И, стало быть, убедилась в правоте запасливых людей, которые считают, что ничего ненужного не бывает, любая ерунда может пригодиться, всякой чепуховине свой час…
— Синтетика? — спросила Алла.
— Ага, — ответила я.
— Да-е-ешь, — протянула она, веселея. — Вот тебе и Воркута! А теперь разбежались!
— Может, ложечку помыть?
— Какую?
— Да чайную…
— Не тронь! Я сама!
Тут и последнему дураку станет ясно, что ложечка-то та не простая… И мне хотелось заполучить её в руки ужасно. Но — не судьба. Аллочка пошла в ванную и вымыла ложечку и сунула её себе в карман.
К чему такая забота о ложечке? На ум пришло единственно объяснение — «яд»… А если так, то… Обнорская скоро умрет…
Мне, конечно же, вовсе не хотелось, чтобы мое пророчество сбылось. Однако где-то на задворках сознания остренькой гранью сверкнула гаденькая честолюбивая мыслишка: «Если я догадалась верно — насчет яда — сегодня-завтра будет труп».
Ничего подобного! На следующий день я видела своими глазами, как медсестра Алла самолично отнесла ей поднос с завтраком, а спустя полчаса вышла уже с остатками еды на тарелках.
— Старушка идет на поправку! — возвестила громко и подмигнула мне свойски.
Старая актриса, если верить Аллочке, умерла в обед.
Аллочка шла по коридору вместе с директором, главврачом, общественником Георгием Степановичем и недоумевала вслух:
Ну надо же… ну надо же… даже супу поела… успела… И вдруг…
— Жаль, конечно, отзывалась главврач Нина Викторовна. — Жаль… Но ничего не поделаешь, сердечно-сосудистая недостаточность. С сердцем у неё давно были серьезные проблемы…
Мне, я чувствовала это, необходимо было теперь проследить за всем процессом, связанным с мертвым телом. Значит, надо было придумать себе какое-то дело неподалеку от двери, что вела в квартирку покойной Серафимы Андреевны. И я его придумала — принялась мыть окна в коридоре. Я становилась как бы малой подробностью коридорной перспективы. На меня не стоило обращать внимание.
И такое мое решение оправдалось. В своей позиции я увидела, как из квартирки Обнорской вышел директор, потом — медсестра, потом общественники, Георгий Степанович и Одетта Робертовна… Но почти сразу туда вошла сестра-хозяйка и секретарша Виктора Степановича. Стало быть, их там было трое, включая главврача. Чем они занимаются? Мне послышался как бы звук ключа, проворачиваемого в своем гнезде… Не бросая тряпку, я кинулась к двери, рванула её на себя… и очутилась лицом к лицу с тетей Аней…
— Ты чего? — испуганно спросила она.
— Я? Может, помочь чем?..
Она с шумом выдохнула воздух, как это делает бегун, одолевший дистанцию, то есть первый страх с неё сошел, но что со мной делать дальше — она не знала.
Ей на помощь пришла Валентина Алексеевна, секретарша директора, эта рыжеватая дама в желтых брючках, с бровками в ниточку:
— Благодарим тебя, Наташенька, но помощь нам не нужна… Какая помощь? Мы ждем «перевозку»…
Я вышла и спряталась в своей кладовой. И видела, как примерно через двадцать минут из комнаты вышла главврач. Лицо её было в пятнах. Она покусывала губы.
Нет, мне надо было прорваться в квартирку Обнорской, где явно что-то происходило. Набралась нахальства и постучала в дверь и, едва мне открыли, повернув ключ, рванула внутрь…
И не зря, не зря… Покойница лежала голенькая… То есть без своих бриллиантовых серег, без золотой цепочки… А на столе в беспорядке валялись бусы, колье, цепочки, кольца и прочее… Здесь явно шел дележ.
— Чего тебе надо-то? — грубо спросила меня недавно столь деликатная секретарша директора. — Сдурела, что ли?
Ее маленькая лапка с коготками вцепилась в кучу ювелирных предметов с откровенным бесстыдством, размазанная помада превратила её рот в одну уродскую кляксу, и эта клякса шевелилась, шипела:
— Лезет куда не просят! Воркута и есть Воркута! Тебя надо предупреждать, чтоб молчала и директору ни слова?
— Не надо. Никому ни слова! — пообещала я как бы крайне смущенно и клятвенно.
— Ну смотри! — шевельнулся смазанный роток и вдруг растянулся в улыбке, показав ненадолго рядок белых, стройных зубов. — Плохо, плохо мы поступаем, девушка. Но не от хорошей жизни. Все беженки, все голые, босые в Москву заявились. Нужда! На зарплату не проживешь. На панель идти нам поздно.
— Я понимаю! — ответила ей почти заискивающе, презирая в душе эту, в сущности убогую, но такую, выходит, наглую особь и отмечая заодно: «Директора они, все-таки, боятся. Он что, не знает, что ли, про эти ограбления покойниц? И про то, что Аллочка колется?» внезапно незаурядную тонкость в обращении проявила сестра-хозяйка тетя Аня.
— Да это же Наташенька… хорошая девочка… не склочная… убирается на совесть, аккуратная… Она знает, что язык надо крепко за зубами-то держать… На, девочка, возьми, Наташенька, вот эту цепочку… чистое золото… на память о покойной старушке… У ней все равно родни никакой нет… Она не в обиде будет… В морге все равно уворуют.
Тетя Аня ткнула меня в грудь рукой, которая держала болтающуюся цепочку с крестиком… Я медлила. Я не знала, что можно столь легко стать соучастницей элементарного ограбления… Но если я откажусь…
— Ой, не надо! Ой, я её боюсь! — завопила я, изображая придурка из придурков, и бросилась из комнаты, забилась в кладовку. Там меня и нашла Алла. Уже не стесняясь, сделала себе привычный укол в вену на руке, спустила рукав белоснежного халата и насмешливо спросила:
— Чего от цепочки отказалась? Неужели так покойников боишься?
— Ужас и ужас! — для убедительности я перекрестилась.
— Выпрут тебя отсюда, если не будешь со всеми, — предрекла шепотом же. — Тут надо в одном котле… иначе… Иди, возьми цепочку… Быстро!
Если ты говоришь, — покорилась и вышла. Там, в комнате, рядом с покойной, находилась уже одна тетя Аня.
— А, — понятливо произнесла она, — за подарком вернулась… Ну то-то же… Бери, — и вытащила из кармана эту самую злополучную цепочку.
На покойную актрису я старалась не смотреть. Я и впрямь боялась её застывшего строгого лица, словно уже на веки вечные осудившего своих грабителей…
Самое удивительное — тетя Аня тоже смотрела на покойницу, и слезы жалости текли из её глаз, хотя карман её отдувался от уворованных вещиц. Мне следовало чмокнуть сентиментальную разбойницу в пухлую щеку, что я и сделала. Да ещё сказала:
— Миленькая тетечка Анечка, да не переживайте вы уж очень… Эта бабушка совсем старенькая была…
И почти без паузы, прямо на ушко:
— А чегой-то главврач-то такая вся нервная вышла? Прямо в пятнах красных?
Рассиропленная лаской и оттого утерявшая бдительность женщина произнесла поучительно:
— Жадность все! Хотела бриллиантовые серьги, а ей досталось кольцо с бриллиантом. Секретарша сама серьги снимала и себе же в бюстгальтер поклала, успела. Ой, бабы! Окороту в жадности не знают!
— Тетя Анечка, а как же, как же дальше-то? — строила я уж такую наивность. — Ведь люди знают, что у этой актрисы были драгоценности, а увидят, что нет…
— А как всегда, — отшепталась женщина, которой доставляло удовольствие чувствовать себя очень сведущей перед глуповатой девицей. — Счас секретарша принесет подделки и положит на стол! В морг-то кто везет в золоте и каменьях?
— А если родственники какие заявятся?
— Откуда? Она бездетная. К ней уж лет десять никто не ходит. Одна редакторша была какая-то чужая.
— Но… Георгий Степанович и Одетта Робертовна видели на ней дорогое…
— Эти-то! — усмехнулась тетя Аня. — Смолчат! Им с начальством хочется в мире жить. Эти понятливые…
Мне казалось, что самое удивительное уже случилось в этот день. О нем напоминала мне цепочка в кармане казенного халата. Однако дальше на сцену неожиданно вышел Мастер на все руки Володя. Он появился в квартирке покойной Обнорской, когда там уже никого не было. В руках он держал все тот же обшарпанный чемоданишко, из тех, с которыми ходят по вызову сантехники.
Впрочем, он явился по необходимости, так как медсестра Алла, заглянув в квартирку, оповестила вслух, выйдя из неё в коридор:
— Опять течет! Опят кран сломался!
А через минут десять Володя с чемоданчиком тут как тут. А ещё через полчаса можно было наблюдать в окно, как к «черному ходу» подъехала синяя «перевозка» и из неё два парня-санитара вытащили брезентовые носилки… Как водится, все, свободные и не очень от дел, припали к окнам… Володя вообще из квартирки не выходил. А когда носилки с телом поплыли по коридору, — он, Володя, помогал санитарам… Директор еле поспевал за процессией. Последним его указанием, когда носилки уже вдвигали в машину, было:
— Володя, не забудь забрать одеяло!
— Не забуду, — пообещал Мастер на все руки и залез в машину вслед за носилками.
Рядом со мной все это время стояла грузная Одетта Робертовна, дышала тяжело и всхлипывала. Но когда машина тронулась, спросила в воздух:
— Зачем они на неё шерстяное одеяло накинули? Лето же, теплынь…
«Верно, — её недоумение передалось и мне, — чего это покойница с головы до ног закрыта казенным шерстяным одеялом коричневого цвета в оранжевых разводах».
— Хотя, — произнесла раздумчиво жизнедеятельная дама, — так эстетичнее… все-таки, в узорах… и тела не видно.
Но мне такое объяснение показалось неубедительным.
— А тут всех хоронят с одеялом? — обернулась к Одетте Робертовне.
— Сейчас подумаю… Вроде, всех. Да, да, вон и Мордвинову… Тоже Володя уезжал на «перевозке», чтобы вернуть одеяло… Видимо, это традиция…
Я не осилила забрать золотую цепочку к себе домой, так и оставила в кармане халата. А в Михаиловом душе мылась и мылась, словно грязь на мне лежала липким слоем, и ничто её не брало. Чувствовала я себя так, словно окончательно заблудилась в дебрях. К прежним вопросам без ответов пристроились новые: случайное совпадение или нет смерть Обнорской вскоре после того, как ей скормили кусочек торта? Почему сестричка Алла не участвует в традиционном грабеже мертвых старух? Брезгует? Или без того богата, но скрывает? Действительно ли случилась протечка в ванной в квартирке Обнорской и необходимо было вызвать этого самого Володю, мастера на все руки? Зачем покойниц кутать в шерстяное одеяло, если нет в этом никакого смысла, ведь обычно достаточно лишней простыни? Традиция или и тут некая тайна, стерегущая преступление? Или мне уже всюду чудится одно злодейство, потому что мозги набекрень, и вместо того, чтобы заниматься живописанием всякого рода светских событий, употреблять всякого рода красивые слова вроде «фужер», «бокал», «вокализ», «интерьер» и прочее, я влезла уж в такую слякотную бытовуху…
Конечно, мысль быстренько настукать на машинке материалец с жутко интригующим заголовком «Грабеж покойницы» мелькала в моей голове. И я уже видела нечто вроде суровой радости на плохо выбрито лице моего старенького бедолаги-редактора. Однако следом за этой парадной мыслью выскакивала другая и как бы с дубинкой наперевес: «Сама все видела, говоришь? А кто подтвердит? Сами воровки, что ли? Так что продолжай сидеть в засаде, собирай факты, а там видно будет».
Три следующие дня, где я исправно в образе безотказной «Наташи из Воркуты» исполняла роль уборщицы, прошли удивительно тихо, без событий, если не считать того, что за мной вдруг стал ухаживать былой красавец и киногерой Анатолий Козинцов. Когда я убирала в его квартирке, где в изобилии стояли всякого рода призы-статуэтки, а в ванной комнате — всякие флаконы и коробочки с кремами, духами, туалетной водой, тальком, ну как у дамы, — он вдруг обратился ко мне:
— Очаровательная Наташа! Одно удовольствие наблюдать за тем, как легко, грациозно вы двигаетесь, как быстро, ловко работают ваши руки! Поверьте, я давно не испытывал такого наслаждения… Как много значит присутствие молодого, прелестного существа в комнате одинокого человека! Разрешите подарить вам вот эти духи.
Я изобразила крайнюю степень смущения:
— Да что вы… не надо… я и так…
Но он вынудил меня принять подарок, и когда взял за руку — я почувствовала нешуточную силу этого «суперстара» с блистательным прошлым, который, как я отметила, с поразительным упорством каждое утро пробегает по три больших круга и при солнце, и при дожде.
— Клеился? — спросила меня подвернувшаяся Алла и ухмыльнулась. — Он такой! Не смотри что семьдесят шесть!
Недальновидно было упускать момент Аллиного ко мне расположения. Я вытащила из кармана коробочку с духами и призналась:
— Вот… подарил… прям всунул. Может, назад отдать? Неловко как-то…
— Дурочка! Мелочевка все это… Подумаешь — духи. Но учти — он действующий мужик. Девочек молоденьких обожает.
— Он же старый совсем!
— Да ты глупая какая! — укорила благодушно. — Есть способы…
И тут же умолкла, словно споткнулась.
— Аллочка, — я потянула её за рукав. — Я ещё хочу спросит у тебя… Даже не знаю, как…
Мы с ней стояли в конце коридора, у окна. За окном у серого пикапа возился шофер Володя. Алла наблюдала за ним. Я держала в руках кишку пылесоса.
— Тайна какая? — не сводя с Володи взгляда, спросила она.
— Ага.
— Ну… давай сюда, — она шагнула к двери комнаты отдыха. Здесь стоял большой телевизор, на стенах висели пейзажи и на специальной голубой доске — фотографии из жизни и быта обитателей Дома, сделанные Михаилом. А в одном из мягких, рассиженных кожаных кресел, как птенец в дупле, — скрючился, согнулся добрейший старикашка, маленький, с кулачок Генрих Генрихович Витали, в прошлом эстрадный артист-разговорик, и спал с газетой на коленях. Его большая лобастая голова в остатках седых кудряшек все ниже клонилась к коленям, и вот-вот он мог, так мне показалось, упасть на пол. Что с ним и случалось. Вообще Витали был достопримечательностью здешних мест. Давно и бесперспективно склерозированный мозг этого старца при взгляде на любую женщину, девушку выдавал один и тот же текст. Что и произошло, когда Алла, подломив свой тонкий стан, наклонилась над ним, подняла его руку, тряхнула её и громко крикнула в большое дряболе ухо, в котором желтела улитка слухового аппарата:
— Генрих Генрихович!
— Восьмидесятидевятилетний старик встрепенулся, выпрямился по силе возможности, сквозь толстенные стекла очков углядел Аллу и радостно возвестил:
— Красавица! Солнце! Как жаль, что теперь я не могу… Но прежде! Сколько молоденьких девиц сами прыгали в мою постель! Помню, одна пришла и говорит: «Бери меня! Ты же всех окружающих баб то-се… И я хочу!» Раз! — и разделась и такая получилась «а натюрель»… И уж я ее…
Он не стеснялся в выражениях и был настолько упоен своим славным прошлым, что глаза его наполнились слезами счастья…
Мы с Аллой переглянулись, она крикнула ему в ухо с аппаратом:
— Вам лучше полежать на кровати! Вас довести до нее?
— Довести, довести! — мягко, послушно согласился забавный старичок.
Мы взяли его под руки и повели к лифту. Он жил на третьем этаже, там, где, как я уже успела сопоставить обитали бывшие творцы попроще, без особых регалий и наград, по двое в комнате, как в обыкновенном доме для престарелых.
Мы уложили Генриха Генриховича на принадлежащую ему постель, но он приподнялся, обвел нас изумленно-восторженным взглядом сильно, сквозь очки, увеличенных глаз и сообщил свою вечную новость:
— Когда я был молодой и темпераментный, сколько же молоденьких девиц сами прыгали ко мне в постель!
Ну и так далее. Мы с Аллой вышли, добрались до пустой комнаты отдыха…
— От мужики! Все на одно лицо. Никак не хотят без секса! Он уже сморчок сморчком, а туда же, — осудила Аллочка и восхитилась следом. — Природа! От неё не убежишь! Им без нас никак! Мы ими вертим, а не они нами! Хотим — дадим, хотим — нет. Ну, что хотела рассказать? Не тяни!
— Боюсь, — робко отозвалась я. — Вдруг узнают, что у меня цепочка Обнорской, и меня в тюрьму… Вот она, в кармане ношу…
Я вытащила злополучную вещицу.
— Все? — спросила Алла. — А я-то думала… — она вздохнула облегченно. — Брось, не спотыкайся на ерунде. Надень и носи. У тебя же нет ничего такого. Чем государству отдавать… Да какому государству! И государство наше воровское, не знаешь, что ли? Ну и не лезь в бутылку! Глядите, испереживалась вся! Смех!
— А ты, — я потупилась, так как «Наташа из Воркуты» очень-очень стеснялась задать свой вопрос, — а ты… почему ничего не взяла? Побрезговала?
— Я?! — круглые Аллины глаза уставились на меня с неподдельным интересом. — Почему я? — она словно бы никогда и не предполагала, что кто-то ей задаст такой вопрос. Но её замешательство длилось недолго. — Да зачем мне? У меня любовник богатенький! Он мне уже и квартирку купил. Однокомнатную, правда, но почти в центре, после евроремонта.
— Целую квартиру?!
— Ну не половину же… Зовет жениться, да я думаю.
Алла надавила пальцем на кнопку телевизора, и тотчас в комнату ворвались звуки стрельбы, на экране замелькали парни в пятнистом камуфляже, в черных «чулках» с прорезями для глаз, с автоматами, кого-то преследовали, потом кого-то валили на землю… Диктор оповестил:
— Так началась операция по обезвреживанию наркобанды, в которую, как выяснилось, входило одиннадцать человек. Двое оказали вооруженное сопротивление и убиты на месте. В квартире, где брали четверых, найдено много золотых цепей, дорогих ювелирных украшений и триста семьдесят тысяч долларов. Эти молодые люди думали, что конца их грязному бизнесу не будет, потому что их снабжали полезными сведениями продажные работники правоохранительных органов. Но сколько веревочка не вьется…
Алла резко выключила телевизор:
— Вот и болтают! Идиоты! Сволочи! Гады!
Я оглянулась. Поразила бледность лица медсестры, ну ни кровинки…
— Ломает? — понятливо погладила по рукаву её халата.
Она продолжала смотреть на потухший экран бессмысленным, остановившимся взглядом, потом вдруг опять нажала кнопку, где показывали какую-то кучу малу из человеческих тел, а после двое в белом бесцеремонно стаскивали с негра черные штаны, потом усаживали его на стульчак, а в следующее мгновение демонстрировали черные шарики, как оказалось, набитые героином, сначала среди дерьма в белой емкости, потом отдельно на белой бумаге…
Алла, казалось, забыла про мое существование. Она повернулась и пошла как заводная кукла, свесив руки, как что-то ненужное. Мне показалось, что сейчас она способна совершить что-то из ряда вон, и я направилась за ней.
Оказалось, она знала, что ей надо. Мы дошли до «моей» кладовки. Она огляделась. В коридоре было пусто… Я нащупала выключатель, включила свет.
— Держи дверь! — приказала, протянула руку к полке, где стояли коробки с порошками, вытащила одну, а из неё извлекла шприц и ампулу, быстро всадила иглу в вену на своей руке…
— Теперь бери таз и тряпку! — распорядилась мной. — Идем… да хотя бы к… Генриху Генриховичу…
— Но я убираюсь на втором…
— А Генрих Генрихович залил водой ванную комнату! — солгала она, ничуть не смутившись. — Искать мне, что ли, ещё кого, раз ты под рукой!
При нашем появлении полусонный старик-склеротик расцвел и залепетал свой излюбленный текст, каким, значит, он был прежде орлом… Я для видимости повозилась в ванной…
Когда же мы спускались вдвоем по лестнице, нам навстречу легко, пружинисто шагал Виктор Петрович.
— Алла, зайди ко мне! — сказал он, вроде, вовсе не обращая на меня внимания. Мне показалось, он был на неё сердит. Действительно, из-за плохо прикрытой двери директорского кабинета сразу же донеслось:
— … отсутствие бинта в аптечке на третьем этаже! Элементарная небрежность! Перед приходом комиссии из райздрава! Безобразие! Вопиющая безответственность!
Не ожидала я, признаться, от вежливого Виктора Петровича такого ора! Да, по сути, из-за пустяка. Тут богатеньких старух грабят почем зря, а он из-за бинтика шум поднял!
Я принялась поливать коридорные цветы из розовой пластмассовой лейки, надеясь на скорую встречу с Аллой. Надо будет её, бедолагу, утешить… Надо крепить и крепить с ней связь…
На воле, у кухонной двери, суетился Володя в своих неизменных поношенных джинсах и серой курточке — вытаскивал из пикапчика фляги с молоком и тащил их внутрь…
— Слыхала, как орал? — раздался поблизости голос Аллы. Она покусывала губки.
— Алла, — рискнула я намекнуть, — а ведь если… в случае чего… ну я насчет коробки с порошком… меня могут…
— Ты что? — нахмурилась медсестричка. — Кому надо в кладовке рыться!
— Мало ли…
— Ну ты уж трусиха, так трусиха! А ещё в медицинский мечтаешь! Да ты как увидишь труп в анатомичке, так и хлопнешься в обморок! Ладно, пойду проверю аптечки, суну, что надо.
Ушла. Володя вытаскивал из кухонной двери уже пустую флягу, задвигал её в пикапчик. То же проделал и со второй, и с третьей… Я вспомнила весьма смекалистых водителей молоковозов из архангельской глубинки, где довелось побывать в командировке. Им достались ужасные, все в рытвинах-колдобинах дороги. Но они сумели превратить именно это неудобство в первое, наиглавнейшее звено конвейера по производству масла. Их очень умелые ручки совали в цистерну обыкновенный рыночный веник, привязав его так, чтоб он мотался вольно, а на дно не падал. И если в начале пути молоко в цистерне имело хороший процент жирности, то в конце — одни воспоминания об этом самом проценте, зато весь веник был покрыт комками масла…
А другие шоферы хвалились мне тем, что в период жестокого, абсолютно бесчеловечного сухого закона, когда и милиция и гаишники подлавливали на дорогах тех, кто везет «левую» водку или самогон, — они именно во фляги с молоком засовывали бутылки с «горючим», «и все дела»… Много, много чего можно провезти в таких вот безобидных с виду флягах!
… Внезапно мне на плечи легли чьи-то руки, завитал в воздухе запах мужского одеколона:
— Любуетесь пейзажем?
За моей спиной стояла давно угасшая «звезда экрана», он же легендарный герой-любовник, все ещё статный седой старик Анатолий Козинцов.
Что меня заставило улыбнуться ему мягко и нежно? Он же тотчас истолковал мое поведение, в самом благоприятном для себя смысле. Пророкотал остатками некогда невыносимо бархатного баритона:
— Не зайдете ли ко мне? Я заварю чудесный чай из трех сортов…
— Из целых трех?!
— Из целых трех. Так как же?
Былой красавец, небось, был уверен, что предложение его весьма соблазнительно для молодой «никакой» уборщицы. Он улыбался мое чуть-чуть снисходительно с высоты своего роста.
— Ну-у… ладно, — решилась я продлить игру. Мало ли какими новыми фактами из жизни странноватого Дома обогатит меня этот человек…
Однако он предупредил:
— Постоим здесь минут пять. Там у меня Володя возится с кранами. Опять что-то сорвалось, течет…
— Какой Володя? — удивилась я. — Он же вон фляги носит, молоко привез…
— Вы плохо знаете этого человека. Он очень быстрый. Поглядите, возле кухни его уже нет.
И действительно, пикапчик стоит, а Володи нет. Но когда мы с Козинцовым вошли в его квартирку, из ванной показался Володя со знакомым мне битым чемоданчиком и смущенно посоветовал знаменитости:
— Вы… не очень краны туго завертывайте… А то они срываются…
— Хорошо, хорошо, — пообещал артист. — Сам не знаю, откуда вода… Вернулся из столовой — кругом вода…
— Я все сделал. Надолго хватит, — уверил Володя.
Мы остались с артистом наедине. Он, действительно, заварил какой-то исключительно душистый чай и поставил передо мной большую белую в цветочек кружку с этим дымящимся напитком, разорвал с треском прозрачную пленку на новой конфетной коробке, заставил меня взять и съесть подряд четыре разных по форме шоколадки, а потом, совсем неожиданно подошел ко мне и поднял меня и подержал какое-то время на весу.
— Убедились? — зарокотал, отшагнув от меня на некоторое расстояние, — что есть у нас ещё порох в пороховницах?
Я честно подтвердила:
— Ну надо же!
— Значит, надо! — нарочито расслабленным движением руки он отбросил назад, к затылку, вьющуюся прядь седых волос, сел напротив, спросил строго:
— Почему вы не встретились мне раньше? С этими фиалковыми глазами? С этими прелестного рисунка губами?
— Но вот же мы и встретились, — наивничала «Наташа из Воркуты».
Он протянул ко мне руки и умоляюще произнес:
— Позвольте поцеловать вас, обнять и поцеловать… прикоснуться… Вам это ничем не грозит… И мало стоит. А я… а мне…
Не призывай и не сули
Душе былого вдохновенья.
Я — одинокий сын земли,
Ты — лучезарное виденье!
Он прочел четверостишие с такой силой страсти и отчаяния, что я сдалась. Он крепко, очень крепко обнял меня и поцеловал в щеку… И долго ещё глядел на меня издалека, глазами раненого зверя…
Как тут не подумать о том, что особенно тяжел, болезнен переход в глухую старость бывшим красавцам, кавалергардам, удачливым деятелям искусства и литературы! Они привыкли к поклонению, любви, славе… Попробуй отвыкнуть!
Очень кстати я вдруг заметила, что на тумбочке стоит кожаная дорожная сумка, а рядом с ней красный термос.
— Вы ехать куда-то собрались? — поспешила задать вопрос.
— К сожалению… Впрочем, и к счастью… В свой родной Питер… Я ведь там родился. Надо бы встретиться с сестрой. Она там в больнице. Вон телеграмма.
— Самолетом?
— Как вы плохо обо мне думаете! — он укоризненно поводил в воздухе указательным пальцем. — На своей машине поеду. Я ведь когда-то даже в ралли участвовал…
Машинально я взяла в руки голубоватый листок телеграммы, развернула… «Милый Толик лежу больнице может быть ты приедешь мало ли целую Нина.»
— Она старше меня на шесть лет. Но была вполне бодрая. Мы виделись на Новый год. Надо, надо ехать… Заодно белые ночи там… столько красоты… — Он поднял лицо вверх, словно в небо, и прочел с чувством:
Белой ночью месяц красный
Выплывет в синеве.
Бродит призрачно-прекрасный,
Отражается в Неве.
Мне привидится и снится
Исполненье тайных дум.
В вас ли доброе таится,
Красный месяц, тихий шум?
— Как хорошо! — вырвалось у меня.
— Самое хорошее, — произнес он с паузой, — это — молодость, это мамины теплые глаза над тобой… А знаете ли, я только сейчас понял, почему потянулся к вам… Вы похожи на мою маму… И еще, пожалуй, — он прищурился, — на актрису Мордвинову в юности, в молодости. Она носила такую же челку. Я был в неё безнадежно влюблен. Я таскал ей букеты цветов. Но она пренебрегала прыщавым юнцом. Увы, в семнадцать лет я был очень прыщав. Это потом, потом очистился от этой пакости…
— Это… эта Мордвинова, которая умерла?
— Она. Дико звучит, но мы сошлись накоротке только здесь, в сенях, примыкающих к кладбищу…
— И… и она хорошей оказалась?
— Излишне прямой, излишне… Но очень цельная натура, вы понимаете? Не терпела лжи. Недаром играла героинь.
— А вы героев.
— А я — героев. Но я… сломался.
— Как?
— Ну-у… испугался стареть. Не будем уточнять. Зачем вам забивать голову чужим хламом?
В дверь постучали.
— Войдите! — отозвался хозяин.
На пороге, замерев от неожиданности, стояла медсестра Аллочка. Впрочем, она быстро сориентировалась и молвила:
— Вот ведь какой вы ужасный сердцеед, Анатолий Евгеньевич! Уже и Наташу соблазнили! А я думала, только ко мне питаете самые пылкие чувства! Да ладно, раз вас на всех хватает. Это же замечательно! Уже собрались? — она глянула на дорожную сумку. — Вы очень рано решили выезжать?
— Да, — отозвался актер. — Часов в пят утра.
— Я вам сейчас дам кое-какие лекарства. На всякий случай. Ваши обычные. Мало ли… Возле сумки и положу. — Она вытащила из кармана две коробочки, патронташик и бутылочку с валидолом. — Через неделю вернетесь? Будем ждать. Вас всему Дому будет не хватать. Теперь вот и Наташа затоскует… Спешите назад!
— Постараюсь, — актер, видно, непроизвольно, забывшись, положил ладонь на развернутый листок телеграммы и медленно смял её, глядя куда-то мимо и Аллы, и меня… Но быстро спохватился, произнес игриво:
— Девочки милые! Не поминайте лихом! Живите долго и счастливо!
Позже, ещё и ещё раз прокручивая в памяти всю эту сцену, я пыталась понять, чуял ли Анатолий Козинцов, что путь его в Петербург окажется путем в морг? Чуял, но ничего изменить не мог? Или же верил в хороший конец своего путешествия?
… Он не явился в Дом ветеранов ни через неделю, ни через десять дней. Он сгорел в своей машине, как выяснилось, где-то в пятидесяти километрах от Петербурга. Свидетелей не было, если не считать тех деревенских жителей, что увидели уже вовсю пылающий автомобиль. К вечеру в столовой собрались все обитатели Дома и почтили нелепую гибель своего товарища прочувствованными речами и минутой молчания.
На третий день, когда я пришла, дверь его квартирки была распахнута настежь, и сестра-хозяйка вытаскивала оттуда картонные ящики, наскоро набитые носильными вещами, обувью и книгами. Внутри уже стремительно строчила свое нотариус-Шахерезада. В кресле же сидела пожилая дама в черном, в маленькой черной шапке с вуалью. Надо всеми и всем возвышался парниша баскетбольного роста. Он бережно, почтительно даже снимал с полок статуэтки и прочие памятные вещицы.
— И это забирать? — неуверенно спрашивала тетя Аня и быстро-быстро совала в коробку кожаные тапки артиста.
— Что ж… да, да, — отзывалась дама в черном.
— Тетя Аня, помочь? — напросилась я.
— Давай, неси ящик с книгами… пока в бельевую.
Я потащила. Вернувшись, услыхала протяжный, как стон, голос дамы в шляпе:
— Какая его сестра? Какая телеграмма? Нет у него в Петрограде никакой сестры! Я его единственная родня, жена, а это его законный внук Филипп… После меня он уже не женился официально. Так, жил с кем хотел…
— А он по телеграмме, по телеграмме! — частила тетя Аня, почти не скрывая радости от того, что дама оказалась щедрой и позволила ей столько вещей утянуть в бельевую. Там я и обнаружила изрядно потрепанный том медицинской энциклопедии, откуда на пол выпала газетная вырезка со статьей «Волшебный эликсир». Многие строчки в статье были подчеркнуты красным фломастером. Наспех проглядела, о чем речь. А речь шла об открытии ученых, о чудесных уколах, омолаживающих стареющий организм. Открыта субстанция, получаемая из… человеческого плода… в том числе в результате абортов, а также из выкидышей… На полях стояли три восклицательных знака, сделанные тем же красным фломастером…
Я еле успела сунуть бумажку под бюстгальтер, — в бельевую не вошла, а влетела тетя Аня:
— Чего застряла? Не думай, и тебя не обижу, дам чего… Тут много! Дама с пониманием.
— Я на книги загляделась… Сколько их! Можно, я две-три возьму?
— А бери!
— Пороюсь.
— А ройся!
Она бросила на пол сетку, набитую обувью погибшего, и унеслась туда же, где можно задарма отовариться. Я же принялась пролистывать книги. Из одной, когда опрокинула её корешком вверх, вывалился изжелжтившийся рецепт на радедорм, слабый антидепрессант, выписанный А. Козинцову аж 2 апреля 1973 года. Из другой вылетела гладенькая розоватая десятка, устаревшая где-то в начале девяностых. Из третьей — листок с письмом, не дописанным по какой-то причине. «Родненькая моя! Лучшая моя!» — так начиналось оно сразу под датой «4 февраля 1968 года». «Мне не хватает слов, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю! Как тоскую! Как рвусь с гор, прекрасных, чудесных, окутанных покоем, в нашу сумасшедшую Москву! Я бы хотел, чтобы ты знала, про мой в известном смысле подвиг. Я отказался от дублера-альпиниста и сам вскарабкался на весьма известную скалу. Вот слезть не смог. Вызывали вертолет. Но режиссер уверяет, что кадр получился сногсшибательный! Я посвящаю и его тебе, как…» Письмо это выпало из тонкой книжки «О пользе раздельного питания». И там же, приклеенная к внутренней стороне обложки, желтела газетная вырезка под заглавием: «Не бойся, старичок!» О чем речь? О том же, как справиться с импотенцией: «Мне за пятьдесят, но записываться в старики не хочу. Когда-то женщины называли меня в шутку жеребцом, что мне льстило. Сейчас не то, совсем не то… Неужели я выпадаю из большого секса навсегда? Неужели нет мне спасения? Ф. Кайгородовский.
Отвечает Ф. Грачев, врач лечебно-диагностического центра «Прометей»: «Вы правильно сделали, что не постеснялись обратиться в газету. В нашем центре приходится оказывать помощь в самых разных случаях половой дисфункции. Возможно, нужны коррективы в вашей сексуальной жизни. Если потребуется, вам предложат эффективный и при этом недорогой метод укрепления „мужской силы“ — лечение безвредно и безболезненно, главное — не упускать время и вовремя посетить кабинет врача. Специалисты центра пользуются заслуженным авторитетом в стране и за рубежом, ведут самостоятельные научно-практические разработки, не забывая следить при это за опытом иностранных коллег. Пока ещё ни один пациент не ушел от нас разочарованным.»
Вообще среди томов Пушкина, Лермонтова, Пастернака то и дело попадались разные брошюры и книги с полезными для здоровья рекомендациями. И такая: «Многие читатели обращаются к нам с просьбой рассказать, как лечиться с помощью медных пластин и браслетов, можно ли полагаться на такое лечение. Отвечаем: медь в лечебных целях использовалась давно, ещё Гиппократ и Авиценна утверждали, что медь помогает, если, к примеру, медную монету приложить к месту ушиба. Лечили медными пластинами радикулиты, полиартриты, ангины. Оказывается, медь всасывается через кожу, притягивается к ней, как к магниту. В этом случае на коже остаются темно-зеленые пятна. Если же этих пятен нет — значит, нужно медь очистить. Для этого её кипятят в течение 5-10 минут в крепком растворе поваренной соли…»
Я унесла с собой, кроме тома медицинской энциклопедии, ещё две книги, видно, купленные Козинцовым совсем недавно, с весьма выразительными названиями: «Мужская импотенция и как с ней бороться», «красивый мужчина в одиночестве». Наскоро кусая от бутерброда и прихлебывая чай, я листала свои трофеи в поисках каких-нибудь знаков на полях, оставленных ручкой или фломастером. Было очевидно, что книги читаны. Однако — ни подчеркиваний, ни галочек, ни точек… И я бы так и не узнала, какие места в тексте привлекли его особое внимание, если бы случайно не поглядела на страницу вкось, низко склонившись над гей. Были отметки, были! Правда, еле видимые — ногтем! В книге про импотенцию такие вертикальные черточки на полях встречались то и дело. Во второй — особо подчеркивались те абзацы, где говорилось о сложном состоянии именно красавцев, которые начинают утрачивать недавнюю сокрушительную власть над женщинами и подчас впадают в сильнейшую депрессию.
Отмечено ногтем: «При адинамической депрессии больному все равно, что происходит вокруг. Он готов валяться в постели с утра до вечера и с вечера до утра. Ему абсолютно ничего не хочется. Он не в состоянии почистить зубы, открыть холодильник и вынуть из него хоть что-то съедобное. Ему невыносимо тяжело встать и дойти до туалета».
Подчеркнуто: «К сожалению, многие больные депрессией не желают идти на контакт с психиатром. Они не подозревают, что легкую форму болезни можно одолеть с помощью не только лекарственных препаратов, но и доверительных отношений с врачом».
Когда же я закрыла эту книгу — в глаза росилась фраза, написанная Козинцовым прямо по белому айсбергу, почему-то украшающему обложку: «Мой час настал, и вот я умираю…» Буквы вдавлены шариковой ручкой с черными чернилами. Что хотел этим сказать актер? Почему выбрал именно эти слова именно из оперы «Тоска»? он что, предчувствовал свою смерть? Почему? Какие тому были причины? Эту книгу он приобрел недавно — свеженькая… текущего года.
В Доме перешептывались:
— Без остатка сгорел! Никто не видал, чего там было. Свидетелей нет! Сгорел и все. Даже в морге почти ничего не было.
Из меня, конечно, какой уж Шерлок Холмс! Но даже мне теперь яснее ясного было, что в Доме происходят страшные, загадочные вещи, его обитатели, несмотря на все свои звания и всяческие заслуги, — не убережены от какой-то злодейской силы, действующей почти напрямую, без стыда и совести.
Но где скрывается эта сила? Кто её олицетворяет? Кто руководит всем этим шабашем? По чьей хищной воле погибла в огне Мордвинова, Маринкин муж Павел, актриса Обнорская и, наконец, звезда экрана пятидесятых-шестидесятых Анатолий Козинцов, поехавший в Петербург по фальшивой телеграмме? И кто будет следующий?
Об этом же, видимо, думал Георгий Степанович, только что вернувшийся с прогулки. Он шагал по ковровой дорожке широко, помахивая тростью с львиной головой на рукоятке. Его остановила худенькая, зябкая, в оранжевом, Вера Николаевна:
— Мордвинова… Обнорская… Козинцов… За неполные два месяца. Вам не кажется это странным?
— Отчего же, дорогая! — отвечал бравый бородатый общественник. — Помираем помаленьку. Закон природы. За зиму тоже немало унесли. Посчитаем: Толобуев — раз, Розенблат — два, Хачирян — три, Гурвич — четыре, Бахметьева — пять…
Я улыбнулась ему, когда проходила мимо, и тихо сказала:
— Я никому про Обнорскую… ну что вы мне говорили… ну что грозилась убить Мордвинову.
— Наташенька! — осадил он меня. — Мне сейчас ни до чего! У меня, простите, радикулит. Жду Аллочку, придет, разотрет…
Старикан закрыл за собой дверь своей квартирки так крепко, словно сам себя в ней и запечатал навсегда. Мне в голову залетела совсем шальная мысль: «А не он ли тут главный? Не он ли руководит всем этим измором? Только вот ради чего?: ради посмертного грабежа своих же товарищей по несчастью? Или он садист какой?»
… Кончалась третья неделя моего пребывания в Доме ветеранов всяческих искусств. А толку? Что поняла? О чем догадалась в точности? Как устала, однако! И от физической работы, но больше — душой. Как нестерпимо хотелось рассказать обо всем понимающему, своему в доску человеку! Да просто заскочить домой, увидеть мать, потрогать её вечное вязание, услыхать её голос: «Ты, конечно, опять толком ничего не ела? Иди на кухню, разогрей…» И пойти на кухню, где на голубом пластике стола сохранился след от зеленки, коей мазала себя как-то очень обильно пятилетняя Танечка, схватить со сковороды холодную макаронину, запеть ни с того, ни с сего в полный голос «Зайка моя, я твой тазик…», огреть походя полотенцем Митьку, встряхнуть за плечи мать, заглянуть ей в глаза, просто заглянуть…
Я даже взвыла и стукнула кулаком по чужому кухонному столу — до того схватило меня за горло желание немедленно выложить все-все, что узнала про этот странно — очень странноприимный Дом! Ну разве я не женская особь? Разве я «железный Феликс»? да ведь целых семнадцать дней уже не имею возможности отвести душу! Да ведь это самое настоящее издевательство над собой! Да провались она пропадом, вся эта чертова конспирация! Вот возьму и наберу номер Маринки…
Мои нервы уж точно сорвались с привязи. Я схватила желтый, как банан, Михаилов телефон, прижала его к себе, словно живое, понятливое создание, и… и, вопреки разуму, логике, всячески полезным доводам, принялась отстукивать Маринкин номер…
Но тут на улице, очень близко к окну, взвыла сирена — может, кто-то собрался угнать чужой автомобиль, да не выгорело… Мой палец замер над последней цифиркой. Я тотчас отняла коварный телефон от груди, отодвинула подальше, отправилась в ванную, пустила ледяную воду, чтоб сунуться под душ на три секунды, вздрогнуть от холода и прийти в себя окончательно… А потом уже можно понежиться в ванне, средь пуховых белоснежных облаков пены… В голове немедленно распустились цветы разумных, утешительных мыслей: «Ну да, нас, девушек-женщин, хлебом не корми, а только дай поболтать, выболтать. Ну раз природа требует! Но мы ж при необходимости такие стойкие оловянные солдатики! Лично я, например… А что? Взяла и переломила себя! Что это, как не подвиг разведчика? А уж так хотелось услышать Маринкин голос! Так хотелось! Но — нельзя, никак нельзя „Наташе из Воркуты“ звонить женщине, у которой убили мужа за вазу, когда-то принадлежавшую убитой актрисе Мордвиновой! Бедная, бедная Маринка… Пришла ли в себя после похорон? Искала ли меня? Жива ли вообще?
Последняя мысль прямиком подводила к необходимости дозвониться до неё и встретиться. Однако я понимала, что самой звонить в «засвеченную» квартиру никак нельзя. Не исключено, что телефон прослушивается. И я придумала вот что: обмотала шею шарфом, надела Михаилов кепарик с длинным козырьком, вышла на улицу, к телефону-автомату, прилепленному к стене соседнего дома. Вокруг ни души. Так ведь двенадцатый час ночи. Москвичи научились бояться. И я тоже не стала красоваться на виду, зашла за кусты и высматривала «жертву» оттуда.
Пьяного парня, тащившего себя и белую полиэтиленовую сумку с великим трудом куда-то вдаль, естественно, отпустила с миром. И парочку влюбленных не тронула. А вот женщину лет сорока, тянувшую сумку на колесиках и, как ни странно, напевавшую что-то себе под нос, — рискнула остановить и, изображая больше всего руками, что, мол, горло простудила, трудно говорить, а надо позвонить подруге, вот телефон, вот жетончик для телефона. Она легко пошла мне навстречу, призналась попутно — «у меня внучок сегодня родился в Волгограде, Андрейкой назвали», и набрала Маринкин телефон и, услыхав её голос, повторила за мной:
— Завтра в десять вечера. Привет от козленка. Доктор Гааз.
Я замерла. Поймет ли Маринка? Догадается? И вообще, захочет ли прийти? Мало ли…
Но она ответила как вполне сообразительный хомо сапиенс:
— Буду. Привет от верблюда.
Хрипя-сипя, я поблагодарила отзывчивую женщину. Она, было, взялась везти свою сумку дальше, но все-таки не удержалась, полюбопытствовала:
— Какой козленок? Какой верблюд? Шифровка, что ли?
— Шутка! — ответила я. — У меня в детском саду была на шкафчике картинка с козленком, а у моей подруги — с верблюдом.
— Чего это ты так хорошо заговорила? — подозрительно спросила женщина.
— А как-то лучше стало! Легче как-то! Сиренью пахнет, чувствуете?
Как же я ждала встречи с Маринкой! Как долго тянулся на этот раз мой рабочий день! Как некстати ко мне вдруг приклеилась Валентина Алексеевна, секретарша Удодова, попросила помочь ей собрать осколки от горшка, который она случайно разбила. Горшок оказался не простой, с цветком примулы. Я подмела с пола землю, сложила в пакет куски керамики, пообещала женщине пересадить примулу в хорошее место. Она меня благодарила почти заискивающе:
— Ой, спасибо, а то цветка жалко…
Под конец сказала:
— Ты совсем не то, что эти. Наши, вертушки… Кому сказать, к старикам ходят, подарки принимают… Не за так же…
— А как?
— Да ты вовсе темная! — с удовлетворением отозвалась стареющая женщина с бровками-ниточками и кудреватыми волосами совсем неинтересного фасона, видимо, завидующая молодости и не способная даже скрыть этого. — Москва молодых быстро портит! Смотри!
На встречу с Маринкой я отправилась в черных джинсах, черной рубашке, черных туфлях без каблуков. На голову надела паричок, а сверху — косынку. И, конечно, не забыла про черные очки. Стильная такая, хоть и не броская, получилась девица, ничем не напоминающая «Наташу из Воркуты», как напялившую, так и не снимающую серую турецкую юбку из дешевого искусственного шелка с плиссировкой, в босоножках, бывших в моде где-то в конце восьмидесятых, когда Мордвинова ещё сама ходила по магазинам, а сестра-хозяйка тетя Аня жила далеко от Москвы и думать не думала, что станет распорядительницей имущества знаменитой актрисы.
«У доктора Гааза» — означало, что встретимся у входа в Введенское кладбище, где, как широко известно, похоронен давным-давно доктор Гааз, покровитель бедных, сирых больных. в прежние годы, когда мы жили ещё в Лефортове, приноровились именно у входа на это кладбище, со стороны трамвайной линии устраивать свидания с мальчишками.
Я не то чтобы торопливо шла, соскочив с трамвайной подножки, но, можно сказать, бежала. Однако Маринка уже ждала меня… В плаще, шляпе, очках. Мы знали, где здесь растут кусты, где можно спрятаться от всего мира и наговориться всласть. Мы направились туда молчком.
Признаться, я всякого ожидала от встречи с Маринкой, всевозможных новостей, в том числе и удивительных. Но она буквально потрясла меня самой первой, когда мы очутились с ней в тишине, под раскидистым кленом, среди сиреневых кустов. Но прежде она обняла меня, ощупала:
— Живая… А мне всякие черные сны снились… Будто бы ты потеряла туфли и босиком пошла по льду, а лед провалился, а туфли твои на дне, а ты к ним тянешься, тянешься… Знаешь, черные, лакированные, на шпильках! Шпильки острые-преострые. К чему это? Ой, как я рада, что с тобой все в порядке! Ой, какая ты элегантная! Похудела ещё больше! Я только раз позвонила тебе, Митька ответил, что уехала к родственникам, осложнение после аллергии долечивать. У меня, не волнуйся, все ничего. Главное, никто не звонит и не пугает. Олежка в детсадик пошел. Но мы с ним уедем на море… Недели на три. Пусть посмотрит, какое оно… Спасибо Тамаре Сергеевне Мордвиновой… А черное в обтяжечку тебе очень и очень… Дурочки мы с тобой те еще… Жизни не знаем, хотя… живем, книжки читаем… Я не верю, что ты отступилась. У тебя глаз дурной и характер скорпионий. Ты ведь и по гороскопу Скорпион… Упрямая такая. Значит, способна нападать сзади, если есть к тому причина… Молчи. Не ври, если даже хочется. Не падай и в обморок, когда я тебе кое-что расскажу…
— Ну? — поторопила я. — Не тяни кота за хвост!
— Ну, значит, я сделала аборт, — она подняла голову вверх, чтоб не пролились накипевшие слезы.
— Какой аборт? От кого?
— От него, от Павлика. От убитого моего, несчастного Павлика… пробовала сначала всякие средства… Сходила на иглоукалывание. Не помогло… В ванне горячей сидела до обморока — бесполезно…
— Но зачем же аборт?
— А ты не понимаешь? — её глаза гневно вспыхнули. — Ты считаешь, я способна прокормить, на ноги поставить двух детей? Одна? Без средств?
Я обняла ее:
— Наверное, ты поступила правильно. Хватит с тебя Олежки…
— Ты хоть знаешь, сколько сейчас стоят детские кроссовки? Джинсы? Курточка какая-никакая? — наступала на меня она, заливаясь слезами. — Ты хоть знаешь, сколько надо денег, чтобы одето его для школы и все нужное купить? Ты знаешь, что у него с гландами ерунда, и с аденоидами? Нужна операция! Опять деньги, чтоб к хорошему хирургу попасть! А ты знаешь, что я прабабкин перстенек с изумрудом продала, последнее, что было?.. Чтоб памятник Павлику заказать?
— Бедная ты моя… — обронила я покаянно.
— Не только бедная! — был ответ. — Я злая! Я страшно злая! Хочешь правду? Не любила я Павла уже давно. Устала от него. Попробуй подергайся из вечера в вечер! Как уйдет, так и пропадет. К своим пьяным дружкам лепился. То его по дороге кто-то изобьет, то сам кого-то, а там разборка в милиции. Звонят: «Если он вам нужен — забирайте». Бегу, выручаю… Я же даже тебе ничего толком обо всем этом не говорила. Теперь как на духу: легче мне без него, Танька! Жалко его, конечно, красиво начинал… В Суриковском его работами восхищались… К жизни, к обыденности был готов, но только не к выживанию, не к собачьей грызне за кусок хлеба. Какая я… Жуть! О покойном! О собственном муже! Но тебе как себе… И все равно стыдно, стыдно! Стыдно, что не уберегла! И от пьянства тоже. Не одолела! Часто срывалась, орала…
— Не наговаривай на себя лишнего. Ты ведь его в последние три года прямо на себе тащила. И к психоаналитику водила, и кодировала…
— На коленях стояла, умоляла, чтоб не пил! На коленях!
— Ну вот, ты себя в преступницы записала…
— Все равно преступница! Ведь живого мальчика пошла и убила! — рыдала моя бедная подруга и обеими руками словно пыталась разорвать надвое ремешок своей сумки. — Он же уже что-то понимал, чувствовал! Ему уже десятая неделя шла! Он же хотел жить и верил, что будет жить!
Это была уже истерика. Мне ничего другого не оставалось, как встать и крикнуть:
— Замолчи! Не накручивай! Жизнь тебя паскудная бьет по голове! Обстьятельства! Нервы у тебя ни к черту! Лечиться надо! Типичная судьба русской бабы! Терпеливой, самоотверженной! Вас, таких, даже не тысячи — миллионы! Только что вы против водочных водопадов?! Против налаженного алкогольного бизнеса? Да что я тебе объясняю примитивные истины! Сколько «новых русских», этих чистопородных звероящеров, на водке, на спирте, на чужой крови строят свои супердворцы, летают на уик-энд в Париж, скупают бриллианты для любовниц целыми чемоданами! Но — давай порадуемся, — и отстреливают их будь здоров как! Разве это жизнь? В вечном страхе, с телохранителем, который даже в унитазе сидит!
— В унитазе? — вяло улыбнулась Маринка, но, все-таки, улыбнулась, представив картинку. — Так ты считаешь, Бог меня простит?
— Уже простил!
— Я хочу тебе верить…
— И верь. И не распускайся. У тебя же Олежек. Ты ему нужна веселой и находчивой. Твои новости все?
— Нет. Есть ещё одна из ряда вон. Совсем из ряда вон!
— Какая же?
— Вообрази, там, в этом институте гинекологии, я встретила… директора Дома Удодова.
— Ну и что? К жене, может, приходил?
— Нет. Он сидел в том отсеке, куда мало кого пускают. Есть там такое тихое местечко… Мне же аборт Антонина делала, мы с ней в один садик детей водим. Она меня уговорила ничего не бояться, сама ме аборт сделает. Мы с ней потом потрепались, конечно… Она славная, принесла мне черешни целый кулек, из Греции, что ли… И заодно открыла Америку. Полусекретную фирмочку рассекретила. С медицинским уклоном. Такая хитрая фирмочка! Ты сейчас рухнешь, когда я тебе все про это дело расскажу…
Рухнуть я не рухнула, но…
Значит, есть, оказывается, при мединституте, где и аборты делают, особый отсек, со своим отдельным входом и своим совсем не словоохотливым персоналом. В основном это молодые женщины-врачи. Какой-то ученый разработал метод омоложения мужчин с помощью человеческих эмбрионов, выкидышей, у которых забираются какие-то особо полезные вещества.
— Мой мальчик… Который хотел жить! Жить, Татьяна, а превратился в препарат! В его головку запускали шприц, вытягивали… — Маринка завыла.
Я схватила её в охапку:
— Забудь! Забудь! Иначе рехнешься! Тебя Олежка ждет! Сынок!
Посидела, пришла в себя… И дальше рассказала о том, что эти особо полезные вещества превращаются в дорогостоящий препарат, способный у пациентов стимулировать жизнедеятельность организма. Чудодейственные уколы приостанавливают процесс старения, некогда почти атрофированный половой член опять приобретает бойцовские качества. Молодые врачи, они же лаборантки, производившие исходный материал, сидят в суперстерильных кабинках, проверенные-перепроверенные на наличие всяческих нечаянных вредных микробов. Их работа требует от них особой усидчивости, исключительного внимания и сосредоточенности. Им нельзя ошибиться ни на микродолю… В каком-то смысле это эксклюзивное творчество оценивается в итоге большими деньгами…
— Ну, лаборанткам, — пояснила Марина, — достается немного, а вот те, кому нужны эти уколы, платят за возвращение молодости бешеные деньги. Антонина говорит, от трех тысяч долларов каждый укольчик. Но он действует только на время. Значит, надо приходить и приходить. Знаешь, кто, оказывается, регулярно приезжает туда на своей супермашине? Догадайся! Эстрадная звезда! Он ещё в таком бешеном ритме поет и танцует! И ещё одна. И еще. Ну, конечно, бегут за спасением от импотенции банкиры, политики, авантюристы!..
Я стояла у окна и от нечего делать смотрела, кто ещё подъезжает. Умрешь-не встанешь — твоя роковая страсть явилась, ну поэт, ну раскрасавец, как его звали-то?
Я словно погрузилась во тьму, но скоро выплыла на свет:
— Даниель…
— Совершенно верно. Он. Собственной персоной, прикатил на черном «Мерседесе» в синеньком костюме. Красавец писаный! Волосы как у Лорелеи ниже плеч!
— Дальше.
— Не один, с известным певцом-попсовиком Градобоевым, который с виду мачо и мачо… Даниель ждал его в машине.
— Ну и что? Отгорело. Конец ленты?
— Середина. Потому что одним из пользователей, одним из жаждущих победить импотенцию, является директор Дома ветеранов Удодов Виктор Петрович. Интересное кино? В темно-синей, новехонькой иномарке причалил, с наклеенными усищами черного цвета. С суперблондинкой, которая сидела в машине, ждала…
— Может, не он?
— Да он, он! С раздвоенным подбородком, ухо левое вдавлено, мочки нет. Пока что зрение у меня стопроцентное. Козла от шоколадки запросто отличу. Вот, небось, куда идут денежки от ограбленных покойниц! От старух несчастных! Ему хочется баб трахать в полное свое удовольствие! Свеженьких, только что с подиума.
— Не убеждена. Не убеждена. В грабежах он, Маринка, лично не участвует.
— Не участвует, но долю, небось, получает! Выходит, я зря суетилась со своей информацией? Может, и к даче Мордвиновой он не имеет никакого отношения?
— Если хочешь знать, никакой дачи нет.
— Как же нет? Если есть?
— Есть одна хренотень, полуразвалюха.
— Ты ходила? Видела своими глазами?
— Да. Убить человека из-за такого дерьма? И делать уколы по три тысячи каждый? Не вяжется. Что-то тут не то. Да и старухи с драгоценностями в заначке мрут не каждый день… Не то, не то… Сливкин, фирмач, небось, не из бедненьких, раз спонсирует Дом ветеранов? Ему на кой эта хибара? Вопросов навалом. Ответов нет… Как следствие? Тебя вызывали?
— Никак. Никто. Сижу тихонько, не мяукаю. Боюсь. Правильно я аборт сделала. Правильно. Где живем? В Колумбии! Деньги, кровь… Как, чему Олежку учить? «Будь добрым, честным, справедливым»? Как уберечь от пьянства? От наркоты? Теперь ведь столько наркоманов! Уже в детском саду есть случаи… Кто не глотает, тот нюхает, кто не нюхает, тот колется. Вот где бешеные деньги! Кто наркоту продает! Кто превратил Россию в огромный рынок сбыта этой дряни! Послушаешь криминальную хронику — волосы дыбом! Ты-то собираешься замуж, рожать?
— Пока нет.
— Ну и правильно! Не то время! И мы с тобой не для этого времени! Нас подставили наши же отцы-матери, деды с бабками. Все об искусстве рассуждали, о пользе для общества, о совести пеклись! Во бестолковые! А нас, таких начитанных, набитых высокими представлениями, взяли и кинули в «зону» и посоветовали: «выживай, а то проиграешь!», спеши к корыту со жратвой первым, отталкивай других, пинай их своими каблуками да по ихним костям, а кто на пути встал — ножичком в бок…
— Выговорилась?
— Немного.
— Легче стало?
— Чуток.
— И то хлеб.
В Маринкиной сумке закреблось, мяукнуло.
— Что это у тебя?
— Да Барсик! — улыбнулась. — Взяла в целях конспирации. Вроде, в ветполиклинику понесла. Там через черный ход — к тебе. Вот радость — такая умная кошатина, сколько молчала, не пискнула даже… Я пойду первой. Смотри, не перегни палку. Будь осторожна, Танька! Да что я говорю! Прахом! Ты всегда была упертая! Еще в детском саду через трубу лезла, лезла… Мы отступились, страшно же. Ты долезла до конца. С ревом, правда.
— А я и так осторожна, как твой Барсик, когда идет по карнизу. Чес слово, чес слово! Если что, позвоню…
Она ушла первой. Я — спустя минут десять, в другую сторону. Зря, что ли, по телеку крутят и крутят «криминал», да киношки со шпионскими способами обмана противника! В соответствии с полученными рецептами я не раз осторожно оглядывалась, не идет ли кто следом… Мало ли! И успокоилась, лишь закрыв за собой дверь Михаиловой квартиры.
Можно было обо мне сказать в ту ночь, что я, начисто забыв о личном, целиком сосредоточилась на общественном интересе? Ничуть. Не сосредоточилась. Хотя в мозгу появилась зарубка: «Если дачка — хренотень, зачем богатенький Буратино Сливкин согласился принять её в дар? Значит… значит, есть, была серьезная причина заполучить её. Вон как в фильме „Мертвые предъявляют счет“… Старый дом в чащобе. А из-за него две наркобанды разодрались. Почему? В очень удобном месте расположен — тут тебе и шоссе, и аэродром, и море, и граница. Моря возле мордвиновской дачи нет, граница далеко, но остальное имеет место быть. Или я что-то сочиняю? Накручиваю?»
… Райские кущи для придурковатой девицы-женщины, вроде меня? Ванна с теплой водой в белой пене шампуня… ВЫ ней-то, разнежившись и потеряв всякую бдительность, вспомнила то, что вспоминать зареклась. Зареклась и все. Потому что так влипнуть, как влипла я два года назад, не всякой мадемуазели удается. И если бы не Алексей — ещё неизвестно, сколько дорогого молодого времени я подарила бы депрессухе. Если бы не Алексей… Если бы не жуткая боль в животе. Если бы брат Митька не проявил смекалку и напористость спортсмена. Я ведь сказала — «Не смей! Не хочу!» Корчилась в постели от боли, но твердила свое. Он вызвал «скорую», сам снес меня вниз, сел рядом, держал, чтоб не рвалась…
Недаром, недаром говорится — «все, что ни делается, к лучшему». В ту ночь дежурным хирургом оказался синеглазый парень. После операции, низко склонившись, спрашивал веселым голосом озорника:
— Ну зачем плакать-то? Все же прекрасно! На улице птички поют! Негры в Африке перестали на время стрелять друг в друга! Скандинава-заложника чечены вернули живехоньким, правда, за большие деньги! А я даже ножниц в вашем животе не забыл по обыкновению!
Ну ангел и ангел! Правда, в дальнейшем выяснилось, что если и ангел, то весьма целеустремленный и, увы, достаточно беспощадный, если на кону его любимый скальпель…
Там, тогда, в палате, он, все-таки, добился от меня связного ответа. Хотя и переполненного враньем:
— Я просто устала… Много работала… Вот и нервы… Ходила к одному композитору брать интервью… Такое оказалось ничтожество… Столько спеси…
— И из-за этого пустяка реветь? — удивился Алексей. — Подумаешь! Мало ли дерьма вокруг плавает! Наплевать и забыть!
Врала я ему. Хотя богатый модный композитор-гитарист попортил мне нервы уже тем, что принялся приставать, налегая толстым животом, уверяя, что в постели он иго-го! Да дурак он и все! Безумно смешной, к тому же, в момент «ухаживания». Да дело было вовсе не в нем! Ревела я совсем по другой причине. Ревела потому, что… Даже стыдно сказать… Скверненький анекдот да и только! Кому рассказать… Да ведь осмеют! А синеглазый забияка-хирург уж точно после этого сообщения оставит не только ножницы, но и скальпель, и зажимы, и тампоны в животе оперируемого!
Хотя, с другой стороны, как было не обольститься? Не влюбиться по уши? Даниель… Даниель… Потомок знаменитого польского вельможи… Стоило ему только войти в дверь — и все разом, словно по команде, обернулись и уставились, как зачарованные. Хотя в той компании хватало и всякого рода симпатяг, как мужского, так и женского пола. И почти все — умницы, при талантах: кто поэмы пишет, кто рассказы, кто мозаикой занимается, кто скульптурой… А он как с небес сошел… весь в белом, с черной гитарой, высокий, стройнехонький, золотые кудри почти до пояса, а глаза… глаза переливались и сияли лазорево, а от длинных темных ресниц падала туманная тень… Другого такого уж точно во всем свете нет… Он оперся спиной о стену, поднял очи долу и заиграл…
Как они очутились рядом на диване? Почему он улыбался только ей, сверкая сахарными рекламными зубами?
Я не утерпела и выдала:
— Пользуетесь, несомненно, диролом и ксилитом?
Он улыбнулся особенно лучезарно:
— В току! Изредка подрабатываю на рекламе. А вы? Вполне могли… с этими своими волосами рекламировать какие-нибудь французские шампуни…
И он рассмеялся. Он вообще казался удивительно веселым, легким человеком, далеким от сложностей и причуд бытия. На сером фоне современного задерганного, зачумленного мужчинского племени это было что-то!
Его попросили прочесть свои стихи. Он легко согласился, кивнул и, приобняв меня за плечи, произнес:
На закате, когда догорает
Пламя жизни и пламя любви…
Не знала, не ведала, хорошие ли это стихи или плохие, или серединка наполовинку, — всем телом, каждой клеточкой ощущала одно — если сейчас этот человек снимет свою руку с её плеча — я полечу в бездну страшной, ледяной пустоты.
Но ведь так и случилось. Он снял руку и вообще ушел с дивана. И я умерла. Даже шелеста от окружающей громкой жизни с пением, остротами, гитарными переборами не слыхала. Хотя, видимо, вела себя вполне на уровне, пусть механически, но выполняла какие-то необходимые правила общежития. И лишь Инга Селезнева, модельерша, не поверила моему спокойствию, подошла, присела, протянула пачку сигарет и шепнула спокойно:
— Оглоушил? Не поддавайся! Мы все через это прошли…
Возможно, я бы и призадумалась над этими словами, если бы, если бы… но не был так впечатляюще, безупречно красив, а красота, как сказано кем-то где-то, — это великая сила.
Но разве я до сих пор не встречала красивых парней? Да сколько угодно! Только вот не до такой степени… Только никто из них не мог, как он, схватить меня в охапку одним взглядом и унести черт знает куда… И, возможно, впервые в жизни я пожалела тогда, что не столь красива, а так, серединка наполовинку. Впервые в жизни мне показалось, что я как бы ничего особенного, а он… он — молодой Бог… Хотя прежде всегда была достаточно уверена в себе, в силе своих голубых глаз, собственного остроумия, умении хоть писать, хоть танцевать, развевая по ветру длинные светлые волосы…
И — на тебе… Я, которую с вечеринок непременно кто-нибудь из парней спешил проводить, вдруг испугалась, что Он пренебрежет такой возможностью и, ломая себя, встала и пошла к выходу, чтобы не испить полную, до краев, чашу подступившего унижения… Я должна была опередить! И вырваться на свободу! А там уж, где-нибудь, наплакаться всласть. И наудивляться. Ведь до сих пор только понаслышке знала, что бывает любовь с первого взгляда, когда тебя от макушки до пят пронзает молния страсти…
Ей удалось незаметно для остальных выскользнуть за дверь… Лифта дожидаться не стала, побежала по ступенькам вниз… Лифт догнал её на первом этаже. Из него вышел Он… И все заверте… У меня отшибло память, что можно делать, что нельзя, что стоит, а что не надо… Весь мир теперь для меня состоял из одной любви. И тень от его высокой фигуры — была любовь, и солнце в небе — любовь, и птичий щебет — любовь, и трезвон трамваев — любовь, и скрип ключа в замочной скважине его квартиры — любовь…
Как она тогда работала и работала ли? И почему её не выгнали? Они любили друг друга у него на кровати, в лесу на поляне, в речке, среди лилий и кувшинок… Он читал ей стихи… Она помогала ему мыть его золотые локоны и удовольствием вытирала их мохнатым полотенцем… Он повел её в какую-то секту, «где, — сказал, — люди стремятся к совершенству», и она пошла. И оказалась среди очень серьезной молодежи, где все медитировали под прекрасную музыку Гайдна, а потом ругались матом. Он объяснил ей:
— Так надо. Чтоб сбить с себя гордыню. Даже Серафим Саровский ругался.
— Не слыхала, — вставила неуверенно. — Христианство, насколько я знаю, считает бранные слова грехом.
— В тебе много гордыни. Вот он — грех, — ответил он и поцеловал её в губы.
Думала ли она, что это у них на всю жизнь? Нет, не думала. Слишком это все было прекрасно. В том числе и долгие прогулки по Подмосковью, по глухим уголкам, ночевки в стогах, сараях, разжигание костров на берегах рек, поедание печеной картошки под звездами…
— Надо жить проще! — уверял он её, и она соглашалась.
А потом посыпались звезды с августовских небес. Прекрасный Даниель заскучал. У него кончались деньги, полученные за рекламу, но он не предпринимал ничего, чтобы заработать.
— Само придет, — уверил он её. — Откуда-нибудь и подует теплый ветер.
Если раньше, когда она уходила на работу, он стонал от огорчения, ворочаясь в постели, то теперь как спал, итак и продолжал спать. А когда его родители, жившие на другом конце Москвы, звонили по телефону, он просил её капризно:
— Скажи, что жив. Чего еще?
И она покорно обманывала его мать и отца. И покорно стирала его грязные джинсы, рубашки и носки, потому что он стал неаккуратным донельзя, и на все про все отвечал:
— А на фига!
Как же тяжелы, нелепы, бестолковы становились теперь вечера и ночи рядом с этим суперкрасавцем! Он усаживал её напротив и принимался читать свои стихи и требовал от её немедленных эмоций, то есть она должна была восхищаться и восхищаться его творениями.
— Ну как? Ну говори! — ныл, кривя полные, изысканного рисунка губы. — Почему молчишь? Или я пишу так плохо? Если плохо, то зачем мне жить? Зачем? Знаешь, я в обиде на родителей… Если бы они ещё в детстве заставили меня играть на пианино… Я не захотел, отлынивал… Но если бы они привязали меня к стулу веревками… Но ни у матери, ни у отца не было терпения. Я не стал пианистом, а мог бы… слух абсолютный… И вообще…
Как же ударило по ней то, что Даниель внезапно пропал! Ну нигде нет, ну никто не видел! Сумасшедшая тоска погнала её на поиски. Сначала упорно обзванивала всех, кто так или иначе знал его. Потом обегала все те места, где он мог, хоть случайно, находиться. Родители неизменно отвечали одно: «Найдется. Он сам выбрал эту жизнь». Она им не верила, ужасалась их равнодушию к судьбе собственного сына… И опять то трезвонила в его запертую дверь, то сидела далеко за полночь у его подъезда, не обращая внимания на осенний, холодный дождь…
Но на ловца, слава народной мудрости, рано или поздно зверь бежит! Чудо сотворилось! Она сыскала своего сверхвосхитительного Даниеля в метро. Он подыгрывал на гитаре молодому парню, который пел, и надо сказать, весьма прочувствованно, романс «Ночи безумные, ночи бессонные…» Увидел её — улыбнулся, но задерживаться взглядом не стал. «Я работаю», — так это она поняла.
Для неё пребывание Даниеля с гитарой в переходе метро не было чем-то удивительным. Он обладал самыми разными способностями и был абсолютно, как истинный небожитель, равнодушен к общественному мнению. Его звали приятели дописать картину в авангардном стиле, и он дописывал. Или же вместе рисовать декорацию — он и это мог, если было настроение… А теперь вот помогает зарабатывать денежки певучему парню…
Она стала в сторонке и ждала. И дождалась. Парень-певец поднял с полу шляпу, полную бумажных денег, деньги сгреб и сунул в карман… Даниель подошел к ней и, сияя прекрасными глазами, осведомился:
— Все нормально? Ну я очень рад.
Они втроем сели в вагон. Она предполагала, что любимый возьмет её за руку и поведет, поведет, как в недавнем прошлом. И пойдут они, счастьем палимы…
Однако красавец, все так же улыбаясь, произнес, наклонясь:
— Ты меня прости. Я готов проводить тебя до дома, но… Видишь ли, у меня будет Гоша ночевать…
Казалось бы, тогда она могла все понять окончательно? Куда там! Помнится, только с неприязнью отметила, что у Гоши на шее чирей, залепленный пластырем…
— А когда же? — спросила, как девочка, обиженная тем, что в общую игру её не берут.
Даниель тряхнул кудрями, словно лошадь, которую донимает слепень:
— Посмотрим… время есть…
Как же она ревела в ту ночь! Как ревела, зажав лицо халатом, чтобы мать не слышала! Забралась в ванную, включила во всю силу душ и делала вид, что моется, моется, никак не намоется…
Но надежда, пуст крошечная, жила, билась у виска: придет, позвонит, не может быть, чтобы все так вдруг… Вот дуреха-раздуреха…
Он не позвонил.
Есть, стало быть, люди, которым следует так крепко ударить по башке, чтоб до звона. И только тогда они очнутся от сна наяву и наконец-то сообразят, что к чему.
Вероятно, и я принадлежу именно к этому подвиду. По первоначальному замыслу редактора Макарыча я должна была взять интервью у жены известного иллюзиониста, который, на наше газетно-сенсационное счастье, только что разошелся с ней… Внезапно замысел изменился. Макарыч сам притопал в мой кабинетишко:
— Никаких рыдающих баб! Срочно звони Эльдару Фоменко. Мои сыскари доложили — вчера вечером явился из Америки! Снялся там в трех фильмах! В самом зените славы! Я когда-то на него первую рецензюшку накропал. Он должен помнить. Привет передай! И учти! — Макарыч поднял палец вверх. — Никаких вопросов про отношения с женщинами. Он — большой оригинал. Попробуй поднять темку «голубизны»… Вдруг расколется? Раскрепостится? От избытка славы? Такой бы мы вставили «фитиль» всем прочим газетенкам!
— Неужели он «голубой»? — подивилась я. — А с виду мачо и мачо…
— Здоровый интерес! Передай его читателям! Пущай ахают-охают! «Ну надо же, такой тореро по всем статьям, а „голубенький“, вроде недоросточка Петюши Лукина! Что это все мужики с ума посходили, что ли?!»
Конечно, кто-то немедленно меня заклеймит позором, если я скажу, будто испытываю интерес к жизнедеятельности особей под названием «педерасты». И этот кто-то, конечно, ханжа и лицемер. Потому что, действительно, охота вызнать, отчего мужик способен пренебречь положенной ему Богом женщиной и возжелать другого мужика.
Конечно, кое-что на этот счет я знала, начиталась. Теперь кому в новинку похождения тех же чиновников из высших сфер, которые «оголубили» эти сферы весьма и весьма. Любой москвич в курсе, кто из известных адвокатов, телеведущих, продюсеров, певцов и так далее — педераст… Тем более, что один из них дал сверхоткровенное интервью, мол, да, я имею нескольких любовниц мужского пола, да, сплю с ними с удовольствием и счастлив новым, вполне демократическим подходом к этой моей нестандартной сексуальной ориентации и благодарю Президента за то, что он проявил широкие взгляды и, несмотря на мои педерастические наклонности, оставил меня во главе идеологического комитета и не изгнал с телеэкрана…
Ну, а ещё я видала эти самых «голубых» в ночных клубах… Меня и смешили и страшили их ужимки, особенно когда мужская особь изображала женщину… Бр-р-р…
Разумеется, в глазах продвинутых, то бишь, сверхсовременных, я со своим «бр-р-р» выгляжу анахронизмом. Но ничего с собой поделать не могу. И до сих пор всячески старалась обходить стороной контингент «геев», лесбиянок, брала интервью у нормальных мужчин и женщин. Клеймите меня клеймите, ихние сторонники и поклонники!
Однако в данном конкретном случае я не имела права привередничать. Ведь речь шла опять же об общественной пользе, а по существу, о способности выжить нашему редакционному коллективу в условиях рыночной экономики, будь мы все прокляты за свою всеядность и желтую желтизну во имя денежки!
То есть пошла я к Эльдару Фоменко с любопытством в кармане. И без обычного раздражения оттого, что очередная знаменитость с трудом, после долгих уговоров согласилась на встречу. Эльдар дал «добро» сразу. И что же он мне рискнет рассказать? Как будет отвечать на остренькие вопросы? Станет ли красоваться передо мной своей способностью плевать на общественное мнение? Или примется откровенно врать, притворяться, мол, да, конечно, женщина — это вершина мироздания и т.д. и .п.?
Запомнилось: ярко светило осеннее солнце, гремели по асфальту роликовые коньки мальчишек, я грызла яблоко, купленное прямо из мешка у бабки на углу. А поверх всех этих примет жизни и обдумывания вопросов, которые следовало задать Эльдару Фоменко, все равно, тоненько, тоскливо попискивало: «Даниель… Даниель… где ты? Где ты?»
Преуспевающий актер встретил меня на редкость доброжелательно. В жизни он оказался не столь «габаритным», как на экране в роли удачливых искателей приключений, яхтсменов, полицейских, альпинистов и т.п. Но все равно впечатлял… Как и его квартира, где все сияло новизной, чистотой, демонстрировало удобство, комфорт, вкус…. Мне так не хотелось топтать белый пушистый ковер, но пришлось… Мы уселись в огромные кресла, обитые полосатым атласом нежнейшего голубого цвета. Хозяин, радушно поглядывая на меня из-под сросшихся на переносье породистых бровей, расставлял по круглому, прозрачному столу вазочки с печеньем-вафлями-конфетами. Потом принес кобальтовый кофейник, разлил по чашкам дымящийся кофе. Но почти не поседел. Так, отдельные белые волоски в темно-кудрявых волосах навалом, хотя лет ему было немало — сорок семь.
Помню еще, как невольно залюбовалась легкостью и грацией его движений. Мне даже стало обидно кровной женской обидой, что он, такой с виду доподлинный мужчина с этими атлетическими плечами предпочитает нам, девушкам-женщинам, какие-то порочные связи.
Диктофон я уже поставила на стол.
… Эльдар Фоменко оказался умен и проницателен. Стоило мне обвести взглядом картины на стенах и как бы призадуматься, — он тотчас же оформил мои смутные предположения в отчетливую каверзную мысль и спросил, лукаво прищурив один глаз:
— Обнаружили, что я собираю вполне определенные произведения искусства? Угадали. Меня интересует только мужская натура. Мне нравятся обнаженные мужские тела. Я нахожу в них особую красоту и совершенство. Вам, конечно же, известно, подобной привязанностью славился великий Микеланджело Буонаротти. Думаю, не прошло мимо вашего внимания и то, что великолепную коллекцию подобных картин и скульптур собрал гений балета Рудольф Нуриев! В Париже мне довелось побывать у него и увидеть все эти чудесные вещи собственными глазами. Почему вы не пьете кофе? Он же вне проблем «голубой» или «розовой» или ещё какой любви! Оно чисто, непорочно, как капля росы на цветке ландыша.
— Я могу включить диктофон? — спросила, невольно улыбаясь.
— Разумеется! — пожал он эксклюзивными плечами и потер указательным пальцем вертикально-сексуальную ямочку на подбородке. — Я же говорю достаточно неординарные вещи. Им ли бесследно кануть в Лету! Вообще, сознаюсь, приятно удивлять. Особенно таких безгрешных особ, как вы. Тут я понимаю Сальвадора Дали. Эпатаж — эликсир жизни! Тягучий, серый будень по правилам, доступным абсолютному законопослушному большинству, — кладбищенская рутина, смерть через собственную дурость и отсутствие фантазии.
— Ваши взгляды вполне разделяют друзья, приятели? — вставила я аккуратно. — Можете назвать тех, кто вам особенно близок?
Он расхохотался, запрокинув голову, то есть искренне, от души наслаждаясь возможностью сбить с толку очутившееся перед ним законопослушное, стандартное существо женского пола, и произнес:
— Милая девушка! Дай Бог кому-то ещё иметь столько друзей и приятелей!
И тут же, не робея, принялся называть имена известных балерунов, правительственных чиновников, банкиров, продюсеров, спортсменов… Выходило, что лучшие люди периода разгула демократии — почти сплошь «голубые».
Но он, предвидя такой поворот моей мысли, оборвал перечень и предупредил, постучав себя в грудь кулаком, как в запертую дверь:
— «Голубая луна», замечу, не всех преследует из данного списка, не всех… Но есть, есть дружочки… с которыми мы вместе рискуем… Что поделаешь! Фредди Меркьюри тоже рисковал… потому что слишком любил жизнь в самом её экстремальном проявлении. Но зато как великолепен был!
— Если я вас правильно поняла, — вы не верите ни в Бога, ни в черта… Вам дороже дорогого наслаждение…
— Верно! — он вскочил со стула и бесшумно заходил по мягкому ковру, резко, изящно срезая движение вперед поворотом корпуса. — И нет в мире для человека ничего нужнее, чем наслаждение! Через наслаждение, через любовь, через красоту человек приобщается к вечности, стало быть, и к Богу. Да, да, я уверен, что Бог — это вовсе не старичок с бородкой, а нечто настолько мудрое, настолько пронзительное в своем знании и понимании человеческой природы, что и те, кто осуждаем «широкой общественностью» за свое пристрастие к «голубой луне», для него всего лишь дети… милые дети…
— Пожалуй, если вы встанете где-нибудь на площади и приметесь рекламировать … стиль жизни тех, кого объединяет «голубая луна», — немало окажется прельщенных…
— А почему? — он быстро вскинул голову, и его темные глаза вспыхнули азартом. — Потому, что правда привлекательна. Порицаемое заманчиво.
— И какова же, все-таки, основная правда, так сказать? Ну самая подноготная?
— Скажу! — он умолк, отпил из чашки, усмехнулся, не отводя от меня взгляда. — Ваша пытливость делает вам честь. Так вот, только не обижайтесь, не оскорбляйтесь, чувствуйте себя журналисткой, не более того. Так вот, женщины, их нежные, а точнее, вялые тела способны возбуждать только инертных, слабых духом и волей мужчин. Эти мужчины идут проторенными путями. Игра воображения им не свойственна. Но настоящие горячие мужчины с огнем в крови способны оценить себе подобных по достоинству. Подлинное безумие страсти там, где сходятся в любовном поединке два красивых, умных, талантливых поклонника «голубой луны».
— Но почему вы так откровенны со мной? Я же все записываю!
— Почему? — он пододвинул ко мне вазочку с миндальными орешками. — Ну хотя бы потому, что вы искренне хотите знать, понять… И вам так мало лет… Все ваши основные радости и горести впереди. Очень может быть, что вам не очень-то легко живется. Не очень удобно… Сейчас ведь далеко не многие могут позволить себе даже лишние туфли купить.. Я же не совсем плохой человек. Счастливый человек на сегодня. А счастливые, как правило, щедрые, отзывчивые… Ну что я могу ещё сделать для вас, кроме как помочь вам с интервью? Чтоб его читали взахлеб? Есть ещё вопросы?
— Есть, конечно. О вашем детстве, юности, пожалуйста… Вам повезло с семьей или..?
— Или. Меня воспитывала бабушка. Родители разошлись. Отец попал в тюрьму. Мать спилась. Мы с бабушкой сажали картошку, капусту, лук, редиску. Я обязан был пасти козу Нюрку. Было скучно, когда сидишь на лугу, а вокруг одни козы и гуси… Я стал петь. За то, что пел, мне приносили кто яйца, кто носки шерстяные. Один старый слепой ветеран войны, дядя Федя, подарил гармошку… Когда бабушка умерла, меня вместе с гармошкой направили в детдом. Там били. Но меня не трогали. Когда начальство приезжало, я им играл и пел. Мы, мальчишки, очень любили по садам лазить, яблоки зеленые воровать, сочные такие, душистые. Раз меня поймали хозяева и железным прутом по ногам, по рукам, по голове… бросили в канаву помирать. А я выжил.
— Хотите, — подала голос, — у меня есть.
Вжикнула молнией на сумке, покидала на прозрачную гладь стола все, до одного купленные яблоки. «Не суди, да не судим будешь», — пришло в голову и застопорило все остальные суждения.
— О! — улыбнулся, демонстрируя великолепную голливудскую улыбку. Взял яблоко и, даже не обтерев салфеткой, сунул в рот.
Не знаю, не знаю, отчего вдруг жалость к нему, вполне, даже чересчур благополучному, стиснула мое сердце… Возможно, это у нас, женщин, инстинктивное. Нам положено сострадать всему роду человеческому и скорбеть за все, про все, и оплакивать вдогонку даже горестные детские воспоминания случайного мужчины…
— Ну а дальше меня отметили на конкурсе песни в области… — прожевав, сообщил он прежним своим тоном веселого победителя. — А дальше — Щукинское… А дальше роль за ролью…
А дальше я уже почувствовала, что его нестандартная сексуальная ориентация меня больше не колышет. И впрямь великая мудрость есть в том, что судить другого мы не должны, потому хотя бы, что чужая душа — потемки, что нам всегда приоткрыт только кончик истины, а вся-то она — только Богу, только Провидению…
Более того, в ту светлую минуту, когда «гений экрана» грыз немытое зеленое яблоко, я чувствовала к нему такую близость, словно мы выросли в одном дворе. И уже за одно это он был мне симпатичен. Я забыла даже о своем Боге-Даниеле…
Но как же причудливы зигзаги судьбы! Через несколько секунд я ненавидела Эльдара Фоменко лютой ненавистью, но себя, свою придурковатость ещё больше. в дверном проеме возникла вдруг Она — моя безумная любовь, моя роковая потеря — Даниель собственной персоной. Я задеревенела от неожиданности…
… Он… оно было заспанное и в одних плавках изумрудного цвета. Солнце, бившее в широкие окна, тотчас словно набросилось на его плечи и озолотило стройный стан как единственно достойный объект. Чудесные витые кудри стали ещё чудеснее, ещё драгоценнее…
— О! Наконец-то! — снисходя, по-родственному заговорил Эльдар, встал из-за стола, подошел к писаному красавцу, крепко хлопнул его по бронзовому плечу. — Я-то решил — твоему сну не будет конца! Что поделаешь — юность любит спать! Танечка, — обратился ко мне с веселой беззаботностью, — не правда ли, этого мальчика следует увековечить в бронзе, мраморе и на полотне?
Забывшая дышать, окаменевшая каждым волоском и молекулой, я сумела только кивнуть. Актер рассмеялся, явно довольный тем, что предмет его гордости произвел мгновенное, оглушающее впечатление на журналисточку. И не заметил, что возникший красавец в плавках тоже на какое-то время замер, умер от изумления, увидев перед собой ее…
Так вот оно случилось… Чашечка с кофе дрогнула в моей руке и черная грязь обкапала белые брюки. И это был выход из положения — надо было суетиться, идти в ванную, кое-как замывать пятно, что-то отвечать Фоменко, предлагающему какие-то порошки, растворы… В моей голове царил ералаш, все серое вещество встало дыбом и воспламенилось, обжигая корешки волос. Я сошла с ума, попав в Зазеркалье. И окончательно меня сбила с толку внезапная благожелательная реплика актера:
— Моя жена пользовалась вот этим раствором в подобных случаях… Попробуйте!
Я оглянулась на него, и, видимо, в диком моем взгляде он легко прочел: «А разве у „голубых“ бывают жены?»
Я отражалась во всех четырех зеркальных стенах с бутылочкой в одной руке и тряпочкой в другой.
— Кроме двух жен, у меня четверо детей, — сказал он. — Не забудьте внести это уточнение в интервью. Чтобы у наивного, малообразованного малосведущего читателя глаза вылезли на лоб и там и остались…
— Уточню! Как же! Спасибо за беседу… Я отняла у вас много времени… Приносить материал на подпись или…
— Зачем? Я вам полностью доверяю! — великодушно отозвался он откуда-то издалека-далека.
Меня теперь незнамо как тянуло вон из этой богатой, изысканной квартиренки, где в дальних покоях на чужих, «голубых» простынях отсыпался, наверняка, после бурной ночи мой ненаглядный…
Вот в каком качестве попала я в операционную к хирургу Алексею Емельянову. Вот чего и сколько скрыла от него и от себя на веки вечные…
А оно возьми и объявись! И выбеги из мрака забвения, как говорится! Да по той дорожке о существовании которой я знать не знала, слыхом не слыхивала! Надо же было Маринке забеременеть и отправиться на аборт не в обычную гинекологию, а в медучрежденьице, где убитые во чреве младенчики служат исходным материалом для чудодейственных уколов, предназначенных богатеньким импотентам!
Нечаянное удивленьице: «Неужели прекрасный Даниель так сильно ухайдакал свое основное боевое оружие?» «Плачьте, о Боги…» Как там дальше-то?
Не стерпела я тогда, после посещения «палаццо» Фоменко, где процветал Даниель, позвонила модельерше по летним платьям из хлопка Инге Селезневой:
— Почему не сказала, что…
— Солнышко! Я тебя предупредила! Но ты была невменяема. Успокойся: через это крутое разочарование десятки девиц прошли. Если бы собрать все их слезки в одно корыто — гору белья выстирать можно было б! Пусть тебя утешит исторический факт: старик барон Геккерн и Дантес, убийца Пушкина, находились в нежных отношениях. Пушкин, оказывается, пострадал на том, что старый развратник, педераст, ревновал Дантеса и поэтому хотел поссориться с семейством Пушкина. Кончилось дуэлью и смертью Пушкина. Лермонтов имел в виду игры педерастов, когда обвинял «наперсников разврата». Я решила создать вечернее платье из черного и серого шифона под девизом — «Тайные страсти». Уже набросала акварелькой… Анютины глазки, лиловые с желтым, прячутся в мягких складках, появляются лишь при движении… Сечешь?
— Секу.
— Видно, не очень. «Ах, ах, какой ужас — Даниель бисексуал!» Очнись! Когда живешь! Сейчас по Интернету можно вызвать проститутку двенадцати лет! Лолиточку!
Однако в ту ночь я не только окуналась в воспоминания и разглядывала усохшее дерьмо прошедших дней. И не только вдруг подумала об Алексее с его скальпелем наперевес со смиренной благодарностью. Он же спас меня тогда, в ту черную депрессуху, не только своим хирургическим вмешательством в мои внутренности… Видно, мой ангел подсуетился и подбросил мне его тогда во имя вселенской гармонии… Он, он содрал с меня черную кожу депрессухи… Он не давал мне жить самой по себе, прямо-таки с ожесточением навязывал свою веселую, насмешливую нежность…
Чего же мне ещё надо? Чего? Чтоб он сидел у меня под боком и периодически бухался передо мной на колени? И писал мне стихи, подобные апухтинским:
Будут ли дни мои ясны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь загубя, —
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства и песни и силы
Все для тебя!
Впрочем, обо всем этом, личном-различном, я думала как бы вкось, как бы между прочим в эту ночь после встречи с Маринкой. Думать-то думала, но уже жадно вглядывалась в лицо фактам, которые донесла до меня моя верная, несчастная подружка, уже выстраивала их в рядок в зависимости от значимости.
Получалось, что самое важное для меня, для моих последующих изысканий и выводов, — поездки Виктора Петровича Удодова, директора Дома ветеранов, получающего не зарплату, а зарплатишку, — в хитрый медотсек за чудо-уколами, которые стоят больших денег.
Вопрос: где он их берет? Откель нашел многие тысячи на иномарку? Не отрыл ли случаем клад знаменитого пирата на территории своего Дома? А если копнуть в его квартире? Что, кстати, представляет из себя эта его квартира? Не из тех ли, что нахваливает бесстыжая реклама и зовет немедленно «обеспечить себя необходимым каждому комфортабельным жильем в совершенном мире современнейшего дизайна»?
Во всяком случае, мне было совершенно ясно — Удодов попался. Я его могу прищучить. Путь небольшая, но победа! Для статьи уж точно подойдет… Если, конечно, найти документы в «медотсеке», доказывающие, что Виктор Петрович там свой человек и денег на борьбу с импотенцией не жалеет…
Если… если… Но ведь «курочка помалу клюет и то сыта бывает»…
Так ведь недооценила я хватки бывшего спортсмена и экстрасенса! Сама попалась ему в руки! Едва явилась в Дом, едва переоделась в своей кладовке, как меня вызвали к Удодову. Секретарша Валентина Алексеевна, пряча глазки, сообщила:
— К самому… иди… Не знаю, зачем… — и, кусая морковные губы, просительно: — Лишнего не говори… ну про… Сама знаешь. Меня он, конечно, выгонит. Куда денусь? Возраст… холецистит, ревматизм… Пожалей, Наташенька…
Мне было неприятно смотреть в глаза этой убогой женщины способной, оказывается, унижаться не знамо как. Но и грабить покойниц, однако!
— Прошу! Умоляю! — она цапнула меня за руку. Я руку инстинктивно отдернула, но пообещала:
— Постараюсь… лишнего не скажу…
Через некоторое время я переступила порожек кабинета Виктора Петровича и тотчас услышала суровое:
— Пришла? Садись!
Присела на краешек стула. Нас было двое. Джинсовая рубашка синего цвета шла ему и молодила. Он молчал долго. Молчал и молчал. И я поняла вдруг, что все, попалась. Дело вовсе не в том, о чем шептала мне только что его напуганная секретарша. Он каким-то путем узнал, что я вовсе не Наташа из Воркуты, а журналистка Татьяна Игнатьева, подосланный редакцией разоблачитель. И вот сейчас он с ухмылкой удачливого сыщика объявит мне, что все, попалась, голубушка, твой придуреж мне надоел… Ну и так далее. И я с позором буду выдворена вон из Дома, и понесу свой позор, как мочу на анализ, в редакцию, и…
Удодов, между тем, молчал и молчал, и вертел в пальцах с аккуратно округло подстриженными ногтями шариковую ручку в форме полосатого карандаша. Я успела сжать себя в кулак и в случае чего влепить ему пару-тройку неслабых, беспощадных вопросов. И первый из них: «Где денежки берете на чудо-укольчики? На иномарку с суперблондинкой впридачу?» то есть «раз пошла такая пьянка» — играем в открытую!
Однако не пришлось мне лезть на баррикаду… Моя фантазия, основанная на предположении его секретарши, оказалась очень убога, а знание жизни зашкалило на нуле. Хотя начало разговора, после длительного, многозначительного молчания, вполне соответствовало первоначальному прогнозу.
— Мне стало известно, — заговорил, наконец, Виктор Петрович, пробуя ручку на разлом, то есть демонстрируя высокую степень раздражения, а то и гнева, — мне стало известно, что вы участвовали в расхищении драгоценностей покойной актрисы Обнорской…
Я ничего не успела ответить, но на всякий случай опустила глаза и голову — поза крайнего смущения…
— Нечего корчить из себя! — рявкнул мой шеф. — Нечего изображать! Вот доказательства!
Он выхватил из стола конверт, наклонил. Из него с легчайшим звоном пролилась на темную полировку стола золотая цепочка с крестиком. Я невольно потрогала карман своего казенного халата. Там было пусто…
— Именно, именно! Именно оттуда её и изъяли! — подтвердил Виктор Петрович торопливо и как бы услужливо. — Что же не спрятала куда-нибудь подальше? Не отнесла домой, госпожа воровка? Я рассчитывал получить высококачественный товар, без изъяна. Все-таки престижный фотокор рекомендовал, сам Михаил Воронцов. Ты же его подвела! Ты наш коллектив в грязь лицом положила! Когда мне принесли эту цепочку — меня чуть инфаркт не хватил. Пожалел иногороднюю на свою голову! Теперь если об этом узнают в милиции… прокуратуре…
Я ещё ниже, ещё покаяннее наклонила голову, лицо мое залило краской стыда. Мне, «Наташе из Воркуты», было, известное дело, ужасно совестно.
— Не надо в милицию… — шептала я еле слышно. — Не надо! Я виноватая… Но я больше никогда… ни за что… Бес попутал…
— Ты хоть до конца понимаешь, чем это для тебя может кончиться? Сколько тебе лет тюрьмы-лагеря дадут? — не унимал свой праведный гнев раздухарившийся Виктор Петрович.
— Ой, не надо, не надо! — разревелась от страха и отчаяния то ли и впрямь «Наташа из Воркуты», то ли я сама, журналистка из газеты «Сегодня и завтра». — Бес попутал! Не хотела! Совсем не хотела! Я никогда до этого! Я бы и в этот раз отказалась, если бы…
И — дернула стоп-кран, заткнулась. Что-то подсказало мне, что не следует излишне откровенничать, вываливать подробности той гнусной сцены грабежа-дележа… Даже не из-за просьбы-жалобы секретарши…
Однако Виктор Петрович словно бы надеялся именно на то, что я расколюсь окончательно и перескажу ему, как там все происходило, кто участвовал в краже драгоценностей, принадлежавших Серафиме Андреевне. Он словно бы замер как перед прыжком, вытянув голову, опершись ладонями на стол. Он явно провоцировал меня на откровенность, доносительство.
Я не оправдала его надежд, вывернулась:
— … если бы уж очень ярко она… цепочка эта не блестела…
— Но у тебя же на шее есть цепочка! Вон она!
— Позолоченная только… а эта… эта блестит по-другому, золотая потому что…
— Вот ддурочка, — с облегчением Виктор Петрович откинулся на спинку стула.
— Ага, — покаянно согласилась я с ним.
— Тогда почему ты оставила её в кармане халата, Почему домой не отнесла? — он отнюдь не закончил допрос.
— Боялась… Вдруг Михаил Егорович найдет… Даже сама не понимаю… Я её хотела под белое платье надеть… я об белом платье мечтаю…
— Домечталась! Почти до тюрьмы! Мне сказали, ты одна позволила себе такое. Никто больше ничего не трогал. Или трогал? Воровал? В карман себе совал?
ОН неспроста задал этот свой вопрос. Ой, неспроста! И я ответила достойно, то есть обнадежила его и всех, кто в том был заинтересован:
— Прямо не знаю, как взяла… Я извиняюсь. Я никогда-никогда! Бес, бес попутал… запачкала коллектив. Только не прогоняйте! Я больше никогда-никогда… Мне знаете как нравится у вас здесь? Такие хорошие люди… К старикам и старушкам по-доброму… Я уже привыкла… Никогда, никогда больше!
— Надо бы тебя сейчас же, сей момент рассчитать и выгнать! — задумчиво произнес Удодов, но я уже знала — обойдется.
— Надо бы! Надо бы! — Виктор Петрович встал с вертящегося командирского кресла, походил по комнате, трогая пятерней седоватый ежик. — Ладно уж… Придется простить. Умеешь держать язык за зубами. Ценишь доброе отношение. Но знай! — он остановился рядом со мной. Дальнейшие его слова как бы падали мне прямо на макушку. — Знай! В случае чего — отнесу соответствующее заявление в милицию. Есть свидетели, которые видели, как ты брала эту цепочку в комнате умершей Серафимы Андреевны, как ты таскала её в кармане халата. Не отвертишься! Но если будешь вести себя как надо…
— Буду, буду, Виктор Петрович! — я прижала к груди обе ладошки. — Я все поняла! Я вас не подведу! И Михаила… Он же, если узнает…
— Попробую поверить. Попробую. Уже большая, должна понимать: в любом коллективе случается всякое, но не всякий сор следует выметать из избы. Мы в се не ангелы, и ты в том числе. Время трудное. Это тоже надо понимать. Зачем нам, на коллектив, темное пятно? У нас грамот сколько, благодарностей, — он говорил и одновременно сливал цепочку в почтовый конверт. Кончилось тем, что ему приспичило именно при мне повернуть ручку сейфа, набрать код и сунуть внутрь этого угрюмого, страшненького ящика легонький конвертик с явным «вещественным доказательством», чтоб, значит, незадачливая в ситуации приватизации чужого Наташа из Воркуты всегда помнила, что она сидит на крючке. И не ворохнулась…
Разумеется, я высоко оценила способность Виктора Петровича бороться за честь коллектива. И поверила в совершенную его искренность насчет нежелания лишнего шума и «темного пятна». Но слишком высок оказался класс провокаторства, чтобы мне не пришло на ум признать его, именно его главным вдохновителем и организатором всех черных дел, что творятся в Доме ветеранов. Остальные — пешки.
Не знаю, сколько ещё времени Удодов продержал меня в своем кабинете, отчитывая и поучая, если бы не очередная, за раскрытым окном, перебранка между медсестрой Аллочкой и кондитершей Викторией.
Аллочка отбивалась высоким, полуплачущим голоском:
— Да нужен он мне! Медом, что ли, намазанный! Один он на всю Москву, что ли!
— Не ври! — певуче требовала красавица-кондитерша. — Не видела я, что ли, как ты к нему в гараж бегала! Не видела?
Меня опять удивило такое откровенное, прилюдное соперничество. Но, с другой стороны, женская ревность, как известно, не знает пределов. Родная сестра моей матери, о чем в семье говорилось не раз, била стекла в квартире разлучницы. Набрала кусков асфальта и пуляла по окнам на втором этаже. Все до одного осыпала. А подруга матери из её педагогического прошлого, историчка Ираида, подловила соперницу в туалете и, став на стульчак в соседней кабинке, облила её разведенным шампунем. А… Да сколько таких случаев, когда женское сердце вскипает от ревности и гнева… До убийства доходит! Вон же в газете рассказали про директрису магазина, как она в подсобке задавила соперницу мешком с мукой…
Короче, не придала я и на этот раз особого значения этой несимпатичной сцене. Тем более, что директор высунулся в окно и сердито крикнул:
— Замолчали! Разошлись по рабочим местам!
И мне:
— Иди и ты! Работай! Зачем только я набрал столько сволочных баб! Жалость проклятая!
Мне же хотелось догадаться, кто выдал мое «воровство» директору… Сестра-хозяйка тетя Аня? Секретарша? Сами замазаны. Медсестра Аллочка? Но ей и вовсе, вроде, ни к чему меня «топить»… Или испугалась, что я знаю, что «колется», что ненароком, или как, выдам ее?
Протирала пыль, чистила ванны-унитазы, пылесосила и все думала, думала и ни до чего не додумалась.
А зачем меня позвал к себе в квартиренку Парамонов? Я же у него уже убирала… Нашел предлог:
— Наташенька, я набезобразничал, бутылку в ванной разбил… осколки… с шампунем… Не сочти за труд… Пошла, убрала. Но когда взялась за ручку двери, позвал:
— Сядь, передохни.
Села. Он как бы кулем плюхнулся напротив в пиджаке с орденскими планками. Подвинул ко мне стакан в мельхиоровом подстаканнике с крепко заваренным чаем, а следом — распечатанную, но непочатую шоколадную плитку «Вдохновение». Он всегда надевал этот полупарадный пиджак из синего, стародавнего коверкота, когда ходил в ближний к Дому универсам, а ещё на встречи с однополчанами, в Александровский сад. Все удивлялись его прыти — тучный, а не унимается, марширует, куда хочет.
— Попей, попей чайку! Какая проворная! Шустрая! Молодец! «Без труда не вынешь и рыбки из пруда». Ешь, ешь шоколад — он силы дает… Думаю — если бы тебя одеть, как артистку, — никто бы не поверил, что ты уборщица…
Я поперхнулась. Мне почудилось — старик как-то особо глянул прямо мне в глаза своими маленькими, остренькими.
— Правда-а? — спросила с идиотской улыбкой.
— Когда-то я гримером работал, — был ответ. — В молодости. Другой раз чуток подкрасишь актрису, паричок ей нацепишь — родная мать не узнает..
Мое сердце забыло биться.
А старик не умолкал, не спуская с меня тусклых, словно бы разжиженных, но упористых глаз:
— Одна актерка, помню, мужа своего захотела в измене уличить, попросила меня, чтоб загримировал. Пошел навстречу. Из блондинки брюнетку сделал, ну цыганка и цыганка. — Старик рассмеялся, его жидкий живот всколыхнулся.
— И что?
— Все как по маслу. Застукала муженька с посторонней дамочкой, устроила сцену, как полагается. Только хорошего все равно ничего не вышло. Она попала под машину.
— Как… под машину?
— А так… Всего в этой жизни не предусмотришь, — произнес назидательно. — Она, видно, хороший дебош устроила, как говорится, с музыкой. При всех позорила мужа. Дело было в театре, народищу кругом… А кончилось… Видно, очень довольная, выскочила на улицу, ничего не видела, а тут машина…
Что я должна была думать? К чему Парамонов вел разговор? Мне стоило труда изобразить добавочный идиотизм и провякать:
— Ну надо же… Ну я пойду, а то и так засиделась…
На что намекал Парамонов? Или не намекал, а это мне кажется, потому что начинаю бояться собственной тени?
В пустом коридоре второго этажа было тихо, солнечно и безлюдно. Так показалось мне вначале. Но тут я заметила сквозь оранжерейные резные листья маленькую сухонькую фигурку… Фигурка двигалась из глубины коридора, а остановилась возле двери квартирки, где до недавнего времени жил актер Козинцов. По белым волосам, затянутым на затылке в орешек, узнала Веру Николаевну. Она что-то делала, принаклонясь над дверной ручкой. У неё упал из рук небольшой голубой букетик. Она не без труда наклонилась, подняла его с ковровой дорожки и опять, как можно было догадаться, принялась прилаживать к ручке. И опять у неё ничего не получилось.
Я вышла из «засады»:
— Вера Николаевна, давайте помогу!
Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:
— А-а, Наташенька, душка…
Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему…
— Ну, попробуй… у меня никак…
Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.
— Спасибо, — сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. — Там Козинцов… Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый… Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме «Морской десант»… Высокое звание получил… и эту квартиру.
Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов… Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:
— Входите, посидим… что ж…
Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, «сливкинского» термоса и продолжала:
— Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так… Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие… Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным… Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны… Ах, да что я… — Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. — Бедный Толя! У него была слабость… Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость…
— А как? Это же нельзя…
— Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал… Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой… Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что… из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней… Говорит, «следствие идет»… Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: «Следствие идет…» Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку… Хотя смешно, — Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. — Пусть согреется… Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?
— Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.
— Вы верующая?
— Да.
Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:
— Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания… решилась, наконец. В надежде, что меня поймут… хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых… — Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх — синяя шариковая ручка. — Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь… Это же так важно — понять!..
Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.
Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что «… первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой… Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, — нельзя на первый план ставить личное… Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!»
И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: «Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю — не танцзал, богадельня, и все-таки… За каких-то полтора месяца — Мордвинова, Обнорская, Козинцов… Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое… Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена — ты мои откровения мне во вред не употребишь…»
— Никогда! Ни за что! — сказала я вслух.
«Никак, — писала Вера Николаевна, — не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что… в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: „Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце… У меня сломана нога… Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!“
Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет… Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла… Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар… Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще… Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством… Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили… Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла — распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома… Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах «Вьется в тесной печурке огонь…» Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:
В бомбоубежище, в подвале,
Нагие лампочки горят…
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят…
Я никогда с такою силой,
Как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
Такой влюбленной не была…
Это — чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников…»
В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.
— Ах, и ты, Наташа, здесь…
— Я её задержала… попросила прочесть страничку мемуаров.
От Аллочки не укрылось, что Вера Николаевна захлопнула зеленую тетрадь. Надо было как-то загасить Аллочкин интерес… Я схватила тетрадь со стола, пролистнула и, к счастью, открыла на той самой странице, где Вера Николаевна цитирует Ольгу Берггольц:
— Смотри, Аллочка, тут про Ленинградскую блокаду и стихи такие печальные: «В бомбоубежище, в подвале…»
— Ах, это, — Аллочка улыбнулась лучезарно, пошевелила пальчиками в кармашках белого халатика, произнесла просительно:
— Вера Николаевна! Миленькая! Вы забыли кое-что важное. Большую дату! Крупную!
— Что же? Какую? — старая женщина отпила из чашки травяной настой. Она явно не хотела смотреть на Аллочку.
— Ну как же! Вашему мужу исполняется девяносто три года!
— Да, конечно… только в следующем месяце…
— Правильно! Но Виктор Петрович сказал нам всем готовиться уже сейчас… Он велел спросить, какую картину вашего мужа надо заказывать, чтобы смотреть здесь.
— Я подумаю. Скажите Виктору Петровичу «спасибо».
В дверь опять постучали. Вошла сестра-хозяйка тетя Аня, положила свои крепкие руки поверх высокой груди локтями вверх:
— Верочка Николаевна, милая вы наша, какие цветочки-то ваш супруг особенно любил? Какой букет под его портрет поставить?
— Какие… — старая актриса пожала худыми плечами, острыми даже под мягкостью белой кофточки. — Флоксы. Именно флоксы.
— Но флоксов-то нет, рано ещё им, — сказала тетя Аня. — Надо что в начале июня цветет…
— Ну тогда… Очень любил сирень белую.
— Это можно. Это мы сделаем.
И ещё один стук раздался в дверь. И почти все комнатное, без того невеликое пространство, заняла крупная фигура бородатого искусствоведа-общественника.
— Что я вижу! — воскликнул он. — Сколько прекрасных женщин! Вера Николаевна, Виктор Петрович прислал меня, чтобы спросить, какое фото вашего мужа вы хотите, чтобы висело в комнате отдыха в связи с его юбилеем…
— Я подумаю…
— Подумайте, подумайте, голубушка… Время ещё есть. Но как же оно бежит, несется, проклятое!
— Да, это да, — отозвалась Вера Николаевна. — Остается только удивляться: сколько чего было и прошло…
Откуда ни возьмись — старушка-циркачка в шляпке-цилиндре Ава Пирелли:
— Вообразите! Время несется! Но событий не становится меньше! — она поигрывала стеком с обломанным кончиком: — Вообразите! В Америке устраивают конкурсы крошечных девочек! Их наряжают в платья баснословной цены! Матери сходят с ума! Они рыдают, если малышке отказывают в призе! Я никогда бы не позволила мучить свою Ларочку! Я любила её. Если бы она была жива — подтвердила мои слова. Ей было всего тридцать лет, когда она получила это страшное воспаление от гриппа… Если бы она не умерла, она бы родила мальчика или девочку…
— Авочка, душка, — позвала её Вера Николаевна, зябко кутаясь в белую шерстяную кофточку, — вы ещё не видели кошечку, которая лежит на солнышке у самого входа в наш дом? Очаровательная кошечка! Можно погладить.
— О! Вообразите, я давным-давно не гладила кошечек! Хотя когда-то у меня их было целых три… Я сейчас же… сейчас же…
— Да, да, душенька, идите! Доставьте себе маленькое удовольствие!
Видимо, сообразив, что пора и честь знать, Георгий Степанович повелел:
— Все, все посторонние вон! Сколько нас понадобилось!
Он первым вышел в коридор, за ним тетя Аня и Аллочка. Меня Вера Николаевна задержала, сказав:
— Наташа, попрошу… надо вытащить с полки чемодан.
Когда мы остались одни, поманила меня пальчиком, сказала в ухо:
— Не верю им! Никому! — отодвинула ящик стола и сунула зеленую тетрадь вглубь. И опять громко: — Печальное это мероприятие — старость, глухая старость. Как сказал Феллини: «Я чувствую себя самолетом, у которого нет аэродрома. Мой зритель умер.» Восемьдесят пять! Разве я могла представить, что доживу до столь невероятного возраста!
И мне опять на ухо:
— Я должна что-то предпринять… Я одна осталась, деточка, одна за всех…
Мне захотелось взять ручку-лапку этой старой, одинокой женщины, потерянной в чуждом, чужом для неё времени, и согреть её, что ли…
Зазвенел маленький, на батарейках, будильник… Время ужина. Мы вышли с Верой Николаевной вместе. Но прежде она мне успела сказать:
— Я кое-что надумала. Вы мне в этом поможете. Завтра скажу, что и как…
«Завтра» встретило меня в Доме странными, косыми взглядами… Здоровались ссо мной молчком и сейчас же быстро проходили мимо. Я делала вид, будто ничего не замечаю.
Разъяснила случившееся Аллочка. Она вышла в мою кладовку, когда я там возилась с тряпками-порошками:
— У Веры Николаевны пропали её мемуары, зеленая тетрадь. Она тебе ещё показывала и нам. Куда делась? Кто такой любопытный? Может, ты случайно взяла?
— Да ты что!
— Ну вот я и говорю, что тебе она незачем, но кое-кто думает, что ты…
— С ума вы все, что ли, посходили?! Ну зачем, зачем мне сдалась тетрадь этой старухи? Я к ней из жалости… Из чистой жалости! Когда пропала-то эта?
— Вера Николаевна говорит, что видела её после ужина. У нас вчера Довженко показывали, чушь жуткая, а этим старикам нравится… «Земля». Там ещё убивают тракториста, а его невеста, вся голая, мечется, страдает… Старики не плачут.
— Да я ушла сразу после ужина! Я кино не смотрела.
— Ну все равно… Мало ли… Вера Николаевна слегла. Давление. Тебя вспоминала.
— Пойду к ней… Если она думает, что это я…
— Ты что! Там врач, «скорая»… Отходят — тогда можешь… Ты весь дневник прочитала? — спросила как бы между прочим. — Очень интересный он, что ли?
— Про войну, про блокаду и стихи…
Я с трудом сдерживалась, чтобы не помчаться в комнатку Веры Николаевны, чтобы не закричать: «Никакой чужой тетради я не брала! Вера Николаевна, неужели вы могли поверить, что я зачем-то украла вашу тетрадь?!»
Однако, свободившись от Аллочкиного присутствия, подумала уже спокойно и здраво: «Провокация. Кто-то из них украл мемуары. Может, сама Аллочка. Заподозрила что-то неладное и украла… и прочла. И не только она. Теперь они в курсе, что знает Вера Николаевна. Для неё это ой как опасно! Ой, как! Надо что-то сделать… предпринять… Но что?»
Я брела по коридору, таща пылесос и ведро с водой. Мимо промелькнул со своим чемоданчиком Мастер на все руки Володя. Кивнул мне на ходу. Опять, значит, у кого-то что-то сносилось и потекли краны?.. Что ж, обычное дело… Хотя…
Я убирала у сценариста Льва Ильича Путятина, когда в открытую дверь вошла Аллочка и сообщила:
— Нашлась тетрадка! Среди книг. Она её, Вера Николаевна, и засунула туда. Засунула и забыла. Теперь на тебя никто из персонала коситься не будет. У стариков с памятью сплошные проблемы. Дырки у них вместо памяти. Но скандал поднимут обязательно. Не переживай!
— Вера Николаевна рада?
— Ну… довольна… Лежит, правда… Ох, Наташка! — с неожиданным исступлением, хотя и тихо, проговорила она. — Как я устала! Как устала! Запри дверь! Быстро!
Я поспешила выполнить просьбу. Аллочка скрылась в ванной, заперлась там… Вышла почти сразу как ни в чем не бывало, но взгляд отуманился, растекся…
— Ой, привыкнешь, — посочувствовала. — Я вот хочу завязать…
— Не лезь не в свое дело! — обрубила она.
И ушла совсем, гордо, пряменько поставив головку в белом крахмальном колпачке.
Вернулся с прогулки Лев Ильич, устроил в кресле свое костлявое, угластое тело, заговорил о том, что я никак не могла принимать близко к сердцу после всего случившегося. Я не поверила, будто зеленая тетрадка вовсе не пропадала у Веры Николаевны, будто во всем виновата её стариковская забывчивость… Хотя кто знает, кто знает… И, все-таки, нет, при мне Вера Николаевна положила тетрадь в стол. Видно, там она и лежит у неё по обыкновению. И лежала, пока кто-то не взял. Что-то будет теперь? А будет обязательно. Или я накручиваю опять?
— … не надо слишком многого требовать от жизни, — говорил, между тем, Лев Ильич, вероятно, надеясь, что я слышу, внимаю, вбираю его ценные слова, потому что, кстати, он, действительно, известный кинодраматург и в свои сегодняшние восемьдесят три пишет на заказ сценарии, — надо быть благодарным Богу уже за одно то, что живешь. Сколько погибло мужчин, женщин, детей за те годы, что я, например, прожил! Сколько ухнуло в бездну несбывшихся желаний, упований! Терпеть не могу старческое дребезжание-брюзжание! С утра подойди к окну и скажи солнцу: «Здравствуй!» Я вышел целым из окопов второй мировой. Я видел Париж, Лондон, Нью-Йорк… Много! Я был знаком с прекрасными, талантливейшими людьми! Я убежден: войны затевают мужики-шизофреники, которых никто не любит. Любящий и любимый мужчина не способен гнать на убой себе подобных! Вот какие мысли лезут мне в голову! Вот с каким настроением я начинаю новый сценарий «Законы любви и ненависти». Надо все время работать — тогда ощущение себя, живого, ярко, приветливо. Есть живые люди, но покойники. Просто умерли они без обряда похорон, бедняги
Он не требовал ответов. Он привык рассуждать вслух. Он голосом пробовал диалоги, проговаривая то за Машу, то за Мишу, то за комбата, то за солдата, то за приспособленца, то за рубаху-парня… Лев Ильич был самозаводной машиной, не способной тихонько посиживать на скамеечке и созерцать. Он работал, работал, работал, изредка принимая гостей — студентов ВГИКа, будущих сценаристов. Его присутствие как-то особо облагораживало Дом ветеранов, придавало ему едва ли не всемирную значимость.
— Наташа! — подвал меня работяга-старик. — Я хотел бы услышать ваше мнение. Как, если мне придет в голову сделать сценарий о жизни обитателей этого нашего райского предбанника? — его рот растянула веселая и одновременно какая-то дьявольская улыбка. — Интересненькое кино может получиться?
— Ой, не знаю, Лев Ильич! Людей-то здесь интересных много.
— С перебором, — согласился он.
Я, было, подумала, что мы с ним имеем в виду одно — страсти-мордасти, происходящие здесь. Но Лев Ильич, задержав на лице дьявольскую улыбку, предупредил мои смутные надежды:
— Эдакую трагикомедийку… Одна «Вообразите!» чего стоит. Чисто феллиниевский персонаж!
Зыбь и хлябь ощущала я под своими ногами, неясные, полные затаенной угрозы слышались мне шорохи и шепоты в листве, колышимой ветром, когда возвращалась домой. Когда ныряла из света в тень, когда думала: «Ну зачем тебе все это было надо! Ну зачем?» А вокруг тьма народу — на остановках, в метро, на переходах через улицу… Но я-то одна… Не кинешься же к первому встречному: «Боюсь! За Веру Николаевну боюсь! Помогите!»
Спохватывалась, приструнивала себя: «Чего дергаешься? Нервы это, нервы! Надо взять себя руки. Никто на тебя не покушается. И с Верой Николаевной ничего не случится. Все утряслось. Никто не посмеет что-то с ней сделать. Во всяком случае сегодня-завтра. Совсем недавно похоронили Обнорскую… Сгорел Анатолий Козинцов… Не до бесконечности же! А Мордвинова!»
Пришло, пришло в голову: «А не позвонить ли мне по тому телефону, что оставил Михаил, записал на солонке? Не пора ли? Хотя что, что скажу? Что распутала? Да ничего! Мелочевка какая-то… А свидетели где?»
Но в голову лезло: вон на юге убили журналиста за то, что хотел отследить путь наркоты…
В ответ: «То же наркота! Там такие головорезы задействованы!»
Но вопрос: «А ты разве знаешь, почему в Доме гибнут и гибнут люди? Здесь разве не крутятся большие деньги?»
В ответ: «На мой, обывательский, взгляд большие».
Вопрос: «Тогда почему молчит следствие? Почему? Никого из жильцов не спрашивали, никаких показаний не брали и со служащих… Сколько ты уже работаешь, через неделю месяц будет, но ни из каких органов никто, тишь да гладь, да Божья благодать. Значит, это кому-нибудь нужно? Что тишина и мертвые с косами?»
И опять на перекрестке, перед мордой иномарки, заждавшейся сигнала к дальнейшей гонке за счастьем и сверхприбылями, надо полагать: «А в Саратове тоже убили журналиста… И в Оренбурге… И ещё где-то…»
Делала вид, что надо поправить босоножку, а сама оглядывалась исподтишка, не идет ли следом, не пристроился ли сбоку. Все положенные замки и засовы в Михаиловой квартире заперла стремительно. И пожалела, что его сосед околачивается где-то в другом месте. Я знала, знала, что совершила непростительную ошибку, рискнуть читать мемуары Веры Николаевны с теми опасными откровениями. Опасными и для неё и для меня.
Уставилась на желтый телефон. Так хотелось, чтобы позвонил Михаил! Но он не звонил больше. видно, залез далеко в горы, окунулся с головой в свои дела-задания… В который раз обвела взглядом стены, увешанные и красотками, и бабочками, и насекомыми, снятыми в цвете и свете. Эффектно, мастерски… Хотела понять здорового мужика, воевавшего в свое время в Афгане, имевшего, небось, десятки женщин и вдруг затащившегося от крылышек, глазок, грудок, ножек стрекоз, богомолов, кузнечиков и прочей мелочевки.
Телефон так и не позвонил. Вернее, Михаил мне не позвонил и не сообщил, как в тот раз, мол, тело просится к телу, тоска заела по сексуальным радостям! Какие-то звонки были, но просили Михаила. Не знали, что уехал. Пустые звонки.
Сильно, сильно я струсила. Тишина и ночная заоконная темень давили. От нечаянных звуков с улицы вздрагивала, сидя в постели, закутавшись в простыню. В половине третьего встала и, уже больше не путаясь в вопросах-ответах, пошла на кухню искать солонку, на которой, как помнила, Михаил написал спасительный номер.
Однако хоть сразу же увидала деревянную солонку в форме скворечника на столе, принадлежащем Михаилу, — никаких цифр на ней не было. Пошарила в навесном шкафчике и обнаружила ещё одну солонку, фарфорового петушка, но и на нем никаких надписей.
Озарило по пути в комнату. Он же фотокор, художник! Он имел в виду фото с солонкой!
Так оно и оказалось — лист желтой бумаги с прошлогодним календарем, висевший на стене, изображал накрытый праздничный стол и там красовалась среди прочих расписных хохломских сосудов, ложек, — солоночка в форме бочонка. На ней-то и обнаружила номер телефона какого-то Николая Федоровича.
Как толкнул в спину голос по телевизору: «Найден труп журналистки и её знакомого, который помогал ей выйти на след похитителей Игоря Калашникова… Журналистку, как нам кажется, подвела излишняя самоуверенность и плохое знание особенностей и законов криминального мира…» Схватила плащ, выскочила в кромешную темень, потому что ближние фонари почему-то не горели, продралась сквозь кусты к телефону-автомату, что висел на стене соседнего дома. Хрустнули под ногами стекла — какой-то лоботряс-варвар успел перебить боковые стенки. В украденном желтеньком свете дальнего фонаря с трудом различила циферблат. На миг засомневалась: «В такой поздний час… Нехорошо же». Но мысль о том, что там, на окраине Москвы, в Доме, где творится черт знает что, лежит в постели одинокая старая Вера Николаевна, блокадница, умная, стойкая женщина, талантливая актриса, верный друг и товарищ умершим близким людям. А с ней могут сотворить, что вздумается, те, кто уже отправил на тот свет подряд нескольких людей, — заставила меня решиться. Я набрала номер и замерла в ожидании. Через некоторое время отозвался женский голос:
— Слушаю.
— Можно… можно Николая Федоровича?
«Сейчас даст мне от ворот поворот», — предрекла с досадой и смущением.
Но, как ни странно, прозвучало тише, на сторону:
— Тебя. Слышишь?
Я замерла. Со всех сторон и в небесной выси шелестела листва, а оказалось — пошел дождь.
— Слушаю.
— Николай Федорович?
— Я.
Николай Федорович, это я, Татьяна Игнатьева, вам Михаил Воронцов… — у меня в горле встал ком. Мне хотелось разрыдаться.
— Мой генерал, мы с вами хорошо знакомы. Белое море… Соловки…
— Николай Федорович! Это вы?!
— Так точно, мой генерал! Где? Когда?
— Сейчас… если можно… У…у… на углу, здесь кинотеатр «Енисей». Я в кустах буду стоять.
— Договорились. Через полчаса буду.
«Мой генерал! Мой генерал!» — повторяла про себя с детским упоением. У меня в запасе было целых полчаса и самое время удивиться в очередной раз причудам судьбы и вещей справедливости пословицы — «Гора с горой не сходится, а человек с человеком сходится…» Или как там точно-то?
В позапрошлом году, на Белом море, на одном пароходе плыли на Соловки. Он все снимал виды, переходя с борта на борт или утопывая на нос. Типичный пенсионер-удачник, который в наше кривое-косое время, стоящее к основной массе стариков задом, может позволить себе путешествие…
Впрочем, наш тур был из дешевеньких. И сам этот человек в пенсионерстве мог не признаваться, запросто сошел бы за пятидесятилетнего. Ну, за пятидесятипятилетнего. Ну хотя бы тем, что спину не гнул, ходил легко, посмеивался, глядя, как чайки ссорятся бросаясь за кормом, что им кидают путешественники-доброхоты.
В моей легковесной девичьей памяти этот седой человек с его присказкой «мой генерал» застрял ещё и потому, что не только снимал, глядел на чаек, но успевал подмечать мелкие сложности бытия неизвестных ему спутников. И когда я вскрикнула, напоровшись рукой на гвоздь, он сразу понял, что произошло, и сказал:
— Немедленно высасывайте кровь! Сосите, сосите! Грязь чтоб вышла! Теперь подавите. Теперь вот вам йод. Теперь идем попросим горячей воды с мылом, содой…
— Ах, да ерунда все это! Хватит йода!
— Нисколько не ерунда, мой генерал, — был ответ. — Есть такая зараза, по-народному костоеда, а по-ученому стафилококки противные. Если вцепятся — палец съедят, не подавятся, до кости, а то и с костью. Это случается с хирургами, мясниками довольно часто. Они сейчас же пораненное место под горячую воду и моют, моют мылом. Если же поленишься, пренебрежешь — вот результат, — и он вытянул руку. От одного пальца, среднего, торчал обрубок. Утешил:
— Красиво, не правда ли? Молодой был, беспечный. Напоролся на ржавый гвоздь, обтер кровь лопухом… Вот и результат…
В нем было что-то от моего отца. Тот тоже, когда рассказывал, как его болото чуть не засосало, как медведица на него стоймя пошла, как со скалы летел вместе с камнепадом, как трепала его желтая лихорадка, — тоже словно бы все это повод для насмешки над собой, над собственной забавной неудачливостью.
— Вы военный? — спросила я его.
— В недавнем прошлом, мой генерал.
— Летчик? — почему-то попросилось на язык.
— В известной степени… Летал, много летал… с места на место.
Мне показалось, что я догадалась, кто он. А он догадался, что я догадалась. И мы немножко посмеялись, глядя друг на друга. И он мне протянул визитку. Я же не имела оной.
— В случае чего… Танечка… Мало ли! — сказал. — Вдруг ещё пригожусь.
— Спасибо, Николай Федорович.
И потеряла визитку. И забыла то, что было. Дела же, проблемы… Мало ли теряем мы всяких случайных знакомцев, когда несемся опрометью к счастью?
И вот вам номер! Вот вам ещё один «урок»: «Не плюй, не плюй в колодец!» Михаил, выходит, знает его хорошо… И целиком доверяет. Может, Николай Федорович и есть генерал?
Я его спросила об этом сходу, едва забралась в его машину.
— Да нет, полковник, Танечка. Сойдет… мой генерал? Полковник в отставке, консультирующий некие серьезные службы, призванные бороться с организованной преступностью.
— А Михаила откуда знаете?
— Оттуда же, Танечка. Все не очень плохие люди рано или поздно встречаются, чтобы давать отпор мрази.
Машину он вел, не торопясь, по пустынной улице, так же плавно завернул её в сторону и остановил, приладив к последней «ракушке», белевшей ребристым металлом в конце череды себе подобных.
— Слушаю вас, мой генерал! — он повернул ко мне свое худощавое седобровое лицо. — Прошу учесть, чистосердечное признание значительно облегчит вашу судьбу. — Он смотрел на меня, положив свой подбородок себе на плечо. — Если можно, с самого начала.
— Кто мне по телефону ответил у вас? — ни с того, ни с сего спросила я. — Жена?
— Дочь. Жена крепко спит… пять лет уже.
— Какая вежливая у вас дочь… Если бы мне кто посторонний позвонил глухой ночью, я бы…
— Привыкла. Работа у меня такая. Весь внимание.
— Я влезла не в свое дело. Сначала думала, что все будет просто, если прикинусь Наташей из Воркуты, и в Доме ветеранов меня ею и будут считать. Наверное, играла эту Наташу неплохо, ну такую провинциальную, вяловатую на сообразительность девицу. Мне хотелось добрать сведений, узнать, как живет этот Дом, почему в нем вдруг пожар, погибает старая актриса Мордвинова, но никакие правовые органы не раскручивают дело… Следователь вообще сказал: «Свидетелей нет. Если сами найдете…» Ну не дикость ли? Нет, нет, не так… Пойду с самого начала, чтобы вам стало все понятней.
И я принялась ворошить факты месячной давности, быстро, почти взахлеб, пользуясь благожелательным терпением Николая Федоровича, рассказывала ему, как мы сидели с моим хирургом, мечтающим о мировой славе, и выясняли отношения, когда раздался телефонный звонок от Маринки, и Маринка сказала, что получила наследство Мордвиновой. И как мы с нею обрадовались, потому что живет она, если прямо сказать, в нищете. А тут ей и дачу в подарок. И как мы ходили с ней в Госпожнадзор, в прокуратуру, милицию, в РУВД и всюду то нас спешили отделаться. Словно бы гибель старой женщины от кем-то включенного всухую кипятильника — ерунда. И как мы втроем, я в обличии экстравагантной девицы в чудовищной шляпе и таких же очках, Маринка и её муж Павел понесли в антикварный магазин вазу-конфетницу с клеймом Фаберже, потому что других ценных вещей у покойной не оказалось. И как Шахерезада-нотариус намекнула, что эта ваза, возможно, очень дорогая. И как во дворе антикварного магазина «Люпина» Павла убили. Кто? Неизвестно. Следователи даже не звонят Маринке.
И о том рассказала в стремительном темпе человека, наконец-то дорвавшегося до возможности выговориться подчистую, как вслед за Мордвиновой умирает актриса, её давняя знакомая Обнорская, как по фальшивой телеграмме уезжает на своей машине в Петербург актер Козинцов, но где-то в дороге сгорает вместе с машиной…
И о том, о том, что волоокая кондитерша Виктория делает торты «Триумф» к юбилейным датам стариков. И что-то с этими тортами явно не то, потому что когда погибла Мордвинова — у неё на тумбочке продолжал лежать треугольный кусочек этого торта с отщипанным кончиком. И перед смертью Обнорской ей медсестричка Аллочка принесла такой же. Еще радостно так сообщила, когда вышла из комнаты Обнорской в коридор: «Попробовала! Розочку слизала!»
И о том, что самое достоверное, что узнала, что увидела своими глазами, — умерших старух тотчас грабят бабы из обслуги: и сестра-хозяйка, и красавица «отдел кадров», похожая на Быстрицкую, и секретарша директора Валентина Алексеевна, и главврач участвует…
И о Сливкине Борисе Васильевиче, конечно, у которого фирма «Альфа-кофе» и который спонсирует Дом, не сильно, что что-то дает. Зачем-то он получил всего два месяца назад от Мордвиновой дарственную на дачу. И сейчас же передарил её шоферу Володе, беженцу из не знаю откуда. Он там живет с кондитершей Викторией и с её полусумасшедшей бабушкой. Виктория его жена, но нерасписанная, как говорят.
— Зачем Сливкину было связываться с этой дачей? Я-то думала… мы с Маринкой думали сначала, что это какое-то роскошное дорогое строение, но совсем нет — полуразвалюха. Можно чепуху скажу, которая мне вскочила в голову в связи с просмотром одного американского фильма про наркомафию?
— Преобязательно.
— Я видела, что Володя, шофер, приезжает на эту дачу и отливает из фляги в бидон молоко. Он ездит за молоком в совхоз. Видимо, этот совхоз где-то недалеко от этой дачи. Я не видела, как он отливает, он копошился с бидоном и флягой в глубине пикапа. Он вынес бидон из дому. Мне показалось, в нем было что-то… Чувствовалось — тяжелый бидон. А когда отдавал старухе уже с молоком — легкий стал. И еще…. Рядом с дачей гудит междугородное шоссе, а в нескольких километрах аэродром. В американском фильме наркоторговцы тоже пользовались убогой виллой, тоже неподалеку шло шоссе и находился аэродром. Правда, там ещё была граница… Я подумала, но вы не смейтесь, а ведь это очень удобно — серенький такой пикапчик от Дома ветеранов, который ездит то туда, то сюда, везет фляги с молоком, а их никто никогда на дороге не проверяет. Зачем проверять, если накладные на молоко и во флягах оно же? Но ведь в молоко можно опустить что угодно… Когда была компания по борьбе с алкоголизмом, в одном колхозе, мне рассказывали, шоферы в такие фляги клали бутылки с водкой, чтоб милиция не придиралась. Или полную чушь горожу?
— Дальше, дальше, мой генерал!
И я опять говорила, вспоминала, спохватывалась и возвращалась к только что рассказанному, чтобы дополнить его новыми деталями и своими догадками.
— Между прочим, директор предпочитает держать в штате иногородних. Наверное, потому, что они зависимые от него с головы до пят. Между прочим, медсестра Алла по-своему несчастная, она колется… Я так и не знаю, она ли донесла Виктору Петровичу на меня… ну, про золотую цепочку… И Георгий Степанович, ученый старик с бородой, говорил, что сам слышал, как Серафима Андреевна обещала убить Мордвинову. Но это вранье! Тут вранье на вранье! Что еще? Старик один, весь в орденах, может, намекал, а может, просто так сказал, что я на актрису похожа… Может, он догадался, кто я?
— Как его фамилия? — подал голос Николай Федорович.
— Парамонов. Живет на втором этаже. Думаю, в порядке исключения. Никаких дорогих вещей у него нет.
— Нет или не видела?
— Не видела… Грамоты, ордена, книги — это есть.
И о том, и о том, разумеется, сообщила, что обнаружила в книгах погибшего Козинцова вырезки из газет и журналов, где объясняется, как можно победить импотенцию с помощью чудесных уколов, какой-то субстанции, получаемой из мозга и других органов неродившихся младенцев, а также и выкидышей.
— Секретарша директора… она вообще противненькая особа, довольно убогая, носит в свои пятьдесят блузки как молоденькая, с большим декольте, — намекала, что здешние девицы… получается, медсестра Аллочка и «Быстрицкая»… бегают к старичкам… оказывают кое-какие услуги и, значит, одариваются. И, вроде, Удодов, директор, ни о чем таком не знает. Но он попался вот на чем. Маринкина знакомая утверждает, что не один раз видела его, правда, в усах, хотя он усы не носит, в этом медцентре, в отсеке, где делают чудо-уколы за очень большие деньги, за тысячи долларов. Спрашивается, откуда у него такие бешеные деньги? А ещё новенькая иномарка и суперблондинка впридачу. Она его в машине ждала, пока он кололся. Но что верно, то верно — здесь, в Доме, чистота, порядок и каждую субботу какое-нибудь мероприятие в столовой: либо концерт приглашенных артистов, либо кинокартину показывают. Директор за всем следит и, кстати, в обворовывании богатых покойниц участия не принимает. Только его секретарша, эта самая тетка с выщипанными бровями. Но она не скандальная, нет.
Николай Федорович полез в карман своей куртки, вытащил пачку сигарет, щелкнул зажигалкой. Проделал он это все машинально, задумавшись. Он уже прикуривал сигарету, когда вдруг спохватился:
— Что же это я… Никуда не годится. — И втер сигарету в ладонь.
— Можно, можно! — сказала я.
— Потом, — решил он. — Слушаю дальше.
Небо по-летнему быстро светлело. Вдали, на пустыре, объявился мужчина в тренировочном костюме с белыми лампасами, бежавши, добросовестно работая локтями. Сбоку от него неслась овчарка.
— Дальше… Дальше о вчерашнем. Старики там, хоть и знаменитые, но одинокие. Они все сдали свои квартиры и получили по квартиренке в этом Доме. У них нет, как правило, даже дальних родственников. Они — самая легкая добыча для мошенников, авантюристов и убийц. Я ведь сначала хотела написать скандальную статейку под названием «Тайна шагов смерти». Или — «Ограбление покойницы». Или… Ну то есть только о том, как с мертвых старух снимают драгоценности, делят между собой все эти дамы и девицы в белых халатах, а вместо — пристраивают в уши мертвым дешевенькие сережки, вешают на шею позолоченные цепочки вместо золотых. Но почему погиб Козинцов? А теперь я боюсь за Веру Николаевну Коломийцеву… Помните, она играла разных самоотверженных героинь, которые хоть на Эльбрус взбираются, хоть во льдах тонут-не утонут? Еще в тридцатых-сороковых?
— Помню.
— Ну так вот что произошло вчера… И что она мне успела рассказать-показать… Она сама слышала, как Обнорская перед своей смертью говорила по телефону с подругой из Москвы, о том, что была у Мордвиновой, та лежала со сломанной ногой и сказала ей странные слова: «Хочу на дачу… украли… документ — фальшь… Сливкин… Боюсь… Смерть». То есть у Мордвиновой была сломана нога. У неё была тяжелая болезнь… это когда в организме не хватает кальция… и перелом шейки бедра. Она никак не могла встать, подойти к противоположной стене и сжечь себя! Никак! Вера Николаевна доверилась мне… Сыграл роль, вероятно, и крестик мой… Ей было важно узнать, что я верующая. И она дала мне почитать свои мемуары… Между строк, где рассказывала о ленинградской блокаде, она вписала сведения о Мордвиновой и звонке Обнорской… Вдруг пришла Аллочка… Вера Николаевна положила эту зеленую тетрадь в ящик письменного стола… Позже Алла скажет мне, что Вера Николаевна в панике, у неё пропала эта тетрадь. Алла спросила меня, не взяла ли случайно… Но к вечеру тетрадь нашлась, вроде, Коломийцева забыла, куда сама сунула… Меня к ней не пустили. Сказали, что у неё поднялось давление… потом…
— Выходит, они… кто ведет эти дела… знает, что вы знаете слишком много.
— Выходит. И боюсь за Веру Николаевну. Но кто там этот самый «ведущий»? Удодов? А может, Аллочка? Она всюду успевает… Или искусствовед-общественник Георгий Степанович? Или… вдруг красавица «Быстрицкая» с её отрешенным видом? Или кондитерша Виктория? Но не шофер же Володя! У него такой простоватый вид… Хотя парень интересный… Но, я думаю, «шестерка», не больше… Да, кстати, Виктория и Аллочка довольно часто скандалят при всех из-за Володи, они, вроде, оде в него влюблены… Но до неприличия орут друг на друга.. Удодов их резко останавливает…
— Зря, — сказал Николай Федорович. — Очень зря.
— Что… зря?
— То, что ты, Танечка, не позвонила мне раньше.
Он вынул из кармана светлый радиотелефон. Его разговор с абонентом остался для меня за семью печатями:
— Юг… сороковой… шесть ноль-ноль… Пятый, седьмой, девятый…
И ещё несколько слов, ничего не говорящих постороннему.
Теперь мне:
— Не надо бы вам больше находиться в этом Доме… Хватит…
Он положил руки на руль, дал газ. Скоро машина выскочила на шоссе.
— Почему хватит?
— Риск.
— А как же вы? — во мне ожил азарт интервьюера.
— Мой генерал, — отозвался Николай Федорович сквозь сигарету, которую он держал незажженной в углу рта. — У нас с вами разные весовые категории. И возрастные тоже. Кроме того, я — мужик. Мне в свое время старый танкист… он в танке горел под Прохоровкой, так сказал: «Бейся, Колька, за свою честь до последнего, а честь это и есть жизнь». Этот танкист был моим отцом. Из того танка, из огня он один и выкарабкался. После Победы ещё пять годков на костылях попрыгал. Теперь вопрос: стоит ли вам, Танечка, идти завтра в этот Дом? Или…
— Пойду. Хочу знать, как там, что Вера Николаевна…И потом… будет все так, словно ничего не случилось, Наташа из Воркуты никуда не делась… Ведь лучше?
— Пожалуй, мой генерал. Одна просьба — вести себя ровно, ни к кому, ни к чему не проявлять любопытства. Мыть, пылесосить… Сейчас я остановлюсь вот тут, вы подниметесь к себе. Зажгите свет, я пойму, что все в порядке, и уеду.
Я не стала спрашивать его, почему он знает, где живет Михаил… И о том, что же дальше-то… Он сам сказал, когда протянул руку для прощания:
— Вы — умница. В случае какой-то особой неожиданности — звонок мне. В любой час дня и ночи.
Поднялась к себе, зажгла свет… Стоя под душем, думала: «А все-таки, я прирожденная авантюристка. По уши ведь влезла во всю эту путанную историю! По уши! Вот ведь какая рисковая я девица!» Однако мысль о том, что с Верой Николаевной уже случилась беда, обесценила все мои маленькие радости. Да и большие — тоже. Хотя, конечно, свидание с Николаем Федоровичем сняло, вроде, все проблемы…
Я только много позже открою для себя одну существенную истину: негодяи-хищники сегодняшнего образца тем и отличаются от прежних, что их сообщества не знают слова «нельзя», когда речь идет о «баксах». Это всем нам забил головы великий идеалист Достоевский своим Раскольниковым, который долго-предолго размышлял, убить ли ему старушку или как-то нехорошо это, а потом, убив, страдал и маялся незнамо как…
Грабители-убийцы нынешнего образца пощады не знают. Они спешат. Они словно бы дождались своего золотого часа. Беспомощные старухи им только в радость. Зря, очень преступно зря, как оказалось, я раньше не позвонила Николаю Федоровичу… Ну хотя бы на три часа раньше…
Однако, когда вошла утром в Дом, — едва не с порога мирная тишина раннего утра легла мне под ноги атласной полосой солнечного света. В глаза бросилась большая фотография молодого мужчины в кепке-букле, слегка прикрытая ветвями жасмина… Запах чувствовался издалека… И вот это «наглядное пособие» к теме «Душевное отношение к ветеранам…» — сбило меня с толку. Ведь это был портрет известного кинорежиссера В.Т. Коломийцева, мужа Веры Николаевны…
Я подошла поближе. В белых, крупных цветах ещё блестели капельки росы… Молодой мужчина на портрете, моривший когда-то во имя искусства молодую жену в горячих источниках и в ледяной воде, смотрел прямо мне в глаза огненным взором неутомимого первопроходца и озорника. Я успела подумать: «Такого нельзя было не любить…» И не заметила, когда ко мне подошла красавица «Быстрицкая»… Все дело в том, что кругом мягко, ковровые дорожки перетекают одна в другую. Она была одета в белый костюмчик с юбочкой до колен. Как говорится, простенько, но — со вкусом. Высокая прическа делала её ещё стройнее, чем она была. Мы с ней никогда не разговаривали, не было причин, и вдруг она грустно говорит, положив мне на плечо руку:
— У нас горе. Вера Николаевна погибла.
— К-как… погибла?
— Какой-то приступ… синильный психоз, кажется, называется. Вскочила ночью, разбила стекло… дверь была закрыта… порезалась осколками… Истекла кровью… Утром пришли — лежит на полу, мертвая… «Скорую» вызывать бесполезно.
— Ничего себе… ничего себе, — только и сказала я.
— С ней что-то происходило не то в последнее время. Она сама вчера куда-то сунула свой дневник, а сказала, что ты его взяла.
— Ты сама слышала, как она это сказала?
— Нет, но Аллочка да, слышала… С головой у этой старушки было уже не то… Вот и сквозь стекло захотела пробиться…
Я продолжала тупо, невидящими глазами смотреть на портрет мужа Веры Николаевны, а в душе кляла свою несообразительность, самоуверенность, похожую на идиотизм. Ну почему, почему сразу не позвонила Николаю Федоровичу Токареву, ещё когда жива была Серафима Андреевна Обнорская, ещё когда…
Но что теперь могли сделать эти мои проклятия? Кому помочь из тех, кто умер внезапно и странно?
— Пойду гляну, что там, может, помочь надо, — как можно равнодушнее сказала «Быстрицкой» и пошла на второй этаж…
В квартирке Веры Николаевны стекольщик вставлял выбитые стекла в дверь, ведущую в лоджию. Горестно подперев голову ладонью, сестра-хозяйка тетя Аня стояла неподалеку, задумчивая, прошептала:
— И что творится! Я у ней вчера с утра была, занавески меняла, — здоровая, в кресле книжку читала. А ночью какой-то припадок. Вскочила и в лоджию кинулась. На стекло напоролась, вены перерезала. И кровью истекла. Припадок, говорят, есть такой старческий. Ох, не приведи Господи! Не приведи, Господи, в казенных стенах помирать, а не в своей квартире! Прибери. До тебя тут самую страшную кровь… спасибо скажи… поотмывали…
В комнате старой актрисы нехорошо пахло. Здесь, видимо, пытались навести порядок с помощью растворов. С пола успели снять серый палас. Он лежал, свернутый рулоном, в лоджии. Пол был мокрый. Вероятно, здесь лили воду, не жалея. В углу, как что-то вовсе ненужное, валялись намокшие книги и… зеленая тетрадь. Даже издалека было видно, что она разбухла от влаги.
— Ой, как жалко, тетя Анечка…
— Что поделаешь, что поделаешь, в таком месте служим. Старость одна беспросветная. Отсюда только на небо уходят. Всех старичков и старушек жалко! Ничего их не спасает, хоть какая знаменитость… Как простые людишки испаряются… Убирайся давай…
… Не успели мы с николаем Федоровичем, не успели. Я виновата, я… Если бы раньше связалась с ним. Если бы раньше!
Плюхала тряпку в ведро с водой, и туда же капали мои слезы. Подтирая пол, подняла книжку, зеленую тетрадь, сделала вид, что ничуть меня они не интересуют, хлам и ест хлам, снесла, бросила на пол ванной.
Меня удивило вот что: все вещи Веры Николаевны находились на своих обычных местах, ничто не было тронуто, все безделушки, сувениры… И оранжевый халат с черным драконом свисал сиротливо со спинки кресла. Даже золоченая чайная ложечка с витой ручкой лежала на виду, на столе, на блюдечке. Даже листок бумаги оставался прикнопленным к изголовью кровати, где Вера Николаевна записала часы приема травяного настоя…
Меня ударило, я приблизилась к этому листку и прочла: «11 вечера — последний прием».
В комнате никого не было. Быстро подошла и открыла дверцу холодильника: банка с травяным коричневым настоем была на месте.
Чего я искала? Чего суетилась? Чувствов ины не давало мне покоя, заставляло работать мозг пусть на холостых, но оборотах, имитировать полезную сообразительность. Мне пришло в голову — «ее отравили её же собственным настоем, подсыпали в него чего-то, чтоб она стала невменяемой». Или есть, читала, ещё такой способ — передать отраву через прикосновение… может, через эту самую ложечку… ведь убили же когда-то банкира и его секретаршу таким способом…
Только ни на минуту я не сомневалась в том, что Вера Николаевна была убита, что убийцы действовали бесстрашно, изобретательно и наверняка. И я обрадовалась появлению медсестрички Аллочки. Я все больше, как мне казалось, понимала, что она не последняя скрипка в этом страшном оркестре… И тем удивительнее было то, что Аллочка, подойдя ко мне, сказала тихо:
— Темное это дело, темное.
— Это как? — прикинулась я полудурком. — О чем ты?
— О чем, о чем… Если бы ты знала, как я устала! Повеситься хочется!..
— Не дури! Глупости какие… Такая хорошенькая, миленькая…
Аллочка сейчас же и рассмеялась:
— А ты и поверила? Во — провинция глухая! Закрой дверь! Надо!
Я её просьбу выполнила. Аллочка проскользнула в ванную… Вышла оттуда довольно скоро с зеленой мокрой тетрадью в руках. Ее круглые серые глаза стали как бы серее, туманнее…
— Ты совсем не жалеешь себя, — сказала я.
— А ты себя?
— Да я помалу… слабенькое. Собираюсь совсем завязать.
— Я тоже все собираюсь, собираюсь… Да жизнь не дает! Тебе что вози тряпкой и все дела!
Мне очень хотелось спросить её, почему, все-таки, у Веры Николаевны возник этот приступ, как объясняет медицина, почему поздно спохватились и дали ей истечь кровью… Но я помнила наказ Николая Федоровича — «не проявлять излишнего любопытства».
Аллочка принялась листать размокшую тетрадь, положив её на стол, отклеивая один листок от другого и приговаривала с удовлетворением:
— Ничего не разобрать! Все расплылось! А человек писал, старался… Все, все размазалось.
И небрежно швырнула её опять на пол ванной. Я же подумала: «Случайно или нарочно листала при мне? Ее подослали, чтоб проверить, как я реагирую, что скажу в ответ?» Я сказала:
— Аллочка, а как же теперь с днем рождения её мужа… Веры Николаевны то есть? Отмечать не будут?
— Почему это? Раз уж наметили… Виктор Петрович сказал, что завтра отметим. В память и о Вере Николаевне. Картину… он её снимал, там Вера Николаевна среди льдов плавает… заказали уже… Я её видела по телеку. Там все такие смешные, идейные… Ну возись дальше давай.
… И она упорхнула. Я же раздумывала: «Почему это создание то и дело появляется возле меня? Почему она колется при мне, вроде, доверяет и, все-таки, зеленая тетрадь пропала у Веры Николаевны после того, как Аллочка увидела её у меня в руках… Кто она, хитрая бестия или игрушка в чьих-то опытных, злодейских руках?»
Убирая ванную, я, конечно же, нашла момент, когда поблизости не было ни души, и попробовала полистать зеленую тетрадь, найти те листы, где говорилось о Мордвиновой и Обнорской и проливался свет на подлинные причины их смерти. Однако именно эти листы оказались не просто мокрые, как и все другие, но разъеденные какой-то дрянью. От них остались одни грязные лохмотья… У меня уже никаких, ни малюсеньких сомнений не было в том, что Аллочка-Дюймовочка на остреньких каблучках — та ещё разбойница с большой дороги. И даже такие мысли зароились: «Почему бы ней, такой вот с виду простенькой, игрушечной, не быть главарем здешней шайки-лейки? Разве нет случаев, когда именно юные стервочки руководят бандами из мордоворотов?»
Но, видно, что-то я не поняла в этой труднодоступной жизненной вариации и не так, как следовало, истолковала, лишнего приписала Дюймовочке Аллочке, её умению появляться там и тогда, когда вовсе не обязательно и с её стороны попахивает нездоровым, опасным любопытством.
Я понесла ставить на место в свою кладовку пылесос, ведро и прочие хозяйственные принадлежности, а там Аллочка лежит в белом халате, скрючившись. Я в темноте чуть на неё не наступила. Когда зажгла свет — поняла, что с Аллочкой дело плохо, очень плохо, не Аллочка это, а мертвое тело. Потрогала её руку — бессильная, холодная… Глаза совсем закрыты… От неожиданности и испуга едва не закричала в голос и уже хотела бежать, рассказывать про то, что такие вот дела… у меня в кладовке.
Но вдруг Аллочка застонала и приоткрыла глаза.
— Что, что с тобой? — зашептала я, встав перед ней на колени. — Врача позвать?
Она схватила мою руку своей рукой:
— Что ты! С ума сошла! Они не должны знать, что мне плохо…
— Кто они?
— Те, кто… Я устала! Я ужасно устала! — Аллочка приподнялась и ткнулась мне лицом в грудь. — Я больше не могу!
Она зарыдала. Я чувствовала, что моя одежда от её слез становится влажной. Я не знала, что подумать, как это все оценить.
— А ты чего лежала-то? — спросила осторожно. — Чего с тобой случилось?
Аллочка оторвалась от меня, вытащила носовой платок, принялась вытирать лицо, промокать глаза.
— Случилось… должно было случиться и случилось, — сквозь остатки всхлипов говорила она. — Ты что, ещё ничего не поняла, что ли?
Я насторожилась, промолчала.
— Чего молчишь? — обиделась медсестричка и горячо, быстро зашептала. — ты что думаешь, я тут с ними, с теми, кто творит всякие гадости? Я влипла! Ох, как влипла! Кое-что узнала про них… Виктория тут главная, если хочешь знать. Я все, все теперь про них знаю! Они меня не оставят, убьют…
— Да за что? Ты такая маленькая, безобидная…
Аллочка уперлась указательным пальцем в пуговицу на моем казенном халате:
— Не бросай меня! Не смей! У меня не осталось нервов… Мне надо выбраться отсюда во что бы то ни стало.
— Как выбраться? Кто тебя держит? Встала и ушла… делов-то…
— Я потом все тебе расскажу… Ах, Наташка, Наташка… Мне остается сигануть с пятнадцатого этажа… Не оставляй меня одну, не оставляй! — Аллочка прижалась ко мне лицом. — Будь со мной, будь со мной! Боюсь… боюсь… Знаю, много чего знаю…
Я ей и верила и не верила. Верила, что нервы у неё в раздрызге, что наркота — это не шуточки, что Аллочка, конечно же, должна многое знать из жизни этого непростого Дома…
Но почему я должна была идти у неё на поводу и думать, будто она — только жертва обстоятельств, а не одно из звеньев в цепи преступлений? Почему я должна была доверять этим слезам и мольбам?
И, все-таки, Аллочка заставила меня поверить глубине собственных страданий и страха перед злыми силами, готовыми убить ее:
— Все ещё не доверяешь мне? — она оторвала лицо от моей груди и уставилась на меня со всей яростью в сверкающих глазах. — Тогда смотри! Смотри! — выхватила из кармашка белого халата ланцет и резанула себя по руке. Разрез тотчас набух кровью, темно-алые гроздья посыпались на пол.
Больше я не могла обижать Аллочку недоверием и рассудочно мыслить.
— Вот дурочка, вот дурочка, — приговаривала и туго стягивала рану на её тонком запястье своим чистым носовым платком. — Что теперь? Что?
— Пошли! — сказала она побелевшими губами. — Держись рядом… Мне бы только выбраться отсюда… Только бы схватить попутку… При тебе не посмеют… Все-таки, свидетель…
— Да кто «они»? Кто не посмеет-то?
— Потом, потом… Быстро пошли… я халат здесь брошу…
После такой подготовки мне казалось, что Аллочку кто-то непременно должен остановить, задержать… и, возможно, меня заодно.
Однако мы с ней беспрепятственно вышли на крыльцо Дома. Никто её не окликнул даже… Только старушка-циркачкка «Вообразите» успела сказать нам вдогонку:
— Девочки! Вообразите, австралийка Хельда Купер прыгнула с парашютом! В свои девяносто пят лет! Ее имя попало в книгу рекордов Гиннеса!
— Быстро, быстро! — Аллочка едва не вприпрыжку помчалась к калитке, уволакивая и меня следом за собой.
И надо же — сразу за калиткой, словно поджидая Аллочку, стоял Георгий Степанович и сейчас же шагнул к неей заодно со своей картинной бородой, развевающейся на ветру:
— Аллочка! Вы уже домой? А я так рассчитывал на массаж! У меня, к сожалению, разболелся позвоночник…
Аллочка умоляюще взглянула на меня и по-детски схватила за руку, потянула прочь, отговариваясь от Георгия Степановича:
— Сейчас не могу, мне самой неважно, потом, завтра, после… обязательно…
И мне, сквозь зубы:
— Скорее! Хватай машину! Вон она! Вон!
Невдалеке, действительно, стояла темно-синяя машина. Из не выбирался толстый мужчина с кейсом.
— Хватай, а то уедет! — почти в истерике кричала медсестра.
Машина тронулась, поехала в нашу сторону. Мы с Аллочкой вместе подняли руки…
Конечно, я не должна была этого делать, то есть раскатывать по Москве на «тачке». У меня, Наташи из Воркуты, не могло быть таких денег… Я сообразила это, когда машина уже остановилась возле нас. Хотела отойти в сторону, но не смогла. Аллочка схватила меня за рукав и втянула внутрь, увещевая:
— Я плачу! У меня есть! Только не бросай меня! Умоляю! Иначе меня убьют!
— Куда? — спросил шофер.
— Только не ко мне! — шепнула Аллочка мне на ухо. — Давай к тебе!
Что было делать? Я назвала адрес Михаиловой квартиры… Так подумала: «Все равно все в Доме, кому надо, знают, где я живу».
Одно смутило — что у меня там… не завалялся ли где на видном месте мой паричок… Виделось: любопытная истеричка Аллочка едва войдет в комнату — сейчас же примется все рассматривать, трогать, спрашивать «а это что?», «а это?» Во всяком случае, я решила, что желание медсестрички спрятаться у меня — какой-то её хитрый ход.
И ошиблась. На полдороге она вдруг вытащила из сумочки деньги, протянула шоферу:
— Остановите!
Мы вылезли. Машина отъехала.
— Боюсь, — сказала Аллочка, глядя ей вслед. — Вдруг это какая-нибудь подставная… Чересчур легко мы её поймали. Давай не к тебе, давай… здесь посидим, вон на той скамейке.
Она пошла вперед, я — за ней. Сели. Аллочка вынула из сумочки пачку сигарет, закурила, протянула пачку мне. Я наклонилась с сигареткой в губах к её зажигалке…
— Ты куришь?! — изумилась она. — Вроде, ни разу не видела…
— По настроению… Сейчас в самый раз.
Скамейка стояла среди кустов. Над нами нависали зеленые ветви, пронизанные солнцем. Скрипела галька под ногами медленно уходящей вдаль пары пожилых людей. Беспризорная собачонка с облезлой спиной смотрела мне в глаза и не могла насмотреться. Мимо проносилось стадо машин, разноцветных, разнокалиберных и словно обезумевших от возможности наконец-то с помощью скорости освободиться от навалившихся проблем и исчезнуть из этого скучного переулка.
Всякого я ждала в те минуты от Аллочки. Но только не этих слов, что вдруг пробились сквозь её поблекшие, ненакрашенные губы:
— Я не только себя спасала, но и тебя. Нас вычислили…
— Не понимаю…
— Не притворяйся, все понимаешь, — был ответ. — Ты, Танечка, корреспондент газетки, провалилась…
— Какой я тебе корреспондент? Какой газетки?
— Ой, не надо дальше-то танцевать… Мне-то хоть не ври. Я ведь от Николая Федоровича…
— От какого… Николая Федоровича?
— Таня, не надо, — ласково, горестно попросила медсестричка. — От прекрасного человека, старого разведчика… Ты решила, что он до тебя совсем ничего не знал про наш Дом? Ошибаешься… За этим Домом давно следили… Ох, как я устала, как устала… Не мое это дело — сыщиком быть. Уговорили… Или ты все ещё мне не веришь?
— Нет, — вырвалось у меня.
— Тогда… — Аллочка порылась в сумочке, вытащила полоску бумаги, протянула мне, — читай…
Я, к своему крайнему ужасу, удивлению, увидела номер домашнего телефона Николая Федоровича, написанным еле-еле заметно тонким серым карандашом.
— Пойди, позвони, спроси у него, если мне не веришь, — Аллочка тяжело, устало вздохнула. — Ох, не девичье это все дело, ох, не девичье…
Я не знала, что и думать, а что предпринять — тем более. В голосе медсестрички звучала такая будничная, убедительная уверенность в ясности ситуации… Мне показалось, что выход вдруг нашелся… Когда Аллочка настойчиво повторила:
— Ну позвони же Николаю Федоровичу! От тебя же не убудет! Корона с головы не упадет!
— Ладно, — сказала я. — Давай позвоню… спрошу, откуда меня знает этот Николай Федорович!
Мне мнилось, что я нашла самый удачный вариант ответа.
Телефон сыскался не сразу. Он прятался на задворках старого трехэтажного дома. Аллочка сама стала набирать номер Николая Федоровича, а когда набрала и услыхала ответ, радостным тоном ответила:
— Да, да, Николай Федорович! Мы обе! Не достанут! Таня все не верит… Дать ей трубку? Держи, Татьяна…
Я взяла теплую, нагретую солнцем трубку:
— Николай Федорович?
— Танечка, конечно же, я, — услыхала знакомый голос. — Очень рад, мой генерал, что вы обе вне зоны опасности. Теперь дело за нами… Как говорится, «наше дело правое — враг будет разбит». Устала? Очень?
— Очень, — вырвалось у меня.
Последнее, что увидела отчетливо, — дверь в подвал, обитая цинком, в ржавых шляпках гвоздей. Телефон примостился поблизости от нее. Эта дверь словно бы поехала на меня, потом понеслась… И прихлопнула. Меня убили. Я это отчетливо поняла, но это знание уже было ни к чему. Как и любое другое… Удар, боль — и ничего больше — ни света, ни тьмы, ни каких-либо, как пишут, непременных пульсирующих обрывков сознания, — ни рая, ни ада, в том числе.
Между прочим, и никакого тоннеля с ярким спасительным светом в конце, как опять же рассказывают о том некоторые счастливцы и счастливицы. Видно, ведающие распределением благ на том свете или в его сенцах почему-то не захотели скрасить мое пребывание там, в запределье. И я поныне не имею желания обижаться. Мало ли, какая была у них причина…
Кстати, теперь, имея опыт, считаю, что изо всех способов исчезновения из жизни — тот, что был применен ко мне, самый классный. Безо всяких проволочек, которые уж непременно вынудят к безумию, к жажде продолжения существования, заставят впадать и раз, и два в отчаяние от одной мысли, что вот-вот сейчас никогда-никогда больше не увидишь вон того листка подорожника в меридианных полосках, и шатающейся по траве сизой тени от клена, а черная крошечная мошка на желтке одуванчика ещё будет жить, а солнце — согревать её и нежить…
Но это потом, потом я задним числом закручусь в вихре сумасшествия, представив себе, что ещё чуть, ещё чуть-чуть, и меня могло не быть на этой привычной земле… Знаете ли, какая это жуть! И я вольно-невольно, до птичьего какого-то крика, сорвавшегося с губ, пожалела всех, всех, всех, кого когда-либо вели убивать. Да простит меня Бог, — но всех-всех-всех, безвинных и виноватых, потому что «жизнь отдать — не поле перейти», потому что а что ещё есть у человека самого дорогого, бесценного кроме? Он сам и есть Жизнь.
Конечно, конечно, я понимаю, что можно пойти на гибель ради какой-то высокой цели, когда от твоего поступка станет лучше другим и прочее… Ради спасения, к примеру, тонущего ребенка… Но я-то говорю о тех случаях, которых в России сегодня считать-не пересчитать, когда один человек вынимает нож… пистолет… гранату и, не дрогнув, убивает другого, то есть ворует у Бога его создание, то есть падает в черную бездну тягчайшего греха и последней степени растления…
Понимаю, после театрализованного, с «партером» для иностранных журналистов, с ликующим криком бандюг и грабителей, расстрела Белого Дома из танковых пушек, размышлять с рыданием о неправедной воле рядового человека-убийцы как-то несерьезно, забавно даже… И тем не менее, тем не менее — не могу удержаться. Потому что я сама побывала в шкуре того, у кого отняли жизнь.
Да, конечно, и после бойни в Чечне, и тысяч погибших в «зонах локальных конфликтов» призывать внимание к себе, к маленькой точечке, если смотреть с самолета, который ещё не набрал высоту, — кому-то и впрямь покажется занятием нелепым, пустопорожним…
И так посмотреть: в силах ли я запугать муками совести, карой Божьей молодых, здоровых, ухватистых мужиков, желающих жить на всю железку, хоть день да мой, и чтоб шампанское лилось Ниагарским водопадом и чтоб в этом самом водопаде купалась, зазывно посмеиваясь и тряся грудками, отборная суперкрасотка?
И все-таки, и все-таки… А вдруг?!
… Но к событиям, к делу. Очнулась я не знаю когда, не знаю где, не знаю почему… Какое-то время вообще не могла сообразить, зачем пришла в себя, если вместо меня — одна звенящая боль в голове… Темень и боль. И вдруг ещё одна — в бедре, короткая… Догадалась: укол… Значит, во всяком случае, не в раю, а если и в аду, то в земном…
Долго-долго боялась открывать глаза. Что увижу? Дыбу? Виселицу? Раскаленную подошву утюга, готового пытать? Все, все варианты измывательства над живой человеческой плотью, попавшие туда с кино-, телеэкранов, из рассказов очевидцев пронеслись в моей голове. И там же, среди этого хаоса ужасов, вопросик: «Кто меня так? Аллочка подставила или её тоже кто-то подставил?» И второй: «Николай Федорович… кто вы? Что значил ваш со мной последний телефонный разговор?»
Рука нащупала, как ни странно, не щербатый пол, а шелковистую гладь покрывала… Да ведь и тело явно не было брошено кое-как на ледяные каменные плиты темницы. Оно лежало на мягком… И наручники отсутствовали. С трудом, кое-как, стараясь обеими руками удержать на весу хрустальный звон в голове — я села и только тогда осмелилась открыть глаза.
Нет, не совсем так. Я ещё вспомнила, чему меня учил Родион Шагалов на курсах по самбо. Хотя я не отличалась упорством, последовательностью в достижении поставленной в понедельник цели, все-таки, кое-чего успела схватить и закрепить, чтобы в случае чего применить наизусть. В те уже далекие благостные дни студенческой жизни, где самая-то напряженка и великие страдания отмечали разве что сессии, — я и предположить не могла, что именно меня могут схватить, полуумертвить, засунуть туда, куда Им надо. Ясное дело, про заложников кому только нынче не известно в России! Даже груднички о том ведают! Но ведь каждый отдельно взятый человек то и дело что отмахивается от этих сведений: «Ну есть такое… Но чтобы со мной? Да не может этого быть!»
И лишь помнится, неутомимый крепыш Родион Шагалов впрямую, доверительно обещал нам, будущим самбистам-журналистам — пропагандистам нравственных начал:
— На тебя… вот на тебя лично.. прется гора мускулов и обещает размазать по полу. Тебе страшно? Ножки в коленках бьет дрожь? Трусики мокрые? Сопля свисла с губы? Не смей! Увидь себя со стороны! Помни: побеждает не тело, а дух. Разъярись в три секунды! На свою трусость! И в бой! И хвать его, сволоча, за… И никаких гвоздей! И хвост морковкой!
Видимо, мой хвост и впрямь встал морковкой. Я открыла глаза. Надо мной наклонилась молодая женщина с белой повязкой вместо рта, словно боялась заразиться от меня ну, положим, гриппом.
— Болит еще? — спросила глухо, сквозь слои марли.
— Болит, — разлепила я губы.
— Тогда ещё один, — она наклонилась. — Не шевели рукой, — и вкатила мне ещё один укол, повернулась и ушла в узкую дверь справа.
Отметила: дверь эта единственная здесь, в небольшой комнате, и окон совсем нет. Подвал? Не подвал? Но на стенах висят присборенные занавеси, полосатые, белые с черным, из плотной материи, от потолка до пола.
Мне жутко захотелось пить. Во рту как в пустыне Сахаре жар и сушь. Звать? Просить «дайте»? А к чему это приведет?
Решила терпеть… Ведь сколько же народу терпело до меня, находясь в подобном положении!
У противоположной стены, можно сказать, в ногах кровати. Стояло кресло с высокой черной спинкой и блестящими металлическими подлокотниками. Такие продают в салонах мебели для офисов и пользуются ими всякие начальники нынешнего рыночно-беспредельного разлива.
Тишина. Ни шелеста, ни скрипа. Мертвый дом? Или дом для мертвых? Мои белые, побитые жизнью босоножки стоят, прислонившись друг к дружке, у самой постели.
Я рискнула встать. Тем более, что боль в голове как бы пошла вдаль, все скорее и скорее и исчезла совсем, оставив напоследок что-то вроде тишайшего, прерывистого гудочка! Мне удалось опереться на пол, покрытый ворсистым зеленым сукном, обеими ногами. Покачалась или покачало… Села на постель, не зная, что же дальше-то…
И тут в дверь быстро вошел высокий мужчина в черных джинсах, белой водолазке в рубчик и белых кроссовках высокого класса исполнения. На его запястье блеснули золотишком породистые часы.
Но это-то все ладно, все ничего. А вот только сердце мое остановилось и ни с места в тот момент, когда я взглянула на его лицо. Лица-то и не обнаружила, не было его. Вместо — эта жуткая черная шапчонка, что натягивается ниже подбородка, оставляя лишь прорези для глаз. В кино видеть этот маскарадный прибамбас даже забавно, а вот в жизни…
— Воды! — просипела я.
Мужчина, как ни странно, повторил это мое слово, только громко, чтоб слышали те, кому надо, и кто скрывался за этими стенами. Скоро вошла давешняя женщина с подносиком, а на нем большая пластмассовая бутылка «Веры» и высокий бокал. Все это было поставлено передо мной на журнальный столик.
Сладчайший глоток… потом второй… потом третий…
— Ну а теперь к проблеме, — позвал мой как бы сожитель, усаживаясь в кресло и слегка расставляя колени. — Теперь вы скажете, кто вас послал в Дом ветеранов, чье задание выполняли и в чем оно заключалось. Ответ должен быть прям, как… как ружейный ствол.
Придерживая руками все ещё гудящую голову, я ответила:
— Я сама.
— Наташа из Воркуты? — вкрадчиво-насмешливо поинтересовался мой интервьюер. — Бывшая воспитательница детского садика? Девица без в/о?
Сомнений быть не могло — он знал обо мне если не все, то многое. Притворяться Наташей не имело смысла.
— Хотите иметь прямой ответ — прямо и отвечаю. Я — журналистка газеты «Сегодня и завтра». Меня поразила смерть актрисы Тамары Мордвиновой и то, что какой-то Сливкин почти перед самой её смертью взял у неё дарственную и записал дачу на себя. Хотя завещано все моей подруге Марине, у которой маленький больной ребенок.
— Пробую поверить: из чистого гуманизма вы отправились в Дом выявлять причины и следствия случившегося. Я вас правильно понял?
— Абсолютно. Но есть ещё одна причина. И очень веская. У нас нет спонсора, мы его ищем. Газета «валится». Мне захотелось помочь как-то её сохранить. Для этого нужны сенсационные публикации, чтоб пахло скандалом. Я не лишена профессионального честолюбия. Мне показалось, что в Доме ветеранов случилось невероятное и из этого можно сделать сенсационный материал.
— И что же, — Маска положила ногу на ногу и принялась дергать мыском кроссовки, оказавшимся на весу, — вы считаете, что разобрались, как там и что?
— Нет, не считаю. Наоборот, запуталась.
— В чем?
— В… том, что ограбление Мордвиновой не единичный факт. Оказывается, обслуга запросто грабит покойных старух…
— Ах, это, — собеседник усмехнулся.
— А что еще? — я расширила глаза, эдак показательно демонстрируя недоумение. — Я не узнала до сих пор даже того, кто убил Павла, мужа Марины. Из-за вазы. Прямо во дворе антикварного на Арбате.
— Зря ты влезла во все это дело! — заявила Маска, переходя на ты. — Зря! Очень зря! Думаю, что что-то скрываешь, какие-то дополнительные факты, наблюдения… Не надо бы. Надо рассказать все, до конца, как, что, зачем, почему.
То, что я услышала следом, — мигом освободило голову от гуда. Она стала заполняться словно бы раскаленным паром… И все последующие тары-бары моего невозмутимого собеседника, покачивающего и покачивающего мыском кроссовки, слышала еле-еле, сквозь плотные завесы этого самого густого пара. Он же говорил почти без смены интонаций, не повышая и не понижая голоса:
— Надо тебе рассказать все-все, потому что ты влезла куда тебя не просили и влипла… прошу прощения… как муха в липучку, намертво. Потому хотя бы, что твой замечательный Николай Федорович, бывший контрразведчик, брошенный властью в забвении и безденежье, нынче наш человек.
В голове замелькало каруселью: «Неужели? Неужели? Неужели?»
Маска встала с кресла, указала рукой на стену, где, если приглядеться, за фалдами занавески скрывалась ручка ещё одной двери:
— Виноват. Тебе же надо кое-куда. Иди, но думай.
Я не стала медлить, шатаясь, прошла туда, куда он указал. Испытала наслаждение и от вида прохладной, литой струи воды, ударившей в голубое дно умывальника. Вымылась как удалось, благо на стене висел рулон широкой полотеничной бумаги. Захотелось взглянуть на себя в зеркало, но его не было.»Взглянуть? В зеркало? Какие нежности при нашей-то бедности! — не утерпела, съехидничала. Ты где? Забыла? Что с тобой будет? А ведь будет, будет…»
И как же не хотелось мне думать о Николае Федоровиче! А точнее, о том, правду или неправду сказала Маска. Уже один этот вопрос автоматически превращал меня в предательницу и лишал опоры. В том числе и надежды на более-менее удачный для меня исход всей этой истории… Но надо было, надо было придти к какому-то определенному мнению. И держаться в зависимости от него. Так кто он, Николай Федорович? Неужели из тех, кто с потрохами продался криминалу? Или это всего лишь иезуитский ход мужика в маске, чтоб сбить меня с толку, кинуть в омут безысходности, лишить воли к сопротивлению?
Есть же ещё Аллочка… Она уверяла, что действует от Николая Федоровича и, значит, во имя вселенской справедливости…
Я очень, очень устыдилась, что так поздно вспомнила об этой маленькой девушке-женщине… Где-то она? Что с ней-то стало? Может быть, она уже мертва? Она же так боялась, что её убьют…
Вернулась в комнату, села на кровать. Вопрос прорвался сам:
— Где Аллочка? Мы же были с ней…
Маска не ответила. Ее кресло оказалось на роликах, она, подгребая ногой, подкатила к телевизору, глазеющему из своего угла на происходящее, нажала кнопку. На экране вскоре возникла знакомая телеблондинка, уже не девушка, но ещё и не женщина в силе, явно растерявшаяся перед выбором — кем быть и потому мудрящая с прической… Маска не дала ей права голоса.
— Где Аллочка? — повторила я свой вопрос.
Маска хмыкнула и разразилась тирадой:
— Вопросы, вопросы… И все для того, чтобы не ощущать себя песчинкой мироздания. Чтобы сохранить наивную веру в то, будто от твоих усилий в мире прибавится нравственности, благородства и прочее? Ведь так? Пустое заблуждение! В этом мире все зыбко, все неустойчиво! Давно ли мы все хором восславляли цареубийц? Теперь же тем же хором славим царя со свитою? Давно ли пели осанну социализму, равенству, братству? Теперь же поем ту же осанну капитализму?
— Где Аллочка?
— Там, где ей следует быть. Вернемся к истории развития человечества. Совсем недавно, лет пять назад, в наших журналах как оценивали события семнадцатого года? Цитирую: «Реакционеры полагали, что корень зла лежит в самой революции — она-де завела Россию в тупик. А посему и выход усматривался в возврате к „доброму старому времени“. И когда бывшему либералу П. Струве напоминали о его восторгах в дни Февраля, он отвечал выразительной репликой: „Дурак был!“ К стыду русской интеллигенции, даже такие её представители, как П. Милюков, считали, что без крови не обойтись и России нужна „хирургическая операция“. И выход их кризиса все они усматривали в военной диктатуре. Что же касается самого кандидата в диктаторы — генерала Корнилова, то ради „спасения России от революции“ он был готов „сжечь пол-России“ или „залит кровью три её четверти“. К октябрю ждать уже было нельзя. Все более определенные очертания приобретали действия крайне правых сил, направленные на установление кровавой военной диктатуры. Росла опасность и стихийного, свирепого взрыва в низах. „… Волна настоящей анархии, — предупреждал Ленин, — может стать сильнее, чем мы…“ И как итог: „… Выхода нет, объективно нет, не может быть, кроме диктатуры корниловцев или диктатуры пролетариата…“ такова была реальная историческая альтернатива Октября 1917 года». Как же оцениваются эти события сегодня? С помощью цитат, свидетельств, но уже других, с другой стороны? Как чудовищное насилие отвратных большевиков над Россией, где все цвело и благоухало во славу царя и Отечества. Только и это не конец. Возникают и возникают уже совсем-совсем иные оценки тех же самых происшествий, внезапностей, катаклизмов.
— Я разговариваю с доктором наук?
— Почти.
— Неужели необходимо столько знаний, чтобы претендовать на роль…
— Дознавателя в криминальной структуре? Так ты хочешь сказать?
— Примерно…
— Видишь ли, я, как и ты, выполняю порученное мне дело. Каждый из нас выполняет свое дело. За что и получает соответствующее вознаграждение. Иными словами — возможность жить, содержать семью, помогать близким. За время советской власти я привык равняться на лозунг текущего момента. Сегодня он какой? Или забыла? «Каждый выживает в одиночку». Понимаю, твою ранимую душу он коробит. Ты никак не можешь примириться с тем, что его сняли с волчьего логова, где он более уместен. Но что есть, то есть. И я, учти, не имею права делать свою работу кое-как. Выводы за тобой. Или ты мне сейчас, взвесив все «за» и «против», скажешь, что хочешь говорить все откровенно, а значит, и жить… Или жить не будешь. Моя мысль ясна?
— Пожалуй… Но…
Маска встала и ушла. Наступила тишина, та самая, о которой говорят — гробовая. Я закрыла глаза. Зачем? Хотелось думать, что сплю, и все это только снится? Потрогала щеки ладонями, обнаружила — щеки холодные, а руки просто ледяные и дрожат. И внутри, в животе, набухает боль и ужас. Но мыслишки впрыгивают в голову какие-то несуразные, детские: «Неужели он это всерьез? Неужели меня можно взять и убить? Я же так люблю собак, сирень, лилии на воде… Чехова, Бунина, пушкина… За что убить? Я же сама никого не убивала… Я же ему все сказала, что знала…»
Врала, конечно, даже себе врала в эти страшненькие минуты. Ведь не все, далеко не все рассказала о том, что заметила, увидела, услыхала в проклятущем Доме ветеранов… Чуяла — нельзя, ни в коем случае нельзя нараспашку! Надо цедить факты, фактики, имеющие отношение только к Мордвиновой, к Обнорской, к Вере Николаевне, и все только о том, как старух обирают после смерти. Чтоб никаких сомнений у этого криминала-интеллектуала не возникло насчет искренности моих намерений написать материалец и ничего кроме. Материалец под названием «Грабеж покойных старух». И ни-ни про фальшивую телеграмму из Петербурга, что получил перед гибелью актер Анатолий Козинцов, и ни-ни про то, что как-то странновато ушли на тот свет друг за дружкой три старых актрисы… Ни-ни! Тем более нельзя, ни в коем случае нельзя проговориться о…
Вошел Интеллектуал все в том же пресловутом «чулке» вместо лица и, словно подслушав мои приказы себе, выдал:
— Если тебе нужен был громкий материал об ограблениях старух, почему ты продолжала работу в Доме? Разве не достаточно было своими глазами увидеть, как обобрали труп Мордвиновой, Обнорской? Вполне могла бы описать и вызвать слюну вожделения у жадного до таких штучек читателя. Слава, почем средь тусовщиков! Ты хлебнула уже этого сладкого зелья, когда написала про нравы на рынке. Для все ещё наивных — великое откровение! Ну так почему не бросила Дом, а продолжала играть роль Наташи, уборщицы из Воркуты?
Сел в кресло, закинул руки за голову, локти в стороны, приготовился ждать.
Но я-то понимала — времени у меня в обрез. Времени на то, чтобы убедить этого типа в том, что вся-то моя честолюбивая журналистская мечта была совсем бытовая, совсем узенькая, совсем без замаха на другие миры, а только показать общественности, какие безнравственные поступки могут совершать по отношению к старым, зависимым людям те, кто призван об этих людях заботиться, оберегать их от невзгод и неприятностей! Мне надо сосредоточиться и возжечь в себе то пламя азарта, которое не раз выручало на зачетах и экзаменах, когда знаний маловато, но так охота получить хорошую оценку. Ну и пошла-поехала каждое предложение проговаривать с пафосом и страстью первооткрывателя, стараясь уже одной интонацией убедить преподавателя в своей особой любви, преданности данному предмету. И ведь сколько раз сходило с рук… Редко кто, выводя в зачетке приличную оценку, все-таки укорял: «Слов много, куража море-океан, а все по верху…»
— Я не знаю, не понимаю, почему вы не верите мне? — приступила к выполнению данного себе задания, надеясь во всем блеске продемонстрировать абсолютную веру в неуязвимость собственной позиции. — Мне совсем нечего скрывать. Если вы в курсе, я ведь и про историю с Мордвиновой узнала не из каких-то там официальных источников, а только потому, что мне позвонила Маринка… Кстати, она бросила все после гибели Павла, решила не копать… себе дороже…
— Разумное решение, — оценила маска.
— Но меня заело. Вы это можете понять? При пожаре погибает старая, когда-то знаменитая актриса. За месяц до этого некий Сливкин получает от неё странное право распоряжаться дачей. Маринка остается по сути дела ни с чем… Все разворовано… Если не считать вазы, из-за которой убивают её мужа… Это же чудовищно! Это же не средневековье, а Москва накануне двадцать первого века! Дальше — больше, я присутствую при сцене, когда у неостывшего трупа Обнорской тетеньки в белом делят между собой её драгоценности и…
— Рекламная пауза! — перебила Маска. — Кто там отличился, на твой взгляд? Кто показался тебе более жадным и мелочным?
— Кто? — я понимала, что он меня ловит, пытается… — Сейчас подумаю… Пожалуй, они все одинаково противно себя вели все. Но более мелкой, загребущей мне показалась… пожалуй… Валентина Алексеевна, секретарша. Жалкая она в общем-то, убогая какая-то…
— В самом деле? Именно она?
— Так мне показалось. Вообще мне их всех жалко, все они какие-то убогие тетеньки… Где-то их можно понять — зарплата — кот наплакал… живут неизвестно где и как. Почти все беженки…
— понятно. Глубоко копнула, — произнес мой допросчик то ли всерьез, то ли с издевкой. — Теперь скажи мне вот что, как они о Сливкине, что говорят?.. И говорят ли?
— Ну, что он спонсирует Дом, не очень часто, не очень много, но кое-что дает… Это Удодов говорил. Ему виднее.
— Ты собралась упомянуть о Сливкине в своей газетенке?
— А почему бы и нет?
— Еще что тебя напрягло там? Какие моменты? Как тебе, к примеру, та же Аллочка?
— Она в грабежах не участвует.
— Но ведь не англ?
— Как и все мы.
— Не хитри. Тебе известно, что она наркоманит?
— Ну-у…
— Ладно. Проехали. Какие имена-фамилии ещё собиралась воткнуть в свою громокипящую статью?
— Удодова! Обязательно! Это же все на его глазах творится! Он делает вид, что ничего не знает, или, действительно, ничего не знает… Грабить покойниц! Старух! Это же черт знает что! Беспредел! Кошмар! Как можно жить, если знаешь, что в одной только Москве убиты тысячи стариков!
— И алкашей, — отозвалась Маска. — И психов. Но Козьму Прутков обронил как-то: «Бывает, что усердие превозмогает и рассудок», Твое усердие на поприще добывания правды, возможно, высоко оценят грядущие поколения, но на данный момент ты обречена… Почему? Потому что все ещё пытаешься изворачиваться, а не отвечать по существу, все ещё не хочешь понять размеры собственной глупой самоуверенности и роли денег в современном обществе, где вовсю идет строительство величавого здания капитализма. Деньги, деньги, Татьяна, решают все. И нет таких преград, которые и вчерашние большевики, и нынешние бизнесмены, которых ты, естественно, считаешь грабителями народа, не брали с одного-двух заходов во имя денег, «баксов», «зеленых»…
— Но что я должна рассказать еще?!
— Не рви понапрасну голосовые связки! Не переигрывай! Все-таки актрисы из тебя не вышло… Ты должна ещё раз хорошенько подумать о собственном будущем и поделиться со мной всеми своими соображениями по поводу Дома. Всеми. Без пропусков. Что ты там высмотрела, какие догадки пришли тебе в голову. Сколько раз тебе повторять? Ну и, само собой, ты скажешь, кто тебя послал, с каким конкретным наказом. Откуда, значит, нам ждать штормовых ветров.
— Да никто, никто меня никуда не посылал!
— И вот еще: если ты крутишь любовь со своим хирургом, зачем тебе потребовался фотокор Михаил? Ты что же, не любишь хирурга, а так?
— Я не хотела бы отвечать на этот вопрос.
— Понимаю. щепетильная барышня. Как же тогда ты очутилась в постели Михаила? Вроде, мало совместимо — борьба за общеполезную правду и рядовой блуд?
— Вы многое обо мне знаете…
— А как же! Работаем! Хуже то, что ты нас знаешь маловато. И о наших возможностях. Ест ещё некоторое время для того, чтобы повысить твою квалификацию и лишний раз объяснить тебе, что такое деньги. Сейчас будет телепередачка, которая очень заинтересует тебя и, предполагаю, вызовет твою ярость. Как всякая наивная, глуповатая правдоискательница, ты, возможно, даже возопишь: «Это ложь! Лакировка! Обман! Обдуреж!» Даю звук.
В комнату прорвалась дивная мелодия, знакомая-презнакомая, но я не смогла вспомнить ни названия, ни композитора.
Мелькнули виды какого-то поселка, где все зелено — окружающие луга-леса, улицы, задворки, огороды, а деревья кажутся особенно могучими рядом с вереницами одноэтажных, зажившихся домишек. А речка блеснула таким чистым светлооким взглядом, что захотелось реветь…
— Нервишки-то того, — заметил мой полупалач. — С такими нервишками не Пуаро работать, а стишки пописывать где-нибудь на дачке, под малиновым кустом, вроде:
Фея сделала находку:
Листик плавал на воде.
Из листка построив лодку,
Фея плавала везде.
— О как! — прорвало меня. Бальмонта изволите знать! Вот уж никак не ожидала, что…
— Я же говорю — темнота! Предполагала, что попала в лапы дебилов, олигофренов? Как же отстала от жизни! А ещё журналистка! Позор! Гляди! Вот оно!
На экране телевизора возник кирпичный трехэтажный фасад Дома ветеранов работников искусств, полузатененный трепещущим серебром тополей. Далее камера шагнула в вестибюль, повела слева направо, демонстрируя кожаный диван, кресла, блескучий журнальный столик, вазу с цветами… Эффектно смотрелись широколистные тропические растения в коридоре второго этажа, так как сквозь сплошную стеклянную стену на них лился щедрый солнечный свет.
Далее пошли одно за другим лица старичков и старушек, улыбчивые, явно довольные и тем, и этим. С одинаковой готовностью они смотрели в камеру и спешили ответить на вопрос тележурналиста, молодого бритоголового парня с серьгой в ухе: «Как вам здесь живется?» Все, все отвечали, что живется хорошо, что кормят хорошо, что привозят кинокартины, что отношение к ним обслуживающего персонала — лучше и желать нельзя, что персонал этот заботится не только о том, чтобы обеспечивать им, ветеранам, достойные условия существования, но помнит всегда, как важно людям искусства приобщаться к современному творчеству, что, пользуясь случаем, они хотят от всего сердца поблагодарить поименно…
Словом, это был коллективный пассаж растроганных донельзя старых людей, словно бы обитающих в подлинном раю. Одним из тех, кто оказался столь благодарен «партии за это, что за зимой настало лето», оказался импозантный бородач, ученый Георгий Степанович. Особым, звучным голосом, разработанным в процессе многих выступлений перед аудиторией, он пророкотал, бережно трогая бороду кончиками пальцев:
— Хотелось бы подчеркнуть весьма располагающую обстановку.. Видите ли, здесь работают настолько профессиональные люди, что как-то растворяется горькая мысль, что живешь, все-таки, не дома. Я ни разу не слышал, чтоб кто-либо из сотрудников позволил себе как-то грубо ответить ветерану или отказался выполнить его просьбу. Хочется ещё и ещё раз поблагодарить нашего многоуважаемого директора, который несмотря на экономические и иные сложности сотрясающие хозяйство нашего многострадального Отечества…
Сейчас же возник в своем кабинете, за полированным столом, главный, надо полагать, виновник торжества — Виктор Петрович Удодов, в светлом костюме. Он аккуратно положил руки на стол, ладонями вниз, и скромно поведал:
— Я, конечно, очень благодарен нашим дорогим ветеранам за добрые слова. Однако сам я вижу достаточно промахов… Надеюсь, верю, что благодаря… при содействии… удастся ещё лучше, ещё качественнее… Как говорится, мы не стоим на месте… Хочу особо отметить работников кухни… Вот Виктория Тукаева, кондитер. У неё поистине золотые руки. Ее пирожки тают во рту. Должен особо отметить: в честь знаменательных дат наших дорогих ветеранов она делает великолепный торт «Триумф».
И все это — под приглушенную, прелестную мелодию старинного романса «Отцвели уж давно хризантемы в саду…»» под чарующие звуки скрипки… То есть все путем…Все всерьез… Все по высшему классу придурежности.
После круглолицего, во весь экран, торта «Триумф» в розовых розочках появилось сдобное, в улыбчивых, частых морщинках лицо вечно восторженной «Вообразите». Верная своей привычке, она и на этот раз начала свою речь во славу рая, где обитает, традиционно:
— Вообразите, к нам на днях приезжал популярнейший молодой певец… вот фамилию забыла, но чудный, чудный молодой человек! В чудесном, незабываемом исполнении мы услышали романсы известнейших композиторов Франции, Испании, России. Это был восхитительный вечер! Мы, старые люди, ценители истинного искусства, проявили, скажу прямо, некоторый эгоизм и попросили нашего гостя исполнить несколько вещей на «бис». Отказа не было, хотя концерт этот был не за деньги, чистая благотворительность. Так пусть все знают: не надо оплакивать наше искусство. Оно живо, пока живы такие щедрые, талантливые люди… Как приятно нам, пожилым, видеть сердечное к себе отношение молодежи! Как приятно знать, чувствовать, что лучшие традиции нашей культуры не умирают!
Ну как, как после всего этого можно даже подумать, что жизнь человеческая в этом самом Доме, воспетом самими его обитателями, нипочем, если у кого-то, ловкого, наглого, беспощадного возникла необходимость довести свои жестокие планы до конца? Кому из телезрителей придет в голову с подозрением отнестись к «дружному, сплоченному коллективу», который под конец передачи выстроился на ступеньках крыльца этого самого показательного Дома, почти весь в белых халатах, с улыбками такими кроткими, такими добросердечными… Под «Вальс цветов» из «Щелкунчика», между прочим, который призван, надо полагать, окончательно и торжественно убаюкать бдительность самых привередливых…
Маска выключила телевизор, обернула ко мне свое лицо. Я впервые вдруг обнаружила, что глаза в прорезях черного «чулка» светло-карие, того цвета, который называют чайным. Я впервые вдруг подумала, что человек этот вполне мог знать меня ещё до встречи в этой глухой комнате, что он даже мог быть моим хорошим знакомым… Недаром же изредка называет Татьяной и ведет себя достаточно сдержанно, во всяком случае, не прижигает сигаретой мою кожу, не вгоняет мне иголки под ногти… Вот и голос словно бы не совсем чужой… Хотя говорит он сквозь «чулок», приглушенно…
Впрочем, долго размышлять мне на эту тему не пришлось. Интеллектуал-Криминал сейчас же и порушил мои неясные, робкие надежды на его какие-то добрые чувства ко мне, заявив:
— Не расслабляйся. Нет причин. На все твое образование мне отведено не больше двух часов. Если ничего не поймешь и продолжишь упрямо талдычить, что никто тебя не подсылал в Дом, и никто не давал спецзадания из органов — тебя ждет конец. Если же честно выложишь все — есть шанс уцелеть. Экран!
Тотчас погас свет. С мягким шорохом поползли в стороны, как догадалась, занавеси…
На стене, на белом квадрате, возник световой четырехугольник. Еще секунда… и я узнала комнату, в которой сидела. Та же широкая кровать из темного дерева, тот же телевизор в углу, те же полосатые, белые с четным, занавеси по стенам… А на кровати — женская фигура… Лежит… Потом сидит… Лица почти не видно. Закрыто растрепавшимися волосами. Рот завязан белой тряпкой. Одни глаза, огромные, кричащие…
— Сейчас ты увидишь, что будет с тобой, если не выполнишь мои, наши условия, — не торопясь, придавая каждому слову особый вес, произнес Интеллектуал. — Смотри, не отрываясь. Ни в коем случае не закрывай глаза. Иначе придется открывать их насильно. Надеюсь, ты помнишь, как это делалось в блестящей киноленте «Заводной апельсин»?
Я кивнула. «Заводной апельсин»… Там парню, которому показывали ужасы насилия на экране, вставляли под веки особые распорки, чтобы он не смел закрывать глаза, а смотрел и смотрел… Чудовищная придумка!
Мое тело в предчувствии чего-то из ряда вон выходящего сжалось в комок, а когда пошли кадры за кадрами, каждую жилку, каждый нервик бросило в дрожь, и словно все мои молекулы, атомы, нейтроны-протоны устроили дикий неуправляемый перепляс. Я закрыла глаза, зажмурила крепко-крепко.
— Открой! Смотри! — приказал мой мучитель. Он, оказывается, стоял рядом.
Я не посмела ослушаться. Только крепче вцепилась ногтями обеих рук в свои колени до боли…. И смотрела, смотрела… Теперь на меня напал столбняк. Словно истукан, сотворенный из каких-то чурочек-железяк, я смотрела и видела то что видеть никак нельзя, чего не может быть никогда, ни за что не может быть, а оно происходило, длилось…
Девушку, а это была худая, молоденькая девушка с завязанным ртом, схватил за руку какой-то огромный тип в камуфляжном пятнистом, в черном «чулке» на лице, дернул и потащил к двери. Она попробовала упираться босыми ногами. Но подошел второй мужик, одетый так же, как и первый, со шприцем наперевес… После укола тело девушки обмякло, на него натянули черный блестящий мешок.
— Боже мой, Боже мой! — вырвалось у меня.
— Смотри дальше! Оцени, как профессионал, превосходное качество сценария и операторской работы. Сама знаешь, как сложно снимать документ. Вообще, как сложно жить! Хотя наше время вовсе не исключительное, как ты думаешь. Все было и все ещё миллион раз будет. Катулл сказал, и Монтень его процитировал: «О неразумный и грубый век!» Тот же, кто вроде тебя, не желает смиряться с очевидным, кто пробует другим указывать, как им следует поступать, — должен не путаться под ногами. Не оборачивайся! Хотя понимаю, тебе очень хочется удивиться лишний раз, почему образованный человек занимается черт знает чем… Инфантильная дурочка — вот ты кто. Смотри сюжет. Он развивается весьма поучительно для твоей примитивной инфантильности, которую ты готова считать добродетелью, высокими гражданскими чувствами и прочее…
Я смотрела и видела… Мчится мусоровозка. Свет другой, видно, утро раннее, да к тому же осеннее… Мелькают окраинные дома… пошла пустошь… редкие деревья… Машина останавливается где-то среди навала каких-то предметов.
— Надеюсь, поняла, что это свалка? — учтивым тоном интересуется Интеллектуал.
— Не вдруг, — призналась я.
— Таких свалок, к твоему сведению, в Москве много-много… Все похожие, — последовало добросовестное разъяснение. — Теперь послушай, как говорит наш человек с представителем свалки. Голоса, естественно, изменены.
На экране возник бульдозер, металлической скобой к зрителю. Первый голос:
— Держи. Чтоб как всегда — досконально.
Руки с долларами. Драгоценные бумажки полураспущены веером.
Второй голос, погрубее:
— Обижаешь, начальник. Сам гляди, если время есть.
— Погляжу.
Глубокая, заранее, видимо, приготовленная яма. Черный мешок с телом лежит поблизости. Бульдозер вздрогнул и полез всей своей тяжестью давить его и давил до тех пор, пока оно не стало плоским, как доска… Металлическая скоба загребла его вместе с мусором и швырнула на дно ямы. Следом полетели пласты всякой слежавшейся дряни.
— А если, все-таки, найдут? — подала я свой беззаконный, дрожащий голос.
— Исключено, — получила в ответ. — В мешке достаточно серной кислоты. Что найдут? Даже если… Ты, что ж, не осознала? Вероятно, училась на своем факультете журналистики не слишком старательно, или же там не дают полноценных знаний и потому не в курсе, что сказал Лукреций. Он же сказал следующее: «Для проницательного ума достаточно этих слабых следов, чтобы по ним достоверно узнать остальное».
После увиденного мне нечего было терять. Так, во всяком случае, показалось. Словно бы то, что произошло с той девушкой на экране, — уже случилось и со мной, меня, бесчувственную, засовывали в черный мешок, потом раскатывали в лепешку и погребли под навалом мусора… У меня словно бы не осталось причин придавать значение этому Миру, если я уже там, далеко-далеко… Это был конечно, какой-то нервный, возможно, психический срыв, но я вдруг услыхала со стороны собственный подхихикивающий и вроде как бесстрашный голос:
— А ты… Интеллектуал… предполагаю, был когда-то душой студенческой компании… Небось, и в КВНе участвовал? Призы получал, как самый веселый и находчивый?
— Положим, — был сухой ответ. — Только это к делу не относится. Время! Время! Готова прояснить до конца свою связь с органами? Кто и какое задание тебе дал? О чем ты там трактовала с небезызвестным Николаем Федоровичем?
— Странно, — сказала я. — Если он работает на вас — вам же проще всего спросить его об этом…
— Ох, и умна! — Маска раздраженно заходила по комнате. — Здесь задаю вопросы я! Ты обязана только отвечать! Вопрос: очень хочешь видеть Аллочку? Очень хочешь знать, что с ней? Гляди! — шагнул к двери, крикнул кому-то:
— Давай!
Существо, которое вползло в комнату, никак не могло быть изящной, чистенькой, похожей на куколку медсестрой Аллочкой. Растрепанные волосы, блуждающий взгляд, кровь на лице, на голубом платье, разорванном в нескольких местах.
— Гляди на свою Аллочку! Гляди, не мигай! — потребовал Интеллектуал. — Торопись насмотреться, пока её не утопили! Проворонила она тебя! Поздно заподозрила!
— Аллочка! — позвала я. — Аллочка!
Но существо, стоявшее на четвереньках, никак не отреагировало на мой голос. Его шатало и мотало…
— Убрать! — потребовал, возможно, бывший весельчак Кавээнщик. И сейчас же валились двое в камуфляже, черных «чулках» вместо лиц и совести, подхватили слабое, словно развинченное тело медсестры и вынесли…
— Что с ней будет? — пролепетала я.
— Ну ты и упряма! — получила в ответ. — Самое время тебе думать о себе! Нет же, так и тянет о других… Но я заставлю тебя быть более благоразумной! Экран! — хлопнул в ладоши.
Комната опять погрузилась во мрак, а на стене, на белом квадрате, вспыхнул четырехугольник света. Стремительно прямо на меня поехала чья-то голова… вернее, лицо… Сначала оно показалось мне вовсе незнакомым, потому хотя бы, что вокруг него пузырилась кровавая пена…
Я зажмурилась и попросила:
— Не надо! Не надо! Нельзя!
И потеряла сознание. И, возможно, упала бы на пол, если бы не Интеллектуал, попридержавший мое тело за плечи:
— Сиди и смотри! Сиди и смотри! Нет у тебя выбора!
Но как я могла смотреть на голову своей матери, плавающую в кровавой пене…
— Что вы с ней сделали?! Что вы с ней сделали?! — я извернулась и ухватила своего мучителя за черный «чулок» на его лице… Он цапнул мою руку, надавил и отбросил в сторону:
— Еще не сделали. Но сделаем. Если продолжишь изворачиваться. Эх, ты! Специалистка! Забыла, что существует такое понятие, как монтаж? Теперь легче? Ну так посмотри, полюбуйся, на что ты обречешь свою мать, если… По-моему, достаточно красочное зрелище. Смотри! Смотри!
Я бросила взгляд на экран и, хватаясь за воздух, теряя окончательно связь с миром, полетела, полетела куда-то в темень и забвение, а мое тело словно отделилось от меня и даже не сползло, а стекло на пол…
— Теперь будешь говорить? Будешь рассказывать подробно, с каким точно заданием тебя заслали в Дом ветеранов? Что ты там выведала и передала Токареву? — были первые слова интеллектуала, когда очнулась, лежа на полу.
Вероятно, я не способна к настоящему подвигу. Вероятно, я не из тех, кто готов вытерпеть муку мученическую ради идеи. Вероятно, я слишком не хотела, чтобы моей матери сделали больно. Вероятно, мое журналистское честолюбие не стоило и гроша… поэтому я послушно, через внезапную одышку, словно шла в гору, принялась прилежно перечислять все, что знала в треклятом этом Доме и его обитателях. Все… кроме своей смутной опасной догадки, теперь, после всего случившегося переросшей в абсолютную уверенность: обворовывание покойниц и предпокойниц скрывает куда более черный криминал… что-то уж настолько противоправное и приносящее такие суперприбыли… Иначе разве ж этот молодец со многими знаниями, запросто цитирующий древних мудрецов, выполнял бы работу, столь неадекватную его учености? Не за гроши же он, в самом-то деле, полез в эту грязную грязь…
Но даже про себя я опять не посмела отчетливо обозначить словами и попридержать в поле своего изумления свою опасную догадку, так, признаюсь, боялась, так жутко боялась… мне даже чудилось, будто у них здесь, в комфортабельном безоконном застенке, притаились некие сверхчувствительные приборы, с помощью которых из моего беззащитного мозга выхватывается любая, даже слабенько пульсирующая мысль… И поэтому, если они обнаружат, что я знаю, засекла их самую главную тайну, — уж тут точно, уж тут наверняка несдобровать ни мне, а возможно, и Маринке… и кто их знает, оставят ли они в покое мою мать, Митьку…
— После этого кино, — произнесла я как можно безнадежнее и проникновеннее, — после всего этого… мне, сам понимаешь, невозможно что-то скрывать… Ни смысла, ни сил… Я все-все расскажу! В мельчайших подробностях. Все, что должно было войти в мой очерк нравов. Только я должна знать, что с моими родными… ни с матерью, ни с братом… ничего не случится… из-за меня. Они ни при чем. Это я такая вот авантюристка, что решила дознаться, кто убил Мордвинову… Это мои проблемы! Если… если решите… убить меня — ваше право. Но только не мать, не брата. Умоляю! — я заревела в голос безо всякого притворства.
— Ладно, — был ответ. — Их не тронут. Итак, что ты там, в Доме, углядела, разглядела, выяснила… Что тебя удивило, поразило… в том числе и в поведении обслуги. Голую правду!
Я вытерла мокрое лицо подолом платья.
— Еще просьба. Не трогайте Маринку! И без того ей горько… У неё же мужа убили.
— Не повторяйся. И не такая уж у неё великая потеря — муженек её пил как свинья. Вот сын… Ради сына она на все пойдет. Как всякая нормальная мать. Хватило одного предупреждения по телефону… Так что не беспокойся… Слушаю.
— Я буду в чем-то повторяться. Но это так: решила вернуть Маринке дачу… И второе, пожалуй, главное — написать очерк, типа судебного, ну такой скандальный, чтоб как взрыв бомбы! Если бы следователь сказал мне, что будет заниматься этим делом — я бы, может, и не стала переделываться в Наташу из Воркуты… Но он даже посоветовал — ищите сами свидетелей, если Мордвинова, действительно, убита, а не сама себя подожгла. Вот мы с Маринкой и решили…
— Ну это ты уже говорила! Точнее давай, подробности, детали… Ты же должна была хотя бы предположить, кто мог быть замешан в убийстве… если это, конечно, убийство. Кто-то же вызвал твое подозрение. Чем?
— Ну-у… во-первых, медсестра Алла… Но не тем, что могла убить… а тем, что «колется»… Она ко мне в кладовку прибегала и без стеснения…
— Та-ак, — одобрительно протянул мой «Ежов-Берия».
— Меня очень это удивило… Такая молодая, интересная… Я тоже немножко… таблетки… редко… — вставила так, на всякий случай. В «ночнушках» принято…
— Дальше! О деле!
Ну да, я «продала» наркоманку Аллочку в полной уверенности, что уж про это её пристрастие банда, захватившая меня, знает досконально.
— Только она очень простая… не злая… ну дольная, конечно, — жалко её.
— Дальше, дальше!
— Очень поразили жадностью сестра-хозяйка и ещё секретарша директора, тетка такая с выщипанными бровями. Они первыми хапали все, что можно, у старух-покойниц. Противно было смотреть. Конечно, я понимаю, получают мало, но не до такой же степени можно опуститься…
— Насчет степени — вопрос большого философского накала! — был ответ. — А как тебе директор, господин Удодов?
— Не знаю! Вальяжный такой, ходит, делает замечания, покрикивает на всех… При мне раз обругал секретаршу. Она расплакалась… Тушь с ресниц потекла… Смешная тетка — старая, а все красится. Ну да в этом Доме все старухи красятся, даже те кому девяносто. И все в бусах, перстнях, ожерельях. Ну разве что кроме кондитерши Виктории, но она и без того красивая.
— По кругу идешь, по кругу… Что поразило, даже ошеломило — о том говори.
— Я и говорю, что ошеломило то, как обирают умерших. Совсем беззастенчиво. Врываются в комнату бандой…
— Ничего не сказала про главврача. Она участвует в этих операциях?
— Не замечала. Она вообще так ходит по Дому, словно её ничего не касается. Руки из кармашков на халате не вынимает… При макияже… Может быть, не хочет ссориться с этим сволочным коллективом? Все-таки, у нее, говорят, двое детей, а мужа нет…
Интеллектуал молчал. Вдруг где-то словно бы у меня над самой головой, раздался воющий звук.
— Не договариваешь! Вертишься! — раздраженно произнес мой «Ежов-Берия». — Вокруг да около. Не хочешь быть искренней и спасти свою жизнь. Никак не поймешь — за все в этом мире приходится платить. За излишнюю любознательность втройне. Лев охраняет свою территорию, обезьяны охраняют, даже суслики… И если ступает нога постороннего… Не обессудь. Ты сама выбрала свою судьбу. Токарев недаром смеялся над тобой, поражался размаху твоего инфантилизма! Пошла беседовать с человеком почти совсем неизвестным! И все, как на духу! Токареву жалко тебя отчасти… ну, это, знаешь, издержки возраста… старик, целых шестьдесят пять… И мне, конечно, тебя жаль… Как брату, положим. Но существуют железные законы выживания, вечные законы и один из них — не переходи дорогу сильному, иначе — не порти чужую игру. Плавт сказал: «Ведь Боги обращаются с людьми, как с мячами». Я в данной ситуации даже не четверть Бога. Не в моих силах спасти тебя, хотя ты, прошу прощения, дура и дура… Чего с тобой мудрить? Ты хоть догадалась, кто там самый главный, кто покрывает ворюг? Что ты на этот счет сказала Токареву? Быстро давай!
Взвыла сирена.
— Видишь, нас торопят, — пояснил Интеллектуал. — Если хочешь спасти от мук мать и брата — расколешься до конца. Токарев наш про тебя многое рассказал, но ему полной веры нет. Раз он предал своих и пошел к нам. Аллочка тоже поведала кое о чем… Быстро, быстро! Кто там, по твоим наблюдениям, самый, самый и какими убойными фразами ты собиралась закончить свою статью про несчастных старух, попавших в руки ворюг?
— Не знаю, не знаю, кто главный! Могу только предполагать! — кричала я в ответ. — Только предполагать. Но с такими данными нельзя писать статью! Меня засудят! У меня нет ни одного свидетеля! Только догадки! Только смутные догадки!
— Не ори!
— Но это же воет!
— Не нравится? Тогда какую музыку предпочтешь, когда тебя будут… Моцарта или Баха? Или Аллу Пугачеву? Последнюю просьбу положено выполнять…
«Какая же ты сволочь!» — рвалось из меня, но я держала себя в узде, изо всех сил держала. Мои мысли скакали, словно полоумные: «Это конец? Мой конец? А почему нет? Только бы ни мать, ни Митьку! Папа! Где ты? Папа мой! Если бы ты знал! Токарев предал меня? Сейчас будут убивать… Как? Каким способом? Но если он их, если предал, он же знает все, что знаю я… Он же знает, что я почти ничего не знаю… кроме… Висеть не хочу! Висеть это ужасно! Есенин висел… До сих пор не доказано окончательно, сам ли… его ли… Воды! Ручей! Хоть напоследок… Цитирует Плавта и отправляет на смерть…»
В комнату почти без стука, как тень предсмертного ужаса, проникла фигура в камуфляже, с пресловутым черным «чулком» на голове.
— Воды! — крикнула я, а на самом деле просипела. Рот пылал огнем… Так мне казалось…
— Обойдешься! — отозвался Интеллектуал. — И заткнешься! Не поняла? Отступаю. Не сумел. Теперь пусть другие.
Мужик в камуфляже взял меня за руку, сдернул с пола и поволок вон из комнаты в какую-то кромешную адову тьму. Он, судя по всему, это все ещё было какое-то рукотворное помещение — изредка я ударялась плечом о стену. Впереди с лязгом отворилась невидимая дверь. В лицо пахнуло погребным прелым холодом. Меня волокли дальше. Я не сопротивлялась. Нет, нет, нет, ни в какие героини, способные смело смотреть в лицо смерти, я не годилась абсолютно. Спасибо страху, ужасу — они сделали мое тело бесчувственным и загасили тоску по справедливости. Поздно, все поздно. Невероятное и грозное становилось все ближе, все неотвратимей, упрямо топая подкованными ботинками неизвестного мужика, которому почему-то дано право распоряжаться мной, моей жизнью… моей единственной жизнью…
Нет, нет, я не годилась в героини. Сквозь сонную одурь, сквозь туман отупения, вдруг прорвалась череда отчаянных, торопливых маленьких вопросов: «Таня! Татьяна! Танечка! Это тебя-то… такую всю живую… крепкую… молодую… с дипломом МГУ… с голубыми глазами… как „майское небо“, говорил Алексей… тот… с планеты… планеты Альфа-Кентавра… тот… из какой-то Швейцарии… Но бывает, ведь бывает — раз и какой-то взрыв, и стены рухнут, и свобода вас примет радостно у входа»… и все обойдется, и все удивятся… потому что это был сон… я спала… сплю…»
Мужик дернул меня сильнее. Видимо, мое тело ему совсем не нравилось — оно еле-еле передвигало ногами, оно не хотело идти туда, куда его тянули…
— Послушайте… послушайте… — сипело мое горло.
В ответ — ни звука. Резкий поворот. Мое плечо в очередной раз ударяется о твердый, возможно, каменный выступ, и мы попадаем в узкое помещеньице с одинокой голой лампешкой, свисшей со шнура почти на голову ещё одному здоровиле в камуфляже и «чулке». В его руках зловеще поблескивает черный пластиковый мешок… родной брат того, который стал последним домком той девушке, которую раскатали в лепешку…
Наверное, мне надо было сейчас же заголосить от ужаса, завопить благим матом? Броситься, наконец, в ноги этим своим безмолвным палачам-машинам? Надавить на их психику? Хоть так, хоть эдак? Или же упасть на дощатый грязный пол, визжа и стеная? Выкрикнуть слова лютой ненависти и угрозы в лицо этим беспредельщикам?
Куда там! Я ощутила такую слабость в коленях, как когда-то, отравившись ядовитыми консервами… И меня точно так же замутило и вытошнило.
Но это даже не притормозило деловитости двух молчаливых идолов, словно бы прибывших из какого-то потустороннего мира, где нет места ни звукам человеческого голоса, ни снисхождению, ни сомнению… Один из них легко поднял меня с пола, а другой накинул мне на голову черные мешок. Я решила, что сейчас же и задохнусь. Но края мешка доходили только до пояса и какой-то воздух пробивался… Мое тело взлетело в воздух… и закачалось, закачалось там, словно большой поплавок… мой разум окончательно потерялся во времени и пространстве и помутился.
Только потом я поняла, что меня везут, что я в машине и даже словно бы одобрила: «Все правильно. Зачем убивать в доме… или около… вокруг Москвы столько живописных мест, лесов, рек, озер… и пахнет травами, свежей осокой…»
Качка стихла, машина остановилась. Я стала слышать собственное дыхание с подвсхлипом. Мое лицо упиралось в повлажневший пластик…
Вот говорят и пишут, будто в последние минуты перед смертью перед человеком проходят… пролетают… высвечиваются самые яркие эпизоды его жизни, особенно те, что связаны с детством. Моя же память рушила все предкончинные каноны. Меня уже вели по каким-то буграм, осыпям, кочкам, пластиковый пакет гремел на мне погребально, а я все не видела и не видела ни картин, ни даже миниатюр из своего детства. Я только чувствовала тошнотворный запах, пробивавшийся мне под пакет, очень похожий на тот, которым славятся большие, неухоженные свинарники уже на подступах к ним. Господи! Что мне вспомнилось-то вдруг! Розовые ребятки-поросятки на зеленом лужку! Как они, радостно похрюкивая, побежали навстречу мне, я присела, и эти озорники полезли на руки, выбив из рук мой корреспондентский блокнот… А рядом стояла веснушчатая девчушка, помощница матери-свинарки, и лила горючие слезы вытирая их жгутом косы:
— Да-а… вы не знаете… вон они какие умненькие, ручные мои… а их все равно в столовку отдадут… зарежут…
Я продолжала стоять на том зеленом лужке, под ярким солнцем, когда услыхала негромкое слово:
— Забыла!
Оно было сказано таким жестким тоном, какой уместен, если надо приказать:
— Лицом к стене!
Или как в ужастиках:
— Получай, что заслужил!
Но это сейчас я пошучиваю… В тот же безумный миг у меня зуб на зуб не попадал… И мне, признаюсь, уже стало невтерпеж, уже хотелось, чтобы все поскорее определилось и закончилось, чтобы только не ждать, повиснув над бездной, словно бы на одном тонко звенящем звуке…
Забыла все, что связано с Домом ветеранов! Дошло? — мужской густой голос звучал пренебрежительно и грубо.
— Я… не совсем, — отозвалась из-под пакета. — Я не очень…
— Мать твою перемать! Забыла все свои наблюдения! Насмерть! Про Дом ветеранов. В газете — ни строчки. Ни с кем ни слова. Если дорожишь матерью и братом. Дошло?
— Да.
— Теперь считай до сотни. Без пропусков. Досчитаешь — снимай мешок.
— Просто… снять?
— Если хочешь — делай это по-сложному.
Я все равно ничего не поняла. Даже тогда не поняла до конца, что случилось, когда услыхала удаляющиеся шаги. Они давили что-то хрустящее, скрипящее… все тише, тише, все дальше, дальше… Механически, безо всяких живых чувств, считалось: «Один, два, три, четыре… десять… сорок два…» Пока в голову каким-то обходным путем не прокралась сказочная мысль: «Меня не будут убивать…» И тотчас мое тело обмякло и рухнуло, словно сраженное пулей.
Сколько пролежала я в обмороке? Десять минут? час? Два? Но и очнувшись, на всякий случай, продолжала счет: «Пятьдесят три… шестьдесят… семьдесят восемь…» ну и так далее… А ещё думала, о чем, может, вовсе и не стоило: «Мужики… здоровые мужики… Интеллектуал-криминал… ради денег, ради денег готовы на всё… А в жизни, может, никто и не догадывается, чем они занимаются… Они могут нежно целовать своим девушкам-женам губки-ручки, снимать языком слезинки с ресниц собственного любимого-разлюбимого малыша…» Такие вот бестолковые соображения ползли в мою голову.
«Надо вставать, можно…» — думала я, но выполнять это предписание не торопилась. Боялась, что как-то все-таки не так истолковывала последние слова камуфляжника. Боялась, что только выпрямлюсь — убьют?
Сначала села. На какие-то бугры. Пальцы уперлись во что-то ребристое, но вполне сминаемое. Ох, как, оказывается, не просто возвращаться из предсмертного ужаса в жизнь! Как не просто поверить в счастье! Я все ещё вела счет: «Сто десять… сто сорок… сто пятьдесят…» Я все ещё не свыклась с возможностью принадлежать самой себе. Я почему-то как бы подмигивала вслед исчезнувшим несостоявшимся своим палачам, как бы высоко оценивая их проницательность: «Правильно поступили! Очень правильно! Против лома нет приема! Мать и брата я под бульдозер не кину! Куда мне!»
Досчитала до ста семидесяти. На всякий случай. Мокрый от моего дыхания черный пластиковый мешок словно бы прижился на мне. Я его стаскивала с себя, а он ломко шуршал, трещал, сопротивлялся…
Где же? Что же вокруг? Ночь. Пространство. Пустота. Ощущение необитаемости на многие-многие километры вокруг. Ни звезд, ни луны. По небу летят темные, низкие облака. Нет, я положительно рехнулась. В голову лезет несусветное, из когда-то прочитанного наспех: «Жизнь знаменитой Элизабет Тейлор, словно сценарий классической мелодрамы. Там и трагедия и комедия, страдания и радости, любовь и смерть, отчаяние и новая попытка выжить, найти свое счастье…» И туда же: «Если вы решили разойтись со своим мужем — непременно разменяйте квартиру. Иначе вас замучают проблемы. Рвать надо сразу и резко…» А еще: «В нынешнем сезоне весьма актуальны абсолютно прозрачные платья. Не надо робеть, проявите смелость — наденьте на себя прелестное длинное шифоновое платье, соблазн для мужчин…»
Звезды, все-таки, есть… впромельк, среди туч. А внизу, под моими ногами — свалка. Слабая, туманная подсветка вдали, на горизонте… Тишина. Зловещая тишина мертвой, загадочной, смердящей зоны, где могут обитать в этот час только призраки и тени. В том числе убиенных… О, я, конечно, знала, что на свалках обитают бомжи, читала о том… Знала и то, что там дурно пахнет. Но я и вообразить себе не могла, насколько это отхожее место большого города способно потрясти. Даже после всего того, что пришлось пережить… Подлецы, значит, хорошо, отчетливо представляли, как отбить у живого человека последнюю тягу к борьбе за правду-истину и жажду сопротивления мрази… Эти необозримые горы и предгорья мусора воняли столь нестерпимо, словно смрад завис надо всей этой территорией густым, желеобразным слоем и попробуй, проплыви сквозь него к чистому воздуху — он забьет гортань, от него слипнутся легкие…
А если учесть то, что я находилась как бы в эпицентре гигантской помойки, которая тянулась и дыбилась вправо, влево, на север, на юг, не выдавая тайны, куда тебе двигаться лучше, где не переломаешь ног и не утонешь в жиже-слизи, то станет понятным до конца, сколь изобретательны хитроумцы, которые решили меня доконать.
Но недаром, недаром говорится, что Скорпионы жутко живучи, почти до омерзения безудержны в своем стремлении собственной энергетикой подавить другую, вставшую поперек… Скорпионам свойственно — как о том уже широко известно, благодаря толкованиям толкователей, — выискивать услады в сущих мелочах, цепляться за пустячки, чтобы, все-таки, держаться на плаву вопреки и несмотря на…
Так ведь точно-то как! Я вдруг разглядела поблизости чудесную вещь — обломок унитаза, и ещё стул с двумя ножками, торчащими вверх, а ещё три бетонные ступени лестницы, возможно, ведущей в небо. Это и заставило меня поверить в присутствие цивилизации где-то поблизости. А светлая кастрюля, оказавшаяся детским пластмассовым горшком, и вовсе вызвала умиление и как бы сдула с меня слой первобытного ужаса. Боже мой! Чего я тут испугалась-то! Здесь просто навал отслуживших свое, выброшенных за ненадобностью и, возможно, тоскующих по былому вещей! И ничего кроме! По большому счету — это жалкое, безотрадное зрелище…
Возможно, я бы ещё перенесла свое нечаянное философски-сострадательное настроение и на людей, ибо… Но тут раздался крик птеродактиля, и он сам, собственной персоной, взмахнув крыльями, нагло пронесся надо мной… Я, конечно, почти сразу догадалась, что это ворона, у которой бессонница, но вздрогнула.
Медлить не имело смысла. Тем более, что услыхала и некое шуршание у ног. Не иначе — крысы! Мои волосы встали дыбом. Я ухватилась за них и перенесла свое тело метров за сто от своего первоначального стойбища. Но дальнейшее движение затруднилось из-за трясины, которая засасывала и воняла убийственно, в прямом смысле слова, мутя сознание. Только ведь и злость вдруг во мне проснулась. Я была убеждена, что если бы мне дали в руки автомат и научили нажимать на гашетку — я бы расстреляла зараз всех своих недавних мучителей, включая Интеллектуала.
Зажимая рот рукой, стараясь пореже дышать, я, все-таки, двигалась в ту сторону, где пусть далеко, но темнели деревья на слабом горизонтном зареве. Я надеялась, верила, что там где-то Москва. Но обозначить это мое движение, к примеру, так — «я шла» — никак нельзя было. Я брела по колено в мусоре, в отбросах органических и неорганических, карабкалась по обломкам каких-то труб, отдыхала, устав, в ванне, лежащей, как и я, на спине, и, поблагодарив её за гостеприимство, тащилась дальше, волоча не только усталые, израненные ноги, но и фирменное зловоние, налипшее на мои руки-ноги, на платье, зацепившееся подолом за какой-то острый предмет и теперь порванное почти до пояса, «распаханное», как говаривала какая-то из моих бабушек. При моем одиночном, скажу так, плавании по океану отбросов человеческого существования теперь то и дело с хриплыми, как с перепою, криками, вспархивали вороны, но я уже к ним попривыкла. Они по-своему были правы — это их территория… И вообще… вообще прав был великий Монтень, говоря: «Только вам одному известно, подлы ли вы и жестокосердны; или честны и благочестивы». И то, чего я до недавнего времени о себе не знала, — теперь знаю… И с этим знанием придется жить… Вот какие мыслишки лезли мне в голову под раздраженные крики помоечного воронья, среди зловония, словно претендующего на строку в книге разного рода рекордов…
И, возможно, мыслить-то я могла уже потому, что деревья приближались, что под ногами упруго пружинило, что, судя по всему, здесь на совесть поработали бульдозеры… А дальше, а глубже думать не надо! Не стоит! «К чему нам в быстротечной жизни домогаться столь многого?» — спросил, кажется, Гораций. И был прав, и был прав…
Мне оставалось преодолеть небольшой взгорок из какой-то арматуры и — вот они, деревья, чистая земля, спасение… мои глаза искали, как бы удачнее обойти препятствие. Мне показалось, что проще проползти через обширную дыру в этом навале проводов, железяк, пластмассовых коробок. И я поползла, осторожно, не торопясь…
Знала бы, во что мне это обойдется! Какой кошмар меня поджидает в глубине дыры! Оказалось, я по доброй воле приползла в берлогу бомжа!
Дальше события развивались с какой-то сумбурной быстротой дурного, бредового сна. Мужик, на которого я наткнулась, засопел сердито, сел, рубанул, подкрепляя каждое общеупотребительное слово матом:
— Такую-твою мать, приперлась… шалава… Васька-Конь скинул с себя? Ага-га? Зубы пересчитал, как в те разы? Он бы ещё твою… чтоб…
Я, было, дернулась, чтоб уползти назад, но мужик ухватил меня за волосы и потянул к себе…
— Больно! — заорала, потому что, действительно, было больно, и очень.
Он шумно задышал, видно, принюхиваясь, и подивился врастяжку:
— Не Валька? Не? А кто ж? Запашок не нашенский… Новенькая какая?
Щелкнул зажигалкой. Я увидела в её свете крупное тяжелое лицо в бороде, усах, с проломленным когда-то кривым носом. Рука, державшая зажигалку, была изукрашена грязно-синей татуировкой до самых ногтей, окаймленных «трауром» сантиметра в три. «Бомж» смотрел на меня с тем живым, удивленным интересом, с каким ребенок разглядывает в зоопарке впервые увиденного, положим, пингвина. И я опять должна была подорваться на мине собственного невежества. Мне-то чудилось, что раз ушла от настоящих подлецов «в законе», меня, испытавшую столько мук, никто теперь не посмеет обидеть. К тому же, я как-то была уверена, что уж что-то, но с «бомжом» заниматься «любовью» мне не выпадет никогда ни за что. Ну просто не могло этого быть, потому что не могло этого быть никогда!
Мужик между тем включил электрический фонарь, наставил свет прямо мне в лицо, осклабился, демонстрируя полубеззубый рот, полюбопытствовал игриво:
— Давно, небось, не е… Счас положение исправим. Будет тебе и белка, и свисток. С утра я в самой силе.
Рукастый, он разом подгреб меня под себя, обдал смрадом гниющего рта, рванул с меня трусишки…
И тут со мной случилось… В меня, видимо, как говаривалось в старину, вселился бес. Я дико не то завизжала, не то зарычала и всеми своими десятью скорпионьими когтями вцепилась в лицо насильника, а когда он, застигнутый врасплох, отдернулся, оседая на зад, ногой саданула его в самое уязвимое место… И это, вероятно, от его истинно мужского воя посыпалась конструкция, означавшая крышу над берлогой…
Как уж я выбралась из-под обломков — не знаю, но ярость моя, перемешанная со слезами, гнала меня все дальше и дальше от «бомжовых» притязаний. В какой-то момент я, страшась его ответного гнева, словно бы не бежала, а летела над землей… и вылетела, пробежав леском, на широкое шоссе.
Однако не рискнула, ввиду всего случившегося, торчать на нем свечкой, а, перебежав шоссе, заскочила в кустарник и пошла, пошла, пошла… И, лишь пройдя километра три, засветилась у обочины с поднятой рукой. Конечно же, рассчитывала, что меня, девушку, явно истерзанную, побывавшую в переделке, — возьмет пусть не первая же легковушка, но третья уж точно. Но проехало семь машин разных пород и расцветок, но ни одна даже не притормозила. Я заплакала… Увы, увы… Хотя лощеный журнал для потенциальных суперженщин «Космополитен» настоятельно рекомендует: мол, перед тем, как прибегнуть к слезам, надо быть уверенной, что они призведлут нужный эффект, то есть хорошо знать того, кого хочешь разжалобить… Но знала ли я их?
Машина остановилась передо мной, когда я уже опустила руку, голову и хвост. Белый «жигуленок», а в нем — женщина. Я без звука забралась на заднее сиденье и — выключилась. Был ли это сон или провал во тьму абсолютной усталости, сродни одури, — не знаю. Но судьбе захотелось распорядиться так, чтобы я пришла в себя не где-нибудь, а в больнице. Сердобольная женщина оказалась врачом.
Все, что стряслось со мной, как потом я вычислила, за три дня, превратило мое тело в раскаленную биомассу. Высокая температура выкинула меня из сообщения человеков разумных. Я бредила, как мне потом рассказали, повторяя одни и те же слова — «вороны»… «крысы»… «дайте автомат»…
Очнулась в тишине душистого вечера. Запах шел от огромного, лохматого букета жасмина, что стоял поблизости на тумбочке. Ме захотелось потрогать прохладный белый цветок. Но рука поднялась с трудом. И тотчас опустилась.
— Ничего, ничего. Все самое плохое позади, — услыхала я голос. Сдвинула зрачки в ту сторону, потом медленно повернула голову.
Постороннее мужское лицо нависло над моим… Постороннее, но с веселым, знакомым блеском в карих глазах.
— Михаил… ты, что ли? Ты же должен быть в Таджикистане, — прошелестел мой голос.
— Много где я побывал! — ответил знакомый бас. — В том числе и в Таджикистане…
— А как ты узнал, что я… Может быть, ты знаешь, как мои… мама… Митька… Маринка с Олежкой…
— Не волнуйся. Живы-здоровы. — Он положил свою лапищу мне на голову и нежно, проникновенно оскорбил: — Безумная! Куда влезла! На одном энтузиазме!
— А ты сам? Твой Таджикистан… Или не признаешь равноправия? В Америке тебя бы феминистки побили туфлями с острым каблуком… Обязательно.
— Оч-чень хорошо! Раз юмор вернулся — девушке жить суждено! — заключил он и потискал мою вялую руку в своей. — Тебе привет от Токарева Николая Федоровича.
Я закрыла глаза. Чтоб пережить момент. У меня опять, пусть ненадолго, но смешалось все в один ком: Михаил, «бомж», Токарев, Интеллектуал-допросчик из комфортабельного подвала, неведомо где расположенного… Даже в животе похолодело: «Они что ж, все заодно?!»
— Где же он… Токарев? — спросила с налетом злой насмешки, а в действительности еле молвила, полузадушенная испугом.
— В госпитале. В него стреляли. Три пули укусили. Одна в голову. Ему всевышний помог. Ни одна, как говорят врачи, не задела жизненно важные центры.
— А я-то думала…
— Убежден: много у тебя накопилось мусорных мыслей. Ты ведь рассчитывала, что как только встретишься с Токаревым — все как по маслу… Верно говорю?
— Верно. В чем же мой просчет?
— За тобой уже следили. Для них не был секретом и номер машины Токарева. Как и его возможности, связи.
— Значит, его из-за меня?
— Не бери в голову. У них с ним старые счеты. Старик им сильно мешал. Продажные шкуры снабжают их информацией с пылу-жару — вот в чем беда. Думаешь — свой в доску, а он автомат наизготовку и по тебе от бедра веером.
— Как интересно… как интересно-то… А можно узнать, кто… кто ты сам? Я ведь думала, ты просто…
— Фотограф? Любитель жучков, паучков, бабочек?
— Естественно. Ты в каком звании-то? Майор?
— Обижаешь, подружка. Бери выше — адмирал всех морей и океанов, включая Памир. Почему замолчала?
Я не спускала с него глаз:
— Потому что отучилась с некоторых пор верить на слово. Ваши документы!
Михаил посмотрел на меня с печалью жалости, сунул руку в карман пиджака, вынул книжечку темно-бордового цвета, развернул и держал так перед моими глазами, пока я не сказала:
— Почему только раз позвонил? Я ждала.
— Потому, чудо заморское, что не было у меня возможностей. Глянь, как хожу.
Михаил встал, направился к двери, припадая на правую ногу.
— Что это?
— А пулька нечаянная. Сама ж знаешь, в Таджикистане этих нечаянных пулек что пчел в улье. Ты, Татьяна, расположена рассказать, где побывала, что повидала? Не мне, я хохотун большой, а очень серьезному человеку?
— Молодому и красивому?
— Есть и такие. Подберем!
— Из тех, кто, «не считаясь с опасностью», «с осунувшимися лицами и воспаленными глазами»?
— Точно. Еще есть вопросы по существу?
— Есть, — я поглядела в зарешеченное окно, на дверь, на потолок, изучила попутно стены, притянула к себе поближе Михаила за лацкан серого, явно парадного пиджака — и произнесла, наконец, то самое, рисковое, потаенное слово, залежавшееся где-то глубоко в печенках-селезенках:
— Наркотики? Они?
Он рассмеялся, закинув вверх каштаново-пегую бороду:
— Дошло, наконец!
— Нет, я давно стала подозревать…
— Не ври, ты все больше охала-ахала по поводу старух, как их обирают после смерти. Тебе эти моменты расстраивали душу… Ничего не скажешь — лихо, талантливо работала банда, что мужички, что бабеночки.
Тут уж лежать я не могла. Села в постели. Михаил подсуетился, торчком поставил подушку мне под спину.
— Ишь как разрезвилась! А все почему? А все потому, что женское жгучее любопытство есть первая и основополагающая черта слабого пола! Не сдвигай сурово брови. Есть утешение. Ювенал сказал: «Никогда не привести столь искусных и постыдных примеров. Чтобы не осталось ещё худших», А Вергилий…
— Михаил! — страшным голосом позвала я. — Так ты знаешь того… интеллектуала, который цитировал мне Вергилия, Платона?.. Где он? Кто он? Или это был ты сам, но в маске?
Михаил даже рукой прикрылся от напора моего нетерпения.
— Фигушки! — заявил. — не все сразу. Вот встанешь на ноги, и пойдем мы гулять по здешнему парку…
— Ой, вредный какой!
— Еще хуже, чем ты думаешь! — похвалился и поднялся.
— Жду! Изнемогаю! Хочу все знать! И почему они, все-таки, меня не прибили? Хотя могли… И что с Аллой, жива ли?
Он стоял у двери, покачивая кейсом, большой, сильный мужчина, и… как всякий настоящий мужчина… смотрел на меня покровительственно, если не сказать снисходя. Но теперь мне нравился этот взгляд. Тем более, что Михаил вдруг сказал:
— Вернусь с кувалдой. Имеешь право бить меня по голове, сколько влезет.
— За что?
— За то, что не придал особо серьезного значения твоему погружению. В события Дома ветеранов. Мои дела перевесили, казались куда как значительнее. Ошибочка вышла, гражданин начальник.
Подошел к моей постели, прихрамывая, наклонился, взял мою руку своей лапищей, поцеловал:
— Грамотно, в общем-то, била по цели. Вела себя и в Доме этих бестолковых ветеранов всяческих искусств, имею в виду. И с этими жлобами — бизнес-бандитами… — Помолчал, посмотрел в окно, сквозь которое летнее полдневное солнце обливало комнату ярким, клетчатым светом, сменил тон: — Заряжаем магазин… бронебойно-зажигательными! Три выстрела слева направо!
— Откуда знаешь, как я вела с ними?
— Разведка доложила. Сказал — все вопросы потом, после встречи с молодым, красивым.
Повернулся и пошел. Под его неровными тяжелыми шагами неровно поскрипывал пол…
— Постой, Михаил! Постой!
Обернулся.
— А я ведь тебя не знала…
Он пожал плечами:
— Так и я тебя тоже. В разведку возьму при случае. — Стукнул себя кулаком по голове. — Склероз! Я же тебе кое-какую литературу приволок. Развлекись на досуге.
Отщелкнул замочки кейса, пристроил на тумбочке стопку книжонок в ярких обложках и ушел, оставив меня недоумевать по самым разным поводам. И есть перловый суп, котлету с макаронами, запивая все это больничное роскошество жиденьким четвертьсладеньким компотиком.
Но на тумбочке лежали на расстеленной газетке и абрикосы, и персики, и даже диво-дивное — виноград с такими крупными ягодами, ну точно со сливу… А газетка та была таджикская…
В дверь стукнули. Я сказала:
— Входите.
Вошел молодой высокий парень в белой рубашке, черных брюках. Действительно, интересный такой, похожий на Олега Меньшикова, каким он играл в «Утомленных солнцем». Сел, протянул удостоверение. И на удостоверении он был хоть куда. Улыбнулся, предложил:
— Начнем… если не возражаете?
— Попробуем.
— Но прежде я должен вам сказать — вы помогли нам. Ваша наблюдательность дала возможность связать отдельные звенья в одну цепь. Включаю диктофон… Если почувствуете усталость — не стесняйтесь, так и говорите, что нужно передохнуть. Идет?
— Идет. Но… Моя мать… брат…
— Не тронут, не беспокойтесь. Повязали. Почти всю кодлу. Остатки доберем в ближайшие дни. Итак, кого вы видели в бункере, кроме Пономаря? Ну, того, кто вам устраивал кинопросмотры?
— Можно встречный вопрос?
— Слушаю.
— Он что окончил? Ученый ведь малый!
— Философский факультет. Кандидатскую успел защитить. Три языка знает, включая испанский.
— Зачем же связался с бандитами? Неужели только из-за денег?
— не из-за денег, Таня, из-за больших денег. Разница. У него жена с двумя детьми уже пять лет живет в Испании на собственной вилле, в Париж наезжает глядеть на выставки моды, в Англию — на скачки в Америку — в Метрополитен-опера.
— Почему он меня не убил, только запугивал? Он что, стрелять не умеет?
— Еще как умеет! Отстреливался до последнего, пока его самого не уложили.
— Он что, умер?
— Нет, он нам живенький нужен был. Живенький и лежит, хотя весь в бинтах. Но говорит складно. Всю историю с вами называет «прокол», «прокол идиотов». Идиотами считает тех, кто поверил вашей байке насчет Наташи из Воркуты. Его люди в Доме ветеранов оказались не на высоте, по его мнению.
— И что? Из-за меня погорели?
— Нет, конечно. Мы уже выбредали на след, уже целились… Но в голову не могло прийти, что их Шелковый путь тянется к трупам несчастных стариков и старух.
— Но меня-то почему не убили? — не унималась я, хотя чувствовала — Александр не хочет спешить с ответом. — Может, пожалел такую всю молодую и прекрасную?
— Вы его так и не узнали?
— Нет. Кто он? Подумала, правда, разок, что что-то знакомое в голосе, что ли…
— Верно подумала. Когда-то в школе вы с ним вместе учились. Вместе на сцене играли… «Горе от ума». Вы — Софью изображали, он — Чацкого.
Мне показалось — небо упало на землю, до того невероятно было то что сказал этот человек со стороны.
— Так это… это Юрчик Пономарев?! Он, он Чацкого играл! «Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок… Карету мне, карету!» Он на три класса был старше нас с Маринкой. У него же отец дипломат! Он же уехал в Швецию. Он же богатенький был, с классными репетиторами занимался. На фортепианах играл… в теннис…
— «Горе от ума» вас и спасло, Таня… Рассентиментальничался парень. Вспомнил, надо понимать, себя юным, непорочным, нацеленным на большие, светлые дела… Очень честолюбивый был парнишка, надо понимать. Рвался в первые, в лидеры. Три языка свободно, и три прилично… Пожил какое-то время в Америке, получил предложение от нашего крутого бизнесмена-политика быть его пресс-секретарем. За неплохие денежки. Поначалу даже рад был. Да бизнесмен-то Сорбонн не кончал, как выяснилось. Он все больше матом привык, да «пошел ты на …» ОН и с нашим фигурантом не стеснялся, за слугу держал… Однажды в дяденьку-бизнесмена стреляли. Удачно. На убой. Есть подозрение, его наш Чацкий подставил. Отплатил за унижения. Очень, очень самолюбивый полиглот оказался! И честолюбив до крайности! Ему предложили возглавить одно дельце. Мягко скажем, не очень законное. Однако прибыльное дальше некуда. «Зеленые» — рекой. Только приложи свой ум и сообразительность.
— Наркота?
— Фу, как некрасиво! Короли этого жанра такое плебейское слово никогда не произносят. Они говорят — «товар». Просто и достойно. Помните или не очень начало девяностых? Ну как же! «Разрешено то, что не запрещено», «не смей глядеть в чужой карман!», «кто смел — тот всех, кого хотел, — съел!»… Грабеж вступил в свои права по всему фронту. Последствия виделись только в цвете морской волны. Пономарь, несмотря на всю свою образованность, почему-то решил, что играет наверняка. Он должен был своей особой олицетворять безупречную интеллигентность своей хитроумной конторы с красивым названием «Элегант». Чтоб никто и подумать не смел, чем там в действительности занимаются ушлые молодые люди, которые будто бы обувкой торгуют.
— Значит, меня Юрчик, все-таки, пожалел… А я, выходит, помогла их дело завалить… он попал в капкан. Так?
— Не уверен, что Пономарь очень бы пожалел вас, если бы понял, что вы много чего подглядели-повидали… Вы сумели убедить его в обратном. Тогда он решил, что никакой опасности от вас не будет, если напоследок запугать вас кином. Запугать и отпустить. Запугал и отпустил. Другое дело Аллочка… Но по порядку, для дела: как, кто вас затащил в тот бункер? Помните? Вас видели с Аллочкой. Вы вместе вышли из Дома, стояли на обочине, ловили машину. Почему вы решили ехать с Аллочкой?
— Потому, что она попросила меня. Помочь попросила. Сказала, что очень плохо себя чувствует. Мы поймали машину. Сначала она сказала, что поедем ко мне. Потом, на пол-дороги, передумала, остановила машину. Мы посидели в скверике. Она решила позвонить Токареву. Я ей не верила, что она с ним связана. Но она на моих глазах дозвонилась до него и сказала, что вот Таня ничему не верит, поговорите с ней. Я взяла трубку и услыхала голос Николая Федоровича…
— Ох, этот Пономарь! Ох, и сук-кин сын! — весело-зло произнес Александр и помотал головой. — Артист! Дальше…
— Дальше я увидела дверь в подвал… тут же, у автомата, обитую цинком, в ржавых гвоздях, с засовом и замком как груша… Она вдруг поехала на меня и прихлопнула. Мрак. Я успела понять — убили… Очнулась — комната без окон черно-белые занавеси на стенах… телевизор… атласное покрывало под рукой, ковер, кресла… Комфортабельный застенок… Мужик входит в черном «чулке» на голове-лице… Неужели, неужели это тот самый кудрявый мальчик с розовыми щечками, в которого были влюблены почти все девчонки, начиная с третьего класса? Он ведь даже не курил! Не пил! Он ведь очки носил! А этот был без очков…
— Контактные линзы. Значит, вошел и заговорил… Пишем.
Он держал диктофон в поднятой руке. Это было неудобно. Я предложила сесть за стол.
— Врач не велит вас трогать. Это раз. Пока я не разваливаюсь на ходу. Это два. Говорите.
… Он ушел от меня часа через полтора. Почему я сразу, едва легла, едва прижалась щекой к подушке — заплакала? И о чем, о чем! О том, что из славного, общительного, талантливого Юрчика Пономарева получился обыкновенный беспредельщик, бандит, наркоделец… А из Маринки — несчастная женщина… А из меня — уж такое нечто, несуразное, все ещё бестолковое, способное удивляться-поражаться на каждом шагу…
Вошла без стука худая, с провалившимися глазами женщина в белом халате и белой шапочке, простучала каблуками к постели:
— Ну как? Потихоньку приходишь в себя?
— Прихожу.
— А чего ревешь?
— Так что-то…
— Не узнала меня?
— Нет.
— Вот и твори добро! Это я подобрала тебя на дороге… Зовут Светлана Станиславовна. Сюда, в больницу, и привезла. В психиатрическую, имени хорошего человека, где сама работаю. Говорят, тебя решетки на окнах смутили? Защита, Татьяна! Давно вся Россия живет за железными дверями и за решетками. Есть вопросы?
— Есть. Почему вы меня подобрали? Столько машин пронеслось мимо, все же видели, что еле стою, в драном, босая…
— Наверное, потому, что мне терять нечего. Четыре года назад вернулся из армии мой сын. Он там схватил дозу. Его скосил рак. Месяц и три дня назад я его похоронила. Он, когда умирал, бредил какой-то девушкой-блондинкой… Еду. Сморю. Блондинка. Дай, думаю, подберу… Журналистская любознательность?
— Наверно.
— Моя любознательность, врачебная, заставила меня не поверить в твою непорочность. Сейчас же разгул наркомании. Сделали анализ. Оказалась чиста ты как ангел. Позвонила в милицию. Подумала, вдруг тебя ищут. Ведь никаких документов… Верно, ищут. Приехали… Так я узнала, что тебе цены нет… На таблеточку — поспишь, сил наберешься…
Я послушно проглотила таблеточку, запила остатками компота. Мне не захотелось огорчать эту женщину отказом. Перед тем, как ушла в сон, подумала о том, о сем… что, в сущности, каким забавным, безобидным делом призывал меня заниматься мой редактор Макарыч когда отправлял на ловлю свеженьких, но с душком, светских новостей, навроде: «Как признался на днях в кругу друзей известный кутюрье Миша Слепаков, его эрогенная хона находится на пупке»… Или: «Кумир молодежи Эрнст Золингер подарил своей подруге, известной манекенщице Ирэне П., бриллиантовое колье и предложение обвенчаться в церкви Лас-Вегаса…» Пусть читают-глотают бедные, малопросвещенные, податливые обыватели! Пусть выражают свои эмоции в криках восторга или воплях презрения. Пусть отвлекаются на всю эту ерундовую ерунду и поменьше задумываются над тем, почему страна превратилась в «зону», почему наркоторговцы давно чувствуют себя вольготно в самом центре столицы, почему разговоров о борьбе с наркомафией — пруд пруди, а наркопотребление растет и ширится… Почему, наконец…
Проснулась, когда за окном по-ночному тихо, не шевеля ни одним листком, стояли старые тополя — с моего второго этажа я видела их могучие стволы, не поддавшиеся ни бурям, ни ураганам… Зеленоватое осветленное небо намекнуло о близкой утренней заре… На моей тумбочке стояла тарелка с остывшей давно пшенной кашей. В луночке мерцала жежлтизна растопленного масла. Есть это не хотелось. И бутерброд с сыром не привлек. А вот виноград… Ох, как славно приходить в себя в безоблачной тишине, видеть перед собой гроздья винограда, персики, абрикосы и совать в рот то то, то это! И знать, что все, самое страшное, кончилось.
Поверх книжонок, оставленных Михаилом, лежал белый конверт. Я общипала его с одного боку, вынула листок, покрытый машинописным текстом: «Дорогая Татьяна! Я узнал от Михаила некоторые подробности твоей „командировки“. Я восхищен твоей самоотверженностью и, конечно, преданностью газете, её интересам. Я, конечно же, сам был готов прийти к тебе в больницу и сказать все это „из рук в руки“, но меня скрутил приступ радикулита, валяюсь дома, сам себе противен. Пока никто, кроме меня, не в курсе событий, связанных с тобой. Все будет зависеть от тебя. Когда захочешь, тогда и легализуешься. Надеюсь, верю, что твой материал вскоре появится в нашей газете как подлинная сенсация. Горжусь, что имею право называть тебя своей сотрудницей, товарищем по перу! Скорее выходи в свет! В почтительном поклоне — Василий Макарович Потапов.
PS. Финансовое состояние нашей газеты по-прежнему желает быть лучшим. Надеюсь, твой материал явится хорошей приманкой для спонсора. Прилагаю вырезку из журнала. Надеюсь, сказанное способно поднять твое настроение, так как имеет к тебе самое прямое отношение.»
В вырезке, обведенной траурной каймой, под заголовком «Трагическая статистика», шел такой текст:
«Гражданин! Знаешь ли ты, что в нашей стране ещё существуют честные журналисты? Знаешь ли ты, что их убивают и убивают? Виктор Руднев (газета „Знамя“, г. Калуга) найден с тяжелой травмой головы в подъезде своего дома, умер. Виктор Никифоров (газета „Слово Кыргызстана“) найден недалеко от своего дома, скончался от травмы головы. Олег Очаков (газета „Скандальная почта. Криминальная хроника“ г. Воронеж) избит, найден в подъезде своего дома, скончался… Список можно продолжать и продолжать…
Разумеется, убивают не только журналистов, но и банкиров, бомжей, врачей, милиционеров. Журналисты находятся под прицелом уже за одно желание разобраться в чьей-то судьбе, в криминальной ситуации, пролить хоть слабенький свет на делишки всякого рода воротил, выжиг, мошенников и мелкого, и государственного масштаба. Подчас они выглядят, особенно в глазах равнодушных, очень нелепо, ведь бьются не за свой корыстный, шкурный интерес, а за справедливость вообще, для всех. Цены им нет, таким. Прислушаемся к словам, сказанным Натальей Алякиной-Мрозек в последнем, предсмертном репортаже: «Если мы всегда будем только задавать извечные для Руси вопросы „Кто виноват?“ и „Что делать?“, не требуя ответов и ничего не предпринимая, — все окажемся раздавленными». И тем большая честь и хвала тем нашим согражданам, в том числе и журналистам, которые идут на риск во имя правды и настоящей свободы.»
Вроде, ко мне подтащили пьедестал и самое время задрать ногу, вскарабкаться, оглядеть окрестности счастливым взором победительницы…
Сложила листки, да неловко, еле засунулись в конверт, который словно бы съежился в растерянности. Макарыч ведь имел самые добрые намерения, а получилось невпопад. И ничего с этим не поделать. Что-то во мне после всего случившегося перегорело, словно я, случайно вернувшись с того света, забыла язык этого и заодно все чувства, какие обязаны вызывать странные слова «радикулит», «спонсор», «честь и хвала»… Последние ко мне не имели прямого отношения — это точно. А если я чего и хотела по-настоящему — так это дознаться, наконец, как, каким образом работала бандитская шайка-лейка в Доме ветеранов, кто там был на каких местах в их иерархии кто стоял во главе, сколько времени им удалось действовать… И попутно: кому из них показалась сомнительной моя фигура на фоне тамошнего будто бы показательного, будто бы безусловного благоденствия. И почему, почему мы все живем в «зоне» а упорно делаем вид, будто все идет путем, а если и есть что не так, так это издержки переходного периода, а дальше-то и вовсе все покатится к сплошным восходам без закатов?
Скрипнула дверь. Вошла спасительница моя, Светлана Станиславовна, присела на край стула, посидела, молча глядя мне в лицо, протянула пакет:
— Пей. Надо.
— Спасибо вам. Если бы не вы…
— Хм, — отмахнулась, — кто-нибудь все равно тормознул бы. Вроде, нормальных людей ещё не всех передавили…
«Вот о ком надо писать, — решилось само собой. — С именем, фамилией…» Во мне ожил и пошел-побежал по нарастающей профессиональный хваткий напряг, сладостное предвкушение удачной охоты в дебрях чужих мыслей, желаний, надежд.
— Почему вы не ушли домой? Ведь поздно…
— Дежурю.
— И часто?
— Часто.
— Почему?
— Дома делать нечего.
— Вы… одна?
— Была не одна, когда-то.
— Развод?
— Он самый.
— Наверное, инициатива ваша… Я так думаю.
— Абсолютно точно. Выставила за дверь. Из-за сына… Сын умирал, а он, отец, по кабакам и бабам шлялся…
Я принялась лихорадочно искать, как иголку в сене, слова утешения, подбадривания. Но не нашла. Она сжала пальцы в кулак и разжала. И тут вдруг я нашарила нужное:
— Вероятно, ваш сын был чудесный парень. Похож на вас.
У неё поплыл взгляд, глаза наполнились слезами, но губы задрожали в улыбке:
— Все верно! Все верно! Чудесный, чудесный, щенкам морды после творога обтирал, полы за ними ничуть не брезговал мыть. Его сучка, девочка наша Нюра, коккер-спаниель, до сих пор ждет, сидит на подоконнике и ждет. Очень, очень был на меня похож… Светленький. А вы ешьте, ешьте, вам надо поддержать организм! Я уверена, вас кто-то очень любит. Но не стандартный… не бросовый… Догадалась?
— Есть… отчасти, — соврала-не соврала я в легкую.
Светлана Станиславовна усмехнулась:
— Разберетесь еще! В молодости легче! — пообещала, повернулась и ушла.
Странное дело — Алексей, подающее надежды будущее светило, выпал из памяти… Хотя это было более чем глупо и даже непрактично. Он ведь исходил в своих действиях из самых благих намерений. Он же не раз и не два подчеркивал, что ради меня старается, а не только потому, что его зовет к себе вершина профессионализма, славы, здоровое мужское честолюбие. Это же совершенно справедливо — сегодня истинный мужчина, достойный жизни на земле, проверяется в конкретном деле, в умении хватать крокодила-удачу за хвост и не выпускать, хоть он будет клацать зубами, стремясь оторвать не только твои уши, но и детородные органы.
И он тысячу раз прав, указывая пальцами на тех своих сверстников, из которых ничегошеньки не вышло, сплошь неудачники и пьянь… В тридцать-то лет! Ну не позор ли? Конечно, позор!
Однако думать об Алексее, вспоминать разговоры с ним оказалось словно бы не под силу после всего, всего, всего. Он, с его прозрачно-синими глазами, полными азартной нежности, когда брал меня за плечи и притягивал к себе, — словно бы не вписывался в окружающий ландшафт, словно бы уплыл вон на ту бледную звезду, где возможна некая и весьма оживленная, но своя отдельная жизнь…
На дверь, однако, поглядела. Вдруг она сейчас резко отворится и, шурша халатом, влетит… Он не ходил, а именно летал, шурша как бы белыми крылами… Только вот беда: как прилетел, так и улетел… «Делу время — женщине час!»
«Вредная ты! — осудила сама себя. — Вредная и противная! Почему? Да потому, что требуешь от человека полной самоотдачи, хотя сама… хотя сама… Но интересно, как он оценит свой побег в Швейцарию после того, что узнает… Интересно, улетел бы туда, если бы предполагал хоть отчасти, чем мне грозит Дом ветеранов? Наступил бы на горло собственной песне?» Ответа не набежало. Хотя возник новый вопрос: «Влезла бы ты сама во всю эту историю, если бы заранее знала, куда оно тебя заведет?» Ответ тоже задержался где-то в пути…
Но хоть какая-то ясность требовалась. Ну хоть бы знать, какое сегодня число, день недели… Сколько времени провела в приватных беседах с бывшим Чацким, а ныне бандитствующим Юрчиком Пономарем, сколько здесь, на койке…
Ночная больничная тишина стояла столбом и нарушать её не захотелось. Взяла с тумбочки одну из книжонок, принесенных Михаилом. На обложке значилось: «Сладкий вкус крови». Ну то есть самое оно для того, чтобы познать законы написания детектива. Чем черт не шутит, вдруг да осилю и выдам на гора нечто подобное… деньжат подзаработаю… матери шубенку куплю, а то у неё облезлая… себе того-сего, Митьке…
Первые же строки уволокли в самый омут интриги и огнедышащих страстей: «Бойченко (он же ветлугинский авторитет Самовзвод) глядел на стриптизершу, багровея все больше своим большим пористым лицом.
— Что? Нравлюсь? — Элеонора отпила из бокала шампанское, остальное плеснула себе на роскошные белые груди, каждая с мичуринское яблоко. Затем медленно принялась скатывать с длинных загорелых ног черные чулки на резинке… её крошечные трусики из французских кружев величиной с кленовый листок, упали следом, обнажив интимное местечко… Самовзвод сорвался с места и кинулся на Элеонору, как голодный шакал на падаль. «Врешь, не уйдешь!» — клокотал он горлом, врезаясь в податливое мягкое тело своим беспощадным мужским инструментом. Элеонора стонала от наслаждения, крепко упираясь в низкую спинку кровати. Ее расставленные по ковру ноги дрожали от ненасытного вожделения. При этом она не забывала подсчитывать: «Долларов триста даст… А может, и тысячу…»
Закончив свое дело, тяжело дыша, Самовзвод полез за пазуху, вытащил пистолет, направил его в сторону обнаженной женщины и выстрелил ей прямо в сердце, прохрипев:
— За моих корешей! Кого наградила триппером! Больно сахарная бл… ща!
Он снял телефонную трубку:
— Антоныч! Я тут с одной перепихнулся. Надо бы укольчик или что.. Жди!
Он выпрыгнул в открытое окно.
Наутро соседка обнаружила труп, вызвала милицию.
— Вы слышали выстрел? — допытывался следователь.
— Нет. — Значит, пистолет был с глушителем, — догадался сыщик…»
Я закрыла данное произведение искусства, присовокупив: «Михаил! С тобой не соскучишься! Но если бы ты был мне настоящим другом — пришел бы завтра с утра и рассказал бы мне все-все. Я хочу все знать! Я хочу хоть что-то понять до конца!»
Небо в клеточку из бледно-зеленого превратилось в джинсовое, с тем же молочным оттенком, какое бывает у этих штанов после их отмачивания в стиральном порошке. Я выключила настольную лампу и глядела на него как в лицо собственного одиночества. Нам, собственно, нечего было сказать друг другу. Но мы знали теперь: есть такое странное состояние невесомости, подвешенности, когда выпадаешь напрочь из времени, пространства, собственной биографии, когда осознаешь во всей полноте и ясности — подлецов на этом свете гораздо, гораздо больше, чем можно было предположить, что тут просматривается не некое исключение их правил — а само правило… И врав, прав Юрчик-Пономарь, уверяя, что мир как стоял на зле, так и стоит и ничего с этим не поделаешь…
Однако… однако так не захотелось с этим мириться, даже мысленно, когда вдруг небо зарозовело и защебетали птицы, налетел ветерок, растормошил сонный тополь…
К пожилой санитарки, что пришла с ведром и щеткой, спросила, который час, а заодно и день. Она, видимо, привыкшая к проявлениям разного рода полоумия, ответила без удивления, будничной скороговоркой. Получалось, в Доме ветеранов я была четыре дня назад. Четыре дня назад Аллочка резала себе руку, чтобы доказать мне, что она со мной заодно, и с Токаревым тоже…
Но что дало мне это знание? Гораздо важнее была на сегодня другое — если бы пришел Михаил и рассказал, как, что, и про Аллочку в том числе… Вот уж мука мученическая — дожидаться объяснения загадочных явлений! Когда хоть криком кричи, хоть молоти кулаком в стену — ничего не узнаешь до тех пор, пока кто-то там решит, что теперь можно развязать секретные узелки…
Я встала у окна и смотрела на ту часть асфальтовой дорожки, по которой шли и шли люди. Верно, врачи возвращались на дежурство, больные спешили дышать утренней свежестью. Стыдно, стыдно признаться, но если бы в эту минуту я увидела Алексея, то, чес слово, не оценила бы сей факт по достоинству, а подумала бы бесчувственно: «А где Михаил?!» Ну да, да, мое любопытство, а если сказать красивше — любознательность, пробудились на алой заре и потребовали пищи…
Но время шло, а Михаил не шел. Так ведь он и не обещал быть сегодня. Я продолжала маяться у окна и после того, как позавтракала, и после обеда… Только все не впрок, если не считать того, что внезапно меня сморила усталость, и я уснула и проспала до полуночи, как потом оказалось. Организм, стало быть, знал, как, сколько чего нужно ему, чтобы вернуться в исходное положение, добрать силы, истраченные на всю эту нервотрепку…
Михаил объявился к вечеру, когда на песке больничных аллей шевелились темно-сиреневые кружевные тени, а вдали, на золоченом церковном куполе, горела белым, ослепительным, одна точка.
— Думала, не приду?
— Думала.
— Твое любопытство уже сгрызло печенку?
— И селезенку впридачу.
— Тогда я расскажу тебе некую историю, которая случилась в некотором царстве-государстве. Пошли вон по той аллейке, а то тут солнце печет. Или тебе оно в кайф?
— Все равно! Не тяни!
В полузаброшенной аллее, где сквозь песок пробивалась трава, где отчетливо, как за городом, посвистывали птицы, где я то и дело приостанавливалась, чтобы справиться с очередным приступом изумления, мне рассказывалось о том… какая я, в сущности, несмышленая девица…
Оказывается, в Доме ветеранов работников искусств, о котором ушлые журналисты из газет, радио и теле, прикормленные, разумеется, пели гимны, происходило черным черное, хичкоковское действо, ковались из грязных грязные капиталы… Там орудовала весьма профессиональная банда. Точнее — одно звено наркомафии, берущей начало в Афганистане-Таджикистане.
— Повторюсь и покаюсь, Татьяна, вышла у меня промашка… Не придал особого значения твоему сообщению о смерти при пожаре старой Мордвиновой. Мне надо было выполнять не слабое задание там… в горах… Там и пошла к нам хорошая карта. Поймали наркокурьера. Сначала показалось, что он врет. Слишком чудовищные вещи рассказывает. Про сущий ад, геенну огненную… ОН там в морге служил… Высоко взлетел! Усмехаешься? Зря. Попробуй устройся в московский морг без взятки! Место хлебное, они там, кто, к примеру, покойников гримирует, одевает и прочее, имеют надежные бабки, в ресторанах кайфуют, у них устрицы к горлу подступают… На этот раз его кинули в горную республику на время, проведать будто бы родню… Засветился. Долго выкручивался. Потом стал рассказывать… Мы обалдели. Апокалипсис! Будто в морг периодически привозят стариков и старух с вспоротыми животами. Не сильно вспоротыми, чтоб рука проходила. Он с напарником вытаскивали оттуда, из дыры, пакеты с героином. Дошло? Тела старух, стариков служили вроде чемоданов, шкатулок и все дела! Их по-быстрому сжигали. На случай, если бы объявились родственники, — в морге навалом ничейных тел, могли в момент чужую старуху приодеть, попудрить, придать покойнице товарный вид. Они же, когда к восьмидесяти, все, вроде, на одно лицо… Ты что встала? Рвать тянет? Рассказывать дальше или возьмешь тайм-аут?
— Они что, эти наркоподонки, вовсе полоумные, Михаил? Или как?
— Не льсти их самолюбию. Ну охота у них такая, у всех рвачей, блевать бриллиантами, чтоб россыпью… Ну дальше… пристроили мы к этому моргу своих людей. Ждали… Зря. Никаких покойниц с дырками на животе. Опять стали давить на пойманного, чтоб он отказался от своей дикой сочиняйки и выдал голую правду. Но он на своем стоит. Наутро его нашли в камере повешенным. Один надзиратель исчез. Думай, что хочешь. Наши ребятки работали, копали. И накопали — дружок пойманного, по армейской службе дружок, работает в Доме ветеранов работников искусств… Живет на даче актрисы Мордвиновой… Дачка расположена удачно — неподалеку аэродром, шоссе… А он на сером фургончике за молоком в совхоз ездит… Ну да ты сама дошла кое до чего и рассказала Токареву очень-очень кстати.
— Дошла. Но показалось, уж слишком все просто, по-киношному, с этими флягами для молока…
— Да самые-то удачные догадки часто кажутся поначалу не шибко серьезного калибра, не сразу им доверяешь. К тому сроку многое уже произошло… Умерла Обнорская, Вера Николаевна, погиб Анатолий Козинцов.
— Почему же вы не сразу узнали, что тот был сослуживцем этого чернобрового Володи?
— У того был поддельный паспорт. И все сходилось. Ради денег его признала за родного сына тетка в Душанбе, совсем посторонняя. Мол, вернулся из афганского плена… Что да, то да — работают они, эти сволочи, профессионально, со сметкой, с выдумкой… На сегодня, думаю, с тебя хватит впечатлений. И — молчок.
— Мог бы не предупреждать. Но, все-таки, все-таки, как они это все делали? Кто был главный среди них? Этот самый Володя? Почему погиб знаменитый актер? Может, главная главврачиха? Она все как бы в стороне была, ручки в кармашки и мимо, мимо, но в глазах лед. Или Удодов этот вальяжный? Или медсестричка Аллочка? А может, сестра-хозяйка? Ну кто, кто? Жалко сказать? Ведь измучаюсь же… Ты даже не открыл мне, кто убил Мордвинову… При чем здесь Сливкин? Почему удили Павла, Маринкиного мужа? Или я не стою того, чтобы…
Михаил рассмеялся:
— Какая, глядите, тщеславная девушка! Успокойся. Твое «одеяло» очень-очень помогло. И чемоданчик в руках вышеназванного Володи.
— Какое одеяло?
— Ты же заметила, что мертвых старух выносят к «перевозке» не под простынями, как обычно, а под шерстяными одеялами. И всегда с ними, при них, Володя… Ту все не случайно, все с умыслом. Работали слаженно и чисто. Кругом свои были понатыканы. На «перевозке» тоже. И в органах, само собой… Наивная, ты бегала по следователям мелкого калибра и потом возмущалась: не хотят расследовать чудовищное преступление! Вообразите, убита знаменитая актриса и всем все нипочем!
Перед нами замаячила калитка, приотворенная на людную улицу. В её просвет мелькнул синий бок троллейбуса. Михаил приостановился:
— Так или иначе, ты — умница. Вообще и в частности. Вот с этой светлой мыслью и живи. Пока. Понадобишься — позовут. Домой поедешь? Или… вернешься в палату?
— Шутить изволите? Домой, конечно. А когда я узнаю все-все?
— Все-все — никогда. Но многое — в свое время. Потерпи.
Михаил остановил машину с первой же попытки… Что значит иметь приличный вид и держать в руке кейс!
Моему появлению в халате и больничных тапочках безо всяких вещей мать ничуть не удивилась. Она, пригорюнившись, сидела на кухне, читала книгу и, видно, ждала, когда вскипит борщ, чтобы снять пену шумовкой. Она все ещё не знала, как жить без мужа… без любимого, привычного…
— Послушай, Таня, — подняла на меня свой странный, полувидящий взгляд, — как пишет Владимир Набоков, как прекрасно пишет: «Деревья в саду изображали собственные призраки, и получалось это бесконечно талантливо».
— Действительно, прелестно, — кивнула я и подумала: «Знала бы ты, горюшко мое, что талантливо можно не только складывать одно к одному слова… Деньги, доллары, нажива высекают из людей доподлинных мастеров своего дела! Виртуозов! Магов и волшебников!»
Как обычно, она не успела схватить шумовку — серая пена из кастрюли полезла через край, зашипела на раскаленной конфорке… Я повернула кран, обрывая огню разом все его желто-фиолетовые лепестки.
— Татьяна! Тебе же Алексей звонил! — раздалось зычное.
На пороге возник мой длинный брат Митька, поглядел-поглядел на меня исподлобья, накрутил на палец прядь собственных волос, дернул, спросил:
— Где была-то? Почему в халате? Хочешь знать, как у меня с экзаменами? Нормалек. Но что дальше? Получу диплом… Где меня особо ждут? Нигде. Кроме ночного ларька, где прирабатываю, как тебе известно. Были бы связи, капитал, свои люди на вершинах пирамид…
— Как-нибудь, Митька, как-нибудь…
— Глобальная ошибка нашей семьи состоит именно в том, что живем как-нибудь… А другие…
— Другие идут, Митька, прямо в морг. Хоть кем. Хлебное место! Доходное! Впрочем, и там надо давать взятки…
— Вот видишь… Одна надежда на твоего Алексея.
— В каком смысле?
— Я тут в газетке прочел — «молодой, талантливый, приглашен на постоянную работу в Швейцарию…» Везуха тебе! Ну и меня пристроите где-нибудь сбоку… во глубине швейцарских Альп… Золотишко подбирать бросовое…
Конечно, Митька паясничал. Но лишь отчасти. Это прежде считалось очень престижным выскочить в большую жизнь с дипломом Бауманского института…
— Митька, — строго посмотрела я на брата. — Ты рано скис. У тебя есть язык. Кроме всего прочего. Не пропадешь! Я вон без языка и то…
— Что? Что именно? — хмыкнул раз и два. — Разве стоит у подъезда «Мерседесик» шестисотой модели?
— Хватил!
Возможно, наш в общем-то пустопорожний разговор протянулся бы ещё какое-то время. Но зазвонил телефон. Я сняла трубку:
— Слушаю.
— Татьяна! Ты! — радостный крик. — Сейчас же примчусь!
— Алексей? — догадался Митька. — Вся моя надежда и опора! Деловой мужик! Смотри, сестра, не упусти… Он по утрам, — так в газетке написано, — регулярно пробегает по десять километров, отжимается, гантели тягает… Суперстар!
— Зависть берет? Но видно — не очень. Горазд дрыхнуть… пока мать не растолкает. Успеха добиваются те, у кого воля есть, кто себя за волосы с утра умеет поднимать.
— Ой, сестра, да ты прямо в точку! Статейка так и назывется: «Воля к успеху».
— Митька, — сказала я осуждающе, — ты слишком погряз в своих сомнениях, самокопанием увлекся… Ты даже не спросил меня, как я прожила без тебя почти месяц, где была, что со мной происходило…
— А где ты была? А чего сама не расскажешь? Живая — вот факт.
— В другое бы время ты вел бы себя по-другому… Лез бы с вопросами. Влюбился, что ли?
Брат мой поковырял пальцем в щели между стеной и книжным шкафом, вздохнул тяжело, покаялся:
— Есть немного…
— А будучи человеком не совсем безответственным… предполагаешь, что на девушкины деньги ходить в кафе-театр неловко.
— Но ведь это так! — выкрикнул он. — Я же мужчина! Деньги нужны, деньги!
— Не колготи овцу! — мирно ответила я. — Поверь, иногда то, что кажется любовью, может легко превратиться в мираж… Нельзя спешит с этим делом. Хотя зачем я тебе это говорю? Бесполезно. Обежжешься — спохватишься. Опыт решает все. И мозги. А они у тебя вполне качественные. Не пропадешь! Есть ещё вопросы?
— Будут.
— Поговорим. Поспорим. Поругаемся. Но не сейчас. Сейчас придет Алексей.
Звонок в прихожей. Я была готова ля того, чтобы сразу выйти с Алексеем на улицу. Мне почему-то не хотелось сидеть с ним дома. Мне вообще доставляло удовольствие идти, спотыкаться, подниматься по ступенькам или сбегать по ним вниз. Насиделась в том подвале, належалась в больнице…
Как крепко обнял он меня уже на лестничной площадке! С каким нежным отчаянием прошептал мне в губы:
— Соскучился до чего!
На улице было ветрено, видимо, к дождю. То и дело поднимался маленький вихрь и сыпал нам на головы белый пух с тополей. Даже уже не пух, а белые, пушистые султанчики. Они скрипели под ногами. Если поднять один и рассмотреть, то увидишь, что среди пуха топорщатся раскрытые на две половинки семенные коробочки. Они-то, покрывавшие стебелек султана сверху донизу, и скрипят под ногами, потому что сухие уже и ненужные.
Алексей говорил, не переставая. Обычно он был сдержаннее. Но сам заранее предупредил:
— Буду о себе. Произошло столько! Я даже не ожидал! Меня пригласили работать в Швейцарии. Постоянно. Показали дом… Зарплата нешуточная. Я сделал все, чтобы произвести впечатление. Конечно, можно и здесь… но за гроши? А время идет! Годы поджимают! Что мне там особенно по душе… кроме, разумеется, превосходного оборудования и оплаты — это тишина. Не надо бояться ни бандитов, ни грабителей, ни других каких подонков. Тишина и красота. Если рожать детей — только там. Воздух как… как стекло…
— Ты уже согласился с их предложением?
— Почти… Я должен услышать твое мнение. Замолкаю. Ну как? Как, моя самая необыкновенная?
Он стоял предо мной, сияя и лучась радостью победы. Его синие глаза смотрели на меня, не отрываясь. За его темную бровь зацепилась пушинка. Я подняла руку, сняла её, а он поймал на излете мои пальцы и поцеловал и раз, и два, и три…
— Так как же, Татьянка?
— Слишком все вдруг, — сказала я.
Он поинтересовался, как я жила без него, как прошла моя авантюрная командировка в Дома ветеранов, только после того, как мы сели в его «жигуль» и помчались в его однокомнатную. Мне почему-то расхотелось говорить.
— Да ничего… особенного…
— Ну хоть узнала, кто убил ту старуху-актрису?
— Нет.
— Впустую, значит, «съездила»…
— Выходит, так…
Напор его мужского желания был, как всегда, могуч и сокрушителен. Он перехватил меня, едва я, мокрая, выскочила из-под душа…
Мы не оставили с ним на том поле битвы ни одного не сплавленного нашей страстью предмета… Мы отлеживались на все как бы тлеющих простынях, когда некая подколодная змеюка произнесла вовсе ненужное, крайне неуместное в текущий момент:
— Но ты, естественно, все равно уедешь в свою Швейцарию, в превосходно оборудованные лаборатории, даже если я скажу тебе «нет»?
Он сделал глубокий вздох, отчего высоко поднялась его грудная клетка, впечатляюще обложенная доспехами мускулов:
— Татьянка, я рассчитывал, ты соскучилась почти смертельно и не станешь задавать мне ножевых вопросов.
— И, все-таки… ответь, пожалуйста, — прошептала змея подколодная.
— Зря ты так… зря… Вынужден повториться: настоящий мужик — это не только хозяин некоего корешка, но вершитель судьбы, но честолюбец и карьерист, желающий прочно стоять на земле. Поэтому «делу время — женщине час». Я люблю тебя, ты это хорошо знаешь. Но если мне придется бросить любимое дело или ковыряться в нем кое-как без права на удачу, успех ради любви к тебе… Да ты же первая перестанешь меня уважать! Сломленного твоей волей? Непременно! Так что на, лови, бери Швейцарию! Живи там в свое удовольствие! Рожай детей! Любуйся красотой!
— Еще один маленький вопрос… можно?
— Слушаю.
— А где я там, в Швейцарии, буду работать?
Он повернулся ко мне боком, смахнул с моих глаз «Наташину» челку:
— Почему обязательно работать? Я же тебе объяснил — моих денег хватит на все!
Он не заметил «Наташину» челку… Он подзабыл, что у меня диплом факультета журналистики, а не справка, подтверждающая инвалидность в связи с умственной неполноценностью, что я тоже хотела бы кое-чего толкового сотворить, натворить… А почему бы и нет, скажите на милость?
Однако я нисколько не корила его… Надо ли ругать тополь за то, что он размножается с каким-то чудовищным недоверием к коечному результату и оттого без устали, днями-ночами заваливает улицы своим семенем-пухом?
Алексей, как пружина, вскочил с перемятой постели, сходил в кухню, вернулся с двумя фарфоровыми кружками:
— Манго! Попей! Прохладный!
Мы чокнулись кружками:
— За нас с тобой!
И поцеловались липкими от сока, смеющимися губами.
— Ладно, — сказала я, — в крайнем случае буду наезжать к тебе в Швейцарию…
Он решил, что я шучу. Возможно, и впрямь шутила, а там кто знает, кто знает… Он подхватил мой мячик и послал в меня:
— Предполагаю, что ты заставишь меня подниматься на самые высокие альпийские горы Монблан, Монте-Роза и только там соизволишь заниматься любовью. Придется покупать спецснаряжение… ботинки там с шипами…
— Простыни, подушки не надо… обойдемся снегом среди эдельвейсов…
Утром он в одних трусах выскочил из подъезда — побежал отмерят свои обязательные десять километров, а я села в троллейбус… Он мог бы, конечно, довезти меня до дома на своей машине, отказавшись от бега… Он даже предложил мне это… Но я не посмела как-то перейти дорогу его отработанным методам завоевания Вселенной… Я отчего-то почувствовала себя неловко, как-то козявисто и даже замухрышчато… И, вот ведь поворот, несмотря на все радости и восторги прошедшей ночи, и запах пламени от костра, в котором горели мы оба, — едва троллейбус тронулся — меня, как свежим ветром просквозило веселое ощущение полной независимости и бескрайней свободы. Я словно бы ужасно ловко, как в детстве, скрылась от преследующих меня «врагов» под плотным навесом из фланелевых лопухов…
— Явилась-не запылилась. Уж точно не из Швейцарии, — встретил меня Митька. В его коварной ухмылке таилось знание, которое ему не положено было иметь. Хотя бы по возрасту. И потому, что мои дела — это мои дела.
— Пошел ты! — отозвалась я без особого добродушия.
— Лучше к черту пошли! На экзамен же бегу!
— К черту! К самому черному и хвостатому! Потому что иду к такому же.
Преувеличивала, конечно. На нервной почве. Макарыч не принадлежал к разряду клыкастых хищников. Да и клювастых тоже. Но он очень хотел, забыв свои «коммунистические идеалы» и долгое процветание в комжурнале, приобщиться к сегодняшним ценностям, а именно — получать достаточно доходов, чтобы жена могла носить шубки из натурального меха, летать в турецкую Анталию на целый летний месяц, дочка — учиться в платном институте с экономическим уклоном, а сынка — отмазать от армии.
Но некоторые журналисты, все-таки, обзывали его чертом:
— Ну черт! Так это он, правоверный марксист-ленинец, сидит теперь во главе этой вшивой газетенки! Эксплуатирует интерес очумелых масс ко всяким Рузетам Бенгладеш-Чиковани-Энтеритам, способным общаться с магическими цивилизациями Большой Медведицы и запросто возвращать брошенным женам их мужей? На чистой бредятине капиталец кует? Ну дела-а…
Кует, кует… А другие, похожие, из его поколения шестидесятилетних, давно спились и померли… А я лично перебрала за этот месяц всяких удивлений-изумлений, и от плешивого, суетливого, но, в общем-то, беззлобного Макарыча никаких особых сюрпризов не ждала.
Ну, конечно, обардуется, что я, наконец, под рукой, что принесла в клюве «супербоевик».
Уже на подходе к редакции я как услыхала его голос: «Татьяна! Где материал? Сейчас же на стол! Как нет материала? Ты ещё и не начинала писать? Что все это значит? Мы же, коллектив, ждем-не дождемся…»
Однако на этот раз его несомненная и столь же, в общем-то, распространенная способность служить тем, кто платит, с внезапностью удара по голове вогнала меня в немоту и прострацию. Ибо он, слегка осыпанный перхотью и пеплом, надо полагать, былых сражений за честь и достоинство, едва я вошла в его кабинет, поднялся с кресла, протянул мне руку, но смотрел при этом четко вкось, как бы в иные, боее значимые пределы.
— Ну как? Пришла в себя? Меня тоже отпустило… Конечно, ты молодец, но… знаешь ли… можешь не торопиться… Вот именно… без спешки…
— Это почему же?
Он бережно приподнял с младенчески голенькой головки единственную прядку волос, уложил её ближе ко лбу, прихлопнул для верности.
— Видишь ли… нашелся спонсор… Он нас нацеливает на материалы о добре, о хороших, достойных людях. Считает, и я с ним согласен, что хватит гнать «чернуху», нагнетать в обществе страх, ужасы всякие анатомировать… и вообще. Неконструктивно все это. Так что твой материалец… прямо скажу… сегодня не ко двору. Вот его визитка.
Я молчала как овощ. Видимо, дозревала до какой-то важной, крупной мысли. Но не дозрела. Протянула руку, сковырнула с глади редакторского стола голубой кусочек картона с золотым обрезом. В глаза выстрелило: «Борис Владимирович Сливкин, директор фирмы „Альфа-кофе“… золотым по бирюзе. Я долго, долго вчитывалась в текст, озолотивший картонную полоску. Держала паузу, как Комиссаржевская.
И не зря. Вместо того, чтобы ляпнуть, как хотелось: «Ну ты и вонючка, старший товарищ по перу!», я поступила умненько-разумненько, кивнув и затянув:
— По правде, я и сама пришла к этому выводу. Я ужасно устала от всей этой истории со старухами… Пусть разбираются проессионалы, если это им нужно. Мне вдруг захотелось музыки, веселых лиц… Надеюсь, «Светские сплетни» пока не отменяются?
— Пойдут под другим, более интеллигентным названием. Борис Владимирович предлагает «Сегодня в свете».
— Что ж… звучит.
— Не очень, конечно, но… ты же мне денег не дашь?
— Нет, конечно.
— Вот именно. И я хотел бы, чтобы сегодня именно ты сходила в ночнушку «Тройной удар». Там соберутся знаменитости обсуждать проблемы нижнего белья и роль в этой сфере Эдмона Франса, одного из ведущих производителей, который шурует на нашем рынке. Музыка обеспечена, халявные тарталетки и коктейли само собой…
И, все-таки, все-таки, я не стерпела, слишком велико оказалось искушение. Обернулась от двери и задумчиво так обронила:
— Сливкин может закончиться гораздо скорее, чем вы думаете. Все-таки, он на крючке… Тогда как?
У Макарыча выпрыгнула из рук металлическая линейка…
Стервоза я, все-таки… Человек же хорошего хочет. И себе, и немножко мне… А многие и совсем не хотят другим ну ни граммчика хорошего. Верно ведь? Так что… Таким образом… Получается, что…
… Ничего в этой жизни не происходит просто так. Оказывается, пришла я в «Тройной удар» очень кстати. Не только для того, чтобы послушать басовитое воркование трансвестита Элема о том, как он будет играть роль в фильме молодого, но концептуального из концептуальных режиссера Артура Кичина «Воздух порочного бытия». Не только для того, чтобы увидеть умные, усталые глаза известного комика, потерявшего недавно жену и оттого бродящего среди людей с пустым взглядом и полной рюмкой то водки, то коньяку… Не только для того, чтобы внимать советам довольно прославленного кутюрье, но вовсе не по поводу нижнего белья, а в связи с его новейшими представлениями о способах расслабляться: «Надо любить себя! Любить себя! Каждую минуту любить и доставлять себе удовольствие! Я засыпаю непременно в ароматах прекрасного парфюма… Мои шелковые простыни гладят мою кожу нежнейшими прикосновениями… Тончайшее легчайшее кружево оконной занавески чуть шевелится под ветром… А возле — букет пионов, огромных, пышных, и все они улыбаются мне, как нимфетки… много, много нимфеток с ямочками на щеках…»
Я пришла сюда для того, чтобы услышать, как уже топочут копыта коней под четырьмя всадниками Апокалипсиса… Топочут, топочут… все ближе и ближе… Все громче и громче… И потому я не сразу услыхала, что мне говорит Даша Синякина, моя однокурсница. А она говорит, наклонившись надо мной:
— Татьяна! Хватит нам с тобой заниматься чепухой! Открывается новая газета. Очень приличное начальство, очень неплохой гонорар. В отдел культуры требуется народ. Один уже есть, это я. Тебя отрекомендую. У нас спонсор такой крутой банкирище! Я тебе звонила-звонила, сказали, отдыхать уехала… Так долго? Где была?
— В Голландии, среди тюльпанов.
Даша повернула на бочок свою хорошенькую, гладко причесанную головку:
— Везуха! От фирмы?
— Ну да.
— Думай скорее! Мой телефон помнишь?
— Те же «светские сплетни»? На них сидеть?
— Да, но в совершенно оригинальной форме!
… В туалете блевала длинноногая шатенка в изумрудах, возможно, настоящих, возможно, бриллиантами, а возможно, и сапфирами. На улице мокла под дождем стайка девчонок, прибывших либо с Украины, либо из Белоруссии или Твери. Где-то поблизости можно при желании обнаружить их покровителя-сутенера, или «мамочку». В помойном контейнере рылась грязно-белая собака, наперегонки со стариком. С его обвисшего кепарика стекали дождевые капли. И на все это, и на многое другое не стоило смотреть, чтобы не портить себе настроения.
В автобусе одна пожилая тетенька советовала другой пожилой:
— А ты не бери ничего такого в голову! Плохое-то! Ну убили у соседки парня, но не твоего ж! Ну мало ли чего творится! Я вот всегда смотрю про всякие убийства по телевизору, про трупы, а сама не дергаюсь нисколько! Я радуюсь наоборот: «Не меня ведь убили! Я вон живая хожу! Я вон чаю налью сейчас и с конфеткой выпью!» Иначе ж с ума сойдешь, а то!..
Топот копыт… Топот копыт… Неужели я лишь одна слышу их?
Алексей померил мне давление и заключил:
— Надергалась, вот и результат! Это у тебя в висках стучит. Выпей это и это.
А я все ждала, надеялась, что он примется расспрашивать меня подробно, что же со мной приключилось-то…
Не дождалась. Обронил:
— Не женское это дело — журналистика. На кой красивой девушке копаться в грязи, в отбросах?
Приходил Михаил, произнес с укоризной:
— Слабачок ты, слабачок! А ещё на такие большие дела ходила!
Кончилось чем? Да оклемалась я помаленьку, устроилась в журнал для детей. Михаил одобрил:
— Райское наслаждение, однако! Надолго?
— Там видно будет.
Мне иногда мнилось, что если бы сразу узнала все-все про Дом ветеранов ещё тогда, когда лежала в больнице, — было бы проще и легче. Но шло следствие, вернее, тянулось. В одном из стишков, присланных в журнал, тоже шла борьба Добра со Злом: благородные Дирольчик и Ксилитик воевали с недругом Кариесом.
И Дирольчик пошел на бой,
И Ксилитика взял с собой,
Кариес пуст трепещет злой,
Пусть не светит ему покой…
Вся редакция декламировала и хохотала. И я в том числе.
… Много-много воды утекло, пока я не узнала все ходы наркобанды, облюбовавшей для своих дел Дом ветеранов работников искусств. Моя бедная мать к тому времени перестала вязать и читать. Ее научили делать картины из сухих трав, цветов и листьев. В нашей квартире поселился запах осени… Митька получил диплом и пристроился в инофирму, где требовались «аккуратность, добросовестность, аналитическое мышление, способность быстро принимать решения». Доход «от 700 долларов» сразил наповал его привычку долго валяться в постели, потом собираться кое-как и мчаться на лекции в мятой рубашке. Теперь он вскакивал первый в доме, как ошпаренный, тщательно брился, проверял воротнички и манжеты на предмет хоть малюсенькой складочки.. Признался как-то:
— Огромную роль в нынешних условиях жестокой борьбы за капитал играет, Татьяна, рост. Мои метр восемьдесят пять делают мое пребывание в делегациях по обработке иностранных толстосумов очень даже необходимым.
Я видела его девушку-Белоснежку. Круглые карие глазки, полные света первых невинных радостей и простодушия. Тем не менее она уговорила Митьку снять комнату в коммуналке, чтобы жить самим по себе, не вмешивая в свою жизнь никаких родственников. Резонно… Сама она преподает в школе французский и, забываясь, то и дело поет в ответ: «Уи, уи…», то есть «да, да»…
Маринка?.. Маринка рвет жилы, чтобы поставить на ноги болезненного своего мальчика. Пристроилась в частный детсад, где можно содержать сына, где «ни минутки свободной, зато за Олежку я спокойна, он рядом, со мной, прекрасный педиатр под боком, единственный минус — завша со всеми нами, обслугой, разговаривает как торгашка, но у богатеньких папаш-мамаш пользуется авторитетом…» Когда получила дачу Мордвиновой — быстро её продала, а вместо приобрела садовый домик с огородом. В выходные ездит туда и истово окучивает то, что надо окучить, и все поливает, поливает, таская десятки ведер из пруда…
Мой Алексей… Конечно, в Швейцарии. Я летала к нему, и мы славно провели время в тамошнем кафе, при Альпах, где реет аромат свежайших булочек и трепетание разноцветных бабочек. Они безбоязненно и грациозно присаживаются на глицинии, что сбегают лиловыми и розовыми водопадами с белых стен… Я своими глазами видела альпийские эдельвейсы, там, высоко, где снег сверкает до рези в глазах… Эдельвейс, надо признать, довольно невзрачный цветок. Возможно, я не права. Даже наверняка. Я сравнила его с черемухой, с её белыми клубами и густым, сладчайше-горчайшим ароматом, что, конечно, делать было не обязательно. И даже глупо.
В доме, где я должна, по мысли Алексея, быть счастливой, ни в чем не нуждаться, — висела люстра, похожая на китайскую пагоду, только из стекла, а на веранде стояла плетеная качалка и качалась сама по себе от ветра со знаменитого озера. Я уже была в курсе, до чего добросовестны швейцарцы в деле, ни минуты покоя, и сочла качание пустой швейцарской качалки убедительным подтверждением этому… Не удержалась и поделилась с Алексеем данным наблюдением.
— Чего же тебе надо? Чего? — спросил он тихо, чтоб не слышали соседи или случайные прохожие.
Я не знала ответа.
— Ладно, — разрешил он мне уже на аэродроме, — гуляй до… двадцати семи. Швейцарки поздно рожают и все в норме. Не станем пренебрегать здешними традициями. — Постучал по моей сумке, словно просился внутрь. — Вся беда в том, что ты блондинка. Да ещё натуральная. Если бы не эта деталь — я бы бежал от тебя без оглядки…
Когда мне исполнилось двадцать семь, из Швейцарии пришла поздравительная телеграмма. Цветочный магазин, исполняя заказ Алексея, принес мне букет алых роз. И, конечно, раздался телефонный звонок оттуда же, с Альп, где первороженицы в тридцать три года, как правило, крепконогие, загорелые, с чувством выполненного карьерного долга, везут по тихим, словно слепым и глухим швейцарским улицам своих круглощеких, глянцевитых, рекламообразных первенцев…
— Надеюсь, соскучилась? А я-то!
Его синий, призывный взгляд сиял выше сахарных альпийских вершин.
— Да, да и да, — не покривила душой. — Очень-преочень.
— Ну где же ты?! Билет взяла? Пора бы насовсем… Сколько можно дурить?!
— Билет в сумке…
Тут позвонили в дверь. Михаил… Прихрамывая, шагнул в прихожую.
— Перезвоню! Народ! — пообещала, принимая от Михаила букет белых хризантем.
— Пришел сказать тебе, что такое Сливкин и где он сейчас. На! Держи!
Вынул из кейса журнал, американский. Во всю страницу — лысый господин с бокалом вина в руке. На указательном пальце перстень с камнем. Камень голубоватый, величиной с пращу микеланджелевского Давида.
— С английским не в ладах? Читаю: «Известный русский бизнесмен Борис Владимирович Сливкин, находившийся двадцать дней в бразильской тюрьме и подозреваемый в связях с наркомафией, выпущен на свободу за отсутствием прямых улик».
— Но ведь это же смешно! Один перстень чего стоит! Это же абсурд! Чего молчишь? Уж его-то должны были засадить!
— Мало ли кого должны… Ты вон давно б должна была написать если не книгу, то хотя бы статью обо всей этой истории. Я так и думал. А ты тянешь чего-то… Чего теперь-то тебе не хватает?
— Михаил, Михаил, — сказала я, — если бы ты знал, как мне не хватало этого журнала со Сливкиным! Если бы ты только знал, как ты вовремя его принес! Как незакатно сияет его чудовищный перстень! Как чудесно лоснятся его жирные щеки! Как достойно поддерживает его круглую, бритую голову короткая шея! С каким смаком плюнул он на всех нас! Как презирает даже эта его бородавка всех следователей-расследователей, которых он обдурил!
… В ту ночь я не спала ни часу. К утру закончила отстукивать черновик материала под названием «Старость — радость для убийц», где попыталась развернуть всю эту эпопею, где действовали отпетые циники, где мертвые старухи служили шкатулками для героина, где столько смертей, крови, людской безоглядной алчности, неукротимых порочных влечений, слепых, ожесточенных желаний, низменных страстей, изощренных, по-своему талантливых выдумок, изобретательных ходов в игре, где выигрывают только самые хищные, а проигрывают не способные даже догадаться, что вокруг давным-давно разрослись настоящие джунгли, и следы когтей принимали за чирканье лапок птички-колибри…
Вот что у меня получилось:
«Если бы я услыхала об этой истории от кого-то постороннего, то не поверила бы в неё нисколько. Мне показалась бы она придумкой больного воображения, „страшилкой“ из раздела черного юмора.
Но вышло так, что я сама, как говорится, «влезла» в события, которые иначе, как кошмаром, не назовешь.
Впрочем, пока не стану объяснять, почему я «влезла», какой случай стал тому причиной. Попробую кратко изложить сюжет трагедии, вернее серии трагедий, задуманный и осуществленный с удивительным успехом.
Итак: жила-была в одном дальневосточном городе актриса, работала в местном театре. Одно время играла даже главные роли. Но особыми способностями не отличалась. Довольно скоро (история случилась в начале семидесятых) её, Ксению Лиманскую, заменили на молодую, яркую, Анжелику Стеблову. Наша же Ксения, казалось, легко пережила «отставку», ничуть не огорчилась, во всяком случае, очевидцы уверяли, что «с личика не спала», улыбаться не разучилась. По жизни она немножко пела, немножко танцевала, и потому, когда её пригласили выступать в ресторане, — согласилась. Ресторан был новый, эстрада красиво убрана, оркестрик сплошь молодые, интересные парни. С жильем, как обычно, как всегда, как везде в России, было туго в том городе. И какое-то время ей разрешили по-прежнему жить в тесной комнатенке общежития, где ютились театральные. Свидетели потом говорили, что в ту роковую для Анжелики ночь она, Ксения, в блестящем от стекляруса, «рыбьем» платье, пританцовывая и напевая, ушла из общежития и не вернулась до самого утра. Но именно в ту ночь сгорела молодая «героиня», уснувшая после спектакля в своей комнатенке крепким сном. Причиной стал… кипятильник, который она, видимо, забыла вынуть из розетки…
Ксения Лиманская продолжала петь в ресторане. Она была очень честолюбива, мечтала о славе — и славу эту получила. Геологи, выходящие на свет Божий из глухой тайги, нефтяники, заезжие деньготраты, юнцы, почувствовавшие вкус к красивой жизни, — все они были поклонниками Лиманской, все зазывали её к своим столикам и просили «пригубить». Она поначалу отказывалась, потом шла с охотою. Ей понравилось восседать во главе мужских застолий. Она и не заметила, как пристрастилась к питию…
Но когда от неё ушел четвертый «любимый мужчина», и сама она, потрепанная жизнью, оказалась ненужной ресторану, — призадумалась.
В этом состоянии её нашел в привокзальном буфете заезжий господинчик, тоже задумавшийся, «делать жизнь с кого». В прошлой жизни он побывал и врачом-психиатром, и торговцем, и картежником. Он садился в поезд во Владивостоке и по пути успевал втянуть в игру каких-нибудь «лохов» с деньгами. Он обладал даром гипнотизера, умел убедительно объяснять, отчего ему следует доверять и немедленно включаться в игру. В конце концов его, Виктора Петровича Удодова, посадили. Он отсидел два года. Вышел удрученный. Срок ему, привыкшему к легким победам в картах и над женщинами, дался нелегко. Он не хотел больше валяться на нарах и давить клопов. Ксения Лиманская поддержала это его решение. Шел год восемьдесят шестой. Народ жаждал перемен к лучшему. Горбачев объявил «процесс перестройки». В результате среди прочих новшеств появилось и быстро размножилось племя экстрасенсов, парапсихологов, ясновидящих, способных по их уверениям, излечивать любые болезни и недуги, а не то оказывать прямо-таки магическое воздействие на все виды порчи, проклятий, последствий приворотов и магических попыток извести соперницу, ну и так далее. И никто им не ставил преград в деле общения с доверчиво-дебильноватыми гражданами и гражданками. Ксения и Виктор смекнули, что у них есть шанс выиграть по-крупному, если будут работать в паре. Локомотивом процесса стала энергичная, сметливая дама. Она легко договаривалась с типографиями, где ей задешево делали шикарные афиши «Только один раз! Знаменитый на всю страну экстрасенс В.П. Удодов-Добролюбов, потомственный целитель, могущество мудрости и тайных знаний которого передавалось из поколения в поколение, из века в век! Уникальные возможности его энергетических сил навсегда освободят вас от воздействия всех видов порчи и сглаза, гарантируют скорое выздоровление!»
Они свой план выполняли и перевыполняли. Залы Дворцов культуры и Домов культуры, где давали «сеансы», были переполнены. Ксения умело подбирала «демонстранток», которые перед каждым выступлением «потомственного целителя» убедительно, со слезой благодарности, рассказывали со сцены о своем чудесном выздоровлении. Когда уходили — в их сумочках хрустели денежки, ловко засунутые туда Ксенией в укромном уголке закулисья.
Однако жизнь не стоит на месте. Постепенно изъяли из голубого окошка телевизора даже поселившегося там, вроде, навечно Кашпировского… Нашу же деньголюбивую парочку, кочующую по городам и весям уже даже с собственным небольшим гаремом, засекли соответствующие органы, а в газетах там, тут появились живописания их весьма колоритных похождений. Выяснилось, что «потомственный целитель» очень любит молоденьких девочек, а его дама-ассистентка пригрела на своей груди очередного молоденького мальчика…
Афиши пришлось уничтожить… «Гарем» разбежался по родительским домам… Думали, гадали Витя с Ксюшей, что предпринять дальше, непременно предпринять, — так как в воздухе уж до того сильно пахло большущими деньгами, так сильно, что дух захватывало… Особенно крепкий, сладкий запах «зеленых» несся со стороны Москвы… И очень как-то кстати Витя, которому исполнилось в девяносто втором году сорок пять, вспомнил вдруг, что в Москве проживает… или должен проживать старший брат его умершего отца.
Решительные люди, без комплексов, они сели в поезд и поехали в столицу нашей Родины. Дядя Витю, само собой, не узнал, но поверил, что он его племянник, едва Витя, умудренный всяческим опытом, выставил перед ним сразу четыре бутылки коньяка… Дядин запой длился дней десять. Они сразу сообразили, что это очень хорошо. Конечно, дядину квартиру нельзя было назвать хоромами — маленькая «двушка», да на первом этаже пятиэтажки… Но время было хорошее, не пойми какое время, все спешили чего-ничего схватить, прихватить, прихватизировать… Остается тайной, как Витя стал совладельцем дядиной жилплощади, но стал. а дядя сгорел. Подвел вспыхнувший телевизор. Хорошо, что квартира не сгорела, а так, слегка… Витя и Ксения очень кстати вернулись из театра и успели сами потушить пожар. Но дядю спасти не удалось. Дыма наглотался. А может, перепил дрянной водки. За столом умер, а на столе бутылка… И кому надо было копаться, отчего да почему? Чего жалеть алкашей, если их и без того невпроворот? Только позорят столицу нашей Родины Москву! Очищать её от всякого нежизнеспособного сброда — святое дело! В этом и Витя, и Ксюша были убеждены. Как и в том, что огромную роль в жизни играет личная инициатива и безусловная вера в себя. Оттого, верно, в жизни Вити и Ксюши часто были удачи, не то, что у многих других. Витя как-то познакомился в Сандунах с секретарем одного творческого союза, страдавшего тоской оттого, что «что-то кончилось, а что-то должно начаться, но не начинается и такая чернота в душе», — и пообещал вернуть ему ровное расположение духа, скромно признавшись, что как врач-психиатр и экстрасенс обладает кое-какими способностями. Секретарь был стар, в свое время за свои кинокартины получил горсти наград, была у него хорошая квартира в центре и превосходная дача в лесу, и «волга», и «жигуль»… Но он вдруг, когда поперла горластая, наглая, претендующая на места в первом ряду, кинематографическая поросль, — оторопел. И вдруг обнаружил — эти молодые негодяи напрочь вычеркнули его «кино» с золотых страниц киноискусства. Он даже задумался: «Неужели я был бездарен?»
Но задуматься дальше ему не дал Виктор Петрович. Он охотно сиживал вместе с мэтром, просматривал по видаку версты его картин и не жалел похвальных слов, так и дышавших искренним восхищением. Там-то, в потемках, перед телеэкраном, и посетовал старик на то, что вот какие жестокие, безнравственные пошли времена — директор Дома ветеранов работников искусств украл и увез в неизвестном направлении старинный гарнитур из комнаты отдыха… Дорогущий антиквариат! Его, конечно, метлой вон! Но где найти человека на его место? Чтоб он к старикам относился по-человечески и не воровал? Кто понимал бы проблемы этой.. как ее… геронтологии… И мог вертеться в условиях дефицита того и сего…
Кто-то, возможно, до сих пор думает, что получить серьезную должность, доходное место можно лишь после того, как сойдутся для разговора некие ответственные люди в стенах кабинета, под присмотром казенного сейфа и неподкупного взгляда со стенки Льва Николаевича Толстого, к примеру… Но случай с Виктором Петровичем убеждает нас в обратном — разнывшееся честолюбие большого полунужного начальника вполне может стать путеводной звездой для случайного пройдохи.
В слякотный мартовский день Виктор Петрович Удодов впервые перешагнул порог Дома ветеранов и повернул ключ в двери своего директорского кабинета.
А что же Ксения? Она действовала на стороне, обзаводиалсь добавочными знакомствами. Она спешила. Ей уже надоело обитать в Витиной двухкомнатной на совсем птичьих правах. В глубине её души поселился и разрастался как спрут ужас перед набегающими годами, перед призраком грядущих, близких пустых вечеров, когда никто, даже пятидесятилетние мужчины, не захотят её как женщину… Она пробовала петь в «переходе» — её забрали в отделение и потребовали убираться из Москвы. У неё же даже прописки не было… Но именно милиция помогла ей встать на путь, пуст и нелегкий, но сулящий так много…
Вместе с ней из КПЗ отпустили парня лет тридцати, худощавенького, бледноватого такого, с черными горящими глазами, в черном свитерке и брючках в обтяжечку. Ну Гамлет и Гамлет в современной постановке… Она попросила закурить. Он тотчас ей протянул пачку сигарет «Мальборо». Слово за слово. Она ничуть не испугалась его предложения и очень скоро очутилась в комнате, где окно закрыто шторами и горит лампа под красным колпаком… И непонятно было — то ли она отдалась ему, то ли он первый проявил инициативу… Мальчик оказался не ахти, но она не сдалась, и он получил значительно больше того, на что рассчитывал, прижался благодарно и признался:
— В первый раз, мамочка, до донышка! Ух, какая ты сладкая!
— А ты ещё слаще, воробышек мой, — сказала она от всей души.
При пятом свидании Виталик предложил ей… «Только не пугайся, менты прикуплены…» торговать наркотой, зарабатывать неплохие «бабки». Она решила, что риск, конечно, есть, но… попробовать можно.
— Будем вместе, — уточнил Виталик и подбодрил: — Ты же актриса, у тебя ещё лучше получиться может…
— Мне нужна своя жилплощадь, — сказала она.
— Тем более, — сказал Виталик. — Будет.
Но не случайно говорится, что аппетит приходит во время еды. К тому же жажда доказать всем-всем, что она все равно самая-самая, кипела и пенилась в глубинах непростой, петлистой Ксениной души. И в один из вечеров, в глухом месте она имела беседу один на один с человеком без лица, так как оно было скрыто черным «чулком». Человек этот начал в лоб:
— Мадам, ваши поступки и деяния свидетельствуют о незаурядных данных, уме и смекалке. Вы совершенно справедливо решили рвануть в Москву из глубины сибирских руд. Именно здесь во всей полноте идет процесс стремительного и исторически оправданного перераспределения собственности. Именно здесь толковый человек без особых бюрократических проволочек сметает со своего пути всякого рода убогих, ущербных, в том числе алкашей и психов. Ваш аллюр с дядей Витюши заслуживает всяческого одобрения. Как, впрочем, и зигзаг удачи с алкашом с Подбельского, который продал вам квартиру. Его нашли мертвеньким в подвале? То ли ядовитой водки нахлестался, то ли что… не знаете, случаем? Но все справедливо: бросовые человечишки летят в мусорный бак истории, а их место по праву занимают особи жизнеспособные, деятельные. «Карлы Марксы» гайдаровской гвардии, спасибо им огромное, отчетливо мыслили: России необходим до зарезу класс богачей-собственников. Но если пустить это дело на самотек — упустишь время. Значит, надо дать воровать кто и сколько может. Дураки этого не поняли и остались в полных дураках. Умные получили то, что хотели. В том числе звание «олигархов», «банкиров», «президентов компании» и так далее. Иной же сидит на золотой жиле и даже этого не подозревает. Мне кажется, Дом ветеранов работников искусств именно такая жила…
— Вы имеете в виду кое-какой антиквариат и драгоценности у старух-стариков?
— Холодно! Я имею в виду то, что расположен Дом не на виду, на окраине, и отношение к нему у законников небрежное. Ну кто, к примеру, может подумать, что в этом богоугодном заведении определенные люди заняты определенным делом? Что тут одна из троп по переброске ходового товара?
— Никто, — подтвердила смекалистая Ксения. — Там и шоссе поблизости, что от аэродрома… Играет роль?
— Хорошо, хорошо соображаете, мадам!
— У одной из зажившихся старух дача есть, ещё ближе к аэродрому, пустая. Может, тоже пригодится?
— Я вами очарован! Вы на многое способны! Теперь понимаю, почему вам удалось завести в тупик следствие там, далеко от Москвы. Только в очень толковую голову могла прийти мысль о кипятильнике… Включить его всухую поблизости от тряпок, бумажек и… нету Анжелики, нету героини спектакля по пьесе нашего классика Александра Островского «Последняя жертва»! Ну, да это я так, попутно, чтобы вы, мадам, твердо знали — стараемся доходить до сути, так как дела делаем серьезные.
— Я поняла, — скромно отозвалась Ксения.
— Ваш тогдашний любовник… как его… Геннадий Залетный, верно, вас любил крепко, раз пошел на такое. Здоров был, судя по фото. Если бы не нахлебался какой-то очень уж некачественной водки аккурат на девятый день после смерти «героини» — жил бы да жил… Но, говорят, исчез, даже тела не нашли. Вам-то повезло — вы лишь слегка пригубили… Как знали. Ну да что о прошлом… Вон как Виталик в вас влип! Он ведь вам дорог, этот молодой человек?
— Очень!
— Это очень хорошо… сильные чувства, знаете ли… волшебство любви…
— А Виктор? — напомнила она.
— Виктор Петрович с нами в карты не играет. Напрямую не играет. Он не должен знать ни о чем. Мы сами найдем способ, как его заставить работать на общее дело… Слаб человек! На молоденьких девочек слаб. Верно?
— Верно, — ответила она.
— Почему не спрашиваете об оплате? Товар — деньги, деньги — товар?
— Надеюсь, не обидите.
— Нет. Если все пойдет так, как надо — вам вилла в Греции обеспечена, хорошая машина, само собой, счет в банке и здесь и там… Идите, думайте. Сойдемся через два дня. Я вам предложу свою режиссерскую разработку, а вы — свою. Сопоставим, выберем наиболее удачный вариант…
Ксения была ошеломлена. Но и горда. Ее берут в игру по-крупному! Ей отводится едва ли не главная роль! Витек будет играть «толпу», не более! А она, она… Ее честолюбивая, несытая душонка плясала и смеялась! Она решила показать класс.
Если не вдаваться в десятки подробностей, то вот какую программу действий разработал человек в «чулке» в соавторстве с Ксенией. Было решено использовать в качестве контейнеров для перевозки «товара» в морг умерших стариков и старух. Ксении не было объяснено, почему именно морг становился важным пунктом движения «товара». Она и не спрашивала, догадываясь…
Было решено также сменить состав обслуги. Набрать побольше загнанных в угол, без средств к существованию, ещё лучше без постоянной московской прописки. В Москве таких сколько хочешь! Чтоб радовались одной возможности работать. Она пошла в бюро по трудоустройству и нашла там медсестричку Аллочку из Белгорода, что ютилась в общаге у своей сестры, изнуренной ещё при советской власти двумя детьми, безденежьем, хроническим нефритом и пьянкой. Прямо на вокзале, из толпы только что приехавшего «за удачей» люда выхватила сорокалетнюю Нину Викторовну, беженку, врача с двумя девочками мал мала меньше. Нина Викторовна бежала из Казахстана и направлялась в вологодскую деревню к родне мужа, майора, который погиб при разминировании в Чечне. Нина Викторовна приглянулась ей убитым видом и молчаливостью. Она без проволочек согласилась «работать на совесть, воду в коллективе не мутить, не в свое дело не соваться». В обмен на… дачку. Мол, в Доме ветеранов есть совсем как бы слабоумный старичок, и дачка ему уже ни к чему, а вам с ребятишками очень даже пригодится.
Еще Ксения пообещала премиальные время от времени.
— У нас спонсор есть. Он подкидывает.
Спонсор как-то сам вдруг пришел в Дом. Им оказался Б.В. Сливкин, директор фирмы «Альфа-кофе»… Обошел квартиренки старичков-старушек. Произвел впечатление заботливыми вопросами, импозантным видом, пообещал Тамаре Сергеевне Мордвиновой целебные травы, прямиком с Тибета, кому-то верблюжьей шерсти от радикулита, а всем-всем — большие китайские термосы. Обещания выполнил.
Володя? Тоже был новый для Дома человек. Ксения догадалась — Их. Она догадалась также и о том, кто подстроил так что директорский староватый «жигуль» наехал на шикарный «Мерседес». Именно в этот раз Володя не сидел за рулем — у него с рукой было что-то, машину вел Виктор… Из «Мерседеса» вылезли лбы и за невидимую царапину потребовали таких денег… Иначе, пообещали, — «жить тебе ни к чему, дяденька»… И он, и Володя ни на миг не усомнились в том, что бандюги наехали на их «жигуль» сами, нарочно. Есть в Москве, распространен такой способ брать за горло бедолаг-водителей. Виктор Петрович названной суммы не имел. Он всю ночь промаялся, строя планы, как бы выкрутиться… Но все без толку. Двадцать пять тысяч долларов — где ж их взять!
Выручил, как ни странно, Володя в затертых джинсах. Пришел в кабинет и не без смущения произнес:
— Я съездил к тем ребятам… договорился. Они вошли в положение, скинули в двух тысяч… Я им отдал. Занял тут кое у кого…
— Володя! Как же мне тебя благодарить!
Володя в ответ: мол, если возьмете на работу мою жену… которая по документам пока не жена… но со временем, если будет квартира…
Надо ли говорить, какое впечатление произвела на Виктора Петровича красавица Виктория! Да к тому же она оказалась великолепной кондитершей… Ах, какие торты «Триумф» пекла! А какие пирожки с картошкой, изюмом, капустой! Старички и старушки, бренча серьгами, браслетами, колье, частенько присаживались к специальному столу и тщательно выводили слова благодарности в специальную книгу именно Виктории.
И стол, и книга эта в пурпурном глянцевом переплете возникли не сами по себе, а опять же как продукт ума догадливой Ксении.
Она же наладила связь с газетчиками, телевидением, радио, и вскоре то там, то тут стали появляться красочные рассказы о безбедном существовании старых служителей муз в Доме ветеранов. На фасаде с её же подачи засияла табличка «Дом отличного содержания».
Юбилеи ветеранов в связи с той-то и той-то датой, с цветами, тортом «Триумф», сбором всех старичков-старушек в одном месте, в теплой дружелюбной атмосфере, — тоже осуществленная задумка изобретательной Ксении, золотая и бриллиантовая пыль в глаза общественности.
Три года и пять месяцев бесперебойно осуществлялась доставка героина по схеме, придуманной отчасти и бывшей бездарной актрисой. Череда трупов умерших своей и не своей смертью одиноких стариков и старух служила «верой и правдой» обнаглевшим наркодельцам. «Перевозки» с телами-«чемоданами», где мафиозники прятали «товар», ни разу не остановили ни милиция-полиция, ни ГАИ, ни иные какие службы. Но если бы и остановили, то что б? кому придет в голову, что каждый труп — на вес золота, потому что у него в животе — героин?
Она, Ксения, лично придумала возить молоко из совхоза, а на дачке Мордвиновой поселить Володю с его полуженой Викторией! И Мордвинова разрешила, так как прониклась сочувствием к бедам «беженцев из ближнего зарубежья». И три года Володя с Викторией жили там, давая периодически взятку кому нужно.
Но однажды к Мордвиновой пришла внучка её давней подруги, приехавшая из Латвии. Тоже беженка, попросила пожить на её даче. Мордвинова резонно решила, что не навек сдавала свою дачу Мастеру на все руки, и попросила позвать его к себе. Володя все понял правильно и пообещал съехать с чужой жилплощади в ближайшие три дня.
Однако делать это ему не пришлось. Почему-то дама из Риги больше к Мордвиновой не пришла, даже не позвонила. Возможно, устроила как-то по-иному свои дела.
Как же получилось, что в скором времени Тамара Сергеевна подписала дарственную на Сливкина? Потому что Сливкин принес ей много-много коробочек с тибетскими травами, которые исключительно полезны для организма… Потому что престарелая дама изредка теряла контроль над своими поступками… Тем более, если ей в стакан с чаем сестричка Аллочка подсыпала амнезин. Под его воздействием и не в такой старой голове начинают роиться тараканы. Вот в такую минуту девяностолетняя старуха и подписала казенную бумагу в присутствии неутомимой Шахерезады-нотариуса, «курирующей» Дом и получающей свой дивиденд от наркодельцов.
Кстати, это она, Шахерезада, участвовала в убийстве Павла. Нет, сама за нож не бралась, но, как было ей велено, обратила внимание на вазу-конфетницу из наследства Мордвиновой, мол, очень дорого может стоит… Эти гады знали что Маринка с Павлом в нищете… Сливкин тоже позвонил, прикинулся сердобольным и насчет этой вазы сказал пару слов… Подогрел… Но его деяние абсолютно неподсудно! Он ни в чем не замешан впрямую! Откуда, скажите на милость, он мог знать, что Павел и Маринка побегут в антикварный и Павла там, во дворе, убьют? Откуда он мог знать, что сестричка Аллочка скормила Мордвиновой амнезин и что поэтому старая актриса сразу, без уговоров, поставила свою подпись под доверенностью? И Сливкин, конечно, не в курсе, кто по телефону грозил Маринке. А то, что Павла убили для того, чтобы её, несчастную, попугать, чтобы она «не копала», — только предположение… Разве не так? Ведь пока даже неизвестно, сколько стоила та ваза. А может, миллион долларов! Сливкин умел отвечать на вопросы… сидя в Бразилии… Не подкопаешься.
Вернемся к Аллочке. В следующий раз эта миниатюрная сестричка, похожая на куколку, подложила в чай препарат совсем иного действия, и Мордвинова перевозбудилась, вскочила с постели на пол и упала, и сломала шейку бедра… И все бы ничего, лежала бы себе спокойно со сломанной ногой. Но старая стерва успела поделиться своими соображениями-сомнениями с Обнорской. Никто не ожидал этого. Ведь они не дружили. Теперь поневоле пришлось спешить. Тем более, что на даче Мордвиновой, в собачьей конуре, лежала партия «товара», который следовало переправить по назначению. Кто придумал прочно прибить к забору собачью конуру, где собака не жила вовсе? Все она, смышленая Ксения. Тот, кому было нужно, кто знал секрет собачьей конуры и её устройства и притаенной досочки в заборе, которая легко отодвигалась, — быстро, на мгновение приседал в кустах, будто «по нужде», и совал «товар» в собачью будку. Предположим проезжая мимо на машине… Вокруг же дачки деревья, кусты, тихо, окраинно, безопасно…
Если бы Мордвинова вдруг не потребовала, вспомнив что-то смутное, связанное с дачей, показать ей документы… если бы она не пооткровенничала с Обнорской так, что Обнорская ускорила ход событий.
Серафима Андреевна вышла в коридор. Она несколько утомилась, потому что дописывала свои мемуары. Ей захотелось как натуре достаточно своевольной и романтичной, выйти на улицу, побродить вблизи черемуховых кустов, подышать воздухом мая, юности…
Но её остановил слабый стук, доносившийся из комнаты нелюбимой Мордвиновой… Стук странный, совсем необязательный в час ночи… Она, бывшая политзэчка, должно быть, сторожко оглянулась по сторонам, прежде чем открыть дверь в квартирку Мордвиновой, и тотчас бесшумно захлопнула её за собой.
Старая Мордвинова слабой, худющей рукой стучала стаканом по тумбочке. Увидев свою вечную соперницу, прекратила стук и прошептала:
— Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там сирень, флоксы… У меня сломана нога… Сливкин… Боюсь! Врут! Убьют! Помоги!
На большее её не хватило. В дверь быстро вошла Аллочка, беглым взглядом окинула одну старуху, другую:
— Серафима Андреевна, вы же не дружите… О чем вы говорили? Надо чем-то помочь Тамаре Сергеевне?
— Да, — сказала Обнорская. — Она просит пить.
… Серафима Андреевна ушла к себе, думать, размышлять… Она решила позвонить кому-нибудь из тех, кто может разобраться во всем и помочь несчастной Мордвиновой. Но, как опытная конспираторша, этой ночью не сняла телефонную трубку.
На следующий день ей принесли кусочек торта «Триумф». Мордвинова так велела… У Мордвиновой — юбилей, и красавица-кондитерша опят оказалась на высоте… А ночью Мордвинова сгорела…
Серафима Андреевна затаилась. Она решила, что надо действовать очень и очень осторожно. Но она не подозревала, что все телефоны Дома прослушиваются… И кто-то очень чутко реагирует на голоса… Она думала, что раз прошло целых пять дней после смерти Мордвиновой — можно позвонить приятельнице и поделиться своими подозрениями относительно пожара… Все-таки, старость растормаживает человека, рушит инстинкт самосохранения… Она, к несчастью, была глуховата и говорила слишком громко. Ее разговор с приятельницей даже Вера Николаевна слышала, потому что был теплый вечер, окна и двери лоджий открыты: «Настенька! Мордвинова не могла включить кипятильник сама! У неё нога была сломана! Она не вставала! Это все бред!» Ее мог слышать, кроме Веры Николаевны, ученый старик Георгий Степанович Гутионов… Их квартирки соседствуют… Он вполне мог донести… Он ведь был старый проходимец, на совести которого самые пафосные выступления «против искривления линии партии» ещё в тридцать седьмом. Кому надо, видели документики с его подписью, предваряющей расстрел того, кого много позже реабилитировали и возвели на пьедестал. Ему объяснили, что если исправно служить новым хозяевам жизни, — они не станут нанимать писаку для разоблачительной статейки… Если он изредка, очень изредка станет выполнять мелкие поручения… Ну, например, прислушиваться к разговорам и отбирать ценную информацию, чтобы можно было вовремя пресечь всякого рода склоки, домыслы и сохранить в Доме общеполезную спокойную обстановку. И, конечно же, очень кстати, если он будет в первых рядах желающих рассказать очередным журналистам, телевизионщикам, как хорошо жить всем ветеранам в этом замечательном Доме, где уютно, чисто, вкусные пирожки, даже торты делают, куда приезжают выступать артисты, писатели, певцы… Стоит добавить: это он, Георгий Степанович, исполнил требование Ксении, распустив слух, будто Серафима Андреевна Обнорская так ненавидела Мордвинову, что обещала убить.
С точки зрения целесообразности, как потом объяснит Ксения, вовсе не нужно было уничтожать Обнорскую — ведь совсем недавно при пожаре сгорела Мордвинова. Но Обнорская, к несчастью, знала слишком много да ещё не умела молчать… Вот и получилось, увы, подряд два трупа…
Почему использовали яд? Но ведь два пожара подряд — не слишком ли? С точки зрения то же целесообразности…
А яда потребовалось совсем чуть. Ну совершенно. Из тех, что бесследно исчезают в организме — хоть какие анализы делай. Такие яды, говорят, можно достать, к примеру, в Южной Америке. Да и здесь, у нас, в России, с ними, говорят, проблем нынче нет… Красавица Виктория очень умело эту капелечку яда поместила в самый кончик кусочка своего знаменитого торта «Триумф». Кто же откажет в любезности ну хотя бы крошечный кусочек этого «Триумфа» попробовать, ну самую, самую малость? Тем более, если делалось это чудо в честь вашей личной юбилейной даты? Обычно воспитанные старушки, находясь даже в полутрансе, не отказывали в любезности и позволяли засунуть себе в рот роковой кусочек…
Как случилось, что актер Анатолий Козинцов сгорел в собственной машине по пути в Санкт-Петербург? Зачем он принял фальшивую телеграмму от несуществующей сестры за подлинную? Потому, что он, бедняга, помешался на своем здоровье, он хотел, чтобы, как встарь, молодые девушки жаждали его, чтоб он мог чувствовать себя юным гладиатором, всегда готовым к сексуальным битвам… Красавица-кондитерша, на которую он положил глаз, переспала с ним раза два. Потом обидела: «Не тянешь, голубчик! Надо подлечиться…» И к Аллочке в её однокомнатную он наведался как-то по приглашению. И Аллочка вынесла тот же нелестный приговор, но приободрила: «Можно исправиться. От импотенции кое-что попринимать». О был готов, он даже попросил Аллочку найти ему какие-нибудь полезные средства или подсказать, куда, к каким специалистам лучше всего обратиться. Признался, что какие-то таблетки поглотал, польстившись на рекламу, но толку нет.
Аллочка посмеялась над его доверчивым отношением к рекламным призывам и открыла ему секрет продолжительной молодости отдельно взятых деятелей искусств — уколы специальные, уколы в специальном медучреждении… Но очень дорогие.
Это его не остановило. Он продал китайскую вазу, древнюю, как мир. Денег хватило на три укола. Но этого оказалось маловато, хотя, вроде бы… почувствовал себя немного крепче в том месте, где ютится мужское достоинство. Продал ещё несколько антикварных вещиц во славу омоложения… Остальные были уже дешевы и для антикваров неинтересны.
Спасла положение Аллочка. За целых два укола заплатила сама, но предупредила, что теперь, если он хочет добиться стабильного результата, придется выкручиваться. Он подумал, подумал и согласился, когда она сказала, что есть необходимость махнуть в Петербург… Не надо спрашивать, зачем. Просто он поедет туда после телеграммы от… например, двоюродного брата Константина. Ему самому ничего не надо делать. Нужные люди остановят его машину в нужном месте. Деньги на поездку, кстати, будут лежать в бардачке. Аллочка объяснила, что одна эта поездка покроет его расходы на несколько волшебных уколов, и он, к тому же, рассчитается с ней.
Вряд ли Анатолий Козинцов был уж совсем наивный. Должно быть, и совесть обжигала… Но желание омоложения оказалось беспощадным и ослепляющим.
И в тот раз все прошло нормально. Он с хорошим лицом человека, которому известны лишь светлые, радостные стороны жизни, проскакивал посты ГАИ и отдельно взятых милиционеров при исполнении. Некоторые узнавали его, улыбались, махали вслед. Он доехал почти до Петербурга, когда его машину остановили на развилке дорог добры молодцы в камуфляже, попросили выйти, порылись под задним сиденьем, что-то, видно, нашли очень нужное и укатили на черном джипе. Он тогда провел в Петербурге целую неделю, посещал театры, музеи, поднимался на лестничные площадки и стоял перед дверями тех квартир, где жил когда-то в молодости. Об этих своих ностальгических стояниях рассказывал потом за обеденным столом в Доме…
Возможно, Козинцову и во второй раз повезло бы, когда пришла телеграмма от «сестры»… Но не дано было ему знать, что те, кто режиссировал наркоспектакли, кто отслеживал операцию, были с запозданием оповещены о том, что на дороге, по которой он уехал, появились спецназовцы с собаками и «трясут»транспорт. Оставалось одно — успеть остановить артиста в тихом месте, изъять дорогой товар, а машину вместе с незадачливым курьером взорвать. Что и было выполнено. А чтобы версия ограбления выглядела убедительней, с руки убитого актера сняли не сильно дорогие часы.
Веру Николаевну, самоотверженную жену режиссера, испортившую себе надпочечники в результате слишком долгого сидения в серном источнике во имя хорошего кадра и искусства вообще, никто убивать так скоро не собирался. Не было причин. Слишком-слишком много случилось смертей за короткий промежуток времени! Необходим был люфт, передышка, полоса спокойствия. К тому же «товар» ещё не поступил. Пустовала собачья будка.
Но к сожалению, Вера Николаевна, как выяснила из её дневника приглядчивая Аллочка, слишком много узнала от Обнорской! В том числе про сломанную ногу Мордвиновой, так что вполне могла разгласить совсем не нужные сведения, посеяв в массах сомнения в достоверности слушка насчет кипятильника, включенного всухую… Зловредной Обнорской, мстившей своей сопернице и критиканше…
Вот почему Аллочка под неусыпным руководством Ксении Лиманской, вынуждена была подсунуть Вере Николаевне лекарство, от которого та перевозбудилась и, действительно, бросилась на стекло двери, что вела в лоджию. Нельзя же было, чтобы она умерла тихо, как Обнорская. Разнообразие смертельных исходов, рассудила Ксения, гасит подозрения, если они вдруг у кого-то могут возникнуть.
Вообще её предприимчивости и воображению могли позавидовать даже великие режиссеры и прославленные фокусники. Это она придумала собачьи кости из пластмассы под героин. Собачьи кости, лежащие в будке, — это же так естественно… Собачьи кости для игры собак переправлялись самолетами вместе с собаками и собачниками. Собаки же, играющие костями-игрушками — это же так умилительно! Впрочем, были и другие способы переправки «товара», придуманные вездесущей Ксенией. Обзаведясь банковскими счетами, она чувствовала себя обязанной действовать с ещё большей отдачей и воодушевлением…
И это ведь тоже её придумка — повязать всех единым грехом. Это она развязала руки лихим бабенкам, позволяя грабить умерших старух, снимать с их ещё теплых тел всякие драгоценности. А сама участвовала в этих сатанинских оргиях больше для отвода глаз. Мол, как все, бедствую, вот и не брезгую, что поделаешь, времена такие пришли, жизнь тяжелая, паскудная, она и толкает на нехорошие дела.
Ну а что же Виктор Петрович? Он что, вовсе ни о чем не догадывался? Ему выгодно было делать вид, что не догадывается. Он знал, что его должок в двадцать пять тысяч долларов висит на нем, но если он будет вести себя хорошо, — его к стенке не будут прижимать. Авантюрист и мошенник, старый картежный шулер, он чуял, что попался, и крепко, что хода назад нет, что и дядя-алкоголик тоже кем-то вписан в реестр его деяний заодно со вспышкой старого телевизора… Он решил бросить весла, и пусть несет, и куда кривая вывезет. От очень уж черных мыслей спасало женолюбие. На этой почве они и сошлись с Анатолием Козинцовым. Особенно сблизила их общая беда — проявление этой чертовой импотенции. Виктору Петровичу, конечно, было обидно, что он стал сдавать столь рано — в сорок пять, в то время, когда Козинцов, с его слов, — лишь в шестьдесят пять. Тем более обидно, что у него, бывшего спортсмена, именно сейчас появилась чудесная девушка, начинающая певица, он в неё влюбился по уши… И деньги нужны! На все, про все нужны деньги!
Козинцов поведал о страданиях Удодова своей спасительнице Аллочке. Аллочка промолчала. У неё было от Ксении одно задание — посадить «на укол» артиста, с чем она и справилась. На тот же волшебный укол «посадил» Удодова его шофер Володя. Небрежно так, когда мчались мимо придорожных березок-осинок, бросил:
— У вас есть деньги в банке. Хорошие деньги. На них можно не только на юга слетать с вашей красавицей, не только ей колечко купить, но и укольчики поделать, чтоб вернуть себе мужскую силу. Хотите хоть сейчас махнем в тот банк?
И все заверте… закрути…
… Зачем же Аллочка и кондитерша Виктория устраивали сцены ревности, связанные с чернобровым Мастером на все руки Володей? Ксения Лиманская считала, что такие мини-спектакли необходимы. Они украшают быт, отвлекают внимание на пустяки, на судаченье по поводу этих двух «несдержанных» женщин, на старчески умиленные репризы: «Лишнее доказательство, как ни говорите, что ревность жива, а следовательно, и любовь»,
Что же такое, однако, Володя? Как он-то возник в эпицентре событий? Служил в армии в Таджикистане, попал в плен к моджахедам, бежал из плена, волоча простреленную ногу. На гражданке быстро понял, что никому не нужен, что деньги, достойные мужчины, можно заработать только на торговле оружием или наркотиками, или тем и другим. Попался по-глупому. В его машине милиционеры нашли закатившуюся гильзу. Эта гильза «привела» к пистолету, из которого был убит войсковой капитан. Володя догадался, зачем его машину брал на ночь подельник Аскер… Но уже в тюрьме. Надо было бежать во что бы то ни стало — в судейскую справедливость он нисколько не верил. Бежал в Россию. На вокзале в Кзыл-Орде нашел пьяного, избитого до полусмерти парня, здесь же валялись его документы, взял. Превратился из Антона Трофимова во Владимира Новикова. Домой, на Тамбовщину, не поехал. Двинул в Москву. Здесь пришел к Виталику. Вместе служили, спали койка к койке. Виталик устроил в морг, где сам работал. Потекли неплохие деньги. Неплохие на первый случай. Но он ценил спокойствие. Снятая однокомнатная его пока устраивала. Через некоторое время в Москве объявился ещё один их дружок «по оружию», пензенец Веня-Веник Самсонов. Ему тоже надо было отсидеться в тихом месте после «дела», о котором он не хотел распространяться. Стали вместе втроем готовить покойников к лежанию в гробах, то есть мыли, замораживали, гримировали, одевали, заранее договариваясь с родственниками о цене. Родственники в подобных случаях не жилятся…
Однажды очень некстати Антону-Володе встретился в кафешке человек из Душанбе, узнал, подошел обниматься… Оказалось, с добрыми намерениями… Предложил поучаствовать в «мероприятии»… очень верном и денежном… «Один тут задолжал людям, надо его убрать». «Стрелять-то не разучился? — спросил человек. — Удачный выстрел — десять тысяч „зеленых“. Выстрел был удачным. Ему предложили „сесть“ на торговлю наркотиками, превратившись в водителя при директоре Дома ветеранов работников искусств. Кондитерша Виктория стала жить с ним и по заданию, и по влечению. Она, испытавшая на себе голод-холод, бомбежки в Чечне, очень хотела быстрых больших денег, и чтобы можно было уехать „из этой поганой страны туда, где живут нормальные люди“. Она, повидавшая сотни, тысячи изувеченных, искалеченных, обгорелых трупов молодых парней, женщин, девчонок, детей, а заодно и гадов, разбогатевших на чужой крови, на выбитых мозгах, наслушавшаяся во, по горло, блевотного вранья по телеку-радио, от всяко окрашенных властей — больше нисколько не верила в то, что на этом свете есть справедливость, что надо оставаться честной, жалеть других. В Бога тоже разучилась верить. Если бы он был — такого бы не происходило, — решила она раз-навсегда, когда сама, своими руками вбивала деревянный крест в сырую могилу своего трехлетнего сына, собранного самой же по кусочкам после бомбежки. Она так и сказала Антону-Володе: „Теперь я была готова на все“. Теперь она хотела денег, много денег, чтобы заработать на белый дом у синего моря и чтоб он стоял где-то далеко-далеко от Чечни, от Росси, от слова „перестройка“. Ее муж, чеченец, был не в счет: когда-то они вместе учились в сельхозинституте, читали одни и те же книжки, смеялись над одними и теми же анекдотами, танцевали, пели. Она и вообразить себе не могла, что придет такой час, когда он явится к ней прямиком из боя, вытащит видеокассету и скажет:
— Погляди, что мы с русскими свиньями сделали…
Она поглядит: бассейн где-то возле загородного дома богатого горца, в бассейне плавают тела без голов и отдельно — головы. Вместо лиц — месиво…
— Что у них с лицами?! Где уши?!
— Обхохочешься, если скажу. Мы на них голодных собак и кошек напустили… Как же они их жрали! Как рвали! За нашего сына! Аллах акбар!
Она рассказала и об этом Антону-Володе. Володя её пожалел. Хотя осудил немного за то, что она не приняла больше в свою душу своего мужа после той кассеты и его торжества правоверного мусульманина. Сказал:
— Война ломает мужиков. Их тоже стоит пожалеть. И русских, и всяких.
— Нет, не могу, — ответила она. — Я не знала, как с ним спать после всего. Он же сумасшедший стал. Хорошо, что его убили!
Яд получал Антон-Володя и отдавал Виктории. Сам он не травил никаких старух. Виктория объясняла, почему ей все нипочем, когда пряталась в его объятиях:
— А чего этих старух жалеть? Они давно чужие жизни живут! Чужой век заедают! До восьмидесяти дотягивают! До девяноста! А сейчас столько молодых гибнет! Которые ничего хорошего не успели повидать… А эти ещё и серьги-бусы на себя цепляют! По своим черным губам краской водят! Как будто я не отыскала правую ручку своего сыночка под тахтой… Как будто меня не насиловали четыре боевика, козлы вонючие… Были бы у меня отец с матерью, а то бабка одна свистнутая осталась…
Володя считал, что это не худший вариант. Хреново, когда как у него: мать — пьяница, отец неизвестно кто и где, брат — дебил…
Как ни странно покажется кому-то, но мечты у этих добровольных подручных наркодельцов, были одни и те же: всем им хотелось тишины, покоя, всем рисовались белые виллы или домки у синего моря и чтобы никого вокруг, никаких соглядатаев. И все они не любили москвичей уже за то, что те имели законное жилье в столице и не ценили этого, за то, что иные из них не стеснялись обзывать приезжих, лепившихся по столичным углам, «лимитой», «деревней», «бомжами», хотя сами, многие, не очень-то давно прозябали в каких-нибудь очень дальних «Перегрязях» или «Угловках».
Впрочем, бедные москвичи вызывали у них презрение, а вот богатые, эти «раскрученные» мужики и бабенки при больших «бабках» — почтение и почти благоговение.
И Володя, и Виктория, и Аллочка позволяли им быть такими, какими они и были: жесткими, безжалостными выжигами, готовыми за свое, то есть удачно «грабанутое» добро, перегрызть глотку любому. Любовались, когда доводилось наблюдать живьем или по телеку выезд этих Хозяев жизни. Их, бедных, не дотянувшихся до всей этой красотищи, пленяли шикарные иномарки, здоровилы-телохранители в черных костюмах при галстуках, могучие, многоэтажные особняки, выросшие за самые короткие сроки, на деньги все тех же дураков, которые думали, будто пришло их время, честных, с утра читающих газетки, умеющих без запинки произносить слово «демократия». Пример «новых русских» показывал этим молодым хищникам, нахлебавшимся бедности, грязи и крови, что стесняться — себе дороже, побеждает тот, кто плевал на все запреты, на всю эту церковную лабуду — «не убий, не возжелай» и чего-то там еще.
Вот тоже и Аллочка, похожая на куколку. Она приехала в Москву к своей несчастной, загнанной в угол сестре после того, как её парень, с которым они решили пожениться, повесился в лестничном пролете… После того повесился, как ему отбили все, что можно было отбить, кавказцы с рынка. Он, было, поставил там свою палатку и отказался платить им калым. Отказался и все. Он был смелый парень, отслуживший в ВДВ. Он, русский, хотел чувствовать себя хозяином на своей русской земле. Он скупал у крестьян их сельхозпродукцию и торговал ею и собирался построить заводишко по переработке овощей. У него были грандиозные планы. Он имел награды за службу в армии. Но в их городке уже давно устанавливали свои законы горцы. Горец сидел и в отделении милиции, куда прибежала зареванная Аллочка искать управы на подонков. Горец сочувственно цокал языком и просил:
— Успокойся, дэвушк! Найди свидетелей и привэди их ко мнэ. Мы засудим бандитов!
Пока она бегала — любимы повесился. Она видела свежие кровавые выхарки, которыми он отметил свой путь до веревки… Аллочка отказывалась от «травки», от таблеток, которые ей предложила сердобольная подружка. Но после аорта — приняла подарки, выпила таблетки и ушла в золотистый, солнечный сон…
Аллочка была самой большой находкой для Ксении, которая и снабжала её соответственными заданиями, а заодно и наркотиками. Под руководством Ксении Аллочка давала обреченным на смерть старухам и старикам необходимые лекарства. Она же и устроила пожар в квартиренке Мордвиновой, подвесив, по указанию своей руководительницы, тяжелый кипятильник на шкаф и включив его всухую. И был, был свидетель, кто мог кое-что рассказать по этому эпизоду. Он шел по коридору, когда Аллочка выпархивала из квартиренки Мордвиновой… Выпорхнула и, как ни в чем не бывало, сбежала по лестнице вниз… Этим свидетелем мог бы стать Гутионов, ученый киновед Георгий Степанович, некогда ярый разоблачитель буржуазного киноискусства… Но не стал… Кое-какие биографические данные не позволили… Тем более Аллочка так умело массировала ему спину, когда схватывал радикулит… Ее можно было приобнять, поприжать как бы играясь в дедушку и внучку… Он, расчувствовавшись, подарил ей женино золотое кольцо с бриллиантом… А после той ночи, после пожара, чтоб она ничего такого про него не подумала — ещё одно женино золотое колечко с янтарем…
Аллочка, несмотря на любовь к наркотикам, довольно долго не теряла себя. Она исправно ходила к тому же старенькому Анатолию Козинцову, бывшей кинозвезде, и спала с ним, как было велено. Но в последнее время стала сдавать… Вот ведь не утерпела и кололась при мне, совсем незнакомой Наташе из Воркуты… Хотя, конечно, заодно и проверяла, не трепливая ли эта Наташа…
Но дни её были сочтены. Слишком много она знала. Слишком злоупотребляла зельем в последнее время. Ей ввели там, в подземных апартаментах Юрчика-Интеллектуала, смертельную дозу, а тело бросили на скамейку в парке, достаточно правдоподобно разбросав поблизости шприц и ампулы…
Главврач Нина Викторовна, которая обязана была присутствовать при сделках, вроде подписания дарственной на дачу? Она и присутствовала. И подтвердила своей подписью, что девяностолетняя Мордвинова дарила имущество Б.В. Сливкину, находясь в ясном уме и твердой памяти. Ничего удивительного. Ей самой подарил свою дачу Генрих Генрихович Витали, решивший в дальнейшем, несмотря на свои девяносто, даже жениться на ней. Он был пленен способностью этой приятной женщины подолгу выслушивать его коронные россказни о том, каким он прежде был орлом, сколько девиц приходило к нему раздеваться и отдаваться… Да, она жила с двумя детьми на этой даче. Нет, она не считает, что облапошила маразмирующего старца. Зачем этому отжившему свое дача? Он же имеет тут и стол, и дом, а её мужа убили, государство обрекло семью на голод-холод. Оно само посоветовало: «Выживайте кто как может!» Оно само заставляет людей толкаться локтями, бить друг друга под дых, выхватывать из рук друг друга те или иные блага. Она ненавидит это государство. Оно растоптало её достоинство, унизило, превратило в приживалку, вынуло из груди сердце, положив на его место кусок льда. Кто же, как не она, спасет её детей? Кто?! За что погиб их отец? За какой такой «конституционный порядок»?! Все ложь! Все ложь и подлость! Большие ворюги, мздоимцы в чести, а воришек заталкивают в тюрьмы во имя торжества справедливости! Давайте, хватайте и ее! Но прежде — убейте её детей! Они без неё обречены!
Сестра-хозяйка не митинговала. Тихо, кротко признала, что в свое время обзавелась пусть и плохонькой, но дачкой, отказанной ей циркачкой «Вообразите». Она что, слабоумная? Вот уж чего не знала! «Я же не врач!»
А прекрасная «Быстрицкая» получила в подарок ну просто так, просто за одну красоту, если верить её объяснениям в соответствующих кабинетах, — двухэтажную дачу бывшего директора множества кинокартин восьмидесятисемилетнего Эразма Ахмановича…
Вообще, как выяснится, шустрая обслуга этого Дома как-то заранее, ещё до вселения нового жильца, знала метраж его квартиры, которую он сдавал государству, наличие дачи и её метраж, и, конечно, месторасположение, и есть ли хоть намек на наличие родственников… Абсолютно одинокие да ещё обремененные недвижимостью, да ещё склерозированные отменно, ожидались едва ли не с вожделением…
Виктор Петрович на следствии вел себя правильно: уверял, что ничего не видел, ничего не слышал. Почему ездил делать уникально-целительные уколы в спецлабораторию в усах? Естественно, чтоб не привлекать к себе излишнего внимания — все-таки, не всякому мужчине хочется рекламировать свою импотенцию… Откуда деньги брал? Тут от споткнулся в первый раз…
Красавицу-кондитершу Викторию не успели довести до «воронка» в целости-сохранности. Она успела выхватить заколку из своих пышных волос, закусила в зубах и упала. Яд оказался из тех, что действует мгновенно.
Старик Парамонов в парадном пиджаке, позванивающем медалями, охотно вступал в разговор со следователями и предлагал:
— Расстрелять их всех! Это нелюди! Паразиты! Сосать кровь из стариков приспособились! Грабить и убивать самый беззащитный слой населения! «Прихватизировали» все, что строило наше поколение, а теперь хотят поскорее загнать нас в могилу! Надо, непременно надо снять документальную ленту про весь этот кошмар!
Его спросили:
— Неужели вы ничего не замечали? Неужели вам не казались подозрительными слишком частые смерти?
— Юбилеи с толку сбивали! Торты «Триумф»! Музыка! Концерты! Телевизионщики!
То же самое повторяли и другие ветераны, более всего поражавшиеся не столько собственной слепоте, сколько умению шайки-лейки организовать такой долгий показушный спектакль, который следует назвать «Старость — радость для убийц».
Обслуга, не участвовавшая в уголовщине, признавалась:
— Что-то такое чувствовали… Но боязно было даже догадку показывать… Вон гардеробщица… попала под машину за язык… А до этого прачка усомнилась насчет крови на рубашке одной мертвенькой… Откуда, мол, кровь. Три года назад. Ей такую выволочку директор устроил! Какая кровь. Если это сок! Через пару дней под электричку попала… Ну нам объяснили, что у ней с головой всегда было не в порядке. Так и жили-были: если молчать, — то ничего, можно работать, когда-никогда даже премии перепадали.
Антон-Володя, он же Мастер на все руки, держался с достоинством, пока не понял — придуриваться поздно, слишком много улик, и цепочка подельников уже в кулаке у следователя. Результаты экспертизы, проведенной на даче, в том числе в собачьей будке, обнаруженные там емкости с очередной партией героина, анализ кровяных пятен в чемоданчике, на ланцетах-скальпелях, на резиновых перчатках и многое другое, — заставили его говорить. И о том поведал, с некоей даже гордостью, что нынче кто хочет, тот свое вырвет. И, мол, нечего ставить глазки торчком — дело будет крутиться в нужную сторону, если кругом, на нужных местах, свои люди, прикормленные. А кто же, мол, нынче не хочет блевать бриллиантами!
Но окончательно сдался он и утратил интерес к философствованию о том, о сем, когда ему показали фото Вени-Веника Самсонова, армейского дружка и подельника по наркобизнесу, пойманного в Таджикистане, и прочли его показания, где Веня-Веник признается, что работал в московском морге, что был отправлен в Таджикистан наркокурьером, что дружок его Антон-Владимир работает в Доме ветеранов работников искусств, а видятся они с ним не сказать чтоб часто — только когда Антон-Владимир привозит в морг очередной труп.
— Гнида гнидская! — оценил Мастер на все руки своего дружка-дружочка и добавил несколько совсем непечатных определений.
Он тогда ещё не знал, что Веню-Веника нашли повешенным в тюремной камере города Душанбе, сразу после того, как он дал свои показания. А один из надзирателей сбежал.
Очень, очень спокойно, куря сигарету за сигаретой, Антон-Владимир рассказал, как он во флягах с молоком перевозил «товар» в Дом ветеранов, как прятал его в чемоданчике сантехника, а с чемоданчиком являлся в ванную комнату к очередной ближайшей покойнице или покойнику будто бы с намерением устранить течь кранов или что-то в этом роде. Сам же захоранивал пакет в известном только ему дальнем местечке, под ванной, куда ленивая рука уборщицы никогда не добирается. Кому в голову придет искать героин в квартирах престарелых деятелей всяких красивых искусств?! Он устраивал небольшие потопы сам или с помощью Аллочки именно тогда, когда мертвец уже лежал в комнате. Володя являлся будто бы за тем, чтобы устранить очередную течь. Сам же запирался, делал надрез на животе покойника-покойницы, совал внутрь пакет с героином, рану зашивал, заклеивал пластырем, все мыл вокруг, вытирал досуха, чтоб никаких примет богопротивного дела, а далее заворачивал «обработанное» тело в простыни, вызывал своих ребят с «перевозкой». Последний штрих — плотно накрыть покойника или покойницу шерстяным одеялом, уже на носилках, и — порядок…
Да, он знал, что эти ребятки с «перевозкой» доделают остальное тоже на совесть, доставят пакет по назначению. Агромадных же деньжищ тот пакет стоит!
Нет, он не знал, что в подвале морга, в комнате за железной дверью, героин фасовали, что в морг под видом несчастных, осиротелых родственников приходили наркокурьеры ну и так далее. Он знал хорошо только свои обязанности и старался выполнять их на совесть. Он чувствовал себя нужным, необходимым, а это серьезное чувство. Да, ему жаль, что Виктория погибла. Но ей сильно потрепала нервы её чеченская эпопея. Она, если приглядеться, все время была на взводе, без тазепама не обходилась. Такие долго не живут. Аллочка? А что Аллочка? Женщин на такие нервные дела лучше не брать.
— А разве Ксения Лиманская не отменный кадр? — спросили его. — Разве она не доказала, что даст сто очков вперед любому мужику?
— Не знаю никакую Ксению Лиманскую, — ответил Володя, и это было его самое быстрое чистосердечное признание.
Он, действительно, не знал Ксению Лиманскую. Но Ксения его распрекрасно знала и когда поняла, что загнана в угол, что следствие докопалось даже до сожженной в далеком городе противной кривляки Анжелики, что и мертвого дядю Виктора, пьянчужку, тоже вытащили из могилы, чтоб он ей погрозил пальцем, что все одно горит синим пламенем вымечтанная белая вилла у синего греческого моря и белый «Мерседес» впридачу, — разговорилась в полный голос, положив ногу на ногу, с сигареткой на отлете:
— А вы как думали? Да, именно, хотела красиво пожить. А вы не хотите, что ли? Хотите! Только скрываете! Кто же не хочет жить не для набивания мозолей, не для того, чтоб над каждой копейкой трястись, а для радости? Я бесчестная? Можно подумать, одна такая! Одних беспризорных детей в стране за три миллиона, а что-то всякие скороспелые богачи не отказывают себе в удовольствиях! Виллы в Монте-Карло скупают! Замки во Франции! Все их бабье в золоте-бриллиантах. А я чем хуже? Талантом Бог обделил?
— Что вы! Таланта у вас с избытком! Своеобразного… Такой спектакль, с таким размахом, и столько времени держать почти целиком на собственной смекалке, усердии, воле! Так умело, психологически точно просчитать все беды людей, все их надежды, страсти, засечь слабости, изъянцы в психике, моральных представлениях, страхи и точно распределить по ролям.
— А вы как думали! Если бы не эта стерва, подложная Наташа из Воркуты, журналистка эта подлая… Я, между прочим, сразу почувствовала, что какая-то она не такая. От золотой цепочки отказалась! Но Виктор меня остановил. Мужик, девки молоденькие ему как мед… Вот идиот! Аллочка засекла её повышенный интерес к зеленой тетради, к дневнику этой… как ее…
— Веры Николаевны…
— Вот именно! Засекла! И мне приятно, что я в этой девочке не ошиблась! А Вивтор — дурак! Доверился! Да и я… отпустила вожжи… Если бы эту гадину Наташу из Воркуты раньше взять на просвет…
— Все равно не сработало бы… мы уже свои прожектора на вашу шайку тянули из Таджикистана… Уже в нашем луче корчился Веня-Веник…
— Дерьмо! Не то, что Виталик… Где Виталик? Что с ним?
— Любовь?
— А вы как думали? Если хотите, ради него я творила тут… ради него… Вам не понять… как способна любить настоящая женщина… Где он? Что с ним? Что?
— Вам бы спросить, что произошло с вашим прежним, давним любовником, который пожар устроил в общежитии…
— Что, что? Водкой отравился… даже трупа не нашли. Может, испугался, что судить будут, и сбежал? А может, утонул спьяну?
— Не точно рисуете картину событий. Сначала он по вашей просьбе включил всухую кипятильник в подарок Анжелике Стебловой.
— Брехня.
— Монах один рассказывал. Он покаялся. Зовут его так же, как того вашего любовника… Геннадий Залетный.
— Бредит. Помешался без женского тела.
— Нет, почему же бредит. Он помнит даже вашу девичью фамилию и ту, под которой вы на афиша значились. Вторая очень красивая — Ксения Лиманская. По паспорту же вы Валентина Алексеевна Сыропятова. Разве что не так? Он тоже убежден, между прочим, в том, что вы великая актриса, выдающаяся.
— Ну да?
— Как и все, кто столкнулся в вами в процессе следствия. Сразу две огромные роли тянуть! Да не час-два, а несколько лет! В одной — тихая, плохонько одетая стареющая тетенька в малюсенькой должности секретарши директора Дома… Ну кто подумает, что это — кремень-дама, предводительница головорезов! Вот ведь какая это сила — обида и зависть, когда они в сплаве.
— Да, да, да! Обида и зависть! — подхватила Сыропятова-Лиманская приглянувшуюся мысль. — Да, да! Обида и зависть жгли меня и подхлестывали! И девчонку Анжелику в пепел, потому что из-за неё мне было больно. И старуху эту, Мордвинову, я сожгла! Потрясены? Аллочке успели приписать? Я, я! Мордвинова из тех, кому удача сама шла в руки! Красавица! Муж красавец и любил ее! В драгоценностях редких умирала! Пожила так пожила! По всему миру успела поездить! В шикарных отелях жила! На всяких курортах наотдыхалась! Почему же мне ей не завидовать? Все от Бога! Все! А раз так, то и зависть от него же! Куда деваться? Кого зависть хоть раз обожгла — знает, как это непереносимо! Казните! Расстреливайте! Лучше умереть сравнительно молодой, чем превратиться в одну из этих синегубых костлявых старух с двумя вставными челюстями! Меня поведут на расстрел? Виталик увидит, как я могу… А что? Пусть глядят все, кому хочется! Пусть будет аншлаг! Позовите телевизионщиков!
— Телевидение вами, действительно, интересовалось…
— Готова! Отвечу на все вопросы! Только чтоб этой поганой журналистки не было! «Наташки из Воркуты»! Какая же она сука, какая сука! Меня провела! Меня обставила! И чтоб скорее сдох этот старец поганый Георгий Степанович! Все-таки выдал меня! Выдал, подлец! Так и быть должно. Стаж имеет с тридцать седьмого…
— Не сильно ругайте его. Он сначала все на Аллочку валил. Очень-очень вас боялся… Вчера только показал, что вы это были, вас видел. Как из шкафа для щеток вышли и быстренько в квартиру Мордвиновой и через какую-то минутку — вон и снова в шкаф. Почему не доверили дело Аллочке?
— Она могла быть под кайфом. Нужно было действовать наверняка. Себе только и могла доверить. Когда поднялся переполох — из шкафа вышла, бросилась тушить пожар вместе со всеми! Героизм проявила — руку обожгла. Меня жалели все… Сыграла, так сыграла! Всех облапошила! Актриса! Еще какая! А женщина! И любить, и ненавидеть умею на всю катушку! До упора! Готова, готова говорить перед всем миром! Никакой маски! В открытую! Давайте зовите этих самых телевизионщиков! И света! Много света! Всю страну оповещу перед казнью:
Пригвождена к позорному столбу,
И все ж скажу, что я тебя люблю!
В один из ясных августовских дней мы сидели с Николаем Федоровичем Токаревым у него на дачке. Над банкой с вишневым вареньем кружились осы. В чашках дымился чай. На лбу у него краснел рубец от раны, от пули, которая проявила удивительное милосердие… Я старалась на это место не смотреть… Кошка лежала на крыльце, спала, свесив голову со ступеньки. Легкий ветер гнал по высокому голубому небу стада пышных белых облаков.
— Скажите, — подала голос после разговора о том, ос ем, — почему, ну почему у нас, в России вовсю процветает преступность? Теперь вот с наркомафией сладу нет. Ведь вот ушел от ответственности один из главарей, Сливкин! Ушел! Сумел чистеньким выскочить из такой уж грязищи!
— Сумел. Выкрутился. Но наши ребятки, мой генерал, неплохо сработали. Целое гнездище паразитов накрыли! Самого Юрчика Пономаря взяли в прожектора. Вполне может «вышку» получить. Отлежится, залечит дырки и прямиком на тот свет.
— Мне его жалко.
— Потому что Вергилия умеет цитировать?
— Потому, что я знала его Чацким из «Горе от ума»…
— Чацкий, мой генерал, не отправил на тот свет троих наших парней. Приплюсуй сюда эту Аллочку. По его команде её уничтожили.
— А меня вот пожалел…
— Бывает и на старуху проруха…
— Ну взяли, ну разоблачили… Но ведь таких наркобанд десятки, если не сотни! Выходит, огромный невод вытаскивает на берег мелкую рыбешку и той наперечет? Мы… наши… ваши… не справляются, не могут, не тянут? Наркомафия растет и цветет! Почему? Почему?
Николай Федорович резко отодвинул от себя чашку, выплеснув на клеенку чай, хмуро взглянул на меня из-под жестких седых бровей:
— Я слышал мнение о наших уголовниках генерального секретаря Интерпола Раймонда Кендалла. Он считает, что основная причина наших поражений в том, что наши уголовники абсолютно наглы и беспощадны до крайности. С ними нельзя цацкаться. Их, говорит он, надо душить где и как только можно. Иначе они задушат нас всех. Я согласен с ним на все сто процентов, мой генерал!
— Логично. Обе руки и я за! — подал голос Михаил, пальцем обводя по контуру упавший на стол ярко-желтый липовый листок. — Но вот штука. Любой начинающий оперативник знает: ежемесячно из России утекает на Запад до трех миллиардов долларов. А тут на верху поют славу друг дружке за то, что он вымолил у валютного фонда пятнадцать миллиардов… кто, значит, и куда ведет Россию? Президентская рать или сливкины? Или в союзе, в связке? Или как? Когда-нибудь, конечно, нам расскажут… Но не сегодня и не завтра. Где оптимизма накопать на черный день?
— Правда, где? — поддержала я.
Николай Федорович повертел чашку по блюдцу, заглянул в неё и спросил:
— Ив сего-то? Так им и передать? — поднял на нас с Михаилом усмешливый взгляд. — Голуби мои! Сей момент беседовал с духом Льва Николаевича! Он мне вот что сказал: «Делай что должно, и будь что будет». По-моему, мудро. Может, и вам подойдет?
… До электрички топали с Михаилом молчком. Он тащил на плече тяжелый черный рюкзак. Через два часа он улетал «в горы, за бабочками».
В вагоне нам места не нашлось. Стояли в тамбуре, вместе с пожилым дяденькой. Он держал на поводке рыжую беспородную собаку с темными очами южной красавицы.
— Откуда такое чудо? — спросила я.
— Представьте, — хозяин улыбнулся, — я подобрал её возле помойки. Не вынес её взгляда. Такие глазищи! Она любит гулять только на поводке. Она гордится, что у неё есть хозяин. Домашние собаки её не поймут.
Когда Михаил садился в машину, чтобы ехать на аэродром, я сказала ему:
— Законченный авантюрист.
— От такой слышу, — ответил он, вылез из машины, тяжелый и словно бы неуклюжий, обнял меня…
Я долго смотрела его машине вслед. И даже уже не машине, а невидимой линии, по которой она умчалась. И мне было грустно. Очень. Я эгоистка. Мне хочется, чтобы все нужные мне люди не уезжали от меня никогда, а только спешили ко мне.
… Звонок из Швейцарии застал меня врасплох. Я отстукивала на машинке разговор с Николаем Федоровичем.
— Билет купила? — спросил Алексей.
— Ага…
— Когда вылетаешь-прилетаешь, эгоистка?
— Знаешь, Алешка, — начала тянуть, — я тут видела собаку, бездомную. Теперь, правда, при хозяине. Он её взял за красивые глаза. Говорит, она очень любит гулять на поводке. Очень гордится тем, что у неё есть хозяин.
— Дальше! Если бы ты не была блондинкой…
— И вот я… сижу, думаю… как же жить в стране, где человеческая жизнь абсолютно нипочем, и как же так получается… ведь у нас было столько прекрасных, талантливых людей… Толстой, Достоевский, Циолковский, Бунин… Я думаю, ну почему, почему подлецы торжествуют? Меньшинство диктует свои правила большинству?
— Во-первых, пробует диктовать, а не диктует. Во-вторых, агрессивное меньшинство часто сильнее вялого, безынициативного большинства. В-третьих, тебе бы надо уже о своих детях подумать всерьез…
— А я и думаю: «Боже! Какие дети! Какие дети! Мир погряз во грехе! И пускать маленького, беззащитного в этот Содом?»
— Ну надо же! Ну ты словно вчера родилась! Ох, если бы ты не была блондинкой…
— Именно вчера я и родилась, догадливый ты мой. Во всяком случае, недавно. И столько открытий совершила! Знаешь, через что прошла? Не знаешь, ибо озабочен самосовершенствованием на фоне Альп. Я всегда была в общем-то бродячей собакой, а теперь особенно. И поводок не греет сердце… в том смысле, что не тронусь с места, пока окончательно не добью материал под названием «Старость — радость для убийц».
— Родная! Я что-то не просек… Я думал, у тебя все обыкновенно…
— Устрицы, мол, у неё к горлу подступают… делов-то!
— Таня! Татьянка! Я сейчас же вылетаю к тебе! Если, конечно, не возражаешь… Если не считаешь полным идиотом. Если ещё помнишь…
— Кое-что, Алешка, кое-что… Вроде, глаза у тебя синие? В руке скальпель? Поэтому обнимать способен только одной левой… Прилетай, прилетай! Не люблю, когда нужные люди уезжают от меня, а люблю, когда спешат ко мне. Эгоистка жуткая, слов нет…
— Танечка, Танечка! Я увезу тебя из этой поганой страны, где люди давно не живут, а мучаются! Я хочу, чтоб ты расхаживала по тихим, красивым комнатам и отходила душой…
— Опять о несбыточном? Опять грезы? Знаешь, я все-таки убогая советская девица и представления мои о нужном убогие, без полета… Я не представляю себя шествующей среди анфилад, ампира, а также выбирающей поутру среди четырех золоченых сортиров один… Мне и надо-то — лежанка, машинка да место, где можно поставить чашечку кофе…
— Таня! Танечка! Я люблю тебя! Я готов для тебя…
— Погоди. Еще. Не могу, никак не могу пить кофе из чашечки мейзенского фарфора, смотреть в окно и видеть, что там, в контейнере для отбросов, роется старый старик заодно с бродячим псом… И радоваться: «Ой, это не я!» Поэтому сейчас забуду обо всем, и о тебе тоже, сяду за машинку и добью свой «чернушный» материал… Чтоб всей стране окончательно испортить настроение. Во злодейка!
— Я люблю тебя! Я не могу не любить тебя! Я… Уже в самолете! Уже лечу к тебе!
… Соврала. Не сразу села за машинку. Постояла у темного окна, поглядела на ясный полумесяц. Слезы текли неизвестно почему. Ведь все, вроде, ничего, а местами так просто замечательно. Во всяком случае, кого-то там убивают, а я ещё жива. И потом… скучно никого не любить… Надо, надо любить.