И с этого дня Марк два раза в неделю ходил в спортзал, сперва вместе с Ароном, потом один, и старался изо всех сил овладеть новым ремеслом. После каждой тренировки он демонстрировал дома свои успехи. Арон подчеркивает, что все это не имело ничего общего с честолюбием, с его личным честолюбием, он не испытывал ни малейшей гордости от того, что его сын с каждым днем боксирует все лучше и лучше, просто это его успокаивало.
* * *
— Письмо из Америки, — сказала Ирма.
Письмо стояло на столе, прислоненное к вазе, имя отправителя ничего ему не говорило. Арон понял только «Балтимор». Марк находился рядом и дожидался марок, Ирма — сенсационных известий. Им казалось, что Арон слишком долго вертел конверт в руках.
— Оставьте меня.
Текст был написан по-английски, но среди непонятных слов он углядел одно имя: Сэмюэль Лондон, а несколькими строками ниже — цифру, 50 000. Арон попытался понять, о чем идет речь, если он не ошибается, о чем-то хорошем, и почти час предавался воспоминаниям о Лондоне, своем первом тесте. Его дочь Линду, свою первую жену, он едва помнил, зато Лондона он представлял себе вполне отчетливо, потому что Лондон был связан с текстильной фабрикой. Ирме же он сказал: «Если я не ошибаюсь, мы получили наследство».
А если истолковать по-другому, то это же самое письмо означало, что старый Лондон, вероятно, умер. Арон не почувствовал боли, было лишь сожаление. Время между Лондоном и этим днем, поясняет он, вместило столько боли, что уж такую-то потерю он вполне мог бы пережить, тем более что потеря эта явно сулила и солидное приобретение.
Письмо Арон взял с собой в комендатуру. Он был там не единственный переводчик. Был еще один — английского языка. Арон улучил момент, когда они остались вдвоем, и показал письмо. Через пять минут он все узнал. Лондон действительно умер и завещал ему пятьдесят тысяч долларов, причем это завещание не было оспорено ни одним из наследников, поэтому Арон мог свободно распоряжаться доставшимися ему деньгами. В письме нотариус спрашивал, куда следует перевести деньги, английский же переводчик сказал: «Теперь вы богатый человек».
Ну, не такой уж и богатый. Арон открыл на свое имя счет.
* * *
— Где?
— В одном из банков Западного Берлина. А ты что думал?
Номер счета он по телеграфу сообщил в Балтимор, через месяц с лишним на счет поступили деньги. Если не считать нескольких тысяч в самом начале, говорит Арон, он довольно долгое время вообще не прикасался к этим деньгам — лишь много спустя, когда у Марка, Ирмы и, нельзя не признать, у него самого появились довольно разорительные желания. У Ирмы и Марка, например, охота к путешествиям. Но до тех пор деньги лежали в неприкосновенности, приносили проценты; с ними было как-то спокойнее. Он не хотел, чтобы их жизнь вот так, за ночь, резко изменилась, причем изменилась по причине, которая обязательно вызовет зависть у соседей, не хотел и сумел настоять на своем. Марк о наследстве не знал, в курсе была лишь Ирма, и Арон вскоре пожалел об этом. Она вдруг начала всюду видеть недостатки, которые, на ее взгляд, вполне можно было устранить с помощью денег, но именно этого Арон и не желал. Начались споры. Ирма говорила, к примеру, что «живем только один раз» или «в могилу с собой ничего не возьмешь», покуда Арон не пригрозил ей, что может подыскать себе и другое занятие, кроме как вечно спорить с ней. После этого она долго не заговаривала о деньгах и, возможно, даже снова успокоилась, то ли по доброй воле, то ли нет, — и это все о Лондоне.
* * *
Дали знать о себе первые сердечные приступы. Диагноз гласил: angina pectoris, грудная жаба, боли в загрудинной области. Арон описывает затрудненное дыхание и то омерзительное чувство, когда ты больше ни о чем не способен думать, кроме как о своей жалкой жизни. Так же подробно описывает он и страх, хотя врач сказал, что с такой болезнью можно прожить до ста лет, если бы не выпивка…
Что означает щадящий режим? Ежедневные прогулки, до сих пор доставлявшие удовольствие своей бесцельностью, теперь все время напоминали, что ты смертельно болен и потому нелепо пытаешься прогулочным шагом убежать от конца.
Никаких волнений. Но как, спрашивает Арон, как можно не волноваться? Ведь волнуешься не потому, что когда-то решил волноваться по любому поводу. Вдобавок желание не волноваться уже само по себе является источником волнения, так как человек стремится подавить в себе любую досаду, любое огорчение; если по тебе ничего не заметно, это не значит, что ты хорошо владеешь собой. Целые миры отделяют умение держать себя в руках от внутреннего спокойствия, и его, Арона, такое умение приводит в волнение куда больше, чем готовность выйти из себя.
Или возьмем совет спать больше, чем раньше. До сих пор он ложился, лишь когда уставал до изнеможения и знал, что быстро уснет. Таким образом ему удавалось проспать четыре или пять часов. Врач настаивал на восьми, из чего следовало, что Арону надо ложиться на несколько часов раньше, чем обычно, и эти лишние часы были для него совершенно невыносимыми, начиная с отказа от удовольствия молчать на пару с Ирмой. С горя он прибегал к помощи коньяка или таблеток, но это было явно не то, чего хотел врач, его советы годились некоему идеальному пациенту из учебника, на которого Арон походил разве что внешне.
До смерти скучный курс лечения, говорит он, три месяца в Доме для жертв фашизма. Арон отказался от своего места у русских, снабдил Марка и Ирму деньгами и рядом ценных советов на время его отсутствия, после чего отбыл. Самую большую тревогу внушала ему возможность на несколько месяцев оказаться рядом с людьми его судьбы, с пережившими лагерь развалинами, которые с раннего утра до позднего вечера не занимались ничем иным, кроме как рассказывали друг другу, до чего все было ужасно.
* * *
— Подожди минуточку, — говорю я, — почему ты уволился из комендатуры?
— Ты что, разве не слушал? — отвечает Арон.
Я в ответ:
— Ты только рассказал мне, как ты заболел и уехал лечиться. Но ведь после лечения ты мог и дальше работать переводчиком.
— Нет, не мог, — говорит Арон, — приступы с тех пор уже не прекращались, они не прекратились и по сей день, и ты это знаешь.
— Я-то знаю, но ведь ты не мог знать это заранее. Почему же ты уволился прежде, чем уехал?
Лицо Арона мгновенно мрачнеет, потом опять светлеет. Он склоняет голову набок, теперь он кажется мне очень хитрым. И говорит так:
— Позволь мне в порядке исключения тоже задать один вопрос. Почему ты не спросил меня об этом, когда я рассказывал тебе, как уходил от Тенненбаума?
— Потому, что тогда я понимал причины, ты подробно все объяснил.
— Обманываешь, дорогой. В этом лишь половина правды. В случае с Тенненбаумом ты не задавал вопросов, потому что одобрял мой уход. А сейчас ты спрашиваешь, потому что не одобряешь. От моей работы у русских ты ждал чего-то для своей истории. Арон, мол, обеими ногами стоит на правильном пути, или что-нибудь еще в том же духе, откуда мне знать, что у тебя в голове. А теперь ты разочарован, потому что моя работа у русских оказалась всего лишь эпизодом.
— Может, ты и не совсем не прав, — говорю я.
— Не совсем — это хорошо сказано, — отвечает Арон, — если ты хочешь еще раз услышать мои доводы, я могу их повторить, только слушай внимательно. Во-первых, там мало платили, во-вторых, она меня не интересовала, а уж в-третьих, я заболел. Довольно для того, чтобы уволиться?
* * *
Во время лечения Арон много читал, он прочитал книг больше, чем за всю свою жизнь. Да там, если не читать, и делать было нечего, кроме ежедневных обследований, отмеренных трапез и прогулок под медицинским контролем. Поскольку никаких книг он с собой не привез, ему пришлось воспользоваться библиотекой санатория. Библиотекарша, явно недовольная своими фондами, помогала ему советом. С ее помощью он отыскивал книги, которые, по его мнению, в большей степени могли соответствовать его вкусам, главным образом, книги про русских из прошлого века. Он называет Гоголя, Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Гончарова и говорит, что поскольку ему все равно заняться было нечем, то он приступил к чтению не без сомнений. Но вскоре сомнения уступили место искреннему удовольствию. Удовольствию, которое хотя и не было таким длительным и неповторимым, как слышишь порой, когда речь идет о книгах, но именно книги помогли ему вытерпеть эти три месяца, за которые ничего не произошло. Вообще, замечает он, чтение — это для него кратковременное переживание, в книгах он скорее ищет отвлечение, чем стимул. Неизгладимость впечатлений, о которой так много рассуждают, у него возникала из собственных переживаний и личных знакомств, но никогда — из книг. Он отнюдь не считает книги чем-то излишним, украшением, без которого вполне можно обойтись, и себя самого он считает скорее другом, нежели врагом книг. Надо только остерегаться преувеличивать их значение, не ожидать от них больше, чем они могут дать, остерегаться больше жить в книгах, чем в жизни. Именно от такого человека, как я, он не хотел бы скрывать это свое мнение.
Время для сна было определено точно. Каждый вечер в восемь часов по всему зданию гасили свет. Арон просто выбился из сил, отыскивая способ как-то заполнить время между тем, как ляжешь, и тем, как уснешь. К трудностям, уже известным, присоединилась и еще одна: темнота. Дома он даже на ночь не гасил свет. Принимать снотворное ему запрещалось, и через несколько дней он начал думать, что темнота — это самое страшное на свете. Он раздобыл несколько свечей и теперь мог читать, да и засыпать при свете, покуда одна из сестер не обнаружила это вопиющее нарушение внутреннего распорядка. Она конфисковала свечу, потом отыскала в тумбочке остальные свечи, а вдобавок спички, сигареты и жестяную коробочку с пеплом. Сестра сказала: «Это ж надо, какое безрассудство» — и доложила начальству.
Арона вызвали к директору, где он честно во всем признался; директор прочитал ему длинную нотацию на тему, что могло бы произойти, если бы неожиданный порыв ветра бросил гардину на горящую свечу. Ведь тогда мог бы загореться весь санаторий, не говоря уже о том вреде, который приносят курение и ночная жизнь сердцу Арона. Директор сказал: «Говоря всерьез, господин Бланк, если вы и дальше будете так недисциплинированно себя вести, можно опасаться самого печального исхода».
Причем под самым печальным исходом он подразумевал незаконченный курс лечения. Арон обещал вести себя лучше, теперь он лежал в постели в потемках и придумывал, как ему уснуть. Он размышлял о книге, которую читал днем, он придумывал возможные окончания либо силился представить, что бы он сам делал, оказавшись в ситуации придуманных людей, и занимался этим, пока все мысли не иссякали. То, что он научился таким образом засыпать, по словам Арона, было, возможно, величайшим приобретением за все время пребывания в санатории, он и по сей день каждый вечер так делает, хотя это необязательно должны быть книги. Просто он лежит и размышляет про всякую путаницу, со временем у него выработалось чутье, какие объекты больше подходят для скорейшего засыпания, а какие меньше.
Ни с одним из примерно ста пациентов Арон не вступал в близкие отношения, полагая при этом, что у большинства, также, как и у него, душа не особенно лежит к общению. Люди были сосредоточены на себе самих и на уменьшении собственных страданий, совершенно вопреки предположениям Арона, и вообще у них было очень тихо. Если не считать тех немногих, которые знали друг друга с прежних времен, здесь совершенно не было компаний. Попытки сближения были бы здесь восприняты как бесцеремонность, словом, это был народец, состоящий из сплошных интровертов. Лишь один человек заинтересовал Арона, да и то как-то вскользь, им несколько раз доводилось сидеть в столовой за одним столом.
Вдобавок совершенно случайно выяснилось, что этот человек знал Оствальда. Они вместе провели два года в одном лагере, ошибки здесь быть не могло, он так и сказал: «С юристом Оствальдом и даже в одном бараке». Арон надеялся, что этот человек расскажет ему что-нибудь про Оствальда, но он ошибся, тот лишь сказал, что знал его. Даже когда Арон превозмог себя и попросил рассказать ему про Оствальда, тот остался столь же скупым на слова и сказал, что не любит разговаривать на подобные темы. Арон не стал ему больше докучать расспросами, может, так оно и лучше, у этого человека наверняка были свои проблемы и свои методы их преодоления. Вот и Арон, со своей стороны, не стал ему рассказывать, что Оствальд кончил жизнь самоубийством, а к следующей трапезе они оказались за разными столиками. Пропасть между ними, по мнению Арона, стала только шире из-за нескольких слов, которыми они обменялись.
Два раза в месяц был день посещений. Стало быть, Ирма и Марк приезжали к нему шесть раз. Ирма для каждого посещения прихорашивалась, каждый раз приезжала в новом платье и с каждым разом нравилась Арону все больше и больше. Его часто занимала мысль, такая ли Ирма верная, как верен он сам? Правда, его воздержание было вынужденным, ибо в санатории проживали только пожилые мужчины да строгие сестры. Но Ирма-то жила не в санатории, а в городе. По словам Арона, он никогда не ревновал Ирму, если не считать нескольких секунд в этом самом санатории. Он скорее бы откусил себе язык, чем задал ей вопрос, свидетельствующий о подозрениях, ибо вопрос стал бы доказательством его зависимости от нее, а это могло завести их слишком далеко.
Последний визит Ирмы принес Арону новые огорчения. Поздоровавшись, Ирма выслала Марка из комнаты и сказала:
— Ты только, пожалуйста, не волнуйся, но вчера у нас был один человек и жаловался на Марка. Марк избил его сына.
— А с Марком ты уже говорила?
— Нет, сперва я хотела рассказать тебе.
Арон позвал Марка и спросил, как он считает, зачем его посылали в боксерскую школу. И чтоб он хорошо подумал, прежде чем ответит. Марк беззаботно сказал:
— Чтоб я научился боксировать.
— А зачем научился?
— Наверно, чтоб я это умел?
Арон схватил Марка за плечо и притянул к себе:
— Выслушай меня хорошенько. Я не собирался делать из тебя хулигана, я хотел сделать из тебя такого человека, который может защититься от хулигана. Это огромная разница. Ты меня понял?
— Да.
— Что-то не верится, — сказал Арон. — Ты избил мальчика?
— Да.
— Что он тебе сделал?
— Он меня рассердил.
— И больше ничего?
Марк испугался и был готов заплакать.
То ли из-за непривычного гнева в голосе Арона, то ли из-за грубого обращения Марк рассказал, что один мальчик у них в классе нарисовал на доске голого мужчину и голую женщину, а когда учитель спросил, кто нарисовал эту гадость, указал на него, на Марка.
— Вот я ему и дал хорошенько, — завершил свой рассказ Марк.
— И тебя наказали?
— Да.
— А как?
— Записали мне замечание в дневник.
— А почему ты не сказал учителю, что это не ты?
— Я сказал, но он мне не поверил.
— Ну а другие? — спросил Арон. — Неужели ни один из них не видел, кто это нарисовал на самом деле?
— Это многие видели, — ответил Марк, — но все промолчали.
Арон выпустил плечо Марка, огорченный новой заботой. Из ответов Марка было ясно, что одноклассники его не любят, а может, даже и настроены по отношению к нему враждебно, иначе с чего б это они, зная правду, промолчали, когда Марка несправедливо обвинили? Себе Арон сказал, что при таких обстоятельствах очень даже хорошо уметь боксировать. Конечно, это не оправдывало учиненную Марком расправу, но все-таки можно было понять, почему у него не выдержали нервы.
Арон сказал:
— Вот вернусь домой, и мы еще об этом поговорим.
Спустя несколько недель, когда Арон давно уже был дома, Ирма сделала во время уборки неожиданное открытие. Она подозвала Арона к письменному столу Марка и показала ему рисунки голых мужчин и женщин. Арон хотел было сказать: «Ну и что?», хотел спросить ее, не считает ли она вполне нормальным, что дети в Марковом возрасте рисуют такие картинки, но тут он понял, в чем дело. Школьники промолчали не потому, что недолюбливали Марка, а потому, что тот мальчик сказал учителю правду. И Марк отколотил его не за несправедливое обвинение, а за предательство. Марк рассчитывал на солидарность, а тот мальчик ее не проявил, отсюда и драка. И единственный положительный вывод, который можно было сделать из всего этого, что нет больше серьезных причин опасаться, будто Марк у себя в классе стоит один против всех.
Арон, по его словам, конечно, понимал, что бокс — это лишь выход на самый крайний случай. Ибо жизненный опыт свидетельствует, что доброе отношение куда более надежная защита, чем сила, а потому он решил при каждой возможности снова и снова втолковывать Марку, что не следует такими вот взрывами ярости отталкивать от себя других ребят. Однако, с другой стороны, он хорошо помнил по собственному детству, что сильному гораздо легче завести друзей, а у слабого выбор невелик.
Когда вечером Марк пришел с тренировки, Арон учинил ему допрос по поводу картинок. Марк во всем сознался, ему было очень стыдно, что отец их нашел.
— Речь идет не о картинках, — сказал Арон, — речь идет о драке. Если ты и впредь будешь драться из-за таких пустяков, я не только заберу тебя из боксерской школы, но тебе вообще придется иметь дело со мной. Я хочу, чтобы у меня был такой сын, которого любят, а не которого боятся.
* * *
Арону предстояло, хочешь не хочешь, выстраивать жизнь по-новому, как будущему пенсионеру. Если раньше в его жизни происходили резкие изменения, они никогда не казались ему окончательными. Например, работа у Тенненбаума или работа в комендатуре. Всякий раз речь шла о переменах временных, так он их воспринимал и совершал, но теперь, в отличие от того, что было раньше, начиналось нечто окончательное, жизнь без обязательств, полная безответственность. С самого начала Арон, по его словам, понимал, что главным его врагом может стать скука, так оно все и вышло, и со временем этот враг оказался неодолимым.
Арон изо всех сил старался понять свои истинные интересы. Наконец-то, так казалось ему на первых порах, он сможет учитывать свои склонности, хотя бы это, но обнаружить их в себе так и не смог.
* * *
— Склонности есть у любого человека, — говорю я, — можешь спросить кого угодно, им всем не хватает времени. Каждый хотел бы заняться каким-то делом, до которого у него не доходят руки. Вот почему большинству людей мысль о выходе на пенсию представляется приятной: появится больше времени.
— До определенного момента, — говорит Арон, — я и сам так думал. Но потом я пришел к выводу, что либо те, о ком ты говоришь, заблуждаются, либо я не совсем нормальный человек. Я был до смерти напуган, когда не смог найти ничего, чем бы хотел заняться. А ведь я честно искал. Несколько месяцев я даже собирал монеты. Вот я сижу, и меня пожирает скука. А будь все по-другому, мы бы с тобой здесь не сидели… Нет, — продолжает Арон, — в материальном отношении все было в порядке. Пенсия хоть и была невелика, но вполне приличная. Таким, как я, платят больше, чем обычным пенсионерам, мое прошлое стоит больше, чем их прошлое. Вдобавок не забывай, что у меня были и свои деньги.
* * *
Марк часто возвращался домой лишь вечером, кроме школы и бокса у него было еще много встреч с постоянно меняющимися друзьями. К себе в дом он мало кого приводил, а когда это случалось, у Арона всегда возникало чувство, что данный мальчик не совсем подходящая компания для его сына. Но с Марком он об этом не беседовал. Во-первых, говорил себе Арон, постоянные перемены доказывают, что Марк еще примеряется и до сих пор не нашел человека, который отвечал бы его представлениям о настоящем друге. Во-вторых, он молчал, так как знал достаточно людей, которые сами себя обрекли на одиночество лишь потому, что в свое время предъявляли слишком высокие требования к своим друзьям.
Теперь Ирме оставалось только следить за чистотой в доме, потому что Арон со скуки взял на себя стряпню. По вечерам они ходили в кино, а Ирма целыми днями сидела за пианино и упражнялась столь добросовестно, что Арону это казалось почти ненормальным. Сперва он думал: пусть, если это доставляет ей удовольствие, но потом вечное бренчание начало действовать ему на нервы. Она, могла часами повторять одно и то же трудное место. Арон спросил ее, ради чего она так старается и уж не собирается ли она в конце концов давать концерты?
— Я хотела бы снова давать уроки, — отвечала Ирма.
— Где?
— Здесь, разумеется, другой квартиры у меня нет.
— Об этом и речи быть не может, — отвечал Арон, — у меня ведь тоже нет другой квартиры.
Поскольку они целый день проводили вместе, не обошлось без небольших стычек, при этом Ирма, как соглашается и сам Арон, была тихая и отнюдь не властная женщина, вот разве что скучная. Она никогда не пыталась подкрепить свою точку зрения аргументами. После очередной ссоры она, обиженная, удалялась на кухню или в другую комнату, а в кровати поворачивалась к нему спиной. Но, как бы то ни было, она выдерживала размолвку не дольше трех дней. Арон мог не сомневаться, что очень скоро Ирма попытается помириться. И когда через три дня она снова начала ласкать его, он сознался, что был не прав. Он сказал, что не может от нее требовать, чтобы она вела такую же праздную жизнь, как и он, и если она все еще этого хочет, то пусть ученики приходят к ней сюда.
— О, Арно! — вскричала она.
— Но прояви милосердие и не набирай их слишком много, — добавил он, — пусть хоть несколько часов в доме будет тихо.
Она разразилась благодарственной тирадой и сказала, что вообще не знает, сумеет ли найти учеников, что она поспрашивает по соседству либо даст объявление в газету, что делает она это вовсе не ради денег, хотя несколько лишних марок никому еще не повредили, словом, ему не придется жалеть, что он на это согласился.
Мало-помалу желающих отыскалось столько, что Ирме даже пришлось некоторым отказывать. Арон выделил ей под уроки три часа в день, но только по будням, стало быть, она могла в неделю давать пятнадцать часов и за каждый час получала пять марок. Несколько раз в начале занятий Арон тихонько садился в уголок и слушал, но он полагает, что я вполне могу себе представить, долго ли это доставляло ему удовольствие. Когда же он сидел в соседней комнате, то затыкал уши ватой и читал либо отправлялся гулять.
Но слишком далеко ему заходить не полагалось, врач, хоть и рекомендовал ему прогулки, предостерег, однако, от чрезмерного напряжения, короче местность для прогулок неизменно оставалась одна и та же. Неподалеку сыскался кабачок, который до сих пор не попадался ему на глаза и который с каждым днем все больше интересовал его, потому что из-за дверей всякий раз доносился заманчивый шум. Просто люди — и он ловил себя на том, что выбирает окольные пути, чтобы не проходить мимо кабачка. Когда его слишком уж туда влекло, он вспоминал про последний приступ, который длился несколько дней, значит, приступы могут случаться и от скуки, сказал себе Арон, зашел и сел за столик. Он снова заказал коньяк и радовался шуму.
Когда он зашел туда во второй раз, то у него уже объявились знакомые, за столиками в основном играли в карты, в скат или в шестьдесят шесть. Арон еще не забыл, как играют в шестьдесят шесть, и подсел к игрокам, здесь играли на выпивку или довольно маленькие суммы. Но куда важнее, чем выигрыш и проигрыш, для него была возможность отвлечься. «Ты глядишь на часы и благодаришь судьбу за то, что прошло столько времени». Теперь часто случалось, что он возвращался домой очень поздно и в подпитии. Ирма никогда его не упрекала, она лишь говорила, что он сам должен заботиться о своем здоровье и не перегибать палку. Арон отвечал довольно грубо и просил не учить его. Он говорил ей, что пьян не от выпивки, что, не будь этих дурацких ее занятий, ему бы и пить не пришлось. Тут она умолкала.
Однажды во время игры он схватился за сердце и упал со стула. Его перенесли в другую комнату, остальные игроки растерялись. Они уложили его как можно удобней, расстегнули на нем рубашку и не отходили, пока он не смог выпить глоток воды. Встал он только через час. За это время приехала «скорая помощь», и врач закатил ему укол. От дальнейшей помощи Арон отказался и отправился домой. Ирма сразу поняла, что случилось, а на другое утро Арон сказал ей:
— Ты видишь, я старался как мог, но ничего не выходит.
— Ты про что?
— Про уроки музыки.
— Хорошо.
Она попросила его только запастись терпением, ненадолго, на неделю, пока у нее не побывают по разу все ее ученики. Не то ей придется пойти к каждому домой, а она даже не знает все адреса. На это Арон согласился. Последняя неделя бренчания, и в кабачок он больше не ходил.
— Если б мне захотелось, — сказал как-то Арон, — я мог бы подсчитать, сколько часов мне пришлось просидеть в этом кабачке.
За время занятий Ирма заработала более трех тысяч марок наличными.
5
С недавних пор я не могу отделаться от впечатления, что рассказы Арона становятся все подробнее. Теперь он часто превращает пустяковые случаи в целые романы или даже того хуже: пытается придать ценность незначительным фактам, сопровождая их плоскими сентенциями. Теперь он не просто рассказывает мне о том, что Марк слишком рано встал после гриппа и тотчас снова слег с воспалением легких, нет, он добавляет к этому: «Величайший враг человека — это его собственное нетерпение».
Спросив себя, по какой причине мог так измениться стиль его рассказа, я нахожу лишь один сколько-нибудь удовлетворительный ответ: Арон хочет как можно дальше отодвинуть конец моих интервью. Лишь ему одному ведомо, как много историй еще осталось у него в запасе, лично мне думается, что немного, и он в страхе ждет того дня и часа, когда будет вынужден признать, что больше ему рассказывать нечего. И еще он боится снова стать таким же одиноким, как до нашего знакомства. Следовательно, он вполне допускает, что я способен, едва он кончит рассказывать, откланяться и больше никогда не показываться, и это подозрение для меня оскорбительно. Разумеется, я не могу так, прямо, ему сказать: «Ты зря боишься, рассказывай мне дальше, как рассказывал до сих пор, только без этих отклонений, которые никому не интересны, я и после конца нашей работы буду к тебе заходить, так часто, как ты сам этого пожелаешь». Вместо этого я сижу перед ним с участливым выражением лица, киваю на каждое третье слово и чувствую себя не очень уютно. Я впервые сознаю, что занял в жизни Арона определенное место и никакой возможности отступления у меня больше нет, во всяком случае достойного отступления. При этом совершенно не играет роли, приятно мне это или нет.
Я спрашиваю у него, не считает ли он, что своим одиночеством он в большой степени обязан самому себе, что он слишком легкомысленно и бездумно оторвался от всех и от всего. Арон тут же отвечает:
— Я не сам себе выбирал то, что со мной произошло.
— Именно в этом я тебя и упрекаю, — отвечаю я.
— Выбирать можно лишь тогда, когда есть из чего.
Не имеет смысла говорить, что ему есть из чего выбирать. Он попросил бы меня перечислить, из чего именно, я мог бы назвать во-первых, во-вторых, в-третьих, а он сразу же начал бы называть каждую из перечисленных возможностей глупой и не заслуживающей внимания. «И эти глупости, по-твоему, выход?» — спросил бы он, не поверив моим словам, что лишь сочетание отдельных, маленьких начинаний может принести удовлетворение. Вместо этого я говорю ему, что он мог бы, к примеру, стать опекуном пожилых людей.
— Это с моим-то нетерпением?! — восклицает он. — С моим сердцем? Да мне самому нужен опекун.
Или он мог бы работать на каком-нибудь предприятии бухгалтером, в случае чего — на полставки, таких специалистов сейчас днем с огнем ищут.
— Мне и так хватает денег на жизнь.
— Черт подери! — восклицаю я. — Кто тебе говорит про деньги?
Я призываю себя к спокойствию и объясняю, что во всех моих предложениях речь идет лишь о гипотетических возможностях самому покончить с одиночеством.
— Счастья, — говорю я ему, — можно достичь лишь благодаря отношениям с другими людьми, во всяком случае, того, что я подразумеваю под счастьем, но никогда в уединении и никогда уклоняясь от чего-либо.
Если отвлечься от некоторых немногочисленных достижений техники, Арон до сих пор живет в каменном веке. Вокруг него совершаются важнейшие общественные изменения, а он, видите ли, ни в чем не желает участвовать. Даже его отношение к происходящему, все равно, неприятие это или, наоборот, симпатия, мне не ясно. Я говорю:
— У тебя есть документ, который удостоверяет, что ты жертва фашизма и потому имеешь право на некоторые льготы и привилегии. Против этого трудно возразить, но неужели тебе этого достаточно? Пожалуйста, не пойми меня превратно, но разве тебя устраивает перспектива всю свою жизнь быть только жертвой фашизма и больше ничем?
— Ты что, хочешь, чтобы я отказался от удостоверения? — спрашивает Арон.
И я отвечаю:
— О, Господи!
Тогда он:
— Не волнуйся, пожалуйста, я все равно скоро умру.
Я в ответ:
— Я просто изнемогаю от сострадания.
— Ну спроси же меня, наконец, — предлагает Арон, — с чем я согласен, а с чем нет. Ты ведь еле терпишь…
— Не пойму, о чем ты, — отвечаю я.
— Это ты можешь рассказать своей бабушке, — говорит он.
И снова недоразумение, и снова его терзает подозрение, что наши разговоры — это на самом деле замаскированные допросы. Но, как мне приходит в голову, допрашивают лишь тех, кого подозревают в каком-нибудь преступлении. В каком же, по мнению Арона, подозреваю его я? Хотя нет, ведь свидетелей тоже допрашивают, будем надеяться, что это ему известно, если он уж никак не может отказаться от своего заблуждения. Я говорю: да я ж тебя не спрашиваю о том, что и без того знаю.
Арон глядит на меня, ехидно прищурившись, каким, мол, умницей я себя считаю.