Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Боксер

ModernLib.Net / Современная проза / Бекер Юрек / Боксер - Чтение (стр. 15)
Автор: Бекер Юрек
Жанр: Современная проза

 

 


— Надеюсь, ты понимаешь, что это не мои сегодняшние соображения, что я тебе рассказываю, какие мысли были у меня именно тогда?

Я киваю.

— Если ехать означает странствовать, то он немало постранствовал по свету. Ты только взгляни на марки.

Я начинаю перебирать письма и вижу, что пришли они из самых разных стран, из Франции и Марокко, Югославии, Швеции, Мексики, открыток среди писем нет. Марк ни на одном месте долго не задерживался, из каждой страны приходило всякий раз только одно письмо. А между разными странами снова и снова письма из Гамбурга, но даже на письмах из Гамбурга везде указан другой адрес отправителя. Коль скоро мне не разрешают читать, я хочу, по крайней мере, собрать информацию, которую могут мне дать конверты.

— Обрати внимание на последние письма, — говорит Арон.

Самое последнее пришло из Израиля, как я вижу, и предпоследнее, и предпредпоследнее, я насчитываю их семь штук. С большим трудом мне удается разобрать дату на последнем штемпеле. Май шестьдесят седьмого.

* * *

— Не хочу тебя обманывать: тот факт, что я ни разу не написал ему, содержит лишь половину правды. Когда от него пришло первое письмо, я сам поехал в Западный Берлин, раньше это было просто. Там я сел в самолет и полетел в Гамбург. Водителю такси я показал конверт, и он без труда нашел нужную мне улицу. Домик был довольно убогий. Я понятия не имел, что ему скажу, я думал: лишь бы мне его увидеть, уж тогда что-нибудь наверняка придет в голову. Но его не было дома. Дверь открыла какая-то женщина и, услышав, что я отец Марка, впустила меня. Квартира была довольно большая, и каждая комната кому-нибудь сдана, так что все время был слышен звук открываемых или закрываемых дверей. Женщина сказала, что понятия не имеет, когда он вернется, но если я хочу, то могу и подождать. Я сел у него в комнате и начал ждать, у меня просто сердце разрывалось, когда я видел, как он живет. Кровать, и стул, и шкаф, даже стола — и того нет, зато есть ящики. Я просидел так до ночи, потом опять вошла эта женщина, мне было как-то неловко перед ней, я сказал, что сейчас уйду, а завтра приду снова, но она сказала, что я могу и переночевать здесь, она не возражает. Я провел ночь в его постели, но и на другой день он не пришел. Я подыскал поблизости комнату в отеле, купил себе зубную щетку и белье и по два раза на дню наведывался в его квартиру, чтобы справиться. Между делом я осматривал город, один раз на какой-то улице даже зашел куда-то выпить. На пятый день женщина сказала мне, что, может, будет проще, если я оставлю для него записку, тогда он даст о себе знать, как только вернется. Трудно сказать, придет он завтра или через месяц и придет ли вообще. Я приходил туда еще два дня, заставил женщину поклясться, что она и в самом деле не знает, куда он делся, потом я написал ему записку. Я написал так: вернись домой, уж не настолько тебе все это важно, чтобы погубить ради этого родного отца. Потом я уехал домой. В очередном письме было написано, что он ездил в Дортмунд с одним приятелем и очень огорчен, что не застал меня. Если у меня есть время и охота — так он писал дальше, — я могу приехать к нему снова, только надо его предупредить заранее. Про мою записку — ни звука, ни в этом письме, ни в следующем. Вот теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему я не написал ему ни одного письма.

* * *

Арон купил себе телевизор. Он окончательно и бесповоротно уединился. Я не совсем понимаю, что он хочет этим сказать. Он взвесил и обдумал много возможностей проводить время. Кормить лебедей на реке, посещать мероприятия еврейской общины или мероприятия жертв фашизма, или купить собаку, или снова отправиться в небольшую поездку, или изучать в газетах брачные объявления, короче, все эти возможности и еще многие другие он продумал и отверг. Ему казалось, что он лишь теперь догадался, почему ему причинила такую боль потеря Марка: он понял, что это была его последняя потеря. Теперь ничто больше не могло причинить ему боль, ибо теперь терять было нечего. В известном смысле это даже можно было считать преимуществом.

Домработница худо-бедно поддерживала у него в доме порядок, Арон ее почти никогда не видел. Он вставал так поздно, что она уже успевала к этому времени закончить свою работу. Как-то раз она спросила его, не помешает ли ему, если она изредка будет заходить к нему с мужем посмотреть телевизор. На Арона эта просьба произвела неприятное впечатление, но он согласился. И уже во время первого их визита он пожалел о своем согласии. Муж у нее оказался человек примитивный, он не говорил ни слова, пялился на экран с каменным выражением лица и не вставал с самого удобного в комнате стула, пока не кончались все передачи.

Вдобавок он без передыху курил трубку, от которой, по мнению Арона, ужасно пахло. Потом надо было полночи проветривать. Они заявлялись к нему все чаще и чаще, под конец — почти каждый вечер, пока Арон не завел однажды будильник на ранний час и не сказал домработнице, что на будущее он просит уволить его от подобных визитов. В ответ она сразу же заявила о своем уходе, ибо сочла, что такое нерасположение она, видит Бог, не заслужила.

С этого дня квартира начала приходить в запустение. Арон угодил, по его словам, туда, где человек перестает сопротивляться. (В начале нашего знакомства я находил его комнаты до ужаса беспорядочными, они были похожи на свалку. Сейчас дело уже обстоит по-другому, он снова нанял домработницу, мне пришлось его долго уговаривать, пока он разрешил мне подыскать для него кого-нибудь.) Он и вообще сошел с катушек, насколько это удавалось при его состоянии, плюнул, к примеру, на свое здоровье, начал снова курить и пить сколько вздумает, утратил представление о времени. Спал, когда чувствовал усталость, вставал, когда больше не спалось, день на дворе или ночь — это его больше не занимало. Часы заводить он перестал. Когда кончались телепередачи или просто когда они оказывались слишком скучными, он снова начал заглядывать в пивные, сердце ему не мешало, если не считать вполне понятных в данном случае небольших приступов.

В пивных его теперь никто не знал, сменились хозяева, сменились и клиенты. Но так продолжалось недолго: хозяева снова начали приветливо с ним здороваться, потому что клиент он был вполне спокойный, не скупился на расходы, да и гости его любили, потому что он никогда не мешкал, если надо было поставить рюмку кому-нибудь изнывающему от жажды. Спору нет, полагает Арон, некоторые считали его лопухом и злоупотребляли его щедростью, но, покуда он мог это контролировать, он не возражал.

Однажды ему довелось пить с человеком, у которого дома случился какой-то скандал. То ли его жена любила другого, то ли он сам разлюбил ее, не играет роли, но после нескольких рюмок человек сказал, что не знает, где будет спать в эту ночь. Арон предложил ему ночлег, предложение было принято с благодарностью, но несколько дней спустя уже другой человек сказал Арону, что ты, мол, помогал тому и этому, не могу ли и я у тебя переночевать? Арон согласился и на сей раз, но вскоре пожалел о своем согласии, потому что человек оказался очень настырный. На другое утро он исчез со вторым комплектом ключей, вечером вернулся, провел у Арона еще несколько ночей и спал спокойно, как дома, а однажды вечером он и вовсе привел женщину. Тут Арон его выгнал и подыскал другой трактир, где еще не знали о его великодушии.

Четыре раза в год приходила открытка от Организации лиц, преследовавшихся при нацизме. Арона вызывали на медицинский осмотр или предлагали встречи, если у него накопились какие-нибудь проблемы для обсуждения, либо какой-нибудь член комиссии сообщал о своем предстоящем визите. Такие открытки пробуждали в Ароне бурную активность. Ему вдруг становилось стыдно, что он живет в подобном запустении и упадке. Он немедленно переставал пить и несколько дней подряд приводил квартиру в порядок, пока она не приобретала человеческий вид. Открытку, где стоял срок посещения, он выкладывал как напоминание посреди стола, он не желал производить на визитера впечатление человека, который нуждается в опеке. Арона не покидал страх, что его заставят перебраться в дом для престарелых, и до сих пор ему всякий раз удавалось не произвести на них такого впечатления, хотя порой лишь с превеликим трудом. Представитель комиссии — иногда это бывала не лишенная приятности дама примерно одних с ним лет — заставал Арона в приличной комнате. Он рассказывает, что с нетерпением дожидался, когда она постучит в дверь, и не приходи она к нему исключительно по делу, он, возможно, поискал бы более близкого знакомства. Они сидели, пили чай и ликер, она никогда не спешила, и темы для разговора находились всегда, они говорили про новые лекарства, или о прошлом, или о большой политике, или о детях, которые во всем перерастают своих родителей. Прощалась она, надо полагать, с твердым убеждением, что уходит от вполне уравновешенного — учитывая обстоятельства — человека.

Примерно раз в месяц приходили письма от Марка. Но в отличие от открыток, посылаемых Организацией, они не приводили к отрезвлению, они снова и снова повергали Арона в беспокойство и нарушали процесс забвения.

После того как Марк, о чем я узнаю мимоходом, в первых письмах в основном описывал свои новые жизненные обстоятельства, в последующих его больше всего занимал вопрос, почему отец ему не пишет. Он делал вид, будто крайне этим обеспокоен. Он писал, что Арон должен понимать, как его пугает это молчание, что если его и следует наказать, то уж никак не молчанием. Ведь он не знает даже, почему Арон молчит, потому ли, что сердится, или потому, что с ним что-то случилось. Стало быть, он и не знает, надо ли принимать это молчание как наказание. В одном из своих писем он даже выразился так: «Напиши мне, по крайней мере, что больше никогда не будешь мне писать».

Как-то в воскресенье в дверь позвонили, Арон открыл, перед ним стояла молодая женщина, которую он видел первый раз в жизни. Она поглядела на него, улыбнулась, но ничего не говорила, пока он сам не спросил у нее, что ей угодно. Тогда она пробормотала невнятное извинение и сказала, что ошиблась дверью. Арон признается, что у него не хватило здравого смысла, чтобы понять, в чем тут дело. Он лишь с удивлением глядел ей вслед, когда она спускалась по лестнице, и ее улыбка показалась ему какой-то подозрительной. В очередном письме от Марка он прочел: «Теперь я хотя бы знаю, что ты жив».

После этого Марк перестал жаловаться на молчание Арона, а письма от него приходили так же регулярно, почти пунктуально — раз в месяц, словно он взял на себя такое обязательство. Только раз от раза они становились все бесцветнее, говорит Арон, потом и вовсе стали какие-то беспредметные, хотя справедливости ради следует признать, что едва ли возможно долгое время писать содержательные письма человеку, который на них не отвечает. Короче, какова бы ни была причина, все важные события в жизни Марка за последующие годы ему приходилось угадывать. Не имея возможности задавать вопросы, он, порой располагая лишь скупыми данными, вычислял главное.

Вот, например: Марк так и не вернулся в университет. По каким причинам — об этом Арон мог лишь догадываться. Отсутствие желания он не допускает. Даже если принять во внимание, что в тамошних городах много соблазнов, то не родился еще такой соблазн, который способен пересилить в его сыне жажду знаний. Единственное объяснение, которое представляется убедительным: недостаток денег. Марк все время работал и неплохо зарабатывал, но никогда не зарабатывал достаточно, чтобы всерьез заняться науками. Вечные разъезды? Не надо думать, что Марк совершал все свои поездки через туристические бюро. Ему приходилось работать во время каждой поездки: во Франции — официантом, в Марокко — руководителем туристической группы, в Швеции он вместе с приятелем собирал в лесу улиток, чтобы продавать их в стокгольмские рестораны. Словом, ни одно из его путешествий не было таким, которые совершают для собственного удовольствия, хотя, к слову сказать, Марк никогда не жаловался на свое финансовое положение. Арон мог узнать об этом лишь косвенным образом, поскольку Марк регулярно писал о своих новых занятиях. Но много лет подряд менять одну работу на другую — это ведь делают только из-за денег, тут и сомневаться нечего. Да и о том, что Марк нигде не учится, он тоже мог лишь догадываться: просто ни разу ни в одном из его писем не встретилось слово «университет». Марк писал, что сейчас он делает то, делает это, но ни разу — что он снова учится в университете.

* * *

Арон так подробно излагает содержание Марковых писем, что я невольно задаюсь вопросом, почему же тогда мне нельзя их читать? Марк издалека описывает действие, а Арон его комментирует. Изо всей длинной истории только и остался, что Марк, и Арон явно намерен отодвинуть ее конец как можно дальше. Стало быть, ничего, кроме подробностей, ему не остается. Я имею право прервать его, когда захочу, но по ряду причин не делаю этого. Во-первых, потому, что вбил себе в голову, будто отклонения от главной темы дополняют фигуру рассказчика. Во-вторых, от лишней истории беды не будет, ведь никто не заставляет меня ее учитывать, да она вовсе и не нудная. Есть куда более скверные способы убивать время. В-третьих, чем дольше я знаю Арона, тем больше склоняюсь к убеждению, что люди, подобные ему, не самые подходящие объекты для того, чтобы проявлять нетерпение. Не могу четко сформулировать, что заставляет меня так думать и даже быть уверенным, может, я и не хочу это знать, а может, из страха, что за всем этим кроется чистой воды сострадание. Я слушаю комментарии к жизнеописанию Марка; Арон и по сей день не перестал удивляться тому, что его сын уехал в Израиль.

Ну, этого старого пердуна, Кеника, он мог понять, как и вообще мог понять людей, которым воспитание и обстоятельства жизни вдолбили, что они евреи. Но Марк-то как до этого дошел? Все, происходившее в войну, не могло, по мнению Арона, сыграть какую-нибудь роль, Марк был тогда еще слишком мал, так что влияние личного опыта здесь начисто исключается. Воспитание, пожалуй, тоже. Конечно, ему, Арону, можно сделать множество упреков в том, что касается Марка, но в одном нельзя: в том, что он сделал из него еврея. Что это вообще такое, спрашивает он меня, что значит еврей, кроме как принадлежность к определенной вере? Не живем ли мы все в такое время, когда каждый должен решать для себя, членом какой партии он желает стать. Турок он или немец — это, разумеется, не от него зависит, но как насчет того, христианин он или еврей? Дитя католических родителей, достигнув совершеннолетия, может свободно решать, желает оно исповедовать католическую веру или нет. Почему же, возникает тогда вопрос, почему же и детям еврейских родителей не предоставлено такое же право? Поскольку Арон и помыслить не мог, что решение уехать в Израиль самостоятельно возникло в голове у Марка, просто так, ни с того ни с сего, единственным объяснением оставалось влияние посторонних людей. Это они сбили его с толку, они уговорили его, а может, за этим скрывалась какая-нибудь девушка, но в письмах Марка Арон не обнаружил ни малейшего намека ни на первый, ни на второй вариант. До отъезда туда Марк вообще не поминал Израиль, и даже когда роковой шаг был совершен, он ни звуком не обмолвился о причинах, заставивших его сделать это. Он просто сообщил, что сейчас находится там-то и там-то.

Арону казалось, что жизнь в Израиле ему понравилась или, скажем так, не настолько не понравилась, чтобы он захотел уехать дальше. Он и не уехал даже тогда, когда в Хайфе, первом месте своего пребывания, не нашел подходящей работы. Но он покинул город — решение, которое ни один человек не счел бы возможным, — и стал членом кибуца.

Мой сын — крестьянин. В одном из писем Марк написал, что решил повременить со своими планами на будущее, которые, кстати, были Арону неизвестны, ибо в настоящее время его больше всего занимают тайны выращивания апельсинов. И до самой своей смерти, говорит Арон, он так и остался при апельсинах.

* * *

— Нет, — отвечает он, — официального извещения у меня нет, но зато есть голова. Да и откуда тамошняя организация могла знать о моем существовании?

— Ну, это еще ничего не значит, — говорю я.

— Подумай сам, — отвечает Арон, — семь лет подряд он пишет мне письма, регулярно, по одному в месяц, и вдруг — молчание.

— Это, конечно, очень странно, но это еще не доказательство.

— Не доказательство? А ты обратил внимание, каким месяцем датировано последнее письмо?

— Обратил.

— Ну и каким же?

— Маем шестьдесят седьмого.

— Значит, когда должно было прийти следующее?

— В июне шестьдесят седьмого.

— А что тогда было?

— Понятия не имею.

— Война была. Вот тебе и доказательство.

Я соглашаюсь, что доводы Арона возникли не на пустом месте, очень возможно, что Марк не пережил войну. И все же остается какая-то доля неясности, а ведь наверняка есть способы ее устранить, ну, к примеру, направить письмо в Красный Крест. Тут я вдруг понимаю, что существует и другой вопрос: а зачем вообще нужна Арону эта самая ясность? Правда, в разговоре со мной он делает вид, будто смерть Марка не подлежит сомнению, но это еще ничего не значит. Может, он и не желает, чтобы я побуждал его к поискам, ибо боится возможных результатов. Мне вспоминается его анекдот про правый карман в коричневом пальто.

— Ты что, все еще сомневаешься? — спрашивает он.

— Да, — отвечаю я.

— Ну и сомневайся.

* * *

Больше мы не спорим, ведь все равно ни один из нас не может ничего доказать, и на все продолжение нашего разговора Марка нет в живых. Возможно, он погиб, говорит Арон, погиб за страну, в которую его Бог весть почему занесло. Для моих ушей звучит очень спокойно, может, даже бесчувственно, когда Арон начинает рассуждать о смерти своего сына, как о некоей математической задаче. Смерть Марка — тут он не спорит — это результат, к которому он пробился лишь спустя много лет. И боль его была странной и непривычной, поначалу какой-то ползучей, с жалким остатком надежды, однако с каждым месяцем боль становилась все сильней и сильней, но никогда она не была столь невыносимой, какой могла бы стать, если бы на него вдруг со всей силой обрушилась уверенность. Скажем, в виде официального извещения.

Он снова начал задаваться вопросом, а был ли Марк и в самом деле его сыном. Несколько недель подряд он верил, что сомнения могут уменьшить боль. Как и тогда, «за» говорило столько же доводов, сколько и «против». Вот только сам Арон стал за это время другим. Теперь он не был готов, как тогда, отвечать в свою пользу на каждый нерешенный вопрос, например на один, до сего дня остающийся открытым: почему в бумагах шла речь про Марка Бергера. Пусть Марк тысячу раз редкое имя, Арон все больше склонялся к мысли, что Паула тогда уговорила его на сына. Ей это было нетрудно, тем более что он изнывал по ее правде: лучше этот сын, чем вообще никакого, но со временем ситуация перевернулась. Со временем возник вопрос, не о чужом ли сыне он скорбит? И одновременно безумное допущение: на чужбине Марк отыскал своих настоящих родителей, Бергеров.

А потом вдруг Арон понял, что родословная Марка никак не влияла на глубину его печали, что он оплакивал Марка независимо от того, чей это сын. И явись ему, Арону, Господь Бог собственной персоной и возвести, что Марк — сын греческого пастуха, горе не уменьшилось бы от этого ни на йоту. Вот тут он раз и навсегда перестал предаваться бесплодным подозрениям, и после этого Марк стал без сомнения его умершим сыном.

В известной степени, сказал Арон, родители всегда должны отвечать за поступки своих детей. Особенно когда речь идет о поступках как результате самостоятельного решения, а не реакции на поступки других людей. На это нельзя закрывать глаза. Он потратил много времени, чтобы выяснить, как велика была доля его вины в бегстве Марка, в его переезде в Израиль и тем самым в конечном счете — в его смерти. Это не было самоистязанием, я просто должен понять, что речь идет о последнем важном вопросе, над которым для него еще имеет смысл размышлять. Причем размышлять не ради Марка, Марку теперь уже никто не поможет, а исключительно ради себя, из чисто эгоистических мотивов. Возможно, я захочу спросить, для чего ему, Арону, нужны новые умозаключения, когда никто больше не ждет, что он совершит нечто великое, совершит примечательные поступки, но ведь речь-то совсем не об этом. Мера его вины или невиновности интересует его лишь потому, что для него не безразлично, с каким настроем он умрет. Родители часто склонны считать интеллект своих детей, их духовную живость собственной заслугой, но лишь в редких случаях они оказываются правы. Как ни тяжело, но надо признать, что его влияние на духовное развитие Марка свелось к минимуму, что, по сути, оно совершалось у него за спиной и что все это воспитание заключалось преимущественно в том, чтобы заботиться о физическом здоровье Марка. Поэтому Марк был просто вынужден черпать из других источников, из источников, которые были недоступны контролю Арона и не всегда отличались незамутненной чистотой и прозрачностью. В основе этого процесса лежал дьявольский автоматизм; другой на его месте, возможно, распознал бы это куда раньше, впрочем, кем его ни считай, ясновидцем он никогда не был.

Главная беда, пожалуй, состояла в том, что ему не удалось вызвать у Марка интерес к жизни. Даже правильное слово — и то не было сказано, ибо правильное слово предполагает некую попытку, а он ни одной серьезной попытки не сделал. Задним числом человек, конечно, всегда умней, но, спрашивает Арон, допустим, он своевременно понял проблему, что он должен был делать потом? Внушить Марку тягу к определенному образу жизни? Подобное намерение могут убедительно реализовать лишь те, кто сам испытывает тягу к определенному образу жизни, а он, к сожалению, не принадлежал к числу таких людей. Видимо, он был крайне глуп и не понял, что отсутствие такой тяги уже само по себе большая беда. Разумеется, каждый человек стремится придать своей жизни более глубокий смысл, кроме желания прожить как можно дольше. Но убей меня, говорит Арон, он никак не мог обнаружить в себе хотя бы следы такого стремления, может быть, плохо искал?

* * *

Поскольку я привык к долгим паузам в его рассказах, я жду и тут, полагая, будто эта пауза ничем не отличается от других, просто Арон обдумывает очередные фразы. Но на сей раз я ошибаюсь. Он говорит, что пора кончать, довольно мы терзали друг друга, а еще он говорит: «Становится скучно».

Он встает, уносит на кухню чайную посуду, пустая столешница должна выглядеть завершающей точкой, как в ресторане перед закрытием ставят стулья на стол. Чайник еще не выпит до половины. Я понимаю это. Он старается внушить мне: все, что произойдет сейчас, будет новой историей, а старая подошла к концу. Либо теперь-то и состоится наше настоящее знакомство, либо его вообще никогда не было, а все, что происходило до сих пор, было своего рода взаимообслуживанием, в лучшем случае — отправной точкой. На мой взгляд, Арон — самый гордый из всех людей, которых я знаю.

Вернувшись из кухни и застав меня в прежней позиции, он спрашивает, чего я жду и сильно ли я разочарован? Я со смехом отвечаю, что, мол, с чего он это взял? Разочарован может быть лишь тот, кто питал известные надежды, ибо лишь надежды можно разочаровать.

— Да, ты прав, — говорит он, — значит, ты пришел сюда, не питая никаких надежд, и, следовательно, не можешь быть сейчас разочарован?

— Вот именно, — отвечаю я.

Арон глядит на меня как на человека, который не устает водить его за нос. Он достает из шкафчика коньяк и, разливая его по рюмкам, спрашивает:

— Скажи, как ведут себя нормальные люди, когда заметят, что их считают идиотами?

— Сердятся, — отвечаю я.

— Почему же ты думаешь, что я ненормальный? — спрашивает он.

Коротко об авторе

Известный немецкий писатель Юрек Бекер родился в польском городе Лодзь в 1937 году. Дата его рождения приблизительна: попав в гетто, отец Бекера, чтобы спасти сына от депортации, прибавил ему несколько лет. Из Лодзинского гетто Юрека перевели в концлагерь Равенсбрюк, а затем в Заксенхаузен. Отца отправили в другой концлагерь, мать погибла. После освобождения отец и сын жили в Восточном Берлине, где Бекер изучал немецкий язык. Здесь же он получил среднее образование, поступил в университет, а затем на работу на киностудию «Бабельсберг».

Роман Бекера «Якоб-лжец» (1969), написанный сначала в виде сценария, принес ему мировую известность. (В 1999 году по этой книге был снят одноименный фильм.) Это история узников гетто, герой которой старается вселить в своих товарищей бодрость рассказами о приближении Советской Армии и о скором освобождении, делая вид, что слушает эти сведения по радиоприемнику, чудом у него сохранившемуся. За этот роман Бекеру была присуждена премия Генриха Манна, позднее, после выхода его книги «Дезинформация властей» (1973), — премия Свободного Ганзейского города Бремен.

В 1976 году Юрек Бекер присоединился к тем писателям ГДР, которые протестовали против правительственного решения лишить гражданства известного барда Вольфа Бирмана. Бекера исключили из Социалистической единой партии Германии, а позднее он вышел из Союза писателей ГДР.

В том же году был опубликован его роман «Боксер», где автор обратился к не совсем обычной теме: последствия войны в человеческой душе. Оптимистический тон, который присутствует в конце романа «Якоб-лжец», сменился, по выражению Бекера, «усталостью жертвы». Причем в двух главных героях «Боксера», отце и сыне, есть много сходства с самим автором.

Помимо романов, наиболее известные из которых «Бессонные дни» (1978), «Всеобщий друг» (1981), «Дети Бронштейна» (1986) и «Бессердечная Аманда» (1992), он пишет также рассказы, статьи и множество сценариев для кино и телевидения.

После 1977 года Юрек Бекер с разрешения властей жил в Западном Берлине, читал лекции в американских университетах, преподавал во Франкфуртском университете. Был удостоен ряда литературных премий.

В 1997 году Юрек Бекер скончался в возрасте шестидесяти лет.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15