Никакая погода не могла задержать Жуковского по утрам дома. В восемнадцатом - девятнадцатом годах трамваи почти не ходили, от извозчиков осталось лишь воспоминание. Жуковский каждый день отправлялся пешком на Коровий брод в Московское Высшее техническое училище, где по-прежнему читал курс механики и аэродинамики. Зимой он шагал в медвежьей шубе и в бобровой шапке. Весной он выходил в старой профессорской крылатке, в широкополой серой шляпе, а в ненастье - с зонтиком и в больших резиновых ботах. Несмотря на преклонный возраст, он много работал, совершал новые открытия.
На восьмом десятке он пережил новый творческий расцвет после великой революции. По предложению и проекту Жуковского Советские правительство в декабре 1918 года утвердило решение о строительстве ЦАГИ (Центрального аэро- и гидродинамического института). В первое время одним из помещений института была комната, прежняя столовая, в квартире Николая Егоровича эту комнату наименовали залом заседаний. Там же, в Мыльниковом переулке, на письменном столе Николая Егоровича были составлены первые учебные программы будущей Академии Красного Воздушного Флота, которая теперь носит имя Жуковского.
Необычайно деятельный, многосторонний - "почти университет", по выражению одного из его учеников, - Жуковский в эти же годы занимался еще множеством проблем. При его участии был организован экспериментальный институт Народного комиссариата путей сообщения. По просьбе железнодорожников Жуковский создал ряд замечательных работ, - например, "О снежных заносах", где исследовал траекторию несущейся снежинки и выяснил характер снежных отложений перед преградой и за ней. С того времени и до сих пор борьба со снежными заносами всюду происходит "по Жуковскому".
Так с новым увлечением, с вдохновением старый Жуковский служил своей родине, революционной России.
Сейчас мы видели его, как всегда, за работой. Он сидел на крыльце и исписывал листок за листком. Кругом в палисаднике все зеленело, пахло свежестью, распускались первые веточки сирени. Поставив свои мотоциклетки, мы пошли к дому, перепрыгивая через многочисленные лужицы.
10
- Теперь, друзья, внимание! Сейчас я должен рассказать историю, которая в наших авиапреданиях фигурирует под заголовком "Николай Егорович и строгая девочка".
Последние слова Бережкова вызвали непонятное мне веселое оживление гостей, но рассказчик невозмутимо продолжал:
- На дорожке, ведущей к крыльцу, разлилась большая лужа. Это озадачило двух маленьких товарищей - мальчика и девочку, которые стояли перед лужей, раздумывая, как им обойти препятствие. Ребятам было лет по двенадцати - тринадцати. Они были одеты в одинаковые серые курточки, обуты в одинаковые сапожки.
Жуковский продолжал писать, не замечая детей. Девочка строго на него поглядывала. Вообще, как выяснилось, это была очень строгая девочка.
Шум мотоциклеток давно известил Николая Егоровича о нашем прибытии. Заслышав, что мы подходим к дому, он проговорил, не отрываясь от работы:
- Я сейчас, сейчас... Входите... Вся картина скольжения аэросаней мне совершенно ясна... Сейчас я о ней вам доложу.
- А разве бывают аэросани? - вдруг сказала девочка.
Николай Егорович смущенно огляделся.
- Вы ко мне, дети?
- Мы не дети, товарищ Жуковский, - поправила его девочка. - Мы к вам.
- Так проходите же, проходите... товарищи...
Тут ваш покорный слуга совершил ужасную оплошность. Видя, что мальчик ступил в лужу, направляясь напрямик к крыльцу, я осмелился приподнять серьезную девочку и перенести ее на ступеньки. Боже, каким осуждающим взглядом я был награжден!..
Затем дети объяснили Николаю Егоровичу, что они являются представителями детского дома, расположенного неподалеку, представителями юных коммунистов. Мальчик говорил несмело, было видно, что его волновала встреча со знаменитым ученым. Порой он поглядывал на свою спутницу, как бы набираясь у нее решимости.
- Юных коммунистов? - переспросил Жуковский. - Интересно... Очень интересно... Чем могу служить?
- Мы просим вас сделать доклад о происхождении жизни на Земле.
- Происхождение жизни? Признаться, я не особенно силен...
- Не может быть, - перебила девочка. - Вы же известный профессор.
- Деточка... То есть, извините меня, товарищ... Я прочитаю вам лекцию о развитии авиации. Это мне ближе.
- Вы должны думать не только о себе... Пожалуйста, заострите тогда такой вопрос: авиация против религии.
- Я приду к вам и расскажу, как человек летает и будет летать. И если не подведет электричество, мы устроим лекцию с туманными картинами.
- Обязательно с туманными! - воскликнула девочка, но, словно спохватившись, тотчас опять сделалась строгой. - Но, пожалуйста, не слишком погружайтесь в технику. Сейчас ученые должны уделять внимание общим вопросам мировоззрения.
Жуковский смиренно глядел на девочку, только глаза его улыбались.
- Постараюсь, - сказал он.
Затем юные делегаты договорились с Николаем Егоровичем о дне и часе его лекции.
Кивнув на прощание Жуковскому, ребята вскинули правые руки. Интересно, что впоследствии схожий жест стал общепринятым у пионеров.
В лице Жуковского выразилось любопытство.
- Что сие значит? - спросил он.
- Это наш знак, - ответил мальчик.
- Руку поднимаем выше головы, - пояснила девочка. Серьезно взглянув на Жуковского, она добавила: - Чтобы всегда помнить: общественные интересы выше личных.
- Вот как! - удивился Жуковский и тоже, по примеру ребят, приподнял согнутую в локте руку. - До свидания, товарищи.
Круто повернувшись, дети стали спускаться по ступенькам. На секунду они остановились перед злополучной лужей, но, взглянув на меня, вспыхнув, девочка решительно пошла вперед, прямо по воде, увлекая за собой товарища. Не оглянувшись, они зашагали к калитке, но возле наших мотоциклеток остановились, замерли. Они считали недостойным излишнее увлечение техникой, но пройти мимо таких притягательных, таких диковинных машин было немыслимо.
Я подмигнул Ганьшину. Видя, что Жуковский опять склонился над работой, мы тотчас очутились возле мотоциклеток. Сергей скомандовал мальчику:
- Садись... Покажешь дорогу к детскому дому.
Малец быстро взобрался на багажник.
Сильно робея, я предложил презиравшей меня девочке место на моем багажнике. Представьте, она согласилась...
Слушатели долго смеялись над этой историей, но поглядывали почему-то не на рассказчика, а на его жену.
11
Бережков продолжал:
- Угадайте-ка, с чего началось наше заседание? Разумеется, с того, что Сергей Ганьшин изложил некоторые свои сомнения.
Не провалим ли мы задание Совета Народных Комиссаров? Стоит ли нам браться не за свое дело - за серийное производство машин, в данном случае аэросаней? Кто из нас обладает опытом промышленного производства? Никто. В чем же, если трезво рассудить, должна выразиться наша помощь? Мы можем дать конструкцию, теорию, чертежи, расчеты, дадим даже опытный экземпляр аэросаней, а заводским производством, серийным выпуском пусть займется какой-либо завод. Не будет ли это вернее? К тому же все мы, говорил Ганьшин, загружены и перегружены другими крайне важными делами, прежде всего созданием ЦАГИ, постройкой новых самолетов, организацией моторного отдела, и так далее и так далее.
Совещание происходило в просторной теплой кухне, которую Леночка, дочь Николая Егоровича, сумела сделать самой привлекательной, уютной комнатой большого, почти не топившегося зимой дома. Мы все уверяли Жуковского, что ни одна комната так не располагает к работе, к дружеским разговорам, как этот наш "малый конференц-зал".
Овальный стол, покрытый вязаной скатертью, плюшевая кушетка, большие старинные часы красного дерева - все это было сейчас скрыто сумерками. Электрического тока в этот вечер все близлежащие кварталы не получили. Огонь из плиты озарял наше собрание. Другим источником света был каганец на большом блюдце, поставленный на стол около Леночки, которая вела протокол на листах-четвертушках, вырванных из старых тетрадок.
Мы расположились возле плиты, на которой уже шумел чайник, обещавший нам вскоре по стакану горячего чая. Было бы жарко, если бы в открытое окно не врывался прохладный свежий воздух, пахнувший после дождя сырой землей, садом.
Сидевший на кушетке Николай Егорович повернулся боком к Ганьшину, продолжающему излагать свои неопровержимые доводы, вытащил носовой платок и, держа его в опущенной руке, стал машинально им помахивать. Это был явный знак, что Жуковскому пришлось не по душе то, что он слышал. В неверном полусвете нельзя было разглядеть его лицо, но движение руки, в которой белел платок, заметили мы все.
У самой топки на полу устроился Ладошников. Казалось, он был поглощен лишь обязанностями истопника. Время от времени он подбрасывал в печь то березовые сыроватые полешки, то кусочки фанеры и досок. Он это делал ловко, умело. Вот помешал в топке кочергой, вот отодрал немного коры от березового полена, кинул бересту в огонь. Она мгновенно вспыхнула, свернулась трубочкой, отсветы огня ярче заплясали на лице и на руках, испещренных, как и прежде, мелкими шрамами, царапинами. Как-то случилось так, что из всех учеников Жуковского заботу о его нуждах в трудные годы разрухи взял на себя Ладошников. Сам крайне неприхотливый, не искавший никаких привилегий для себя, он лично доставлял Жуковскому повышенный продовольственный паек, получал и привозил для Жуковского дрова, которые здесь же, во дворе, пилил, колол и складывал, а иногда даже притаскивал на собственных плечах связку щепы из мастерских ЦАГИ.
Сейчас Ладошников неотрывно глядит в топку. Его лицо, озаренное пламенем, кажется чудным, не таким, как обычно. Странно - чему он улыбается? Определенно, на лице то и дело возникает легкая, почти незаметная улыбка. Или, может быть, это лишь шутки огня?
А Ганьшин продолжает говорить, находит все новые доводы. Гусин - наш неуемный славный "Гуся", - щеголявший в ту пору в грубошерстном свитере и огромных, так называемых "австрийских" ботинках, не выдерживает, вскакивает, пытается перебить Ганьшина. Но профессор Август Иванович Шелест, который по просьбе Николая Егоровича вел собрание, неизменно останавливает "Гусю", охраняя права оратора.
Когда Ганьшин закончил, Шелест попросил всех помолчать и заговорил сам. Как всегда остроумный, чуть поседевший, но все еще молодой, он с тонкой усмешкой начал свое слово.
- Я берусь предсказать, - заявил он, - что произойдет, если мы, по совету уважаемого Сергея Борисовича Ганьшина, передадим заказ на аэросани какому-нибудь заводу. На заводе обязательно найдется свой Ганьшин. И знаете, что он там скажет? "У меня, товарищи, есть серьезные сомнения. Не провалим ли мы задание Совета Народных Комиссаров? Стоит ли нам браться не за свое дело? Зачем нам строить то, что сконструировано не нами?"
Под общий смех Шелест продолжал свою саркастическую речь. Он превосходно показал, что предполагаемый заводской Ганьшин предложит, исключительно ради интересов дела, переслать заказ правительства снова Николаю Егоровичу Жуковскому и его ученикам, конструкторам аэросаней.
- А в итоге армия, - говорил Шелест, - останется без аэросаней. Времени у нас немного: всего до первого снега, до зимы. Предлагаю поэтому подшить к делу сомнения уважаемого Сергея Борисовича и приступить к производству аэросаней нашими силами... И дать их в срок...
Так остроумно и абсолютно убедительно Шелест разбил Ганьшина. Впрочем, наш посрамленный скептик недолго переживал поражение. Под конец он махнул рукой и стал смеяться со всеми.
12
Николай Егорович был доволен.
И только Ладошников... Вот удивительно! Несколько минут назад он как будто улыбался. А сейчас, когда все смеялись, он единственный сидел без всякого признака улыбки. Сидел, кидал в огонь кусочки фанеры и бересты, смотрел, как они свертывались от жара.
Жуковский обратился к нему:
- Михаил Михайлович, как твое мнение на сей счет?
Ладошников повернул голову к Николаю Егоровичу и некоторое время молча смотрел на него, потом быстро встал.
- Простите, Николай Егорович... Я все прослушал. Думал о другом.
- Может быть, позволительно узнать, о чем?
- Николай Егорович, не гневайтесь... Я давно ломаю себе голову, а сейчас сообразил... Сообразил, как сделать прочную конструкцию из фанеры. Трубчатая конструкция - вот решение! Легкие полые трубки из фанеры... Словно трубчатые кости птиц...
Николаю Егоровичу было трудно сердиться на своего любимца, особенно в такой момент, когда тот узрел в воображении новую конструкцию. По должности Ладошников в то время был преподавателем на курсах красных летчиков. Эти курсы, первые в республике, возникли в 1918 году при участии Жуковского. Но главным в жизни Ладошникова было создание ЦАГИ. Вместе с другими учениками Николая Егоровича он разрабатывал проект этого исследовательского института авиации, а потом, после того как правительство утвердило проект, каждый день, чуть ли не с рассветом, а зимой даже и затемно, приходил в выделенное институту помещение, где был оборудован отдел опытного самолетостроения.
Теперь ему уже не было надобности запродаваться какому-нибудь коммерсанту, зависеть от жалких подачек. Теперь не в промозглом ангаре с кустарной мастерской в углу, а в центральном научном институте авиации, которому, несмотря на отчаянную разруху, молодая республика давала материалы, средства, топливо, Ладошников создавал свой новый самолет. Приноравливаясь к возможностям, он работал над конструкцией легкого, быстроходного боевого самолета, несложного в производстве, сделанного из самых доступных материалов. Одновременно он проводил разные свои исследования в нашей старой аэродинамической лаборатории.
- Интересно, - произнес Жуковский. В его голосе уже не слышалось ноток недовольства. - Очень интересно... Об этом мы с тобой еще поговорим. А пока сообщу для твоего сведения, что все собравшиеся здесь единодушно... - Жуковский взглянул на Ганьшина, и тот смущенно кивнул, ...единодушно решили взяться за постройку аэросаней для Красной Армии.
- Правильно. Поддерживаю. Но я, Николай Егорович, буду заниматься самолетом...
- Конечно, будешь. Но сейчас мы решаем вопрос об аэросанях. Нас интересует одно: твое участие в этом деле.
- Николай Егорович, я не смогу... Не смогу отвлекаться...
Жуковский ничего не ответил. В полусумраке мы видели его грузноватую фигуру, патриархальную седую бороду, огромный куполообразный лоб. Носовой платок, который он держал за самый копчик опущенной рукой, снова заходил.
На этот раз никто не стал удерживать "Гусю". Вскочив, он воскликнул:
- Зачем же ты пришел? Ведь мы с тобой изобретатели аэросаней!.. Мы с тобой первые в России, первые в мире поехали на аэросанях... И если уж ты отказываешься, то кто поверит в это дело? Скажи, пожалуйста, зачем же ты пришел?..
- Будем считать меня отсутствующим.
Ладошников подошел к столу, взглянул на список присутствующих, аккуратно составленный нашим секретарем, отобрал карандаш у оторопевшей Леночки и вычеркнул свою фамилию.
- Мало ли что я придумывал, - пробурчал он. - Тот же вездеход... Но на него потом не отвлекался...
Вот тут-то и заговорил Николай Егорович. Заговорил очень тонким голосом, тончайшим фальцетом, что с ним случалось, когда что-либо возмущало его до глубины души. Он даже перешел на "вы".
- Вы позволяете себе считать, что в трудное для страны время вам дано право отсутствовать?..
- Николай Егорович, впервые в жизни я получил полную возможность делать то, что я хочу...
- А-а... Вы убеждены, что великие события в истории нашей родины произошли лишь для того, чтобы дать вам возможность конструировать то, что хочется... На каком же основании? На том, что вы обладаете талантом? Но талант, милостивый государь, - это обязанность! Обязанность перед народом!
Оборвав свою отповедь, Жуковский помолчал и вдруг мягко добавил:
- Ты помоги товарищам. И на самолет у тебя время останется...
Ладошников неожиданно расхохотался. Он снова взял злополучный карандаш и четко вписал свою фамилию. Потом в скобках поставил две буквы: "М. г.". Леночка спросила о значении этих букв.
- Это значит "милостивый государь", - сказал Ладошников и вновь рассмеялся.
- И знаешь, Миша, - самым мирным тоном произнес Николай Егорович, почему бы тебе не соорудить аэросани трубчатой конструкции? Будем рассматривать аэросани как бескрылый фюзеляж самолета. Ну-ка, как покажут себя там твои трубки из фанеры?.. Леночка, чайку бы...
Леночка стала разливать чай. Николай Егорович взглянул в раскрытое окно, с удовольствием втянул носом весенние запахи сада и, улыбаясь, сказал:
- А хорошие были эти ребятки из детского дома!.. Девица очень серьезная. Как это она? "Общественное выше личного..."
И Жуковский чуть приподнял над головой свою старческую руку.
В тот же вечер я вписал в тетрадь, куда заносил разные понравившиеся мне афоризмы, изречение Николая Егоровича: "Талант - это обязанность".
13
Так создалась наша комиссия. Она называлась "Компас" - комиссия по постройке аэросаней.
Я тоже был включен в состав комиссии, участвовал в обсуждении множества организационных и технических вопросов, выдвигал разные предложения, иной раз, поглощенный другими занятиями, пропускал заседания, то есть, говоря по правде, лишь походя помогал делу.
Однако месяца через два после учреждения "Компаса" у меня опять появился Ганьшин. Опять прозвучал его возглас:
- Бережков, ты нужен! Погибаем без тебя!
Надо сказать, что Ганьшин стал мало-помалу энтузиастом "Компаса". Вам, если не ошибаюсь, уже известна эта особенность моего друга: он сначала сомневается, киснет, брюзжит, потом соглашается, потом влезает в дело с головой.
Мы с ним отправились на внеочередное заседание "Компаса". На заседании все переругались, потому что дело не ладилось, а когда дело не ладится, люди обязательно переругаются. Но выяснилось следующее. Аэросани, как я уже упоминал, изобрели два друга, два русских конструктора Ладошников и Пантелеймон Степанович Гусин. Гусин - "Гуся" - был одним из способнейших учеников Жуковского, милейшим человеком, бессребреником. Как сказано, он был изобретателем, однако таким, которого нельзя подпускать на пушечный выстрел к мастерским. Раньше чем там успеют что-нибудь построить, у Гусина рождаются новые идеи, он прибегает в мастерские, рвет чертежи и сует другие. Так строили, строили - и ничего не выходило.
На заседании в конце концов решили, что нужен главный конструктор, который поставит производство. Пост главного конструктора был предложен мне. Я сказал, что внимательно ознакомлюсь с положением на месте и завтра дам ответ.
На другой день я отправился в мастерские, где уже и раньше не однажды бывал.
В мастерских стоял дикий холод и полнейший хаос. Я обнаружил там Гусина, который ходил среди верстаков, хватал у рабочих инструмент и начинал сам пилить или строгать.
На первый взгляд казалось, что дело совершенно безнадежно. Но я всегда был стихийным оптимистом, всегда верил, что можно одолеть все трудности.
Вечером на заседании "Компаса" я заявил, что если мне окажут доверие, дадут полную, непререкаемую власть в мастерских, то я берусь организовать производство аэросаней. Вопреки протестам Гусина, это было принято.
Комиссия решила отстранить Гусина от производства и предоставила мне право единолично принимать все решения в мастерских, технические и организационные. Меня назначили директором заводоуправления "Компас".
Впервые в жизни я полностью отвечал за дело. И тут, отвечая головой, делая ошибки и исправляя их, я прошел настоящую жизненную и техническую школу. "Компас" был для нас школой. И не только школой...
Какое знаменательное слово "Компас" - правда? Для меня оно - это слово и это дело - было поистине компасом: оно, как намагниченная стрелка, указало мне, - еще не знавшему самого себя, не знавшему, что я хочу и что могу, - указало: вот твой путь!
Впрочем, я понял это лишь значительно позднее, после многих событий, которые в свое время будут вам изложены.
14
А теперь скажу вот что. С юности я был не только изобретателем, фантазером, но вместе с тем был человеком практики.
Еще до "Полянки" я прошел дьявольскую школу у Жуковского. Мы несколько студентов, участников авиационного кружка, - вместе с Жуковским собственными руками выстроили его аэродинамическую лабораторию. Мы пилили, вытачивали, слесарили, мастерили из дерева и из железа. Все оборудование там было сделано нашими руками.
Когда мне теперь приходится иногда бывать в том помещении, где зародилась лаборатория имени Жуковского, ныне безмерно разросшаяся, эти помещения страшно волнуют, потому что, глядя на какое-нибудь устройство, вспоминаешь, как когда-то сам это мастерил. Ведь в этой лаборатории, где ты строгал доски и забивал гвозди, потом учились, прошли курс сотни и тысячи студентов, ныне летчиков и инженеров авиации.
Далее следовала уже известная вам эпопея мотора "Адрос" в триста лошадиных сил. Причем должен сказать, что этот мотор вовсе не был похоронен после крушения Подрайского, после развала покинутой всеми "Полянки". В течение двух лет в сарае Высшего технического училища мы с Ганьшиным время от времени собственными руками крутили его. Обливаясь потом, изнемогая от усталости, мы вручную запускали его для того, чтобы он, сделав несколько сот или тысяч вспышек и при этом начадив так, что в сарае нельзя было дышать, через несколько минут заглох или сломался.
Мы исправляли его и снова запускали. На этом мы так развили себе мускулы, что рукава чуть не лопались от бицепсов.
Вот что такое школа конструктора! Надо почувствовать технику не только в лаборатории, в учебниках, на чертежах, по и собственной спиной, собственными бицепсами.
Миски, сколь бы они ни были презренны, тоже многому меня научили. Это тоже была неплохая школа - моя первая школа массового производства. Штампуя миски, я понял, что с массовым производством шутить нельзя. Вы повольничали, понервничали, ошиблись, и вся партия в несколько тысяч штук выходит в брак.
Но аэросани - это не миски. Мне доверили ответственное военное задание, новое заводское производство. Здесь закрепились, утвердились во мне качества и хватка практика. Здесь я вполне осознал истину, что дело конструктора не только чертеж, не только конструкторский замысел, но и производство, но и вещь в металле со всей ее последующей судьбой. Дальше вы увидите, что на другом, решающем этапе моей жизни это сыграло огромную роль.
Так некоторыми счастливыми обстоятельствами своего развития я был подготовлен к тому, чтобы понять, что нашу страну преобразуют, превратят в великую индустриальную державу не только изобретения, но, главное, заводы, множество заводов, массовое, серийное производство машин; понять, что нам нужна фантазия, нужна мечта, нужно преодоление невозможного, но преодоление невозможного в серийном, обязательно в серийном масштабе.
15
В мастерских мое первое распоряжение было таково: никаких улучшений, никаких усовершенствований, никаких изменений в чертежах, пока из мастерской не выйдет первая партия аэросаней.
Быть может, самое трудное, самое мучительное испытание для конструктора - не поддаться соблазну сделать лучше, когда конструкция уже запущена в серию.
Милейший Гусин продолжал чуть ли не каждый день приносить усовершенствования, иногда адски соблазнительные. Из меня тоже буквально фонтанировали новые, блестящие идеи, я в воображении видел, осязал новые потрясающие конструкции аэросаней, иногда я ловил себя на том, что рука вычерчивает эскизы, и я рвал и прятал чертежи; "наступал на горло собственной песне", не позволял ни себе, ни кому другому вносить ни одной поправки, пока не будут готовы первые десять машин, которые мы строили для Красной Армии.
Это был период, когда во мне закалялся дух конструктора. Я иногда мечтаю написать книгу под таким названием: "Как закалялся дух конструктора".
И, представьте себе, буквально через месяц, к первому снегу, мы выпустили десять аэросаней, десять машин, крайне несовершенных, без тормозов, с плохонькими моторами "Холл-Скотт", но все-таки машин, на которых можно ездить, хоть очень трудно остановиться.
Только теперь я понимаю, как я был прав тогда. Только теперь, будучи главным конструктором завода, выпускающего авиационные моторы, я понимаю, что достаточно поколебаться, отступить перед трудностями, склониться к мысли, что эту вещь лучше бросить, а сделать вместо нее новый мотор, "перекинуться", как я называю, на новый мотор, - достаточно поддаться этому соблазну, и вы погубили свой мотор, свое доброе имя конструктора, вы и завод пустили под откос.
"Компас" для меня - чудесное время закалки.
В бывших конюшнях роскошного ресторана я работал до двенадцати, до часу ночи, потом садился на мотоциклетку и, усталый, но ощущающий подъем и счастье творчества, уезжал домой. Вскоре я совсем переехал на жительство в "Компас", облюбовал себе комнатку в подвале, рядом с котельной, где было потеплей, и почти не появлялся дома.
Помню, я сочинил чуть ли не целую поэму под названием "Компас". У меня, к сожалению, она не сохранилась, но у Пантелеймона Гусина, наверное, есть...
16
Бережков взглянул на часы. Было около двух.
Он плутовски подмигнул и сказал:
- А не потревожить ли нам "Гусю"? Он такой добряк, что не рассердится. Пусть по телефону прочтет мою поэму, мы ее запишем.
Бережков достал из кармана записную книжку, нашел фамилию Гусина, повторил два раза вслух номер телефона и, откинув с аппарата цветной шарф, поднял трубку. Дождавшись голоса телефонистки - в Москве тогда еще не было автоматического телефона, - он вдруг, вероятно, неожиданно для самого себя, назвал совершенно другой номер.
- Алло! Это Бережков. Я сплю. Клянусь, что сплю. Даю слово: как только скажете, сейчас же опять засну. Что? Над Уралом? Как мотор? Спасибо. Засыпаю, сплю...
Он положил трубку. Его глаза блестели. Но он, сдерживая себя, спокойным тоном объявил:
- Летят над Уралом. Там уже светает. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Моторная часть работает великолепно.
С минуту он помолчал, потом снова взял трубку, назвал номер телефона Гусина:
- Пантелеймон Степанович? Разбудил тебя? Это Бережков. Спал? Тогда извини, бросай трубку, переворачивайся на другой бок - ничего спешного. Все-таки хочешь знать? Не надо, не хочу тебя тревожить... Что? Да, только что получили от них последние сообщения. Извини, засыпай, узнаешь утром. Очень хочется? Но только при одном условии. Разыщи мою поэму "Компас" и прочти мне по телефону. Или нет, отложим, "Гуся", до утра. В один момент разыщешь? Стоит ли? Не надо. Ну, скажу, скажу, что с тобой сделаешь, продолжал Бережков в трубку. - Летят над Уралом... Там уже показалось солнышко. Земли не видно. Из облаков торчат верхушки гор. Садиться, "Гуся", некуда. Но мотор рокочет, все в порядке. Они передают: моторная часть работает великолепно. Не сплю, не могу заснуть... Тут у нас ночь воспоминаний. Хорошо, давай поэму, жду.
Бережков победоносно повернулся к нам.
- Ищет, - смеясь, объявил он.
Изумляясь, я смотрел на Бережкова. В течение последних двух-трех минут проявились разные грани его личности. Только что в нем всколыхнулись поистине высокие чувства, но тотчас же, в разговоре с Гусиным, появился совсем другой Бережков: Бережков-хитрец, Бережков-дока. У нас на глазах, как по нотам, он разыграл своего "Гусю". Нельзя было не улыбнуться, увидев, как искренне расстроился конструктор прославленных моторов, узнав, что Гусин не разыскал поэмы.
- Припомни хоть что-нибудь, - потребовал Бережков. - Неужели ничего не осталось в памяти?
Тут же он, просияв, сообщил нам:
- О себе-то "Гусенька" запомнил!
Гусин, видимо, стал по памяти приводить отрывок. Повторяя за ним, Бережков со вкусом прочел строфы, которые рассказывали, как Гусин демонстрировал тормоза своей конструкции.
- Я начинаю! - крикнул Гусин и на педали враз нажал.
Хотя напор был очень силен, но тормоз доску не прижал.
- Ах, не прижал? Ну, и не надо, - он равнодушно нам сказал.
Так я нажму вторично, слабо, - и из последних сил нажал.
Катил с него пот крупным градом. "Компас" от хохота стонал,
А тормоз, как под вражьим флагом, недвижно-мертвенно стоял.
- Славно? - спросил Бережков присутствующих. Затем он вновь заговорил в трубку: - Как? Как ты сказал? Неужели записан? Друзья! - обернулся он к нам. - Исключительная удача! Гусину попался один мой рассказец. Вмонтируем-ка его в нашу ночь рассказов. "Гуся", напомни мне начало...
Слушая, Бережков опять не удержался от смеха.
- Ладно, ложись спать, - милостиво разрешил он Гусину. - Дальше уже помню. Еще раз извини, дорогой!
Положив трубку, Бережков прошелся по комнате.
- Приступаю без всяких введений, - объявил он. - Согласно свидетельству милейшего "Гуси", данное произведение называется "Пергамент". Автор Бережков. Дата - тысяча девятьсот девятнадцать... Итак...
17
"ПЕРГАМЕНТ"
(Рассказ)
Кто из нас, друзья, не мечтал о необычайных приключениях, о какой-нибудь неожиданной встрече или удивительной случайности?
Но вместо необыкновенных приключений приходилось работать и работать. Каждый день с самого раннего утра работа забирала меня с силой зубчатых колес и отпускала только к вечеру. В нашем славном "Компасе" я нередко засиживался до полуночи и возвращался домой очень поздно, когда единственным звуком в пустынных неосвещенных переулках было таканье моей мотоциклетки.
Мой путь пролегал через Сухаревскую площадь, через знаменитую толкучку "Сухаревку". По субботам я освобождался раньше и проезжал по Москве засветло, еще заставая торг на площади. Зрелище огромнейшего толкучего рынка было для меня настолько притягательным, что я всякий раз останавливал мотоциклетку и не мог удержаться от искушения потолкаться, прицениться, а иногда и купить по дешевке какую-нибудь красивую старинную вещицу.