- Нет, - ответил Никитин. - Я в детстве любил драться. "На камни", как у нас здесь говорят.
- Здесь? Разве вы местный?
- Да... Вы же знаете моего отца... Однажды добрались и до него со своими чертежами.
Бережков мигом сообразил. Удивительно, как он до сих пор не догадался. Да, да, у старика обер-мастера литейного цеха, с кем он как-то долго толковал, такие же скулы, такой же горбатый нос, только несколько нависший. И даже в голосе, в отрывистой манере есть что-то общее.
- Слушайте, - воскликнул Бережков, - ведь ваш отец сможет нам отлить головки! Надо лишь, чтобы завод принял чертежи.
- А Любарский не принимает?
- Нет. Хоть расшибись перед ним...
- Расшибаться перед ним не надо. Надеюсь, мы сами его скоро расшибем. Вернее, вышибем.
- Но когда же? Скажите, товарищ Никитин, мне начистоту: построим ли мы когда-нибудь здесь свой мотор?
- Начистоту? Я не верю в вашу вещь.
- Почему же? Посмотрите. Ведь это в самом деле безукоризненная конструкция. Европейского уровня, без всяких скидок.
- Согласен. Допускаю даже, что анализ, если бы нам удалось свести оба проекта к выражениям чистой математики, докажет ваше преимущество. Но необходимо иметь в виду, по крайней мере, два поправочных коэффициента. Первое - завод. Наша вещь опирается на возможности завода, на его оборудование, на его традицию. Она развивает завод дальше. Второе... Второе я назвал бы материнством...
- Материнством?
- Да. Это будет и при коммунизме. Мы любим свое детище. И будем за него драться, не спать ночей, выхаживать его всем заводом. И построим, доведем, дадим реальный крепкий советский мотор.
- А... а наша машина?
- Завод обязан ее сделать... Но я уже сказал вам свое мнение. Это абстракция. Мне она чужда.
- Так, мой друг, повернулось дело, - говорил мне Бережков. - Я не нашел поддержки и в конструкторском бюро, у молодого конструктора Никитина. Должен, между прочим, заметить, что у него я перенял и как-то естественно вмонтировал в свою философию творчества слово "материнство". Оно очень точно выражает отношение конструктора к своему созданию. Ведь не случайно мадонна с младенцем, множество раз изображенная художниками, считалась из века в век символом творчества. Слушайте, однако, дальше. Надо рассказать еще про одну встречу, которая произошла у меня там же, в этом городке. Для живописания этой встречи перенесемся-ка на заднепровский стадион, на футбольный матч Заднепровье - Мариуполь...
24
Бережков бестолково провел день, требуя в заводоуправлении официального рассмотрения чертежей, нервничая и кипятясь, а после гудка, когда из проходной будки повалила оживленная толпа, он еще раз сквозь зубы чертыхнулся и, решив отвлечься, сел в переполненный рабочий поезд, отправился с завода в город и поехал на футбольный матч, о котором возвещала рукописная афиша.
Заняв место в тесном ряду зрителей на деревянной некрашеной скамейке, он уныло взирал на стадион.
Появились команды, совершили традиционную пробежку по границе поля и выстроились в центральном кругу друг против друга, оранжевые майки против темно-зеленых. Судья вызвал капитанов. От мариупольцев, из зеленой шеренги, выбежал высокий, красивый, легкий паренек, а от заднепровцев не спеша, вразвалку, зашагал большой, явно тяжеловатый и явно немолодой капитан с темно-русой вьющейся густой шевелюрой. Что-то в нем - в очертаниях профиля или в повадке - показалось знакомым Бережкову. Он попытался припомнить, но вдруг кто-то со скамеек прокричал:
- Никитину!
Заднепровцы, патриоты своего города, приветствовали, подбадривали капитана. Некоторые называли его запросто по имени. В гуле то и дело слышалось:
- Андрюша!
Юноша-мариуполец чуть усмехнулся, а тот, кому кричали "Андрюша", никак не реагировал, продолжал неторопливо шагать, помахивая слегка согнутыми в локтях, видимо, сильными руками. Никитин... Вот, значит, что в нем знакомо. Но минуту назад Бережкову припоминалось как будто что-то иное, очень давнее, связанное почему-то с вьюжным морозным деньком, с Лефортовским плацем, укутанным в снег... С плацем? Нет, что-то не то...
Бережков спросил у соседа:
- Кто этот Никитин?
- Наш рабочий с моторного завода. Теперь учится в Москве на инженера. На лето приезжает.
- Родственник конструктора Никитина?
- Как же... Старший брат.
Так оказалось объясненным первое впечатление. Больше не утруждая себя этим, Бережков стал следить за матчем.
Нашу книгу, наверное, украсили бы две-три яркие страницы, посвященные футбольному матчу, этой любимой у нас игре, увлекательной и на знаменитом московском стадионе "Динамо", и на каком-нибудь истоптанном неогороженном поле, где гоняют мяч мальчишки. Как было бы соблазнительно нарисовать эту картину: мелькание оранжевых и зеленых маек, залитых склоняющимся к вечеру солнцем, взлеты мяча над выгоревшей, желтоватой травой, глухие удары, стремительный бег за мячом, прорыв к воротам, удар, еще удар. И, наконец, гол! Первый гол в ворота заднепровцев.
У Бережкова уже пробудилась спортивная жилка, он с интересом наблюдал за состязанием. И чем больше присматривался, тем яснее различал манеру каждой команды. У мариупольцев все нити игры как бы стягивал к себе центр нападения, замечательно водивший мяч. Пленяла непринужденность, даже грация, талантливость его игры. Тактика команды заключалась, по преимуществу, в том, чтобы подать ему мяч. А у заднепровцев такой ясно видимой, выделяющейся центральной фигуры как будто бы и не было. Никитин, капитан команды, играл в полузащите и отнюдь не стремился лично забить гол, хотя порой, в нужный момент, несмотря на возраст и некоторую тяжеловатость, мог очень быстро бегать. Он искусно отнимал мяч, сильно и точно передавал его своим. У этой команды, сложившейся в небольшом, малоизвестном украинском городке, пожалуй, совсем не было блестящих игроков, но она отличалась иным: сработанностью, слаженностью, сплоченностью. Только это, как понимал Бережков, позволяло заднепровцам противостоять натиску зеленых маек.
Противники сыграли вничью. После матча здесь же, на футбольном поле, заднепровцы стали качать своего капитана. Туда же, за усыпанную песком линию, которая еще минуту назад была запретной, хлынули зрители, друзья команды. Никитин, улыбаясь, взлетал и взлетал, подбрасываемый десятками рук. Бережкову опять почудилось что-то знакомое в его улыбке. В чем дело? Не встречался ли он все-таки когда-нибудь с этим Никитиным? Но где же? Когда? Неужели лишь родственное сходство играет шутки с фантазией Бережкова?
25
Озарение памяти пришло наконец полчаса спустя на станции Заднепровье, куда был подан поезд, отправляющийся на завод.
Не решив еще, что ему вечером делать, Бережков похаживал по перрону. В окне одного вагона он снова увидел Андрея Никитина. Тот был уже не в майке, а в светлой голубоватой рубашке. Ничуть не помятая, просторная, она как будто делала Никитина еще более широкоплечим. Еще не совсем просохшие после мытья, зачесанные назад волосы уже распадались на вьющиеся крупные пряди. Он махал кому-то серой кепкой.
Бережков оглянулся и за решеткой перрона, на привокзальной площади, заметил Никитина-отца, рыжеусого мастера-литейщика. Перекинув ногу через седло велосипеда, мастер стоял в горделивой позе, не сдерживая довольной усмешки, пробегающей то и дело под усами. Но Бережков не успел всмотреться, ибо в тот же миг будто разряд молнии выхватил из глубин памяти забытую встречу. Бережков резко обернулся. Никитин все еще махал.
Да, в тот давний морозный денек он тоже махал, сняв папаху, стоя на площадке удаляющегося последнего вагона, прощаясь с теми, кто провожал поезд. Это было в декабре 1919 года под Москвой, на станции Перово, где погрузилась на платформы, прицепленные к бронепоезду, первая эскадрилья аэросаней, выпущенных "Компасом". Да, да, этот самый Никитин, командир отряда, тогда еще очень молодой, принимал аэросани на Лефортовском плацу. Он, прозванный "Смерть Бережкову", вместе с ним, Бережковым, проводил учения, настойчиво требуя инструктажа. Потом погрузка. Метель. Колючие вихорьки снега, несущиеся по настилу. Пулеметы, уже установленные на санях, обернутые брезентом. Последние рукопожатия. Прощальные слова молодого командира: "Спасибо! Когда-нибудь, наверное, еще свидимся!"
Свидимся... Не раздумывая, Бережков вскочил в вагон. Футболисты, уже переодевшиеся, и сопричастные к команде любители футбола, главным образом заводская молодежь, тесно расположившиеся на сиденьях и в проходе, оживленно обсуждали перипетии матча. Бережков протиснулся к Никитину.
- Товарищ Никитин!
Тот неторопливо оторвался от окна.
- Товарищ Никитин! Андрей Степанович, если не ошибаюсь?
- Да...
- Здравствуйте. Привелось все-таки встретиться. Вы меня помните? Мы строили для вас аэросани. Я с вами...
- Бережков?!
- Он самый... Не забыли?
Никитин порывисто протянул руку.
- Какое там забыл? Бывало, засядешь где-нибудь в снегу и поминаешь Бережкова. - Никитин беззлобно, дружески расхохотался. - Ребята, дайте-ка местечко. Садитесь, товарищ Бережков... Поминали и хорошим словом... Знаете, когда мы ворвались в Ростов, то была поднята чарка и за вас, за весь ваш "Компас".
Бережков сел на уступленное ему место. Начался одинаково интересный для обоих разговор о том, как доводилось воевать на аэросанях. Никитин не отличался многословием и, видимо, больше любил слушать. Рассказывая Бережкову о некоторых фронтовых эпизодах, он порой приостанавливался, припоминал, повторял последнюю сказанную фразу. В его словах чувствовалась продуманность и правдивость, и все же медлительная его манера немного претила натуре Бережкова. Он и не заметил, как сам, на чем-то перебив Никитина, принялся с увлечением описывать рейд аэросаней по льду в день штурма Кронштадта.
Потом разговор снова повернул к нынешнему дню. Бережкову хотелось поведать свои злоключения на заводе. Рабочий поезд тащился не спеша. За окном виднелся Днепр, уже пламенеющий в лучах заката. Кто-то окликнул Никитина:
- Андрюша! Твой старик-то... Гляди, не отстает.
Рядом с поездом по утоптанной тропке, вьющейся возле полотна, ехал на велосипеде рыжеусый мастер. Он быстро вертел педалями, раскраснелся, козырек сдвинутой на затылок кепки торчал вверх, вид по-прежнему был победительный. На заводе его называли дедом, хотя седина еще лишь отдельными иголочками пробилась в пушистых усах. Заметив, что сын на него смотрит, он без видимого напряжения наддал ходу и ушел вперед. Андрей добродушно рассмеялся.
А Бережков уже достал из кремового пиджака еще один (кто знает, сколько их там у него было) фотоснимок главного разреза мотора "АДВИ-100". Никитин с интересом взял.
- Только имейте в виду, - с улыбкой предупредил он, - что я всего-навсего студент.
И, по своей манере помолчав, добавил, что учится в Московском Высшем техническом училище и перешел в этом году на четвертый курс.
- А специальность? Надеюсь, авиамоторы?
- Конечно... Наследственное дело.
Он склонился над листом плотной глянцевитой бумаги, где был оттиснут чертеж.
- Чья это подпись? Шелеста? Профессора Августа Ивановича Шелеста?
- Да.
- Замечательный профессор, - произнес Никитин.
- А вчера ваш брат усомнился и в его авторитете.
У Бережкова обиженно, несколько по-детски, выпятились губы. Он собирался пожаловаться старшему из братьев, но все-таки, вопреки накипевшей обиде, ему и сейчас втайне нравилась дерзновенность младшего, которую Бережков, неуемный конструктор, чувствовал и в себе.
- Это же Петя... Петушок, - сказал Никитин. - Так что же у вас, Алексей... Алексей?..
- Алексей Николаевич.
- Так что же у вас, Алексей Николаевич, с мотором?
В этой фразе, в имени-отчестве, Бережков различил новую нотку, новое уважение и внимание. Он выложил всю историю своих мытарств вплоть до вчерашнего ночного спора в конструкторском бюро с Петром Никитиным.
- Представляете, Андрей Степанович, вот его аргументация: вещь абстрактна, родилась не на заводской базе и ему чужда. Препятствовать, конечно, он ничем не будет, но у него нет к ней чувства материнства. Ну, что тут возразишь?
Никитин мягко улыбался.
- Это с ним случается... Он у нас не без загибов.
- Но ведь действительно же, я это знаю по себе, существует такое конструкторское материнство. Что с этим поделаешь?
- Поделаем... Отец в таких случаях хорошо с ним управляется.
Поднявшись, высунув в окно широкие плечи, он поднес руки рупором ко рту и закричал:
- Отец!
Старый мастер, работая педалями, шел голова в голову со стареньким небольшим пыхтящим паровозом, заводской "кукушкой". Услышав голос сына, он немного приотстал.
- Отец! Обожди меня на станции!
Мастер закивал и, отняв на секунду руку от руля, поправил кепку, усы и опять стал нагонять паровоз.
26
- Ну как, отец, что ты скажешь об этом?
Они уже подходили к домику Никитиных в заводском поселке. Андрей вел отцовский велосипед. Надев очки в стальной вороненой оправе и продолжая шагать, литейный мастер рассматривал чертежик "АДВИ-100". Бережков шел рядом.
Садящееся солнце позолотило все кругом: траву, булыжник мостовой, выбеленные домики, ограды палисадников, вишню и акацию. В этих лучах в волосах мастера играл блеск бронзы, а кожа на его лице, как это часто бывает у рыжеволосых, казалась совсем розовой. Старческой была лишь шея. Там пролегли глубокие извивы морщин, словно какие-то прорытые русла. Они в самом деле были, наверное, за много-много лет прорыты ручейками пота, обильно струящегося в горячем цехе.
- Я это уже видел, - сказал мастер. - Товарищ Бережков в прошлый приезд консультировался со мной, просил меня подумать.
- И вы подумали?! - воскликнул Бережков.
- Подумал. Тонкая работка...
- Степан Лукич, но вы сумеете отлить?
Одним легким движением старик лихо взбросил очки на лоб, словно это были привычные синие очки литейщика.
- Ежели я не сумею, тогда кто же сумеет?!
Бережков, по его выражению, чуть не упал в этот момент. Когда-то, в молодые годы, он часто с таким же удальством произносил подобную же фразу, но, повзрослев, уже не решался повторять ее. А этот старый мастер, которому минуло по меньшей мере пятьдесят пять лет, русский самородок, работающий с расплавленным жарким металлом, искусник стального литья, все еще дерзал говорить так по-молодому.
- Я так и знал, - с хорошей улыбкой произнес Андрей. - Но как же Любарский?
- Давай сюда не только что Любарского, а какого хочешь академика, я с ним возьмусь на грудки по этому вопросу и докажу практически.
Мастер покосился на сына: одобряет ли тот?
- Правильно. Теперь, отец, послушай о Петре.
- О Петре? А что?
- Послушай-ка, послушай...
- А что? - В знак серьезности вопроса Степан Лукич сдвинул очки на нос и из-под лохматых бровей, таких же рыжих, как усы, посмотрел на Бережкова. - Вы видели его проект?
- Видел, - сдержанно сказал Бережков. - Интересная идея. Вчера мы о ней поговорили. Думаю, вещь выйдет.
Отец довольно рассмеялся.
- Выйдет! - уверенно подтвердил он. - В этот проект и моего много внесено. Петро несколько раз собирал всех стариков, проводил с нами дискуссию. И дома, бывало, до того заспорим, что я ему кричу: "Забыл, как я ремень распоясывал?" - Он опять засмеялся. - Много от меня взято. Я и теперь захаживаю в чертежную, проверяю, как чертятся отливки, даю ребятам предложения...
- А нашего мотора, - сказал Бережков, - ваш Петр не желает признавать. И не поддерживает.
Бережков говорил, мастер слушал, шагал, мрачнел, кряхтел. Видимо, эта жалоба на сына была ему очень неприятна. Дойдя до своего палисадника и еще не открыв калитку, он грозно крикнул:
- Петро дома?
В раскрытом окне показалось миловидное девичье лицо, в котором угадывались несколько смягченные родовые, никитинские черты - тот же абрис подбородка, та же бронза в волосах. ("Писаная красавица!" - рассказывая, воскликнул Бережков. Впрочем, каждое женское лицо, появляющееся хотя бы на миг в его повествовании, было, как мы знаем, обязательно прелестным.)
Девушка ответила:
- Что ты? Разве в такое время он приходит?
- "Приходит, приходит", - заворчал отец. - Когда надо, вечно его дома нет.
- Папа, ведь он же на заводе.
- На заводе... Конечно, на заводе...
Он опять метнул взгляд на Бережкова, явно гордясь даже под сердитую руку младшим сыном. И мгновенно принял решение:
- Айдате к нему! Люба, забери велосипед!
27
На улице было еще светло, край неба был охвачен сияющими красками заката, только-только подступали сумерки, а в чертежном бюро уже горело электричество, выделявшее распахнутые, как и вчера, окна. Листья сиреневого куста, приходившиеся выше подоконника, казались более темными и четкими, чем нижние, уже неясные на глади фасада.
Степан Лукич направился было туда, к окну, но передумал и повернул к главному подъезду. Вахтер дружески его приветствовал:
- А, Лукичу наше нижайшее.
Но литейный мастер лишь кивнул и, пройдя вестибюль, зашагал по коридору. За ним, чуть поотстав, шли его спутники - Бережков и Андрей Никитин. У дверей чертежного бюро старик оглянулся на них, недовольно фыркнул сквозь усы, подождал, взялся за ручку и опять передумал. Достав из кармана потрепанный черный футляр, он вновь водрузил на нос свои очки в тонком ободке вороненой стали. Это сразу придало значительность и даже важность его подвижному горбоносому лицу. Он и сам, видимо, почувствовал себя по-иному: не выдавая запальчивости, спокойным, внушительным жестом открыл дверь и вошел:
- Здорово, воробышки! Как работенка? - произнес он, улыбаясь.
- Погляди сам, - сказал Петр Никитин. - Себя хвалить не будем. А, и Андрюша! И товарищ Бережков! Прошу, прошу...
Положив рейсфедер, он встал и движением головы откинул со лба непослушную прядь. Его волосы, тоже вьющиеся, темно-русые, казались на взгляд более тонкими, чем у старшего брата. Впрочем, потоньше была и фигура в парусиновой синей куртке, и шея, и очертания носа, и губы, и даже, пожалуй, усмешка. Он сделал знак, разрешая всем прервать работу, и продолжал:
- Прости, Андрей, никак не мог вырваться на матч. Говорят, была острая игра?
Андрей промолчал.
- И ребят ты не пустил? - спросил отец.
- Не пустил. Нельзя. Вот дожмем проект и тогда выйдем на поле всей командой... - Петр посмотрел на лица за чертежными столиками и невольно расправил плечи, потянулся. - Побегаем, погоняем мяч.
Старик хмыкнул и опять метнул из-под бровей взгляд на Бережкова, явно довольный ответом своего младшего. Но, тотчас приняв суровый вид, он стал обходить столы, внимательно склоняясь над листами ватмана. Дойдя до белобрысого парнишки, у которого, как и вчера, запястье было испещрено полосками туши, старик проговорил:
- Ишь разукрасился... Чего чертишь?
- Вкладыш, Степан Лукич.
- Вижу, что вкладыш. Какой?
- Задний. Кулачкового валка.
- Так и отвечай... А почему мал приливчик? Я же указывал, чтобы приливчик делать толще.
Петр усмехнулся.
- Могу, отец, достать расчет.
- "Расчет, расчет..." Знаю, что расчет. А лить и обрабатывать так будет удобнее.
- Я твои доказательства обдумал. К сожалению, в данном случае они меня не убедили.
- Не убедили? - закричал отец и сердитым жестом взбросил очки на лоб.
Однако, сразу спохватившись, не желая растрачивать заряда, он водворил очки на место и сказал:
- Отпусти, Петро, ребят на пяток минут. Пусть поразомнутся.
Петр снова усмехнулся.
- Пожалуйста...
Мастер пожевал губами, подошел к висевшему на стене в рамке большому чертежу "Заднепровье-100", постоял около него и, как только затворилась дверь за последним сотрудником бюро, круто повернулся.
- Что же ты, Петро, товарища Бережкова зажимаешь? - спросил он напрямик.
- Никого не зажимаю. К этому московскому проекту я вообще не имею никакого отношения. Дело решает главный инженер. Но если у меня спрашивают мнение, я не скрываю, что вся концепция этого мотора мне чужда.
- А чем докажешь?
- Истина доказывается практикой. Вот построим наш мотор, и тем самым докажу.
- Что докажешь? У тебя будет мотор, у него калька. Ведь построить не даешь!
- Я же сказал, что не имею к этому...
Но старик уже не слушал.
- Почему ему не даешь доказать практикой? Что мы, не сможем, что ли, выстроить ихнюю машину?
В этот момент Бережков словно еще раз увидел гримаску на лице Любарского, услышал, как тот цедит: "Неужели вы серьезно думаете, что в этой дыре..."
А старик выпаливал:
- Чего затираешь человека, ежели за тобой правда? Выходи в открытую. Так я говорю, товарищ Бережков?
- Так, - сказал Бережков.
- Свое "я", вот что ты, Петро, хочешь доказать!
Петр спокойно парировал:
- А разве социализм отрицает личность, или свое "я", говоря по-твоему?
- Ах, режет, режет! - не без восторга воскликнул старик. - Да доказывай свое "я". Но не затирай и человека. Помоги ему. Вот поставим на испытании рядом два мотора и поглядим, чей будет верх.
Степан Лукич опять покосился на Андрея и на Бережкова, проверяя, находят ли его слова одобрение. Бережков медленно кивнул.
Петр опять хотел что-то ответить, но старший брат проговорил:
- Да, Петр, не по-партийному ты подошел к этому делу.
Это были первые слова, которые он произнес с того момента, как вошел сюда.
28
- Если вы предполагаете, - продолжал свою повесть Бережков, - что в результате этой моей встречи с чудеснейшей семьей Никитиных удалось сразу продвинуть наши чертежи в производство, то очень ошибаетесь. Впереди была еще долгая борьба. И на этот раз Любарский все-таки не принял чертежей под тем предлогом, что-де оборудование завода не позволяет изготовить столь сложную конструкцию, в которой поэтому требуются еще упрощения. Все это аргументировалось, казалось бы, самым деловым образом, очень обстоятельно и очень корректно, в официальном письме, под которым значилось: "главный инженер завода В. Любарский".
Бережков вернулся в Москву с этим письмом, скрежеща зубами, как выразился он. В Москве произошел резкий разговор между ним и Шелестом. Бывший младший чертежник впервые со дня своего поступления в АДВИ стал бунтовать против своего директора. Докладывая о встрече с Любарским, Бережков негодовал:
- Я ему крикнул, что уничтожу его.
- Глупо. В высшей степени глупо, - сказал Шелест. - Вы отправились с определенным намерением: наладить отношения. А вместо этого...
- И не раскаиваюсь. И пойду дальше. Пойду прямо к Родионову...
- Ну вот, новая выходка... Родионову, поверьте, и без вас известно, что завод отказывается строить. Я писал и говорил ему об этом.
- Не так говорили... Не теми словами. У вас, Август Иванович, нет решимости сказать, что на заводе должность главного инженера занимает человек, которого надо посадить в тюрьму. Это холодный убийца, негодяй, который спокойно удавит наш проект... Вот как надобно писать Родионову.
- Извините, доносами не занимаюсь. И, знаете ли, не люблю, когда этим занимаются другие.
- Нет, вы не любите своего дела, Август Иванович. Мало любите свой институт, мало любите мотор. Из-за этого все может погибнуть.
- Все... Белый свет провалится. Вечные ваши неистовые преувеличения. Я, конечно, буду у Родионова. Доложу ему, что положение нетерпимо.
- Вот-вот...
- Но без ваших выпадов. Нельзя, Алексей Николаевич, компрометировать инженера. Это непорядочно. Существует честь корпорации. А вы ведете себя так, как будто ничего этого не признаете.
- Не признаю!
- Следовательно, у нас, к сожалению, разные представления о чести, о порядочности, - не без яда проговорил Шелест.
- Разные! - с вызовом подтвердил Бережков.
Они не поссорились. Выговорившись перед профессором, Бережков на время угомонился, предоставив действовать Шелесту, но оба и много лет спустя помнили это столкновение.
29
Переговоры, переписка, препирательства между институтом и заводом продолжались еще два или три месяца. Наконец последовало вмешательство Центрального Комитета партии. Родионов доложил там, в Центральном Комитете, про этот безобразный случай волокиты. Директор завода был вызван в Москву, и с ним поговорили очень круто. Ему предложили без дальнейших проволочек и придирок приступить к сооружению "АДВИ-100". Начали строить. Прошло еще около года.
- Мы опять ездили на Украину, - рассказывал Бережков - вмешивались, нервничали, спорили, ругались...
- Наступил все-таки день, - продолжал он, - когда наш мотор был выстроен. Мы торжествовали. Наше творение, существовавшее дотоле в чертежах, было рождено. Однако мы побоялись запускать мотор на заводе, где мы по-прежнему были людьми со стороны, где пришлось бы снова воевать, требуя или выпрашивая техническую помощь, и решили взять нашего новорожденного домой, в Москву, чтобы произвести испытания в мастерских института. Теперь завод, думалось, не нужен; дома стены помогают; доводить будем у себя, на своих станках.
Привезли мотор в Москву. Это была величайшая наша ошибка. Мы обрекли сами себя на неминуемую неудачу, ибо, как оказалось, без завода, без серьезной технической базы нельзя произвести доводку, нельзя создать надежный, безотказно действующий авиамотор. Пустить можно, мотор пойдет, но...
Как в бездонной трясине, мы увязли в этих "но"... Понадобилось много трагических уроков, чтобы мы наконец вполне убедились в одной истине, о которой я не раз вам говорил. Извините, я повторю ее вновь: с пуском, по существу, лишь начинается работа над мотором.
Однако тогда это представлялось нам иначе. Казалось, завершен грандиознейший и решающий этап: обдуман проект, подготовлены чертежи, преодолены неисчислимые препятствия, кончены мучения, создана машина. На это ушло около двух лет. Теперь оставалось как будто немногое: испытать и сдать государственной комиссии готовый мотор. Но в опробовании начались с первого же часа неполадки: потекло масло, обнаружился чрезмерный нагрев подшипников, - словом, открылось множество "детских болезней". Мы пытались бороться с ними собственными силами, вытачивали детали на своих станках, но, справившись с одной бедой, встречали дюжину новых. Не теряя мужества, мы кидались поправлять несчастья, снова запускали мотор, и он снова ломался. Мы с ужасом видели, что дефекты уже насчитываются сотнями. Это не преувеличение. Порой мне казалось, что я схожу с ума. Чудилось, что отовсюду, из всех сочленений, из всех частей мотора, вылезают, как змеи, всякие пороки. Мы рубили им головы, но, словно в страшной сказке, вместо отрубленных тотчас вырастали новые. И все множились, множились...
Кончилось тем, что через полгода с превеликим конфузом мы повезли "АДВИ-100" обратно на завод.
Тем временем на этом заводе группа молодых техников и инженеров во главе с Петром Никитиным тоже закончила сооружение авиамотора в сто лошадиных сил своей конструкции. Такой же мощности машина была построена и конструкторской группой на заводе "Икар". Этим группам было легче, чем нам. Мы со своим мотором вклинивались в чужие цехи; нам приходилось проклинать ужасную медлительность, приходилось умолять, чтобы тот или иной дефект поскорее был устранен, а оба коллектива конструкторов, с которыми мы соревновались, имели к услугам свои парки станков.
Однако и они, заводские конструкторские группы, еще немало помучились, прежде чем что-либо создали. Ни мы, ни заднепровцы, ни инженеры "Икара" так и не сумели в то время, в тот год создать маленький, маломощный авиамотор в сто лошадиных сил, не сумели довести машину до такого состояния, чтобы она выдержала государственное испытание пятьдесят часов работы без поломок.
Стиснув зубы, мы доводили, дожимали "АДВИ-100". Я опять ездил в Заднепровье, проводил на заводе дни и ночи, требовал, грозил, умолял, и вдруг со мной случилось что-то странное. Он, наш мотор, в который было вложено так много усилий, вдруг стал мне неинтересен.
30
- Не знаю, сумею ли я вам это объяснить, - продолжал Бережков. Вообразите: вы пишете интереснейший, как вам кажется, роман, остро ощущая, что ваша вещь попадает в самый нерв современности, что общество ждет такую книгу. Вы с увлечением трудитесь над ней, дожимаете, доводите ее и вдруг, сначала смутно, потом все отчетливее, чувствуете: случилось что-то странное. Вы еще не сознаете, что же, собственно, произошло, но чутье подсказывает вам: ваша недописанная книга - уже вчерашний день, она не захватит читателя. Что-то резко изменилось в современности, появились новые дерзания и мечты, новые люди, которых вы не знаете. Вы по инерции дорабатываете книгу, но в душе знаете: не то.
Что этому причиной? Конечно, в каждом таком случае действует много сил. Но я сейчас хочу выделить одну причину: время. Вы упустили время.
Упрямо дожимая "АДВИ-100", я все чаще ощущал, что время уходит, словно поезд от того, кто отстал. Поезд... Локомотив времени...
Здесь я должен рассказать про одну психологическую черточку, очень важную, как я убежден, для конструкторского творчества. Я говорю о чувстве времени.
Много лет назад я держал экзамен в Московское Высшее техническое училище. Полагалось сдать русский язык, математику, физику и закон божий. Первый экзамен - русский язык, письменная работа, сочинение. Тишина, торжественная обстановка. Над профессорской кафедрой тикали огромные круглые часы. Объявили тему: "Время". Я долго думал. Можно было бы, конечно, написать какое-нибудь рассуждение о геологических эпохах, об истории земли и цивилизации или о том, что время - деньги (это выражение было тогда очень в ходу), но я сообразил, что, наверное, все будут сочинять нечто подобное. А поступать, как все, мне казалось неинтересным.
Я сидел, уставившись на круглые часы, и вдруг уловил, как минутная стрелка дрогнула и передвинулась на одно деление. И внезапно в этот миг я наглядно, физически ощутимо представил себе время. В воображении сразу возникло все сочинение, можно было браться за перо.