Горы стали видны ровно через сутки после того, как ат-а-гхан покинул холм, оставив на поживу воронам сотни людских и конских трупов.
Это был первый бой из тех, что довелось мне увидеть в жизни. С тех пор прошло много лет, много осталось за спиной дорог, и много я видел боёв и во многих участвовал, но тот день не изгладился в моей памяти. Я помню пузырящуюся розовой пеной рваную рану на груди гордого роханца и белые, словно мел, осколки костей в серой путанице волчьей шерсти, торчавшие из размозжённой копытами груди орка. Я помню, как окровавленные пальцы другого всадника пытались закрыть горло, рассечённое клинком Урагха, и как дёргалось на острых кольях орочье тело, вздрагивая алым оперением торчавшей из-под лопатки стрелы. Я помню беспощадный, убивающий разум топот множества копыт и бешеный блеск в глазах всадников. Я помню безжалостно-радостный свист сорвавшихся с тетив стрел и яростный оскал лучников. Помню тоскливое, предсмертное ржание коней и ликующий, устрашающий вой варгов. Я помню всё. Потому что впервые в жизни увидел тогда так много смерти. Такой близкой и беспощадной смерти.
Но хватит об этом. По правде сказать, этот бой я начал вспоминать много позднее. А тогда мне было просто не до того. Удовольствие от стелющейся рыси гигантского волка велико, но, к сожалению, не бесконечно. Варги покинули ат-а-гхан около полудня, и Ратгхаур напоследок снова облизал Гхажша, а волчица, опасливо оглядываясь на своего серого друга, лишь ткнулась мокрым носом в ладонь. И после этого мне снова пришлось испытать все прелести пешего похода.
Гхажш говорил, что до Гор — полтора дня бегом. Полтора дня орочьего бега, надо уточнить. А ещё правильнее, полтора дня для «волчьего» атагхана. Приличному хоббиту не подобает так бегать. Как, впрочем, и бегать вообще. Это я уже говорил. Жаль, никто не спросил, что, по моему мнению, надо делать. Урагх просто поставил меня на землю и молча поднёс к моему носу кулак, видимо, считая это достаточным объяснением и напоминанием. Он был прав, ничего больше мне объяснять и не нужно было. Его слова о том, что он найдёт способ сделать меня расторопным, живо возникли в моей памяти.
Так что бежал я наравне со всеми. Даже лучше, если учесть, что бежать мне приходилось, только когда орки переходили на шаг, а когда они бежали, мне приходилось просто нестись, лететь над землёй. Благо, в эти минуты Гхажш с Урагхом крепко удерживали меня за плечи, и ничего другого, кроме как лететь, перебирая ногами в воздухе, мне не оставалось.
Гхажш гнал ат-а-гхан почти без остановок, даже ели и пили мы на ходу. И тут уж, что упало, то пропало. Не в привычках хоббитов жевать на ходу. Порядочный хоббит должен сесть за стол, повязать салфетку, крепко упереться в столешницу локтями и есть, применяя нож и вилку, ни в коем случае не хватая куски руками. Потому что принятие пищи не терпит суеты и торопливости, от них теряется весь вкус блюда. Если Вы будете хватать куски, торопливо жевать их на ходу и глотать недопрожёванными, то Вы никогда не сможете насладиться вкусом пищи. Впрочем, что это я? Наслаждаться вкусом походной пищи орков невозможно. Хорошо ещё, если удастся на бегу различить горькая она или сладкая, или, может быть, солёная. О необходимости беречь зубы я даже и упоминать не буду. Сломать себе зуб о кусок походного сухаря может даже орк. Если это случилось с Вами, то сами пеняйте на себя. Из всех орочьих лекарей зубодёры самые безжалостные.
Так что не удивительно, что за все полтора дня мне почти ничего не удалось съесть. Да и попить удалось совсем немного. Баклагу с водой я дважды ронял, и если первый раз Урагх смолчал, просто приняв её от кого-то бежавшего позади, то во второй раз он обозлённо рявкнул, обозвав меня пусторуким, и отвесил такого подзатыльника, что я опередил его на несколько шагов и опять прокусил язык.
Большой, наверное, часа на три, привал Гхажш сделал в конце суток, в «волчье время». Думаю, только из-за того, что начали падать раненые. Двоих из них и так несли всю дорогу, но к исходу суток свалились и остальные четверо. Едва прозвучал приказ «Стой!», как я тоже свалился прямо на сырую землю и тут же уснул. И немедленно проснулся. Думаю, Вы догадались, что от пинка в бок. То, что три часа всё-таки прошли, можно было догадаться по посветлевшему небу и лучам восходящего солнца вдали.
Вот тогда я и увидел горы. Их вид отвлёк меня от мрачных мыслей о том, что мне следовало сдохнуть под ножом Гхажшура, меньше пришлось бы мучиться. А от любования горами и желания снова уснуть отвлёк Урагх. Не очередным пинком, нет. Он поставил передо мной туго набитый мешочек и сказал: «Жри от пуза, сколько влезет, привала до самых гор не будет. Гхажш боится, что конееды опять нам на плечи сядут». И развалившись рядом со мной на буургха, — оказалось, что сижу я не на земле, а на буургха, — развязал мешочек. В мешочке оказались те самые, сморщенные, груши. Сухие и сладкие. Мы ели их вдвоём, по очереди запивая водой из баклаги. Видимо, Урагх не знал, сколько может влезть в голодного хоббита, потому что, в очередной раз сунув руку в мешочек и обнаружив, что он пуст, поглядел озадаченно сначала на меня, потом на мешочек и сказал: «Ну ты здоров жрать, крысёныш! Запас был на пять дней! Для меня одного. Куда в тебя лезет?» Я полагал, что этот вопрос не требует ответа, и потому промолчал. По правде сказать, рот всё равно был занят.
Описывать полдня пути до Гор незачем. Пешие переходы мало отличаются друг от друга и, в сущности, похожи, как клинки, вышедшие из-под молота огхров.
Скажу лишь, что Гхажш не зря опасался новой встречи с роханскими всадниками. Новый эоред появился с закатной стороны, и видно было, что всадники идут по следу атагхана, но мы в это время уже лежали на заросшем кустарником горном склоне. Это был привал перед броском вверх. Я устал так, что даже уснуть сил уже не было. У орков, лежащих рядом, были серые от усталости и пыли лица, и я подумал, что так надрываться нельзя просто под страхом смерти. Ведь умереть иной раз бывает легче, чем изо дня в день принуждать себя к тяжёлому и необходимому делу.
После привала, весь остаток дня ат-а-гхан лез в гору. Привязанная к походному мешку палка, которую я считал стойкой для палатки, оказалась ещё и горным посохом. Тогда мне ещё было удивительно, что вещи урр-уу-гхай имеют много разных, иногда и совершенно несовместимых предназначений. Для меня тогха — так эта палка называется — не нашлось, и пришлось лезть так, поминутно падая на четвереньки и держась руками за склон. Потом заморосил дождь, склон стал скользким, и я несколько раз поскальзывался и падал, а один раз упал так неудачно, что долетел бы до самого подножия горы, если бы не связавшая меня с Урагхом цепь.
Гхажш вёл нас к пещере. Как и обычно у орков, вход в неё был упрятан так, что никто посторонний его не найдёт. Вместо входа был огромный, кажущийся незыблемым валун, поросший седым лишайником. На самом деле, валун качался на своём основании от нажатия ладони, открывая узкий и длинный лаз. В этот лаз орки и полезли по одному, толкая перед собой походные мешки. Для меня лаз был достаточно широк, Урагх же, должно быть, полз, обдирая о стенки кожу.
Когда из лаза я выбрался в неширокий и невысокий проход, впереди уже горели факелы. Урагх, выбравшись вслед за мной, попытался выпрямиться в полный рост, но стукнулся головой о потолок и замысловато выругался.
Потом мы довольно долго шли по петляющему проходу, время от времени сворачивая в тёмные, кажущиеся тупиками ответвления, в конце которых неизменно оказывались скрытые от постороннего глаза двери. Всё это очень напоминало подземелья Умертвищ, только плесени на стенах не было, зато сырости было больше.
Стены прохода разошлись в разные стороны, потолок поднялся, и образовалось, пусть и не очень широкое, но пространство. «Стой! — рявкнул впереди Гхажш. — Ууртак — сзади, Гарджогх — впереди, смена будет через час, остальные могут дрыхнуть». Все рухнули вповалку на каменный пол, и только двое подхватили факелы и разбежались в разные стороны. Убежали они по проходу не очень далеко, потому что свет факелов был виден, но в этом неясном отсверке мало что можно было разглядеть. Даже в полушаге от лежащих орков их тела можно было принять за груды камней.
Я и мой охранник лежали рядышком, привалившись к сырому камню стены, Урагх ворочался и шумно пыхтел. «Гонит, гонит, загонит скоро, — шипел он. — Гхажш! Крысёныш сдохнет, если так бежать будем!» «Сдохнет — головой ответишь, — донеслось из темноты. — Или забыл? Не сможет бежать — на руках понесёшь. Нам отсюда быстро надо смыться, пока бородатых не нанесло».
«Гномы, — подумал я. — Они боятся гномов». И повернулся поудобней. «Не дёргайся, — предупредил Урагх, — по морде получишь. Мне тебя тащить и охранять велели, а бить никто не запрещал. Лишь бы живым до места дотащить». И снова зашипел сам с собой: «Бородачи, проклятые волосатики, но отдыхать-то тоже надо, сдохнем же, бежим не жравши, не пивши». Я пошевелился, и он натянул цепочку.
— Чего дёргаешься?
— Спросить хочу, — ответил я ему.
— Надо же, — изумился он, — ты, крыса, ещё и говорить умеешь, я думал, ты немой. Гхажш, недомерок поговорить хочет.
— Он что, заскучал у тебя? — устало хохотнули из темноты. — Ну развлеки его, потрепись о чём-нибудь. Только шёпотом, а то твоё рычание в Гундабаде слышно.
— Говори, — разрешил Урагх. — Только тихо, попробуешь крикнуть — язык вырву.
— Вы их боитесь? — если честно, на ответ я не очень рассчитывал.
— Кого?
— Гномов.
— Ш-Ш-Ш… — скривился Урагх. — Не говори так, называй их бородатыми.
— Хорошо, прости, я не знал, что … бородатых нельзя называть … ну так, как я назвал.
— Нельзя, — подтвердил он. — Нашего за это слово уже бы били. Да и тебе не мешало бы врезать раз. Но я добрый. Скажешь ещё раз — точно получишь.
— А почему их нельзя называть по имени? — мне это было совсем не нужно, но я хотел узнать, можно ли здесь встретить гномов. Возможно, кто-то из них помнит о походе Бильбо Бэггинса и тринадцати гномов.
— Почему, почему, накликать можно, вот почему.
— А разве они могут здесь быть? — я затаил дыхание, очень хотелось, чтобы Урагх ответил «Да».
— А кто их знает… Это наши ходы, не бородатых, замки здесь наши, знаки. Только кто их знает, могли случайно вход найти. Золото своё проклятое искали и нашли.
— И мы можем с ними встретиться?
Урагх ударил меня так, что в глазах стало темно, хотя до этого казалось, что темней уже некуда. Орочья пасть сунулась мне в лицо, и в нос шибануло вонью из глотки.
— Накликать хочешь? Заткнись, или я тебе губы верёвкой зашью. Если что, я тебя сам удавлю. Пусть потом мне Гхажш голову рубит, если живы будем.
— Извини, я же не знал. Это что, опасно?
— Опасно? Ты, крысёныш, в своей дыре за всю жизнь не узнал, что такое опасно. В тенётах у шелоб не так опасно, как здесь сейчас. Понял?
— Нет. Вас же много. Вы сильные.
— Против бородатых много не бывает. Встретим хоть десяток, как пойдут мотыгами верюхать, половина наших ляжет.
— А почему вы с ними воюете?
— Это не мы с ними… Это с нами все воюют. Где не поселись, везде кто-нибудь живёт. Никто нам своего места уступить не хочет, даже просто рядом поселиться, просто пожить не дают. Все нас убивают. Только под землёй укрыться и можно. А под землёй эти. Бородатые убийцы! Они нам вечные враги! Понял?! Вечные! С людьми мы уживёмся, остроухие сами уйдут когда-нибудь, а с бородатыми так не получится. Или мы их перебьём, или они нас. Знаешь, как они кричат, когда нападают?!
— Да. Я читал. Топоры гно… — я успел захлопнуть рот и поправился. — Казад барук.
— Не топоры, крысёныш, не топоры, — Урагх возбуждённо мотал головой в двух дюймах от моего лица. — Не топоры! Мотыги! И звучит это совсем не так. Не так… Ты, грамотей, читал книжки, а это надо слышать ушами…
И вдруг он глубоко вдохнул, разинул пасть, и по каменным стенам запрыгал истошный вопль: «КхаззззааааД баааррууук!!!»
Ат-а-гхан взметнуло с пола весь сразу, как одного человека, и я поразился, как ловки оказались орки, как много ещё в них сил после этого сумасшедшего полутора суточного бега. Только что лежали на камнях груды тряпья, и вот уже проход перегорожен стеной щитов, над моей головой и головой моего провожатого занесены кривые клинки и короткие мечи, и Гхажш уже оказался рядом с нами.
По проходу раздался топот, все напряглись, но появился лишь один орк-часовой с факелом. С другой стороны тоже протопали: прибежал второй караульный. Свет притащенных караульными факелов охватил неширокую залу. Никаких гномов, разумеется, не было, и все постепенно стали отмякать, расслабляться. Все, кроме Гхажша.
— Кто орал? Кто?! — Гхажш брызгал слюной, чуть ли не мне в лицо, я ещё не видел его таким. — Говори, недомерок, кто здесь орал?
Я мотнул головой в сторону Урагха.
— Зачем? — Гхажш спрашивал уже орка, и голос его был неправдоподобно тих и почти ласков, а сквозь лицо неожиданно проглянула гадливая улыбочка Гхажшура.
— Гхажш, — проканючил Урагх. — Ты же сам сказал его развлечь! Мы о бородатых говорили, ну я и крикнул, как они кричат. Я ничего такого и не хотел вовсе… Просто показать ему хотел… Гхажш…
— Показал, значит, развлёк маленького… А ты знаешь, что за такие шутки в зубах бывают промежутки?
Гхажш внезапно и резко, без всякого замаха, пнул сидевшего Урагха прямо в лицо, и тот сплюнул кровью.
— Я отказываю тебе в имени. Тебя не будут даже называть «Урагх», тот, кто захочет к тебе обратиться, будет звать тебя просто «гха». Я лишаю тебя меча, ты недостоин его носить. У нас на счёту любые руки, поэтому меч ты отдашь, когда доберёмся до места, но с этой минуты ты лишён права на поединок.
Он ещё раз пнул сгорбившегося, съёжившегося Урагха и отошёл. Орки один за одним стали подходить к провинившемуся, и каждый пинал его. В этом не было ни злобы, ни истерики. Просто молчаливое деловое исполнение. Провожатый мой даже не защищался, только сплёвывал зубы, если удар приходился по ним. Иногда бьющий попадал в солнечное сплетение или в пах — Урагх загибался, и тогда очередной истязатель терпеливо ждал, когда жертва разогнётся.
В этой молчаливой деловитости было что-то ужасное. Мне было бы легче наблюдать всё это, если бы орки вопили, бесновались, но они просто молча подходили по одному, и каждый наносил свой удар. И мне стало жаль Урагха.
Пинок, всхлип, пинок, всхлип, пинок, всхлип…
Я не сразу услышал крик. Сначала в ушах появилась боль. Словно ржавое сверло вгрызлось в череп, и лишь потом прорезался высокий, едва слышимый звук.
«Кх-а-а-за-а-а-д!» — и ничем этот крик не походил на истошный вопль орка, ничем.
И тут же, без единого мгновения перерыва, без вдоха звенящая нота сменилась другой, такой же едва слышной, но низкой, как звук катящегося по гигантскому барабану камня: «Ба-р-р-р-р-р-ру-у-ук!»
Звук прорычал над головами, сгибая шеи, отразился от каменных стен, впрыгнул в переставшую дышать грудь и ледяными пальчиками страха схватил за сердце. Сердце остановилось, было, на несколько мгновений, но вырвалось, заметалось по клетке груди и затрепетало где-то у горла.
Глава 14
Всё неширокое пространство между каменными стенами в один миг заполнилось пронзительным лязгом и скрежетом сшибающихся клинков. Не знаю, сколько было нападавших. В те суматошные мгновения казалось, что они мельтешат всюду, со всех сторон. Мой охранник валялся на сыром камне, надрывно харкая. Вокруг, рыча и воя от страха и боли, с отчаянностью обречённых рубились орки. В свете брошенных факелов метались по стенам и лицам чёрные корявые тени, а я сидел, оцепенев от неожиданности и страха, прижавшись к вздрагивающему в кашле Урагху.
Сама Смерть шла на меня. Низкая и широкая, почти одинаковая и в высоту, и в ширину. Тьма зияла в глазном проёме наличника её шлема. Отливающая серебром метёлка заплетённой в косу бороды моталась по железной груди, и багрянец факельного отблеска кровью струился по полированному металлу доспеха. Смерть шла, уверенно прокладывая себе дорогу тяжёлыми взмахами клювастой мотыги. Шла, переступая то через один, то через другой труп. Орки теснились у неё на пути, закрывали нас щитами и телами, отмахивались тогха и пытались пырнуть её короткими мечами. Но разве возможно остановить Смерть? Она шла медленно и неумолимо, и за каждым её шагом оставались тела, ещё только что, мгновение назад, бывшие живыми. Последний орк на её пути разбрызгал осколки своего черепа, и часть их и белёсых сгустков его мозга попала на меня, а смерть сделала ещё один, последний, шаг. Медленно, невыносимо медленно, взмыла над моей головой мотыга и также неторопливо, уверенно стала опускаться, целя окровавленным клювом в темечко,
Хоббиты — мирный народ. Мы не любим ни воевать, ни драться. «Худой мир лучше доброй драки», — так у нас говорят. Но бывают мгновения, когда в душе самого неуклюжего доброго и трусливого хоббита просыпается мужество. Когда разум мирного обывателя уступает клокочущей ярости воина. Мы не любим ни воевать, ни драться, но, как и в былые времена древних битв, едва хоббит встаёт на ноги, его учат плясать брызгу-дрызгу. Учат и мальчиков, и девочек. Учат, не глядя на синяки и шишки, на сбивающиеся в кровь ноги, не жалея тумаков и розог для ленивых и неловких. Учат плясать и в одиночку, и в паре, и в хороводе, с ореховым прутиком и дубовой палкой, просто с пустыми руками. Учат, помня, что не всегда брызга-дрызга была весёлою, лихою пляской, и не всегда остаётся лишь пляской ныне.
Всё и произошло как в брызге-дрызге, само собой. Тело ушло в привычный, затверженный годами упражнений перекат. Цепь на шее, к счастью, не помешала мне, и мотыга, пролетев в дюйме от моих волос, высекла из камня искры и кройки. Одна из подошв коснулась неровного каменного пола, а вторая уже летела над ним в широком размахе «метёлочки». Она врезалась в прикрытую кожей грубого башмака чужую лодыжку, и даже в окружающем нас лязге, заглушающем всякие звуки, мне послышался хруст. Мой противник ещё падал, когда я взлетел над ним. Взлетел, как учили когда-то отец и дед, как в лихом переплясе на пару с Тедди, и невесть откуда взявшаяся в ладони рукоять кривого клинка тяжелила руку. Я рубанул клинком, как когда-то стегал ореховым прутом, рубанул, вложив в этот удар всю тяжесть своего приземления, всю клокотавшую во мне звериную ярость и горевшее в груди незнакомое дотоле упоение.
В обычной пляске мне не часто удавалось «запятнать» напарника. Но этот противник, от темени до подошв закованный в железо, не обладал увёртливостью хоббита. Воронёная сталь врубилась в полированную, и клинок, взвизгнув и рассыпав обжигающие малиновые искры, вырвался из моих рук. А на зерцале чужого доспеха появилась длинная и узкая щель. Чем-то чёрным, тёплым, липким и солёным плеснуло мне прямо в лицо, залив глаза. На несколько мгновений я перестал видеть, а когда снова разлепил ресницы, враг, выпустив из рук мотыгу, бился в предсмертных судорогах на мокром и скользком от крови камне.
И я понял, что только что убил гнома, и упоение моё — это упоение убийством.
Я плохо помню, что было дальше. Помню, что кто-то волок меня за руку во тьме подгорных пещер, но я не мог идти, и меня понесли на руках. Помню, что лежал на холодном, высасывающим из тела остатки тепла, каменном ложе, свернувшись калачиком, а надо мной кто-то то воюще рыдал, то, не таясь, во весь голос, выкрикивал страшные проклятия, то тихо и скуляще плакал. И гулкие отголоски в кромешной темноте многоголосо и жалобно рыдали, ругались и плакали. Помню, что чьи-то осторожные, неумело-нежные руки совали мне в рот кусочки чего-то жёсткого, но съедобного и поили то водой, то чем-то жгучим. Я покорно жевал и пил, не различая вкуса, и меня снова и снова влекли по тёмным, без единого проблеска света, проходам. Каменные стены их то разбегались в разные стороны, — и только по звуку шагов, обутых в подкованные сапоги ног, звенящему дальними отголосками, можно было догадаться, что они всё-таки есть, — то сжимались вокруг, давя на сердце неясным ощущением тяжести скальной толщи над головой.
Но все ЭТИ ощущения и чувства лишь слабо скользили по поверхности моего тёмного, как сами пещеры, разума. Вновь и вновь в сумраке моих воспоминаний возникали расширенные, удивлённые глаза за наличником глухого гномского шлема. В неморгающем взгляде этих глаз был тот же недоуменный вопрос, что и в выражении лица отрубленной головы несчастного орка у колодца фолдерской деревни: «За что меня так?» Ладони жгло ощущение шероховатой и тёплой рукояти орочьего меча, а лицо зудело под липкой коркой чужой крови. И хотелось рвать, соскребать с себя кожу, чтобы хоть на миг, на один лишь удар сердца избавиться от этого страшного в своей реальности зуда. Вот только руки не слушались желания. Память, услужливая, как палач, подсовывала всё новые и новые, незамеченные раньше, подробности, и с той же, палаческой, упрямой настырностью раз за разом задавала смятенному разуму один и тот же вопрос: «Я — убийца?»
Не знаю, сколько это продолжалось, должно быть, несколько дней. В себя я пришёл от того, что в зрачки мне заглядывало солнце.
Мы были в лесу. Я и Урагх. Одни. Урагх сидел рядом со мной, съёжившись обхватив длинными руками мохнатые, в козьей шкуре, колени. Глаза его были сухи и красны, и остановившийся взор был направлен сквозь меня куда-то вглубь земли, или, может, наоборот, он смотрел вглубь себя. Я попытался сесть, но мне это не удалось: тело слушалось плохо. Урагх, видимо, услышал шорох. Обратил на меня безразличный, мёртвый взгляд, помедлил, а потом с трудом, опираясь на землю руками, встал и пошёл разболтанной, неуверенной, шаткой походкой, словно был пьян.
Что мне оставалось делать? Я пополз за ним. Мы были скованы одной цепью. Это продолжалось весь день: он шатался впереди, я полз позади. Он не дёргал цепь и, садясь в траву, терпеливо ждал, когда я переворачивался на спину, чтобы полежать и дать отдых моим ослабевшим рукам. Я отдыхал, приходил в себя, и мы снова шли-ползли по этому тихому молчаливому лесу. Путь наш был так однообразен, что я даже и не заметил, как коснулось края земли солнце, и сгустились под кронами деревьев синие причудливые тени. Лишь тогда я почувствовал, что не могу ползти больше, и хотел окликнуть Урагха, но из горла вырвался лишь шипящий клёкот. Урагх оглянулся и в очередной раз сел на траву, и я провалился в милосердное, без всяких воспоминаний, сонное забытьё.
Когда я проснулся, то обнаружил себя лежащим на коленях и руках Урагха, и он тихо покачивал меня, словно баюкающая ребёнка мать. Увидев, что я открыл глаза, он осторожно приподнял мне голову и поднёс к моему лицу руку. От глубокой, как чашка, лодочки огромной ладони распространялся вкусный кислый запах ржаного хлеба. Это была кашица из размоченных сухарей и растёртых ягод. Ничего вкуснее мне не довелось есть ни до, ни после. Я слизал с ладони всё до последней крошки, и лишь тогда понял, что не оставил ничего самому Урагху. Взгляд, которым я смотрел на него, был, наверное, очень виноватым, но он не обратил на это никакого внимания, а просто плеснул в ладонь воды из баклаги и начал меня поить. Я лакал воду из его рук, как зверёныш, и чувствовал, что силы возвращаются ко мне. Я даже попытался встать на ноги, но голова кружилась, колени подгибались, и мне пришлось двинуться в дальнейший путь на четвереньках.
Странный это был лес. Странный и жуткий. Странный, потому что в нём не было слышно ни одной птицы. Ни пиньканья синиц, ни кукования кукушек, ни крика иволги, ни стука дятла, ни даже вороньего карканья. Ничто не нарушало его девственную тишину, кроме шума лёгкого ветерка и согласного с ним шелеста травы и листьев. Зверей в этом лесу тоже не было. Не дразнились с веток белки, не мелькали на полянах зайцы, не хрюкали в дальних кустах кабаны, и звериных, ведущих к водопою, троп не попадалось нам на пути. Трава, кусты, деревья. Наша нелепая пара была единственным нерастительным существом в этом лесу. Даже комаров в этом лесу не было, что им делать там, где не у кого пить кровь.
Солнце стояло высоко, и небо было ясным, без единого облачка, но в лесу — лиственном, не еловом, — было сумеречно. Густые наглые, какие-то совершенно самостоятельные тени разлеглись под кронами деревьев, как попало, не обращая внимания на то, как движется солнце. Иногда я ловил себя на мысли, что мне кажется, будто некоторые из них перебегают за нами от дерева к дереву. Поросшие седым лишайником и зелёным мхом древние стволы будили воспоминания о цветастых лохмах плесени в подземельях Умертвищ. Здесь не было факелов, и деревья не меняли выражения «лиц», но зато чудилось, что лишайные космы прячут взгляд злобных и внимательных глаз.
Долгое время мне казалось, что Урагх бредёт без всякой цели и смысла, наугад, но потом я понял, что мы идём по сложной, петляющей, незаметной глазу тропинке, избегающей крупных деревьев. Мы хлюпали по болотным бочагам, ломились через высоченную, выше головы Урагха, осоку по берегам ручьёв, пересекали целые поляны странных растений, липкими цветами ловивших случайных насекомых, но не приближались к деревьям и старались обходить кусты.
Руки мои были изрезаны в кровь осокой, заменявшая одежду серая дерюга промокла насквозь и провоняла тиной, лицо, перемазанное жгучим липким соком растений-охотников, горело и постепенно покрывалось волдырями. Я проклинал этот мрачный, как Древлепуща, лес.
Мы двигались по краю небольшого болота, когда Урагх внезапно сел прямо в жидкую грязь и сказал: «Дальше ты пойдёшь один».
Страх. Первое чувство, которое я испытал при звуках его голоса — страх. И второе тоже. Я привык к Урагху за весь этот странный лесной путь. Я начал ощущать к нему нечто вроде дружбы, и пусть это не покажется Вам странным. Да и как мы могли расстаться, мы были скреплены одной цепью.
«Я оставлю тебе кугхри, — он показал на свой кривой клинок, — и всё остальное, потом это тебе пригодится, но не вздумай пользоваться ничем здесь. В Бродячем лесу нельзя разводить огонь и рубить деревья».
Смутная догадка промелькнула в моей голове, покрутилась так и этак и превратилась в уверенность.
— Урагх, мы в Фангорне?! — я был ошеломлён. Я же читал Алую книгу, орки не могут заходить в Фангорн!
— Не называй меня так, я лишён имени и ты должен называть меня просто «гха». Да. Мы в Фангорне, вокруг, — он показал круг руками, — бородатые и конееды ловят остатки наших, я решил, что здесь будет безопаснее, здесь можно выжить, если знаешь как, а бородатые и конееды вглубь леса не заходят, боятся. Но на опушках бывают.
— А почему ты не хочешь, чтобы я называл тебя по имени? — мне сейчас и самому это странно, но тогда вопрос действительно волновал меня. Тогда я не знал, что для урр-уу-гхай значит имя, и что значит лишится его, но догадывался что за жестоким обрядом, совершённым в пещере, таилось нечто печальное и важное.
— У меня больше нет имени, зови меня «гха», — ответил Урагх, тщательно стараясь быть безразличным.
— Это новое имя? — сейчас я жалею, что пытал его этими вопросами. Я причинял ему боль.
— Нет, это название. Оно означает — предмет, вещь. Так зовут всех, кто не заслужил имя. Или потерял его, как я.
— Они что, сделали тебя вещью?! Это же жестоко, — я и сейчас думаю, что это жестоко. Но сейчас я ещё знаю, что часто бывает трудно различить, что более жестоко: справедливость или её отсутствие.
— Это правильно. Тот, кто не имеет мозгов, чтобы думать, не может носить имя. Помолчи. Мне надо приготовиться и объяснить тебе, что ты будешь делать дальше.
— А почему ты меня отпускаешь?
— Гхажш приказал тебя отпустить, если мы останемся одни. Ещё раньше, когда нас сковывали. Я смотрел, сможешь ли ты двигаться один. Ты можешь, я тебя отпускаю.
— А как ты это сделаешь? Нам же нечем расковать цепь, — я, действительно, этого не понимал, а то, что произошло потом, мне и в голову не могло прийти.
— Помолчи! Ты всё время перебиваешь и не даёшь мне говорить! Если хочешь выйти из леса, держись на полуденное солнце, выйдешь в степь, дальше, как знаешь, там всё время шарятся конееды, а у тебя нет причин их бояться. Но учти, они могут сначала ударить копьём, а потом будут разбираться, кто ты такой, если захотят. Если хочешь добраться до опушки живым, а не попасться в пасть какому-нибудь бродячему пеньку, иди так, как мы шли до этого: не приближайся ни к чему, что крепче, чем трава! Не вздумай рвать орехи или ягоды с кустов! Можешь есть всё, что растёт на траве. Можно выкапывать корни кувшинок, есть съедобные травы, если знаешь, какие. Можно есть муравьёв и их личинки, дождевых червей, их здесь много. Иногда в болотах попадаются лягушки, а в ручьях — рыба. Воду здесь можно пить любую, даже болотную. Тебе понятно?
— Понятно, — эта длинная возбуждённая и, главное, правильная, без обычной орочьей грубости, речь смутила меня. От представления, что придётся есть муравьёв, дождевых червей и лягушек меня чуть не стошнило. И ещё меня занимал вопрос, как Урагх собирается расклёпывать цепь.
Он не стал трогать цепь. Сначала он отдал мне свой пояс с ножнами меча, сумками и кинжалом. Затем баклагу с водой. Потом, морщась, стащил с больших пальцев стальные кольца и положил их в один из напоясных мешочков. После его клинком взрезал левый бок своей меховой безрукавки, скинул получившуюся накидку с дыркой для головы и напялил её на меня.
У него было красивое тело… Наш дрягвинский кузнец тоже был мускулист, но он был… более жирный что ли, чем Урагх. Под тёмной от грязи кожей орка ясно были видны не только жгуты мышц, но и отдельные прядки мускулов, особенно хорошо заметные на круглых мощных плечах. Большая, уродливая, косоглазая голова, с торчащими из несмыкающейся щели узких губ кривыми зубами, была чужеродным наростом на этом теле.
«Будешь уходить, оставь мне мою руку», — сказал Урагх непонятную мне фразу, поднял клинок и…
Кривое лезвие взрезало тёмную кожу на плече, рассекло обвивавшие сустав пряди мышц и сухожилий. Чёрный металл жадно грыз живую плоть, из раны высунулся белый оголовок сустава, и Урагх свистяще зашипел сквозь сомкнутые зубы. Кровь хлестала вверх тугой, высокой струёй, и брызги её оседали у меня на волосах и лице.