Пока исследование не носит официального характера, прошу вас это понять. Пока я занимаюсь только сбором фактов для составления файлов, чтобы затем, если возникнут какие-то вопросы, те, кто должен будет ответить на них, имели такую возможность.
Говорил он в точности так, как те qestora, которые когда-то поймали моего отца на неуплате налогов. Именно этого я и боялся. Каким-то образом я ухитрился попасть в сферу внимания местной тайной полиции и пока не мог сообразить, какой дать ответ, чтобы отвязаться от этого шпика. Не понимал я даже того, какие, собственно, ко мне претензии и что он мог со мной сделать. Куда ни ступи, такой «дружеский» неформальный допрос — это именно такая процедура, при осуществлении которой у тебя нет ровным счетом никаких официальных прав и никакого понятия о том, в чем тебя обвиняют и какие против тебя есть улики. Вот почему любой коп на планетах Тысячи Цивилизаций всегда предпочтет поболтать с тобой, чем арестовать тебя.
Я ждал, нервничая все сильнее и понимая, что неприятности у меня похуже, чем мне показалось поначалу, а преподобный Сальтини молчал и пялился на меня с экрана. В конце концов он решил, что, пожалуй, пора продолжить разговор, чтобы что-то выяснить.
— Что ж, — сказал он сдержанно, — вы, конечно, помните, что одной из задач, ради которых вы организовали свой Центр, было облегчение общения и налаживание взаимопонимания между Каледонией и Новой Аквитанией. Теперь же возникает такое впечатление, что программа курсов в том виде, в каком вы ее изложили, вовсе не привлекает тех, кто годится для осуществления подобных задач. Совершенно ясно, что те люди, которые стоят в стороне от основной карьерной дороги, как бы ни стали они подкованы в тонкостях аквитанской культуры, на смогут занять таких постов, где бы они могли воспользоваться приобретенными познаниями. Конечно, они смогли бы работать переводчиками или личными помощниками высокопоставленных работников, может быть — бизнес-агентами, поскольку ни один из перечисленных мною постов не требует ни особого лицензирования, ни научной степени. Но с другой стороны, будучи людьми, считающими, что они знают, что делают, они, весьма вероятно, будут вступать в конфликты со своими более квалифицированными начальниками. Из-за этого вряд ли кто-то будет счастлив, разве вы этого не понимаете?
— Ответ отрицательный, — сказал я. Во-первых, я действительно перестал понимать преподобного Сальтини, а во-вторых, упрямство — не самая плохая стратегия. — А если торговля начнет расширяться до того, как мои будущие учащиеся начнут трудовую деятельность на ниве коммерции с Новой Аквитанией, полагаю, еще больше народу хлынет на курсы.
— Но не раньше, чем те люди, которые не владеют этическими понятиями о месте человека во вселенной, уже преуспеют в этой сфере. Вы должны осознать, как это будет выглядеть: рынок начнет вознаграждать порок и, соответственно, наказывать добродетель. Мы не можем позволить, чтобы воля рынка, которая для нас равноценна Воле Божьей, проявлялась подобным образом.
Говоря более конкретно, хотелось бы подчеркнуть, что, увеличив дотацию на создание вашего Центра, Совет Рационализаторов и Пасторат Социальных Проектов пришли к обоюдному согласию в вопросе о том, что ваш Центр — учреждение полезное для. Каледонии и всех ее жителей. Вы лично немало потрудились для того, чтобы нас в этом убедить. А теперь мы видим, что самые неблагонадежные — я употребляю это слово, хотя многие назвали бы этих людей «никчемными» — члены нашего общества столь многочисленно представлены среди записавшихся на ваши курсы. Вы ведь не думаете, что мы должны сидеть сложа руки, в то время как в важнейшем проекте, в который вложено столько средств и престижа, намеревается участвовать группа людей, которую как минимум можно охарактеризовать как прослойку неудачников и недоучек, которых многие попросту презирают? Вы должны понять нашу точку зрения в этом вопросе.
Деваться было некуда.
— Чего вы от меня хотите?
Все это время преподобный Сальтини продолжал хитровато улыбаться. Улыбочка его не стала шире или натужнее — она просто никуда не девалась, и все.
— Мы полагаем, что некоторая отсрочка начала занятий и консультации со стороны двоих квалифицированных специалистов — к примеру, скажем, богослова и специалиста по исследованию рынка — помогли бы вам перефразировать вашу программу так, чтобы в Центр потянулись достойные учащиеся. Вы понимаете, что я имею в виду?
— Я склонен считать, — проговорил я, довольно отчетливо представляя, что следующие полтора года мне светит заполнение бесчисленных бумажек и выгребание дерьма, что, в общем-то, почти одно и то же, — что, если я изменю формулировку программы, мне придется и обучать людей не тому, чему я планировал их обучать. А мне бы этого не хотелось.
Запланированные мной курсы основаны на системе погружения. Если кого-то из учащихся оскорбит аквитанская культура или оттолкнет или если они не смогут лично с ней примириться, то чем скорее это проявится, тем лучше. И потому, — тут меня озарило, — может быть, как раз и лучше отвратить от аквитанской культуры тех людей, которые не вписываются в ваше общество. Во-первых, если у них учеба не заладится, для вас в этом большой потери не будет, но поскольку они все-таки являются представителями каледонской цивилизации, они могут стать хорошей экспериментальной группой. На самом деле — исключительно хорошей экспериментальной группой.
Я уверен: они непременно будут давать те или иные реакции на преподаваемый им материал, но совсем не обязательно будут проявлять такое же возмущение, как ваши более благонадежные сограждане. И даже если их реакция будет выражаться в грубом осуждении программы Центра, все равно никто им не поверит, потому что всем известно, что они собой представляют. Ну а уж если их способности все же на что-то пригодятся, вы сможете рассмотреть таковые результаты как полезные для своей практики профессиональной ориентации.
Я сам не верил, что я умею так разговаривать. Может быть, это Сальтини меня заразил?
Он ничего не говорил, но пальцы его порхали над клавиатурой. Уж не знаю, что было перед ним на экране компьютера ряды цифр или досье моих будущих учащихся, но он продолжал хитровато улыбаться.
Почему же я вдруг заговорил совсем как он? Понятно… я просто отчаянно пытался разговаривать с ним на его языке.
Вроде бы язык был обычным, терстадским, но стоило мне начать слушать тех, кто так разговаривал, как я чем дальше, тем меньше понимал. Быть может, Сальтини, как и отец Аймерика, вырос, разговаривая только на местном, «рациональном» языке? Но при этом Каррузерс-старший отличался откровенностью, граничащей с грубостью, и, следовательно, манера Сальтини ходить вокруг да около тоже не противоречила рациональности.
Наконец он устремил взгляд на меня, и улыбка его стала шире. Я занервничал, не догадываясь, к чему бы это.
— Ну вот теперь, когда вы все изложили в таком свете, — заворковал Сальтини, — все выглядит просто замечательно.
Полагаю, в таком ключе вам и надо работать. Думаю, вас очень порадует тот факт, что все те семьсот компьютеров, которые проверили вашу точку зрения на богословскую верность, согласны со мной. Я бы сказал, что с рациональностью у вас все в порядке. Мыслите вы взвешенно и очень прагматично.
— Я в самом скором времени намерен приступить к изучению рационального языка, — сообщил я. Это было чистой правдой. Мне действительно было любопытно, а Аймерик сказал мне, что ничего особенно сложного в изучении этого языка не было. И я решил, что от меня не убудет, если я скажу об этом Сальтини.
— Вы меня совсем не удивили. А теперь я должен попрощаться с вами. У меня очень много дел. А вы, когда просмотрите свои файлы, убедитесь в том, что у вас могут возникнуть проблемы с тем дополнительным числом учащихся, которым теперь позволено посещать ваши курсы.
А я, надо признаться, пока не удосужился интересоваться тем, сколько народа записалось в Центр. Думал, будут подтягиваться постепенно, а сначала будет не больше десяти на каждом курсе.
Когда же я открыл файл, то убедился, что еще минуту назад, до того как Сальтини милостиво допустил к занятиям остальных желающих, все так и было, как я предполагал: на каждом курсе — учащихся по пять, не более, а всего, на весь Центр, — двадцать один человек.
А теперь их стало на двести шестьдесят четыре человека больше.
Это была поистине невероятная цифра. Знай я о таком наплыве народа днем раньше, я бы составил расписание так, чтобы всем нашлось место и время для занятий. В итоге весь день у меня ушел на переработку расписания. Теперь мне предстояло трудиться засучив рукава, несколько месяцев подряд, да еще надо было выплачивать официальные премии Биерис и Аймерику за то, что им выпадала дополнительная нагрузка.
О, если бы я знал об этом двадцать четыре часа назад…
Из головы у меня не шла мысль о том, что Сальтини все это подстроил нарочно.
— Само собой, — подтвердил мою догадку Торвальд чуть позже в этот день, когда я сделал десятиминутный перерыв, чтобы показать ему, в чем состоит уход за залом для фехтования и борьбы. — Я вообще удивлен, как это вам удалось столько времени не сталкиваться с Сальтини. У него такая работа, понимаете?
— В смысле? Создавать хаос?
Торвальд посмотрел на меня так, будто готовился принять некое решение. Помолчав пару минут, он сказал;
— Все знают преподобного Сальтини. Раньше или позже, так или иначе, с ним обязательно столкнешься. Очень многие думают, что он — компьютер, запрограммированный на создание визуальной имитации живого человека в реальном времени, но я все-таки считаю, что он — самый настоящий. — Торвальд на меня не смотрел, и впечатление у меня было такое, что можно вернуться к нашему разговору о том, как чистить пол в зале, и о том, как устанавливать разные уровни упругости покрытия для занятий ки-хара-до, катаютсу, фехтованием и борьбой вольного стиля. — Если хотите поговорить о нем, постарайтесь не волноваться. Мониторы улавливают голосовое возбуждение, а если вы будете говорить взволнованно, то нас скорее подвергнут проверке.
Я понял: он пытается сказать мне о том, что помещение прослушивается. Это сообщение повергло меня в истинное изумление. Казалось, я попал в эпизод истории человечества из времен одной из четырех Мировых войн или одной из трех Холодных. Честно говоря, я бы не удивился сильнее, если бы он предупредил меня о том, что здесь водятся ведьмы.
Между тем Торвальд явно не шутил. Я сглотнул подступивший к горлу ком и сказал:
— Расскажите, пожалуйста.
— Ну… — протянул Торвальд. — Он верит в то, что сам говорит. А если он — кибернетический компьютер, то, значит, кто-то верит в то, о чем он говорит. Это часть доктрины: рынок как единственное истинное орудие Господа способен выявить, кто хороший, а кто плохой. Работа Сальтини состоит в том, чтобы все так и происходило. И он обладает властью, достаточной для того, чтобы обеспечивать выполнение этой задачи. Ясно? Долго говорить об этом мне не хочется.
Больше он мне ничего не сказал. Мы вернулись к разговору о спортивном зале, а потом я его проинструктировал насчет необходимости регулярной натирки пола в танцевальном зале.
Вернувшись наверх, я обнаружил, что на начальный курс аквитанского языка записались сто пятьдесят человек. Я разбил их на три группы, но и это был перебор. Для того чтобы со всеми отзаниматься, мне предстояло отказаться от пары обедов в неделю.
Торвальд оказался прав в одном: искусство фехтования пока привлекло не слишком много желающих — столько, что они умещались в одну группу. Лично я с трудом понимал, почему так мало людей хочет научиться драться и овладеть оружием, но уж так оно получалось.
К тому времени, как я покончил с административными делами, было уже довольно поздно, и я порадовался тому, что у меня есть комнатка в Центре и не надо ехать на ферму к Брюсу, тем более что с утра пораньше мне нужно было по долгу службы работать с Аймериком.
Если бы я знал, что в свой домик на ферме Брюса не сумею вернуться еще целых шесть дней, я бы, наверное, сразу все бросил и разрыдался. Но тогда я просто заказал кое-что новенькое из одежды, попросил, чтобы заказ доставили в Центр, и улегся спать.
* * *
К тому времени, как истекли первые несколько дней занятий, я успел сделать кое-какие выводы насчет тех смутьянов и неудачников, которые вызывали такое беспокойство у преподобного Сальтини.
Во-первых, все они оказались сообразительными. Им, что поразительно, нравилось повторять за мной занудные диалоги на занятиях аквитанским: «Во die, donz». «Во die, amico, patz a te». Повторяя эти предложения по сто раз в день, я порой задумывался о том, а не лучше ли в самом деле было бы заняться чисткой хлева. Никто из моих учащихся не проявлял интереса к импровизированным беседам. Очень немногие могли читать по-аквитански.
На курсе поэзии никто не желал высказываться после того, как интерпретация того или иного стихотворения была сочтена «верной». Система стихотворных размеров для них имела примерно такой же смысл, как правила разгадывания кроссвордов. На курсе изобразительного искусства оказалось несколько неплохих рисовальщиков, но, на взгляд Биерис, настоящие способности были только у Торвальда.
С музыкой все обстояло не то лучше остального, не то, наоборот, хуже. После краткого знакомства с аквитанской музыкой около двух третей учащихся приняли решение посещать какие-нибудь другие занятия или вообще получить обратно деньги, переведенные на обучение. С теми же, кто все-таки решил остаться, тоже было не без проблем. А проблемы заключались в том, что в Каледонии существовала собственная музыка.
На каледонских музыкальных фестивалях, которые широчайшим образом освещались в средствах массовой информации, «живой» публики не было. Музыканты рассаживались по кабинкам, снабженным мощной звукоизоляцией, и старались во время «живого» выступления копировать «совершенное» исполнение из памяти компьютеров. Три других компьютера производили сравнение их исполнения с оригинальной компьютерной версией и, соответственно, присуждали очки, штрафуя за каждое отклонение от оригинала.
В первый день я шокировал большинство учащихся речами об импровизации, но тех, кто все-таки остался на курсе, этот момент, казалось, особо не заботил. Эти по крайней мере интуитивно догадывались о том, что может существовать какая-то музыка помимо той, что сочинена компьютером, невзирая на сложность нотной записи, принятой в Каледонии.
Но вот что моих учащихся сражало наповал, так это мысль о том, что каждый мог «чувствовать, какое должно быть звучание». В итоге я из кожи вон лез, вбивая им это понятие во время занятий по классу лютни. Я повторял это изо дня в день десяток раз, но толку не было никакого, но что сказать еще, я придумать не мог.
— Ну, вот послушайте, — сказал я на одном из занятий и сыграл некий фрагмент. — Получилось печально, с оттенком сладкой грусти, comprentz, companho? А теперь я оживлю эту мелодию более быстрым темпом и, пожалуй, добавлю синкоп.
На меня пристально глядели семнадцать пар глаз, считая Торвальда, который присутствовал на занятиях, делая вид, что помогает мне, — так пристально, словно я был подопытным в кабинете психиатра и только что откусил и проглотил подлокотник кресла.
— Что вы услышали? — спросил я, изо всех стараясь скрыть отчаяние.
— Первый фрагмент был медленный. Второй — быстрый, — сказала пухлая блондинка по имени Маргарет.
Я немного подождал, думая, что она скажет что-нибудь еще. Она добавила:
— Не понимаю, как вы можете ждать от нас определения, грустна ли эта музыка, пока мы не услышим слов.
По крайней мере это пробудило у меня новую идею.
— Позвольте, я вам кое-что сыграю, одну… нет, две вещи.
Сначала я сыграл и спел «Canso de Fis de Jovent» в переводе на терстадский и мне показалось (наверное, показалось), что некоторые были немного тронуты. А потом я, желая поработать на контрасте, спел хулиганскую «Canso de Fis de Potentz», в переводе звучавшую как «Она так и не вернулась».
— Ноты те же самые, — сообщил я.
Маргарет, Торвальд и смуглый здоровяк по имени Пол встретили вторую песню заливистым хохотом. Остальные были попросту озадачены.
— Ну а теперь что скажете? — поинтересовался я.
— Первая песня медленная и грустная. Вторая — быстрая и смешная, — ответила Маргарет. — Но я так думаю, что первая песня грустная из-за того, что она медленная, а вторая веселая потому, что быстрая. Просто ситуации разные.
Я спел куплет из «Canso de Fis de Jovent» в ритме «Она так и не вернулась».
После довольно продолжительной паузы Торвальд изрек:
— Что ж… это не так красиво.
Пол согласно кивнул.
— Не сочетается как-то.
— Вот именно, — обрадовался я. — Сочетаемость музыки со словами или их несочетаемость — это как раз то, о чем я говорю. И если вы понимаете, то у песни должно быть печальное настроение, веселые слова к печальной музыке не прилепятся, верно?
Все послушно кивнули.
Стройная, высокая, немного застенчивая девушка по имени Валери робко проговорила:
— Наверное, вы могли бы что-нибудь такое делать с нашей музыкой. Это было бы, пожалуй, интересно.
Другие учащиеся обернулись и уставились на нее. Мне жутко захотелось их всех вырубить и дальше разговаривать только с Валери.
Но прежде чем я успел раскрыть рот и выступить в ее защиту, она добавила:
— Это идея. Принцип можно применить в более широком масштабе.
Торвальд спросил:
— А как это будет выглядеть? В смысле — как работать с мелодией без слов и угадать, какие в нее вложены чувства?
Валери указала на мою гитару, стоявшую на подставке у стены. Я кивнул, не вполне догадываясь о том, что она заду-. мала, но страстно желая увидеть, как хоть кто-то на этой стылой планете сделает что-то спонтанное. Валери встала и медленно пошла к инструменту. Все не сводили с нее глаз — вернее, я-то точно не сводил. Я вдруг заметил, какие у нее огромные темные глаза и иссиня-черные, пусть и коротко стриженные волосы, и подумал, каково было бы заглянуть в эти глаза, обняв ее за тоненькую талию.
Валери взяла гитару и вернулась на место. Проверив, как настроен инструмент, она удовлетворенно кивнула и молча взяла несколько аккордов. Казалось, она сосредоточена только на том, что делает ее левая рука.
Только я собрался предупредить ее о том, что гитара мужская, как заметил, что ногти у нее подстрижены коротко, по-мужски, как у большинства женщин в Каледонии. Это было понятно: ведь им, как и мужчинам, приходилось работать на фермах или фабриках, но все же было грустно смотреть на ее руки.
Она начала играть. Сначала это были простые арпеджио в обычной четырехаккордовой прогрессии фламенко — очень точные и чистые, но школярские. Затем звукоизвлечение стало более мощным, резким, почти стаккатовым, а потом Валери заиграла медленнее, и мелодия приобрела тоскливую пустоту, как нельзя лучше шедшую Нансену. Я слушал музыку и представлял себе людей с суровыми лицами, стоящих на холодном ветру, и густые, как сироп, волны замерзающего моря, вгрызающиеся в голые прибрежные скалы. Музыка была сдержанной и ненавязчивой, как Брюс, безжалостной, как преподобный Каррузерс, обнаженной и величественной, как пики Оптималей, и такой же неожиданно прекрасной, как радуга над каньоном, разрывающая своим блеском туман.
Я был тронут и потрясен тем, что здесь может существовать нечто подобное.
Валери закончила играть. И тут началось нечто невообразимое. Все разом загомонили, затараторили. Некоторые говорили на рациональном языке, я ничего не понимал.
— Patz, patz, companho!
Все обернулись, посмотрели на меня, переглянулись. В аудитории вдруг воцарилась тишина.
Теперь нужно было что-то сказать.
Я вдохнул поглубже. В аудитории запахло потом и злостью.
— Не будет ли кто-нибудь из вас против — а желательно, все вы, если я попытаюсь объяснить, почему вы так раскричались? Я согласен с тем, что Валери играла прекрасно и необычно. Я никогда еще не слышал ничего более bellazor — более красивого. M'es vis, у нас есть настоящая артистка, настоящая trobadora!
Валери сидела, держа мою гитару и уставившись в пол, все то время, пока вокруг нее бушевали страсти. После моих слов она подняла глаза и посмотрела на меня так, словно я ее напугал. Я видел, что, несмотря на ее юный возраст, кожа ее уже успела пострадать от ультрафиолета и холодных ветров… но эти глаза, глубокие и темные, как космос, эти сверкающие, глядящие на меня глаза… deu!
— Мистер Леонес, — негромко заговорил Пол, — я не понимаю, какое это имеет отношение к аквитанской музыке.
Особенно же я не понимаю, каким образом такое исполнение… ну, в общем, если вы считаете, что музыка должна служить неким средством выброса эмоций или еще чем-то в этом роде… то это же совершенно иррационально! А если она вот так сыграет на конкурсе? Я понимаю, что вам это неизвестно, но дело в том, что Валери в этом году должна участвовать во всекаледонском конкурсе солистов, и исполненная ею пьеса входит в обязательную программу. Она не должна играть так.
Это испортит ее выступление.
Тут все они снова начали кричать и тараторить, и все больше — на родном рациональном. Я снова призвал их к тишине, и они снова пугающе замолчали.
— Ну что ж, благодарю за информацию, — сказал я, отчаянно пытаясь соображать быстро, но понимая при этом, что ни за что не успею вовремя придумать достойных аргументов. — Понравилось ли кому-нибудь из вас исполнение Валери… нет-нет, только не начинайте снова кричать! — Я пожалел о том, что у меня с собой нет шпаги, а то бы я быстро тут навел порядок. — Давайте проголосуем поднятием рук. Так все-таки, кому понравилось исполнение?
Примерно треть присутствовавших подняли руки.
— А кому не понравилось?
Таких оказалось столько же.
— А кто из вас говорил не о том и не о другом, а о чем-то совсем ином, просто случайно оказавшись в аудитории?
Все расхохотались. Напряжение спало. Я обвел взглядом своих несколько озадаченных учащихся. Большинство из них все еще держали в руках лютни, и я поразился тому, что почти все они — мои ровесники, а то и младше. Стараясь говорить как можно более мягко и деликатно, хотя сердце у меня бешено колотилось, я сказал:
— M'es vis, Валери сама должна решить, что для нее важнее — она настоящая артистка. Что ты сама ощущала, Валери, играя так, как играла только что? Тебе было не по себе?
Она опустила глаза. Лицо ее потускнело, а мне было так больно смотреть на белую кожу, просвечивающую между черными короткими волосиками у нее на макушке.
— Ноп, мистер Леонес, не было. На самом деле дома, когда я одна, я обычно так и играю эту пьесу, и я так ее играла давно, задолго до вашего приезда. Просто у меня не было слов, чтобы поговорить о том, что я делаю.
Пол, похоже, был потрясен до глубины души.
— Валери, но зачем тебе вообще понадобилось этим заниматься?
Валери отвернулась от него, встала, отнесла мою гитару на место, осторожно поставила на подставку и только тогда ответила:
— Так лучше звучит. Я так думаю, что я более хороший музыкант, чем компьютер.
— Ты мне никогда не говорила, что занимаешься этим!
Похоже, он был оскорблен не на шутку.
— Я ни кому об этом не говорила — кроме преподобного Сальтини, конечно.
Пол ахнул.
— Значит, все это ловили на мониторы — а ты… ты продолжала этим заниматься?
Она кивнула.
— Я уже говорила: мне кажется, что так звучит лучше.
Если мне казалось, что раньше мои учащиеся шумели, то как они встретили это заявление, прозвучало под стать канонаде. Такого средоточия гнева и оскорбленности в одном отдельно взятом помещении я не мог припомнить с того вечера, когда погиб Рембо. Почти все болтали на рациональном. Мало того что я ничего не понимал, так еще и ритм перебранок был жутко раздражающим, неровным, каким-то заикающимся.
Не особо соображая, как это у меня вышло, я вдруг рявкнул:
— Patz! Patz marves! — словно разнимал ссорящихся или дерущихся. При этом я стоял посреди аудитории, пытаясь охватить взглядом всех сразу, на триста шестьдесят градусов.
И снова наступила пугающая тишина. Только на этот раз все понурили головы и покраснели, словно их застукали за совершением какого-то ужасного преступления.
— Простите нас, пожалуйста, сэр, — сказал Прескотт Дилидженс, рыжий малый невысокого роста — вроде бы сынок пасторши. По крайней мере я видел его мать на заседаниях Совета Рационализаторов. Там она сидела в уголке и помалкивала. — Эти эмоции были совершенно недопустимы.
Я обвел аудиторию взглядом. Торвальд и Маргарет сидели опустив головы и были похожи на побитых собак. Пол уставился себе под ноги, а Валери едва не плакала от стыда. Впервые за сегодняшний день я по-настоящему разозлился.
— Я закричал на вас только для того, чтобы вы перестали орать и услышали друг друга. Потому что я — ваш учитель, и это — моя работа. Но я не позволю никому из вас извиняться передо мной. Вам нечего стыдиться. Искусство — настоящее, чистое, волнующее искусство — это единственное, из-за чего людям стоит спорить.
Тут какие-то мои нейроны, внутри которых какое-то время прожил Рембо, издали негромкий смех. Я-то сам столько раз дрался на дуэлях только из-за enseingnamen, а то и просто из желания подраться. Я отбросил эту мысль куда подальше.
— Вы не виноваты ни в чем, кроме того, что каждый из вас испытал те или иные чувства в ответ на игру Валери. Вы имеете полное право на такие чувства, они принадлежат вам и только вам. Ничто и никто не может приказать вам, какие чувства вы должны испытывать.
Все это я говорил, глядя в упор на Прескотта. Он явно был напуган и шокирован. Мне ужасно хотелось показать ему язык, но я сдержался.
— Позвольте, я вам кое-что объясню. Некоторых из вас до глубины души потрясло то, что Валери своим исполнением знакомой всем вам пьесы создала непосредственную и очень мощную связь с вашими чувствами. И вы получили сильнейшее впечатление, потому что никогда прежде не ощущали ничего подобного. Другим показалось, что исполнение Валери идет вразрез с классической интерпретацией данного музыкального произведения. Вот о чем вы спорите, и это необычайно важно. Вы спорите о том, кто вы такие и где ваше место в мире. Естественно, вы деретесь за свое место, а как же может быть иначе?
В аудитории было тихо-тихо. Прескотт утратил всякое желание возражать и сел. Теперь, когда ко мне вернулось утраченное спокойствие, я решил, что он, пожалуй, не обижен, а просто задумался. У всех остальных вид был еще более обескураженный, чем раньше. Я ухитрился не вздохнуть, не застонать от отчаяния и сказал:
— Ну хорошо, а теперь давайте вернемся к лютне. Прескотт, ваша очередь. Сыграйте-ка нам «Разбойников с Зеленых Гор».
Мне показалось, что играл он с некоторой долей чувства, но только начал его хвалить, как понял, что это его еще сильнее унижает. Я поспешно свернул урок и, отправившись в свою комнату, утешил себя тем, что разразился долгим письмом к Маркабру, в котором описал Каледонию как цивилизацию, где в людях художников душат при рождении на свет, где люди, напрочь лишенные чувств, готовы казнить тех, кто чувствами наделен, ну и так далее, и так далее… Письмо я отправил, не редактируя.
Маркабру не писал мне уже десять дней. Еще пару дней мне предстояло торчать здесь, не имея времени смотаться к Брюсу. Еще никогда я себя не чувствовал таким одиноким.
Глава 7
Несколько дней спустя Аймерик устроил презентацию своей экономической модели на заседании Совета. Он докладывал, а мы с Биерис занимались демонстрацией графиков и диаграмм. Все члены Совета удостаивали нас едва заметными кивками при объявлении очередного раздела доклада. Только преподобная Кларити Питерборо кивала непрестанно, и притом весьма энергично.
После завершения доклада наступила очень долгая пауза.
Наконец Каррузерс-старший поднялся, обвел присутствовавших взглядом и сказал:
— Думаю, я выражу общее мнение: мы все очень нуждались в том, чтобы выслушать ваш доклад, господин де Санья Марсао. Вопросы вами затронуты очень серьезные. Мне бы хотелось перейти в другую комнату для обсуждения. Преподобная Питерборо, я полагаю, вы пожелаете остаться с нашими гостями.
Все встали и удалились, и с нами остались только преподобная Питерборо и посол Шэн, после чего мы тоже перешли из зала заседаний в одну из соседних комнат.
Здесь преподобная Питерборо вдруг стала ужасно учтивой и заботливой.
— Мне так жаль, — сказала она, — что в большинстве комнат нет окон. Это глупо. Со светом было бы намного радостнее. Видимо, экономят энергию и не ценят радость. Пожалуй, нужно согреться.
С этими словами она подошла к автомату и дала ему указание приготовить для всех какао.
— Ну, какое у вас впечатление? — поинтересовался Аймерик нарочито равнодушно. Такой голос у него всегда бывал перед началом жутких перебранок.
Питерборо подала всем чашки с горячим, дымящимся какао и только тогда ответила:
— Знаете, я бы предпочла, чтобы прозвучало побольше откровенных протестов. Жаль, что они не старались вас перекричать.
— Отец сидел и помалкивал. Но судя по тому, что он сказал в конце, мне показалось, что он слышал все, до последнего слова.
— Именно так. — Пасторша вздохнула, подула на какао и рассеянно сделала маленький глоток. — Даже не знаю, стоит ли гадать. То, что меня не пригласили на обсуждение, — это, пожалуй, нехороший знак. Это означает, что они не желают брать в расчет определенные точки зрения. Но с другой стороны, я думаю, что ваш отец действительно внимательно вас слушал и поверил вам, и сделал верные выводы из услышанного. Вот на это нам и надо уповать.
Шэн проворчал:
— Я ничего, положительно ничего не понимаю в этой треклятой цивилизации. Если они правильно поняли Аймерика, почему же тогда вы так волнуетесь?
— Ну… — протянула Питерборо, — гм-м-м… — Она еще немного помолчала и проговорила:
— Что ж, может быть, все и не так плохо.
Аймерик не выдержал:
— Беда в том, что они все восприняли слишком быстро. Если бы они начали спорить, у нас появилась бы возможность смутить их и направить их мышление в нужное русло. А теперь может произойти все что угодно. Да, они готовы сколько угодно выслушивать мои соображения, но решение могут принять совершенно несусветное.