Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вверх за тишиной (сборник рассказов)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Балл Георгий / Вверх за тишиной (сборник рассказов) - Чтение (стр. 12)
Автор: Балл Георгий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Мне бы к Иван Тимофеичу, что песни поет.
      - А-а, это раньше-то, - кричала женщина. - А теперь навряд. Ты иди-тко, - И она замахала рукой, объясняя.
      Потом поставила ведра, прислонила коромысло к колодцу и повела меня.
      Я вошел в дом. Все-то теперь я помню - первое что: кровать. И такой бледный человек на кровати. Бледный, сухой, совсем сухой.
      - Здравствуйте, Иван Тимофеич.
      - Здорово, - проговорил больной. Я сразу понял, что больной.
      - Заболели?
      - Лежу.
      - Хочу у вас песни списать.
      Он закашлял, поднялся, сел на кровати. В комнате стоял тяжелый дух, было неприбрано.
      - Я не ждал, что придешь, - сказал больной. - Спасибо, о нас селенских там не за6ывают. Ты на нашем погосте-то был?
      - Нет еще.
      - Зайди. Хороший. На бугре. Песок. И промеж сосен могилки. Травка, земляника, солнышком припекает. Ты землянику потребляешь?
      Я кивнул. Он засмеялся. И смех его ушел в кашель. Я ждал, потом спросил:
      - Рано, наверно, к вам зашел, только светает. Я пойду.
      - Нет. Возьми стул. Садись поближе.
      Вошла женщина, принесла ведро с молоком. Вылила молоко в чугуны, что-то бормотнула в ответ на мое приветствие - и принялась возиться с печью.
      - Маша, - сказал Иван Тимофеевич, - чаю нам принеси.
      - Не могу я чаю.
      И я попросил извинить меня. Я больше не могу. Потому что эта бражка хуже водки меня достала.
      - Ничего. Ничего, - сказал Иван Тимофеевич, и голос его переливался то падал вниз, то снова поднимался. - Это полезно. Расскажи, что там у вас делается, какая политика.
      Я заметался душой - не знал, что сказать, и спросил:
      - А что с вами, Иван Тимофеич?
      - Гастрит получился.
      И я удивился, как попало сюда это трудное медицинское слово, каким ветром его занесло. Я посмотрел на него. Поняв мой взгляд, он закивал головой, заулыбался.
      - Мария, налей хоть молочка товаришшу.
      - Что вы, не беспокойтесь. Я ничего не могу ни пить, ни есть, - и вытащил блокнот.
      - А-а, ну ладно. Значит так, записывай. Отец убил моего неродного брата, затоптал в снег...
      - Молчи! - прошептал я. - Куда ж класть мне горе? И еще, и еще - и валить на плечи - и еще, и еще ... Я уже больше не в силах.
      Из леса по снегу полз человек. Он плакал и полз. Выполз на дорогу - тут его подобрали. Тут его подобрали и понесли. Он пожил, заболел и умер. Сестра тоже на восемнадцатом году умерла.
      Зачем же ему дано было? Зачем? О, Господи?! Зачем? Зачем он выполз на эту дорогу?
      - Остался один еще брат - он меня постарше на два года. Я женатый. А он, хоть старше меня, неженатый. А отец: как-нибудь надо извести его. Вот он написал. И сына забрали, увезли, так и сгинул. Остался теперь я. Он меня в лес позвал, как раз в великое говенье. Пойдем, говорит. Надо в лес. А я уж догадался. Это мой родной отец! И я убежал. И встретилась мне на дороге женщина. Она говорит: "Беги, твои струбы горят". Я прибежал. Струбы горят, так они тихо горят: кряж на кряж - так и сгорела изба. Как избу сжег, уехал отец на другу сторону - годов десять не было ни слуху ни духу...
      И я ответил ему:
      - Верю тебе, Иван Тимофеич. Верю, страдал ты. И удивляюсь, что страдания пришли к тебе через отца твоего.
      И я хотел произнести слово. Я хотел встать и произнести слово. Но шум, не улегшийся в моей душе, мешал мне. И чудились мне голоса, гудки машин и опять голоса, и эти электрические провода, и тени от деревьев, что падали на каменные стены, уродливые тени.
      В избу потихоньку стали входить мужики. Они входили не сразу вдруг, а так, будто забыли что и вот теперь вернулись.
      - Здравствуйте, кого не видали, - степенно здоровались мужики, - и ко мне запросто: - Ну, чего? Лодку еще не глядел? А чего ее глядеть? - отвечали сами же. - Лодки у нас хорошие. Лучше наших селенских нигде и не найдешь...
      - Садись, Иван Руфыч.
      - Мария, неси чаю.
      Женщина со злобой хлопнула чайник на стол - и пошла.
      - Эй, погоди-ка! - крикнул больной. - Подай штаны, что ли? - А женщина не вернулась. - Вот как получается хорошо, - сказал Иван Тимофеевич и поднялся в кальсонах. - Брякнула чайник, а стаканы? Никифор, достань-ка стакан. Товаришшу нальем с устатку.
      Никифор нашел в буфете стаканы и поставил передо мной.
      - Ну, будемте здоровы!
      - Будемте здоровы!
      - А слепой Попов где же? Нехорошо! Никифор, сходи, позови слепого.
      Никифор покивал головой - и был он все в той же ушанке с тесемками, сзади завязанными, - и рыжая борода его, и улыбка его добрая, мне будто давно-давно знакомая.
      - Никифор, - остановил я его. - Давай с тобой выпьем.
      - Ну, будемте здоровы!
      - Будемте здоровы!
      - Может, тебе картовницу дать закусить? - спросил больной. - У нас картовница хорошая.
      - Нет, - покачал я головой. - Ничего не надо. Не могу есть.
      Иван Тимофеич горестно закивал и, обращаясь к безрукому Алексею Чичерину, сказал:
      - Он мою жизнь описал. Вследствие как моя жизнь давно кончилась.
      - Налей-ка и мне чаю, - зашептал Алексей. - Я ужо пострадал. У меня все, чисто все забрали, - чашки, ложки, все - до звания.
      - Погоди-ка, Алексей, - оборвал Иван Тимофеич. - Дай товарищшу я доскажу. Отец-то опять, как приехал, стал со мной жить. Это отец, родной. Пустил его в зимнюю, а сам жил в летней. Там тоже печь была. Пожили, да и начал опять так же: "Я новые двери просеку". А я говорю: "Нет, не смеешь, тут бревна твоего нет".
      А ночью к нему зашел, слышу, он за заборкой неродной матке жалуется, говорит, чтоб она в Айгу съездила: мол, Ванька ночью, луна светила, над ним с топором скакал. Как я вбег: "Что?! - кричу - Это я с топором?! Я сроду над чужим не скакал, а не то что над родным отцом..."
      - А зачем же лунной ночью? - спросил я.
      - Как зачем? - прошептал Иван Тимофеевич. - Свет на топоре играет.
      - Умер отец?
      - Умер. Перед смертью простил. Прихожу. А он уже худый. Говорю отцу: "Пожили мы с тобой всяко, прости". А он: "Оставайся. Живи с Богом. Я виноват". Расстались хорошо, как следно быть. - И он поднял на меня глаза.
      Я смотрел на него, на мужиков. Тишина утра, благословенная тишина. И туман этот серенький все лепился к окошкам. И мысли мои начали сбиваться. Я прозрел. Я увидел огни, и с замиранием сердца - белый свет, вспышку! - огонь ракеты. Снова вспышка. И крик... Мокрая ладонь... И духота... Не могу дышать... Первым намеком на неприятности были слова, сказанные почти небрежно: "Пожар... Небольшой пожар," - сказал один из космонавтов, кто это был, не удалось установить. Прошли две секунды: "Пожар в кабине!" - крикнул подполковник Уайт. На этот раз голос был резким и настойчивым. Последовало трехсекундное молчание, затем вопль неизвестного космонавта: "Сильный пожар на космическом корабле!" Прошло еще семь секунд, раздались звуки лихорадочных движений и крики... Через четыре секунды командор Раффи дал последний сигнал бедствия: "Мы горим - вытащите нас отсюда! Эй, вытащите нас...! Вытащите отсюдова-а! Люди!.."
      Иван Тимофеич лег на кровать.
      - Мария, - попросил Иван Тимофеевич слабым голосом, - дай нам еще чаю.
      - Глаза-то налили, дьяволы. Антихристы проклятые.
      - Какая у тебя, Тимофеич, баба нехорошая, все ругатся, - сказал Алексей.
      - Не надо чая! Не надо больше чая! - закричал я. - Давайте так посидим. Иван Тимофеевич, вот вы, говорят... - И голос мой окреп, и я сказал. Подымись и спой. Душа песни просит, Иван Тимофеевич!
      И он послушно откинул одеяло, спустил ноги. И сухое его лицо потянулось ко мне. И я понял, что он хотел улыбнуться. И он пробормотал:
      - Ведь у нас, вишь, простые песни. - И слабым голосом пропел:
      - Ой да мимо леса, ой да мимо темного...
      - Да что вы делаете?! - закричала Мария. Она бросилась между мной и Иван Тимофеевичем. - Не видишь, что ли, человек умер? Давно как Господь призвал его. А ты его песни заставляешь петь. - И на повернулась к мужикам: - А вы-то что?! Глаза ли ваши не видютца? Гляньте в рожу его - ведь он Антихрист. - И она ткнула пальцем в меня. Гоните! Гоните злодейную эту нехристь. Уйди! Изыди! Нече над нами надрыгатися...
      И сказал кто-то из мужиков:
      - Ну-у, чего ты, Мария? Пущай Антихрист. Чего он нам-то теперь может поделать, и человек, видать, согласный, хлипкий. Ты, Мария, неси-ка нам еще чаю.
      И, как огненный меч, он повис над землей. И висел какие-то секунды... И люди в ужасе, с искаженными лицами царапали ногтями закрытый люк и стучали, стучали в него, чтобы выброситься из кабины проклятого "Аполлона". Потом техники нашли на люке отпечатки и кожу с пальцев, прикипевшую к металлу.
      А вечером 25 июня 1967 года на пяти континентах должна была транслироваться первая всемирная телевизионная передача. Но тогда уже началась война на Ближнем Востоке.
      Этот Южный город оглох от крика, шатался, как больной зуб... Густо гудели пароходы, набережная пылала безумием, люди кричали и не слышали своего крика. Последний пароход отвалил от пирса, и толпа становилась все прозрачнее, мертвее... Оживали истоптанные, брошенные вещи (пропуск на пароход давался без багажа). На маслянистой воде мирно покачивались чайки... В дальних частях города постреливали.
      Ярко проступает двадцатидвухлетний поручик Николаев. Он поспешно положил ключ от ворот тюрьмы себе в карман. Тут вот как дело обстояло, тут надо объяснить...
      И еще раньше следователь (он же истязатель Николаева) на это обратит внимание: "Значит, вы не отрицаете, что все ключи от тюрьмы были у вас?" Фамилия следователя была Кровец, подходящая, не правда ли?
      - Лицо запоминающееся, - сказал Николаев. - Уж мне-то понятно, Николаев вздохнул, все в его лице как бы сблизилось, собралось вместе: брови, нос, губы... Брови, волосы светлые, а губы...
      - Губошлеп? - спросил я.
      - Ну, можно и так сказать.
      - Зима начала девятнадцатого года была необыкновенно снежной. Впервые видел такой снегопад. Лошади тонули в балках. Поверьте, когда мы входили в деревню, двери и окна были засыпаны снегом... Трудно поверить, да?
      - Почему же? Можно.
      - Я ведь воевал на стороне красных против белых банд генерала Краснова. Со мной воевал тоже бывший поручик царской армии Седол, самый близкий мой друг-товарищ, командир первого батальона. Он погиб... Да, такие тогда сугробы. Не так было морозно на Крещение, а вот снегопад - ужасный, сыпет и сыпет...
      - Я вам верю.
      - А весной... Если точно - у меня хорошая память, а сейчас повернута к прошлому, - 21 мая 1919 года врачебной комиссией при Сводном эвакогоспитале #229, я был признан "вовсе негодным к несению военной службы". Теперь вам понятно?
      - Что именно?
      - Как я оказался в Южном городе...
      - Не совсем.
      - Ну, поехал лечиться. У меня приступы астмы, удушье... И очаги в легких, очевидно, начался туберкулез. Люди ведь болеют... Болеют, - и я стал понимать, к кому он уже обращается, кого молит.
      - Ах ты белогвардейская гнида! - закричал истязатель и тут же успокоился. Перешел на "вы"... Так вы полагаете, что я вас сразу расстреляю? - выдержал паузу. - Вы, по-моему, говорили, что видели генерала Слащева?
      - Да, мельком. Штаб находился тогда в Джанкое. Он выходил из штаба. Помню, он был в белом кавказском бешмете, тоже белой кавказской папахе, под которой, очевидно, кокаином одурманенные глаза резко выделялись на белом напудренном лице. Его вид поразил меня: на лице прочитал - смерть.
      - Вы направлялись к нему? Вошли в штаб?
      - Нет, я не решился. А хотел. Я очень хотел как-то устроить свою жизнь. Понимаете, я был болен, какая-то мне необходима работа... Лечиться, понимаете. - И с доверительной улыбкой: - В тот год манна небесная не падала. Я, понимаете...
      - Что вы всё - "понимаете". Я-то вас понимаю. Вы зашли в штаб белых, решились?
      - Так точно. Обратился к начальнику штаба полковнику Эберту. Неудачно. Он был пьян, меня не слушал, закричал: "Вы офицер, марш в офицерскую роту!.." На мое счастье я случайно связался с польским обществом, братством - в то время существовало такое. Они-то и предложили мне работать в тюрьме на очень скромной должности. Но как ни странно - это меня, понимаете, устраивало. Я был зачислен сверхштатным помощником и получал оклад младшего надзирателя в размере двадцати восьми рублей.
      - Так вы, Николаев, поляк? - спросил следователь.
      - Никак нет. Православный, а с поляками-католиками связан с детства по Белостоку.
      - Тогда вам будет интересно встретиться с земляком. Случайно узнал, что из Белостока здесь местный аптекарь Бронштейн. Хотите его увидеть?
      - Если необходимо. Он не может не знать двух белостокских богатеев братьев Трилинги и еще фабриканта шляп Новикова. С их сыновьями я учился в Белостокском реальном училище. Вы мне еще не верите?
      - Николаев, вы же знаете, что будете казнены. А вот как - это уж, простите великодушно, - моя забота.
      Дорога из туманных воспоминаний Николаева то поднималась на острие меловых гор дознания, то стремительно убегала вниз, а для меня это были лишь маленькие скалистые островки, - там я отдыхал перед настоящей дорогой... Я искал твой взгляд...
      Галя! Галя! - лаяли чайки на островах.
      Мой путь к тебе еще был без единого луча света. В той прежней жизни страх сжимал мое сердце, и еще боль. И теперь я чувствую боль, словно нарастающий шум. Да, так вот, тогда, перед входом в иной мир, я увидел множество лиц. Из их ртов вырывались слова на разных языках. Я их понимал. Но самое удивительное - они говорили о чем-то очень незначительном, не относящемся ко мне, к моей тайне перехода, к моей дороге к тебе.
      В тумане позднего вечера я увидел желтый свет. И задохнулся от радости узнавания. Прямо на лесной земле сидел юноша, за ним оконная рама и открытая форточка. Картина моего сына Андрея!
      На суку ели висела горящая керосиновая лампочка. К свету лампы летела сова. Тонкое дыхание папоротника опутало раму со стеклом.
      Это был ковчег нашего дома, всегда открытого деревьям и небу над лесом. И в подтверждение, что это не просто видение, Галя отделилась от сосны и быстро зашагала среди деревьев. И я вспомнил ее стихи:
      Пусть отныне в лесу,
      Как доныне в лесу.
      Шорох крыльев в корзине несу.
      Я вспомнил, как она повторяла: "Мои пальцы когда-нибудь дрогнут и проклюнутся листьями".
      * * *
      Я опять - в Селении. Раннее утро.
      - Ладно, спасибо, Иван Руфыч. - И мы вместе потащили лодку к берегу. Она оказалась белой, несмоленой.
      - А чего, Иван Руфыч, здесь жестянкой заделано?
      - Это сучок был, - торопливо сказал Никифор.- Ничего. Хорошая лодка.
      - Сейчас весло принесу, - сказал Алексей Чичерин. - Таких долбленок не найдешь.
      Ветер качал деревья. Мужики сидели на угоре, рядом с рекой. Я прошел мимо и не знал, зачем потащился за Алексеем.
      - Идем! Идем! - обрадовался Алексей. На дорогу хорошо. Надо. А то ветрено.
      Мы зашли в дом.
      - Старуха у меня болеет, - говорил торопливо Алексей своим срывающимся шепотом. - Сейчас стакан найдем.
      Он - все торопливо - открыл буфет, поставил на стол два стакана, налил из чайника совсем мне показавшуюся мутной бражку.
      - Ну? будемте здоровы! - и он сразу успокоился и зашептал: - Понимаешь, товаришш, жизнь-то путает. - И достал из кармана письмо, помятое, загодя приготовленное для меня. - Вот насчет пензии похлопочи, не оставь. А то брату-то определили моему, тоже фамилия Чичерин, зовут Василий. Я-то брата половина мертвого привез, а он отжился. И пензия ему. Так мы с братом потом ужо не говорили до смерти. Раз он, покойник, идет мимо окошек. Хотел его сгаркнуть. Да думаю - наплюну, не стану. И он так ушел, а через два года утонул, переезжал за реку. - И Алексей быстро перекрестился. Поглядел на меня: - А может, тебе нехорошо, что я крещусь? Да это так, глупость.
      - Да нет. Почему же мне нехорошо? Письмо кому отдать?
      - Ну уж ты сам сообрази - ведь нехорошо. И с братом совсем не простились. Ты уж похлопочи.
      - Ты что, думаешь, я письмо на небо отправлю?
      - Зачем? Как хочешь, вам виднее. Ну давай, выпьем.
      Мы еще выпили и поднялись.
      Раздался старушечий голос с печи:
      - Лексей, слышь, скажи, чтоб он меня взял.
      - Кудай-то тебя взял?
      - Куда? В больницу отвез, в Кокшеньгу. В больницу-то.
      - Еще чего?
      - Лексей, Христом Богом молю. Ноги-то не ходют.
      Алексей потянул меня за руку.
      - Пойдем. Нече тут.
      И уж когда выходили, я услышал, как она крикнула:
      - Ведь не месяц какой, а пятый год прошу... Лексей!
      Алексей дал мне весло, и мы пошли к угору, где сидели мужики.
      Я поклонился им:
      - До свидания!
      Они закивали. Никифор полез в воду, чтоб толкнуть лодку.
      Я посмотрел в его чистые глаза и не мог сказать. А знал. Я знал. Ветер сюда придет. И будут избы слепыми окнами глядеть в небо.
      Я стоял в лодке и глядел на них. Они тоже на меня глядели. Мы молчали. За поворотом, как скрылась деревня, я сел на досточку в корме, что положил Никифор, и начал грестись одним веслом. Под ногами тихо перекатывались черпачок и бутыль с бражкой. Ее сунул мне Алексей Чичерин. "Ничего, в дороге-то хорошо, - бормотал он своим странным шепотом. - В дороге-то надо".
      Течение неслабое. Река не так чтобы глубокая. Весло часто ударялось о камни. Я знаю: за пределами сил должно было мне здесь открыться иное, единственное, именно единственное...
      - Я уже понял, - перебил мои мысли Николаев, - такое я испытал. Память хранит. Тогда еще, ребенком, в 1905 году... Мой товарищ и его мама взяли меня с собой. В Белостоке мы сели в поезд. Наши вагоны были разукрашены зеленью. Мы ехали в город Ченстохов. Со всей Польши направлялись процессии, чтоб Ченстоховской Божией Матери излить свои недуги. Представляете, будучи ребенком, я наблюдал потоки людей, тут же и кони, брички, и на костылях убогие, а которые не могли идти, их несли на руках, и шли, и шли... к Ченстоховскому монастырю... Потом помню, как мы стояли перед занавешенной иконой совершенно безмолвно... Когда занавес опустили, раздались громовые раскаты на хорах... И слились с криком всего многолюдства, молящиеся падали на колени. И мы молили Божию Матерь, радуясь в едином биении сердца. И во мне, мальчике, ощутился такой подъем духа, что я увидел близко летящего ангела... это такой подъем духа, понимаете?
      - Да, понимаю, - кивнул я.
      А за угором поднималось солнце. Лучи его свободно проходили - и всё - в желтом свете - всё... Ты, Который все знаешь... - погляди на свою землю в желтом свете!.. И лес, и берега эти, такие медленные, тихие, степенные, - в желтом свете; и маленькие бухточки, из воды торчащие березы, и затонувшие, прибитые течением к берегу; и мои пальцы - желтые, желтые пальцы, и голова откинутая... Желтая лодка...
      Он плывет на лодке. В желтом свете виден со всех сторон.
      Опять отпустило. А-а, легче чуть. И я посмотрел на солнце, оно среди желтых туч, одинокое... Почувствовал, что могу бодрее грестись, - и желтая волна медленно, удивительно медленно уходила... Несколько раз я падал в лодку головой вниз, а она, долбленка широкая, держалась, даже почти не вертелась - спасибо тебе, Иван Руфыч, лодка твоя хороша. Потом я достал бутыль с самогоном - ну, будемте здоровы!
      И я снова, с трудом сохраняя равновесие, вползал на досточку, и греб. И когда лодка тихо стукалась в берег или скрипела по песку, я брал со дна жердь - спасибо, кто-то из селенских положил! - и пихался, и опять плыл вниз, течение неторопливо помогало мне, и только стук моего весла, когда я рулил, чтоб держаться посредине, нарушал тишину. И очнувшись, очутившись где-то опять под берегом, я снова пихался и плыл...
      Потом я устал сидеть. Встал - и лодка закачалась подо мной. Я хотел сказать слова, но они липли к языку. Тогда я замычал коровой, заблудившейся в лесу. Я сбросил с лица мокрый березовый лист, прилетевший с берега, - и он упал на воду.
      Тихо-то как, Боже мой!
      - Эй, Николаев, где вы? - Я знал, что он меня не покинет. Рассказ его не был закончен.
      - Тринадцать раз меня вызывали на расстрел из подвала. Выкрикивали, сказал Николаев.
      - Да, но вы же были тюремщиком?
      Он кивнул, приблизил ко мне лицо:
      - Кажется, сложно объяснить. Вы сказали - тюремщик... Да, я хотел помочь заключенным. И мне нужны были работа, пропитание. Я говорил - 28 рублей получал. Очень ведь мало. Но надо как-то жить. В тюрьме тогда находились сотни политических заключенных... И я старался облегчить им участь, где мог, конечно. Начальником тюрьмы был полковник Омельченко, помощник начальника Ковальский и корнет Базилевич... С ними я пытался доверительно говорить - ведь приближались части Красной Армии, положение у белых критическое... Нет, тут мои намеки, разговоры не имели успеха. Но я уже связался с представителем большевиков товарищем Матвеевой. Вместе разработали план, как открыть ворота тюрьмы, выпустить заключенных, но так, чтоб никто не пострадал. Утром прихожу в караульное помещение. Встречаю полковника Омельченко. Приветствую его. Он собирается уходить. И мне торопливо сообщает, что получил пропуск на пароход для себя и семьи. А также, уже на ходу: охрану тюрьмы берут на себя казачьи части. Вот-вот должны подойти. Я спрашиваю, чем это вызвано?
      "Вы что, не понимаете? Будут карательные меры... Советую и вам, поручик, о себе позаботиться, красные приближаются".
      Я кивнул. А у самого кровь в жилах остановилась. Положение такое, как петля затянулась - кровавая расправа над политическими может случиться в течение дня или нескольких часов. Прежний мой план уже не годился: связываться с товарищем Матвеевой не представлялось возможным.
      В этой обстановке я принимаю самостоятельное решение. Бегу в штаб белых. Там, как теперь говорится, полный раскардаш - безумие. Никто не хочет со мной разговаривать. Но я все-таки добиваюсь встречи с генералом Баром. Настаиваю, требую, чтоб меня назначили начальником тюрьмы, поскольку Омельченко уже на пароходе. И получаю такую бумагу. На обратном пути подвернулся экипаж, и на нем - в тюрьму.
      Еще не понимаю, что я буду делать, а между тем уже нельзя медлить. Захожу в камеры: "Товарищи! Сейчас откроем ворота. Сначала двигайтесь вместе, потом разбегайтесь." Они ошарашены: "Будете стрелять?"
      "Вы все знаете, как я к вам относился, поверьте мне. Нет времени объяснять. Сюда подходят казачьи части. Тогда гибель. А сейчас, товарищи, свобода близка..." Иду дальше. Все как во сне... Потом к охране. Показываю бумагу, подписанную генералом Баром, некоторым угрожаю пистолетом. Но больше, может быть, действует мое сомнамбулическое состояние. Открыты камеры, ворота... Люди опасаются, сначала выходят медленно. Понимаете, я этого не могу забыть, будто сейчас все перед глазами. Потом товарищ Матвеева помогла мне скрыться. Жил на квартире у дрогаля, ломового извозчика, Василия Петровича Самченко. Когда в городе установилась советская власть, у меня нашлось очень хорошее занятие. Товарищ Матвеева стала мэром города, как теперь именуют, меня же сделала своим помощником по социальным вопросам. Очень быстро создали "Отдел брошенных имуществ" - насущная необходимость тех дней, понимаете? Надо же было все собрать - двери домов открыты: забирай, что хочешь, вещи валялись даже на улице: шторы, гардины, шелковое и полотняное мужское и женское белье, сукна в тюках, пальто, шубы... Мы с Василием Петровичем собирали, отвозили - определили под склад два пустых дома. У меня на все опись. А жить продолжал у Самченко. Жена Василия Петровича - Лиза, молодая еще, розовощекая, с черными бровями, глаза сливы, украинка, высказала интересную мысль: раздать часть вещей в дом призрения для стариков. Вспомнить о стариках! Дивно, понимаете? Сердечко ее светлое меня окрылило. И я развил ее мысль: "Мы сделаем, Лизонька, еще и так: соберем стариков, которые в городе брошены, и тех, из дома призрения, всех переселим во дворец".
      Товарищ Матвеева дала согласие. На горизонте, над головами стариков, взошла сияющая звезда - во всем блеске, понимаете?
      Лиза и ее подруга Шура Васильева, и пожилая Екатерина Иванова взялись мыть, готовить комнаты во дворце... Мы свозили туда кровати... И вот наступил торжественный момент, я привожу первых стариков. Идем по белой мраморной лестнице, Лиза распахивает высокую дверь комнаты. По стенам ценнейшие гобелены. Старики идут как в тумане... Наших шагов не слышно. Женщины расстелили ковры... Испуганные роскошью, старики взялись за руки, я слышу шорох их сердец. Я вижу на глазах Лизы слезы. Сам едва могу сдержаться...
      Правда, спустя уже несколько дней мои действия характеризовались как самоуправство, когда "под маской наигранной сентиментальности я пытался спрятать свое белогвардейское нутро". Помещение, нужное для всех трудящихся, было приказано очистить. Стариков оттуда увезли, но этого я уже не мог видеть. В город прибыла тройка по борьбе с контрреволюцией. За мной приехали сразу два экипажа. В первый сел руководитель тройки Шерстнев-Гурейко, а во второй - я. Там мне пришлось смотреть на сидящих напротив двух матросов с направленным на меня оружием.
      Повезли по Набережной в нижний дворец эмира Бухарского, посадили в подвал, набитый людьми. Как видите, - усмехнулся Николаев, - я опять попал во дворец...
      Был уже вечер, когда я приплыл к мосту. На правом, высоком берегу виделись избы. Я подогнал лодку к этому берегу. Шатаясь, вылез и оттащил ее подальше от реки. Миша Силинский должен был меня ждать со своим "КАМАЗом".
      - Миша! Михаил! - закричал я. Прислушался. Никто не ответил.
      Только тут я снова почувствовал, как мне плохо. Меня мутило, и кружилась голова.
      - Почему же Мишка не идет ко мне? - бормотал я. - Он должен бы меня заметить еще на реке.
      Я сполз на землю, потом поднялся, цепляясь за куст. Сейчас стошнит... Хотя чего? Я мог свободно блевать - какие тут паркеты? Ничего нет. И меня вывернуло, но не сильно. Полегчало.
      Я выбрался на берег, туда, где стояла крайняя изба, окнами к реке...
      - Эй, кто тут есть? Хозяин!
      Я хотел заглянуть в окно - здесь избы были не такие высокие, как в Селении. Да подумал: ладно, зайду, спрошу пообстоятельнее про Мишку Силинского, может, знают, приходила ли машина из Озерок. И с этой мыслью, совсем добитый усталостью - шестьдесят ли километров, а то и больше прошел по реке, перед глазами рябила вода, - я дернул за скобу.
      И когда открыл - остановился: на столе стоял гроб. И горела большая свеча. Сколько-то старух в черном и еще ребятишки сидели по лавкам вдоль стен. А около гроба на табуретке девочка лет четырнадцати склонилась над книгой, громко читала. Я вошел. Никто не поворотился ко мне. В гробу лежал мужчина.
      - "Умер нищий и отнесен был Ангелами на лоно Авраамово, - читала девочка, - умер и богач, и похоронили его..."
      Я понял, что читала она Евангелие, про нищего Лазаря. Произносила все четко, старательно, напирая голосом на "о". А дальше - про богача:
      - "И во аде, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама, и Лазаря на лоне его"...
      Я вспомнил другую евангельскую притчу - о воскрешении Лазаря, брата Марии и Марфы из Вифании... Все решает вера. Сын Человеческий оставил нам ее как надежду. Так если мне сейчас поверить, то есть до предела поверить и протянуть руки к тому, что лежит во гробе и сказать: "Нет смерти. Встань..." - Я наклонился над гробом. Увидел свое лицо. Смерть, казалось, не коснулась его. Я стоял в стороне, смотрел на себя. И не было во мне ни удивления, ни страха. Слишком далек был мой путь. Но я не хотел оставаться тут, с тем, кто лежал во гробе. Я вышел.
      У другой избы березовая палка подпирала дверь. Никого в доме.
      И в следующем - никого.
      А что же мне делать с лодкой?
      Качаясь, я шел вдоль пустых изб и прислушивался... И сапоги мои вязли в грязи: рубаха, брюки, все без единой сухой нитки. Меня трясло.
      У края деревни я повстречал женщину. Она закрывала дверь, и я окликнул ее.
      - Чего? Какая машина?! - закричала женщина. - Дорога закрыта.
      - Как закрыта? Тут машина из Озерок должна приехать. За мной.
      - А грязь? Какая машина?!
      - Я приплыл на лодке. Издалека приплыл. Посмотрите на меня, милая женщина, посмотрите.
      Но она смотрела куда-то в сторону, и чувствовалось, что торопилась.
      Я сам не отрываясь глядел в ее лицо: волосы, выбившиеся из-под серого платка, усталые щеки, глаза с отгоревшей зарею, тонкие губы, - лет ей немного за сорок, одета в еще новое зеленое пальто.
      - Кто это, в гробу? - спросил я.
      - О, да это Ефим Крюков. Великой силищи был мужик. Поднял камень. Хотел положить под край новой избы. А камень его осилил. - И она перекрестилась.
      - А вы не ошиблись?
      - Я-то? - Она по-прежнему не смотрела на меня. - Некогда мне. Все наши побегли в Маркуши. Самодеятельность приехала в Маркуши-те. Дают концерты, а я позадержалась. Народ весь подался на гулянья.
      Она хотела уйти, но я снова задержал.
      - А что мне делать с лодкой?
      - Пять машин за цементом в Нюксиницы побежали, дак, поди, надо им возвращаться. Они в Тарногу едут.
      Она сорвалась с места. Потом остановилась, крикнула:
      - Дожидайся, может, возьмут.
      Женщину стерло белесым небом.
      Ничего, подумал, как-нибудь, и повторил:
      - Как-нибудь. - И поплелся к дороге, ближе к мосту.
      Тяжело идти. Будто недавно уполз отсюда ледник. На какую-то минуту я даже представил, как этот ледяной панцирь, покрывавший землю миллионы лет, отползал. Выплевывал огромные камни-валуны. Ледник их успел обсосать и выплюнул вместе с коричневой грязью.
      Дорога была в густой глине. Две колеи обозначились в ней, пробитые так глубоко, что можно стать на колею ребенку шести-семи лет - и грязь скроет его, - разве что только макушку видно будет.
      - А машина? - спросил я себя. Не видно ли машины моего друга шофера Мишки Силинского, прозванного Соснова Голова? Не идет ли за мной машина?
      - Какой?! Только прошли пять за цементом в Нюксиницы, - прокричал я себе, как глухому.
      Да я и был глухой от усталости, ноги едва держали меня. Я забыл о Николаеве, не до него мне сейчас.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13