Вверх за тишиной (сборник рассказов)
ModernLib.Net / Отечественная проза / Балл Георгий / Вверх за тишиной (сборник рассказов) - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Балл Георгий |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(388 Кб)
- Скачать в формате fb2
(186 Кб)
- Скачать в формате doc
(168 Кб)
- Скачать в формате txt
(160 Кб)
- Скачать в формате html
(185 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Пойду-ка удавлю-ю-юсь. Ну, кому какое дело, Только шея затрущи-и-ит... * * * На пятый день праздника деревня закурилась от вина и пива. Низко, как перед грозой, залетали с того на этот берег да обратно, да над деревней, да над взбугренным полем пьяные чайки. И они лаяли по-собачьи, как чужие лаяли по-собачьи на людей. А на земле две вести обходили дома. Первую весточку принесла почтальонша с газетой. Корреспондент из района написал: "Пьяный разгул в деревне Озерки. Бородатые мужики ходят вдоль реки и кидают в деревянные кадки камни для крепости". И, конечно, у нас удивлялись: "Как же так? Крепость, выходит, не от хмеля - о-о! А от камней. Ну да. А-а-а! Только как же теперь сусло греть? Как же греть без горячих камней? Ведь кадка-то у нас деревянная. На огонь не поставишь. На огонь не поставишь - о-о-о!" А другую весть принес дед Митрий Григорьевич. Он хотел зайти к председателю сельсовета Сергею Иванычу, да того дома не оказалось, и пошел ковыль-ковыль - на своей убитой ножке к своему другу, такому же старику, Федору. Он нес чайник с бражкой. Калека несчастный, не заметил, как текла из носика чайника желтой струйкой бражка. Федор сидел на лавке подле окна в праздничной белой, в черную клетку, рубахе. Рядом с ним по полу ползал Володя с такой же почти, как у деда, белой головой. Федор тихонько Володю уговаривал: - Седанка придет, Володе тпруте принесет. Седанка придет... Дедушка Митрий Григорьевич приковылял к окну, крикнул: - Слышал, Федор, покойники погост огородили! Только с угора к речке что и осталось не огорожено. - Что? - Говорю, покойники подсобили, огородились. Ефим Синица, вот неугомонный. - А-а... Синица? Хороший был дедушка, работящий. Мы с ним вместе еще служили. - Ты, Федор, к нам заходи попраздновать. Зайдешь? - Митрий Григорьевич протянул своему дружку почти пустой чайник. Федор выпил, что осталось. Поморщился от сладости и сказал: - Ладно. Отнянькаюсь - зайду. У нас-то все пьяны лежат, - и Федор опять затянул свое: - Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет... Седанка прид-ет, Володе тпру-тьке принесе-е-ет... Подошла к окну черно-белая корова. Показала рогатую морду. * * * А праздник молодежи все не кончался и не кончался. На вторую уж неделю перевалило. В понедельник второй недели около магазина сидела прямо в грязи, сидела, обняв стальную проволоку перевоза, пьяная Таисья. Долгими глазами она смотрела на ту сторону реки, на деревню. Дедушка Митрий Григорьевич ушел куда-то допивать, и никого не было из мужиков, чтобы наладить перевоз. - Озерчанё-о! Озерчанё-о! - закричала Таисья и запела. Запела, как позвала. - Озерчанё-о! Озерчанё-о, хорошие ребята, молоде-ежь! Перевезитя... Перевезитя на ту сторону реки-и-и-и... Да только никто не откликался. На ту сторону-у... На ту сторону...у. К милёму крыльцю-ю-у-у... Помолчала и опять запела: У милё-ого окошко крашено-о-о, Три холё-о-дных, три холё-о-дных, Три холё-о-дных на лицё-о-о... Озерчанё-о! Озерчанё-о-о! Перевезитя-я-я-а-а-а! НА МАШИНЕ Около станции человек спрашивал: "Чья машина?" - Милай! - крикнула мне старуха. Она сидела на узлах. Я ее сразу не узнал - от раннего ли часа, от тумана этого, от ожидания ли - она была без лица. - Милай, - сказала она мне, - езжай с Богом. Хорошо! - и пожаловалась тихо: - Мою росу обило, слышь. - А кто повезет? - Васька Чичерин проснулся. Он и повезет. Васька, худенький, похожий более на подростка, чем на мужика, возился около машины, перетягивал через кузов веревку. - До Парноги? - спросил Васька, не поворачивая головы. Я поставил чемодан к заднему борту и помог другой старухе втащить узлы. Она тоже была без лица. А сумку старуха не отдала, уселась вперед к самой кабинке и застыла. Я тоже влез наверх и успокоился на брезенте в ямке, между ящиками. А внизу глухим голосом человек все спрашивал: - Это чья машина? - и канючил: - Ну ты, возьми. Слышь. Это чья машина, леспромхозовская? - Отстань. - Ну ты, слышь... Ну-у! - Чего? Три года только дали. - А не пять? - Три. Только три. Из Великого Устюга еду. - Ладно. Э-э... не галди. Человек в телогрейке, бритоголовый, с коричневой шапкой-ушанкой в руке перевалился в кузов. И пошагал по ящикам, отыскивая, где устроиться. А внизу уже другой канючил: - Слышь? Это чья машина? Слышь... Я задремал. А как открыл глаза: все напрочь замеркло от сырости. Небо надо мной обложило тучами. И тихонечко дождиком топотало по брезенту. А старуха, что сидела cпереди, затянула: А я гляжу в окошечко-о! А я гляжу в окошечко-о! Во хрустальноё-о во стёклышко-о-о! - Что еще? - спросил кто-то снизу. - Не едем, что ли? Влезли две бабы. Я заснул. - Уркает, - сказала старуха, - ну, теперь уж скоро. - Чего? Я проснулся. Не торопясь просветало. - Я поехала, потому что надо поехать, - сказала самая молодая. - Вон он уж пришел из армии. Он пришел из армии, я все думаю, как мы с ним гуляли. Я ведь ждала. Истопницей работала - так против жару стояла. До солнца, когда торопишься - все бегом, бегом. А в больнице нашей санитаркой я. Так утром скинусь и цельный день туда-сюда, туда-сюда. Так и не дождалась... А тут он пришел. Идет навстречу, а мне подумалось: чего это он не так крепко улыбнулся, а чуть вздернулся. Думаю: не он. Мой-то совсем был другой. Эх, чтоб ему покрепче тогда улыбнуться! ...И заплакала. - А я поехала, - сказала старуха, - оренбургский платок купила. Все равно 35 рублей тухнуло - вот и поехала. "Надо заснуть", - подумал я. И заснул. Открыл глаза от боли в низу живота. Согнулся. И сразу получил удар сапогом в лицо. - А-а! Зэк проклятый! Впереди бабушка, теперь похожая на курицу, спала, уткнувшись носом в черную сумку. А тот, в телогрейке, лежал, разбросав руки, и ждал меня. "Хочет перекинуть, - подумал я, - выбросить из машины". Я поднялся и пошел на него, чтобы навалиться и задавить. А тот повернулся и начал тихонько сползать в мою ямку. Я еще ступил и встал на что-то мягкое, прямо живое, а это его шапка. Я протянул руку, - а глаза-то, глаза-то у него закрыты. Я ухватил его за плечо и начал трясти: - Ты что, эй! Очнись! Слышишь, что ль? Тот забормотал, а потом тихо спросил: - Это чья машина? Леспромхозовская? Я отвалил его от моей ямки и опять заснул. В свете дня на бритоголового было жалко глядеть - лицо земляное, глаза почти совсем затянуло сухой кожей. Из правого уха торчала неправдопобно белая вата. - Ты больной? - спросил я. - Больной. Говорить нам было нечего. "Хорошо, что я не стукнул больного", - подумал я. Мне хотелось отмыться, но я и мы все боялись отстать. Машина в любую минуту могла отправиться. И мы ждали, что отправится. Наша бабушка во сне твердила: - Кажись, уркает? Поехали, что ли? - Это, бабуся, у вас в животе уркает, - смеялась девушка. Она была веселой, когда не плакала. Днем было ничего, особенно если светило солнце. И с каждого поезда от станции бежали люди. Они еще издали кричали: - Чья машина? Эй! Некоторые кидали в кузов узлы и торопливо лезли. А снизу другие кричали: - Слышь! Это чья?! Потом те уходили. И приходили другие. И тоже уходили. А мы, те, которые первые, мы сидели на своих местах и ждали. Некоторые нравились, особенно чудак этот, электрик Федя. Влез без поклажи, крикнул: - Здорово, почевалы! - и каждому руку. - Электрик Федя, электрик Федя... Мамаша, - сказал он старухе, - ну как, концы запаяли? Старуха ничего не ответила, потому что последнее время больше спала. А он ее растолкал: - Чего, бабуся, везете? - Две полушалочки, - отвечает, - коричневая и желтая, платье синее в горошек, а еще кофта шерстяная, неношеная, а тут, в сумке, яички. - Я с тобой, бабуся, сяду. Как до места доедем, так и обженимся. - Дело сладить можно, - откликнулась старуха... и заснула. А вечером он уже пристроился к нашей девушке Любе. Он пристроился, и стали они жить. Сначала ничего. А потом он начал ее поколачивать. Сбегает в магазин. Смотрим, уже бутылку несет. Она-то не плакала. А он ее звал куда-то, торопил все: поедем, мол, поедем. И каждую ночь она кричала: - Уйди! Уйди, Федька! А он ее жалел. И раз в одну темную ночь он и говорит: - Слышь, Люба, зима скоро! - Что зима, - говорит Люба, - авось одна не замерзну. Ваш брат всегда дорогу проколотит. Он и начал выхваляться и заорал: - Все концы запаяю! Мне не жениться, так и тебе замуж не идти. Ты поплачь, Люба, через меня. Где твои слезы? Где? - Что ты ко мне привязался? - и она засмеялась. - Я с тобой и ноги пристояла, дурак. Отстань, Федька! Ведь я в санитарках работала, сколько вашего брата перевидала. Все мне мужиков жалко. И тебя, дурака. Ты только от меня отвяжись. Потом они пели вместе. Тихонечко. Она пела, а он вторил. Хорошо держал. И пришло время ей рожать. - Маменька! - закричала девушка. - Помоги мне. - О, Господи, - успокоила старуха. - Чего ты? Не бессчастные ведь мы. Ребеночек-то хорошо. Прикачнись ко мне, девонька, головкой, а я позову. - И крикнула: - Эй, кто... люди! Таз бы нам. И водички горячей, полотенечко чистое. - И успокаивала: - Ну потерпи... А то давай, кричи, гогони, сколько хватит сил. Вот мы как с тобой уладим, ослобонишься и пойдешь на крылечко перёное с сыночком, а то и с девчушкой - ведь тоже добро. А в лес мы с ними никак не пойдем, в лес темный, дремучий. - Федька где? - спросила Люба. - Утек? - Федька-то? А он нам теперь зачем? Он нам не надобен. Он тебе свое отэлектричил... - Страшно мне. - Какие страхи? Ты гляди, будто выскочила на зеленый лужок, а там речушка, цветики-незабудочки, как голубенькие глазоньки, на тебя, горюшу, глядят. А ты вскинулась птахой - кукушечкой да полетела к ближнему лесочку-перелесочку, прямо к высокой сосне или к дубу и - ку-ку, ку-ку, ку-ку... А люди у тебя станут спрашивать: сколько нам, кукушечка, лет осталось жить... А ты свое: ку-ку... Девушку, вернее, теперь маму мы все поздравили, кроме, конечно, зэка нашего: "Живи с дитём". Получился у нее мальчик... А девушку спрашивали, то есть мы так о ней думать привыкли - девушка, как сыночка назовем? Она: - Вася. И тут ринулся дождик хлесткий, а потом сплошняком, в потоп. Бабушка смеется: - Слава Господу, Иисусе Христе, окрестили младенчика. А ты, Любонька, ластушка, собери в ладошку воду Божью, попей в сладость да в радость Васеньки... Василия Федоровича. И стал для нас крик младенца Божьим праздником. - Тоби теперь будет сыночек заступушкой, - напророчила бабушка и заснула. - Езжай, Люба, в Молдавию, - сказала женщина с оренбургским платком. Вздохнула от памяти. - Там сады. Ох, там сады! Все дома запружены, и крыш не видать. Человека там убьют, так вот рядом - и не найти. Я тоже молодая думала: уеду в эту Молдавию, уеду. - Что? - спросила старуха, проснувшись. - Кажись, уркает? Люба прижала ребенка, скрутилась, с улыбкой ушла в сон. Весной и летом было, конечно, разноцветно, тепло. Но и к зимам мы тоже притерпелись. Студено, а ничего... Главное, чтоб машина тронулась. Но раз нас чуть не шуганули - совсем чуть не убрали. Это было, когда Вася уже подрос, наша бабуля его прынцем звала. И вот как-то закричал снизу человек. Он закричал страшно, но нам его не было видно. Он стоял снизу и кричал: - Ах вы, сизы-косаты! Ах вы, сизы-косаты, - кричал человек надрываясь, - это сколько же вы надышали! Это вы тут сколько надышали, тепло-витое забрали, тепло-витое по ветру, по ветру пустили, по ветру расфукали... - Кажись, уркает, - обрадовалась старуха. - Вот и дождались, слава тебе, Господи! - Это начальник, - сказала женщина с оренбургским платком. - Начальник не хочет, не хочет, значит, чтоб мы ехали. - Ах вы, сизы-косаты, ах вы, сизы-косаты! - кричал снизу человек. - Жалеет нас, - сказала женщина. - С нами ему беда. - Чего вы налезли? - кричал человек. - Чего? - Страдает через нас, - вздохнула женщина. - А мы-то, мы и пострадать толком не можем, как притерпелись уж. Начальник еще долго кричал, а женщина рассказала, как ее сыночка убило в войну. Тоже так вот сидела на станции - и самолетом убило, а другой у нее сын родился глухонемой. - Оттого и родился глухонемой, - говорит женщина, - что тот-то больно кричал. Там на станции, как моего сыночка ранило, схватила я его, а кругом ночь - и составы, составы, - я под них и через пути. А сыночек мой кричит, смертным криком надрывается. Я так думаю, что и родился потом глухонемый, что этот-то больно кричал. Кругом грохает - куда бежать: я все через путя по грязи, как лошадь. А впереди - так заборчик, улочка небольшая, думаю: куда стучать? Открыла калитку - думаю, как бы собаки нас с сыночком не задрали. Толкнула дверь... а там, в доме, худой ветер гуляет. Я в другой дом. И тот пустой. Думаю: чего делать? - а ребеночек кричит. Я его байкаю, уговариваю: "Молчи! Молчи!" Зачем это я его тогда - ведь никому не помеха. Пускай бы кричал. Дура я, дура проклятая - вот и замолчал: другой-то сын глухонемой родился. - Ну уж, чего вспоминать, - сказала наша бабушка. - Маленькая, - сказала Любушка и поглядела на нас ясно, - маленькая я очень любила малину собирать. Нет, ей-Богу любила. - Погодите-ка, что я вам расскажу, - засмеялась наша бабушка. - А ты, девушка, догадайся. Это еще дед мой загадывал. - И она тихонько запела: А что горит, а что горит, А что горит без пожару? А что светит, а что светит, А что светит во всю землю? А что бежит, а что бежит, А что бежит без уходу? А что цветет, а что цветет, А что цветет без опаду? А что растет, а что растет, А что растет без коренья? А что плачет, а что плачет, А что плачет без рыданья? А что плачет... - Замолчи! - крикнула Люба. - Лошадь плачет без рыданья. Вам-то чего, вам-то зачем, а я, а я-то что с Васькой здесь делаю? Ему учиться надо, в институт. Отец у него по электричеству был. - И она заплакала. - Эх! - вздохнула бабушка. - Дед-то мой получше бы рассказал. Ох, какой мастер песни говорить! И много знает, о-о-ох. Нонче Четверг? Пасет он, нам в Четверг колейка пасти своих коров. И тихонько забормотала: - А я гляжу в окошечко-о-о... А я гляжу в хрустальное... В ночь разгорелся обычный теперь у нас скандал. Васька бил свою мать и орал: - Сволочь ты, гулящая. Нагуляла меня... Вы все тут пердуны заржавелые. Сколько раз меня уговаривали: сейчас, сейчас дернет, тронемся, поедем... А у меня джинсов нет. Мать, ты это как, сечешь? Сука ты, а? Люба не отвечала. Но он на этот раз спрыгнул с машины. - Вася! - крикнула она. - Погоди, сынок, я с тобой... И она тоже исчезла в ночи. А на другое утро слезла женщина с оренбургским платком. А я глядел на здание вокзала, на серое зданьице, с маленьким крылечком, и с доской расписаний, и с урной, с начальником в красной фуражке, и я даже думал, что мы поехали, а вокзал стал поменьше, будто совсем маленьким, а рядом совсем уж маленький начальник в красной фуражке. Да как уедешь - куда? Куда ж от станции? Поезда гудят. И всё серым, серым и чугунно так: у-у-у-у-у - гукает, укачивает. 8.30, 19.20, а еще 0.15 - и всего две минуты стоят поезда. И хлопают двери на крыльце серого этого зданьица. И народ туда-сюда, туда-сюда: все бегом. А поезд только две минуты, только две минуты, и надо еще билеты закомпостировать. А поезда-то жда... А поезд жда... не ста... не ста... И я засыпал. А проснулся оттого - старуха растолкала. - Погляди, милай, за сумкой. Я сейчас. В 8.30 - как всегда, подошел поезд... - Эй! Это чья машина? Полезла к нам женщина в плаще и сапогах. Она ловко закинула связанные вместе две кошелки. - Ну-ка, молодец, подвинься, - сказала она бритоголовому. - Эй, только дай-ка я гляну, под тобой не мокро? - Засмеялась так звонко и, повернувшись к мужику, что стоял на дороге, закричала: - Чего руки развел, - целоваться не станем! С тебя так хватит. - И ко мне: - Стукни, милый, шоферу, - пусть отправляет. Я протянул руку, стукнул по крышке кабинки. Машина гукнула. И вдруг тронулась. - Эй, не пей, лешай! Не пей! - кричала женщина мужику на дороге. И опять к бритоголовому: - А ты, часом, не пьян? И ко мне: - И то сказать. Кто нынче не пьет - телеграфные столбы и те чашечки держат. - Это чья машина? - спросил бритоголовый. - О-о, чего ты к нам привязался. Мы шоферами не работаем. Нам бы только доехать. Да ты не жмись ко мне, ягодиночка. Сладим, что ли, свадьбу? - Не тронь! - Дай я тебя поглажу, неглаженый. Смотри, какой ухажер - и вата в ухе. - Отстань! Это чья машина? - Вот заладил, - и ко мне. - Чего это вы какие - как не у себя? - И взялась за черную сумку, что наша старуха оставила. - Золотинушка, подай сумку, а я там сяду - меньше трясет, - и она села на старухино место. - А ты, красавец, на сумку не садись, там яйца. Цыплят снесешь. - А я не сносил. - Так еще не время, - и засмеялась. - Снесешь... - И ко мне: - Чего это вы такие? Как не у себя? - И к бритоголовому: - Эй, золотинушка, сапогами не толкайсь, - и запела: - Золотинушка моя, давай позолотимся! Мы сидим спина к спине, давай позолотимся... И-их! - Отстань! Отстань! И ко мне: - Я тут вечером ехала. Шофер пьяница достался. К машине подступить страшно: а мы, бабы, полный кузов. А он за рулем спит - ну что поделать, ей-Богу, вот смеху! Бритоголовый закурил. - Чего-то воняет, - сказала она и засмеялась. - Золотинушка, ты это, поосторожней. - Отстань! Отстань! - Прокладки у машины загорелись, - сказала женщина и вдруг увидела: дымила телогрейка бритоголового. - Ой, мамочки! Молодец, да мы с тобой сгорим. Бритоголовый поглядел на женщину, будто не понимая, отчего так дымит. Но уже скинул телогрейку, стал ее давить, мять, топтать. А она дымила. И тогда он с маху - кинул ее на дорогу. Поглядел на женщину - и вслед швырнул шапку. - Ах ты, золотинушка! - засмеялась женщина. - Шапка-то еще хорошая. А бритоголовый улыбнулся женщине. Вздохнул, вытянул ноги в сапогах и пристроился спать. К вечеру мы подъехали к другой станции. И я сразу узнал знакомое серое зданьице и начальника в красной фуражке, и доску расписания, и эту урну. К нашей машине уже бежали люди. - Это чья машина? - еще издали кричали они. - Эй!.. И вдруг я услышал: в вокзале играла прекрасная музыка. И кто-то веселый заорал: - Он мне ручку крепко жал. Я руки не отнимала. И-их! - Свадьбу, что ли, играют? - засмеялась женщина. - Надо пойти поглядеть. И мы все увидели. Там, в вокзале, за светлыми окнами ходили хороводом праздничные люди, туда-сюда, туда-сюда, а посередке невеста в белом платье, точно кралечка. ОТВЕТСТВЕННОЕ ДЕЛО Семен Карпович Тугих убил жену топором. Просто зарубил. Они прожили с женой пятьдесят шесть лет. Золотую свадьбу отпраздновали хорошо, по-людски... Теперь он сидит около избы на лавочке. Ждет, кто мимо пройдет, чтобы сообщить в милицию о содеянном. Сидит. И никто, как назло, не идет. Семен Карпович гладит седую бороду. Ему хочется спать. Но он время от времени встряхивает головой, не дает себе закрыть глаза. Если скосить глаза направо, у крыльца Кирюхиных на длинной веревке привязана коза. Чего Настя ее тут привязала? Травы мало, надо бы на задах. Опять глаза закрываются. А в голове: "Чего мало?" Глаза режет сном. Сколько он тут сидит? Во, никого... Косит глаза: на веревке коза. Во, коза... Семен Карпович гладит бороду. Так вроде легче, покойнее. Коза. Девчонка Сабеевых пробежала. Потом почему-то вернулась. Смотрит на Семена Карповича. Долго стоит и смотрит. - Чего уставилась? - наконец рассердился старик. - Ступай, иди отсюдова. Девчонке такое ответственное дело не поручишь. Ей всего лет шесть или восемь. Девчонка, ничего не отвечая, стала задом отходить от старика. А потом побежала. БЫСТРО МЧИТСЯ МАШИНА Какое красивое платье. Нюра вытащила его из чемодана, где лежат ее вещи. Новое платье. На платье еще не оторванная этикетка с ценой. Нюра смотрит на себя в зеркало. - Прелестно. Это слово она услышала от учительницы Марии Николаевны. Подошла к телевизору. Включила. Сетка. И антенна у них не налажена. Бывают помехи. Больше всего Нюра любит рекламу. Там - прелестно. Мужчины... женщины... море... верблюды... пирамиды... зубная паста... Даже кино не так интересно. Маленький ее брат Вася ползает по полу. Рубашонка задралась. Хнычет. Нюра подходит к брату, бьет по красной попке: - Сиди. Сует ему в рот соску. Вася молчит. Сосет. Выплевывает соску. Текут слюни по подбородку. Нюре стало страшно. Вроде в избе закрутил ветер. Выключает телевизор. Голубой свет гаснет. Нюра смотрит в угол избы, где на полке икона Николая Угодника. Нюра крестится, глядя в лицо Николая Угодника. Все равно страшно. Тогда она поворачивается и крестится на темный экран телевизора. Телевизор стоит на высокой тумбочке, под ним накрахмаленная белая скатерка с вышивкой по краям. Начинает молиться: - Господи, Николай Угодник, - косится на Святого, потом опять на телевизор. - Спаси мою немаму, моего непапу, и меня маленькую, хотя мне уже тринадцать лет и у меня пошли месячные. Нюра знает, что мама у нее родная, папа - родной, но так лучше, так надо... Потом спохватывается: - Спаси моего братика Васю. Он еще совсем маленький. Ему ведь надо расти. На глазах появляются слезы. Она быстро вытирает их рукой. Ей в голову входит отчетливо: "Где веревка?" Она отворачивается от телевизора и прямо смотрит в лицо Святого: "Где веревка?" Ждет. Теперь ей уже не страшно. Потом лезет под кровать, за шкаф. Выбегает в чулан. Там - маленький обрывок бумажной веревки. Нюра отшвыривает ее ногой. И в ту же секунду... - Господи, да что же я... Белье... Она выбегает в огород, где между столбами висит на веревке белье. Нюра сбрасывает белье. Бежит в дом за табуреткой. С трудом отвязывает. Пробует прочность. - Прелестно. Только длинная. Теперь все просто. В комоде, в верхнем ящике, ножницы. Режет веревку. С надеждой смотрит на темный экран телевизора. Вот там... среди волн... загорелые мужчины и женщины... они улыбаются белозубо... Она ведь тоже уже женщина. У нее месячные... И вслух: - У меня месячные. Прелестно. Железный крюк, торчащий в нужнике, давно пригляделся. А как ему не приглядеться, когда сидишь в нужнике. Делает петлю на веревке. Медленно. Уверенно, будто всегда так. Берет табуретку. Идет через мост в нужник. Ставит табуретку. Вот привязать веревку трудно. Она чувствует, как на спине, на платье появилось пятно от пота. Удалось. Слезает с табуретки. Возвращается в комнату. Вася на полу опять плачет. Она горячо его целует. Несколько раз. Потом сует в рот соску. Оглядывается и торопливо крестится на Святого и телевизор. Выходит из комнаты, останавливается. Она думает, но не понимает, о чем. И громко так, чтобы заглушить обрывки мыслей: - Который сейчас час? Интересно, который сейчас час? Потом спохватывается. У нее в ящике стола американский журнал с целлофановой обложкой. Она возвращается в комнату. Садится к столу и листает журнал. Ей нравится, что ни одной буквы она не может понять. Да и зачем? На цветных фотографиях улыбающиеся женщины около машин разных марок. Особенно нравится рисунок. Из мчащейся машины выглядывает водитель в ковбойской шляпе, а из другого окна его спутница. Очень сильный ветер. Водитель придерживает одной рукой шляпу, а другой держится за баранку... За машиной нарисован вихрь пыли, а вдали - горы. Нюра целует картинку, кладет журнал снова в ящик стола. Идет из комнаты. Опять останавливается. Что-то ее держит. Она не может понять что. Потом на цыпочках входит в комнату, берет журнал. Теперь уверенно выходит. Подходит к нужнику. Наклоняется над очком нужника и кидает туда журнал. Потом, быстро присев, делает по-маленькому. - Прелестно. Поднимается на табуретку и сует голову в петлю. Но снова слезает с табуретки. Снимает ботиночки. И ровно их ставит рядом с табуреткой. НОВАЯ ЖИЗНЬ Шум на задах, в огороде. Я выскочила из постели. Вышла из сеней на порог. В темноте - слабый-слабый огонек. Покойный муж говорил: "Запалили фютюлек". А тут я вижу: едва-едва мигает фютюлек. Подошла ближе, а это у самой мусорной канавы уперся в грядки старый трактор ДТ-54 с одной разбитой фарой. И эта фара фютюльком в темноте попыхивает. А я в резиновых сапогах на босу ногу и в бараньем полушубке, прямо на рубашку надела. Стою и не знаю, чего мне делать. И как-то мне сразу в голову не припекло: чего это у него один фютюлек. Смотрит он на меня жалостиво, и защемило мое ржавое вдовье сердце. - Тебе чего, одноглазый? Я к чужому горю жадная. - Ну хоть фыркни,- это я ему-то. И откуда только слово взялось. Фыркни, Вася. Слышу, заурчал. Чего делать - не пойму. Не станешь же его щами кормить. Щи у меня, правда, наваристые, вчерашние. Наутро солярки нашла и бутылку с соляркой в угол поставила. Конечно, он старый, давно списанный, а тоже ведь бутылка ему может сгодиться. Ночью затаилась. Слышу, в сенях кто-то бестолково застучал. А я уж поняла, откинула крюк с двери и пустила. - Заходи, списанный, повечеряем. Когда он бутылку солярки шарахнул, у него глаз запылал. И к кровати лезет. - Ты чего, очумел? А сама вся дрожу. Давно мне бабьей радости не выпадало. - Ты, старик, только стулья не ломай. А он лавку опрокинул, неловкий, не к тому привыкший. На нем ведь всю жизнь пахали да пахали - совсем могли изломать. - Вася, шепчу, - ты давай полегче. Чего ты так своими железками дрожишь? Я ведь не такая фыркалка, как в городе, я ведь тоже жаром и холодом пропеченная. - Ну ложись, так пока полежим, попривыкнем. Через неделю сеструхе написала, какая наша новая пошла в деревне жизнь. "Галинька ты моя родная! Жизнь у нас в деревне сейчас не так чтоб плохая. В магазинах все купить возможно. И все заморское, бананов много, а сапог резиновых, как и раньше, не привозят. Ну да у меня теперь помощник сыскался. Не знаю, как тебе все это описать. Что ж делать? В хозяйстве мужик всегда к месту. Ну вот и ко мне прислонился списанный ДТ-54. Он хоть и трактор, а я его Васей окрестила. Правда, фара у него одна подбита и он уже списанный, но еще в силе. А нынче дело весеннее. Огород мы с ним под картошку вспахали. Плуг тоже старый нашла. И когда землица стала отваливаться, такая радость в нас с ним заиграла. Землица с глиною, завидно отваливалась. Мне бы одной никак не осилить. Я от радости и себя и его этой первой землицей окрестила. Он, конечно, не смеялся, не след старику так уж радоваться, а я хохочу, не могу уняться. Ну старик, ну одноглазый. Галинька, узнай в городе, можно ли на него пенсию оформить. Она бы нам сильно не помешала. Солярка уж больно дорогая. Вот какая моя новая жизнь. Картошка у нас своя будет, а бананы нам без надобности. Привет тебе от меня и от Васи. Остаюсь твоя любящая сеструха Верка". ЛОДКА Мистерия Держи твой ум в аде, и не отчаивайся. Старец Силуан Афонский О, паря, две машины из грязи всегда вылезут. Михаил Силинский, шофер из Озерок - Эй! Эй! - кто-то кричал. Я пошел на крик. Крик был холодный, темный, отступал, как вода, передо мной. Ведь был же голубой свет, когда я умирал. - Иди! Иди! - этот крик уже не просто темный, а совсем почернел. Голос оборвался, пропал. Я еще отошел от тропинки, послушал. Поглядел: и худенькие эти березки. Худенькие - среди болотной сырости. Я глядел на березки и не верил. Не верил, что дойду. Ткнулся рукой в холодную воду, поднялся. А не заметил, как садился. Опять надо идти. Вот я болен - и опять надо идти. Прислушался. Никто не откликнулся на мои мысли. Я шел по узенькой тропе, стараясь аккуратно ставить правую ногу. - Сапог, - говорил я, - сапог разорван. - Я старался ступать так, чтобы правым сапогом не очень набирать воду. У меня, правда, он был разорван повыше подъема, нет, не разорван, а точно ножиком разрезан, или бритвой. "Закрой поддувало" - скомандовал я себе. Эти слова, написанные на железной дороге, я вдруг вспомнил. И они подбодрили. - Я болен, - шептал я, будто кому жаловался. Страх подтачивал мои силы. Ноги промокли и в дырявом, и в целом сапоге, а я все шел по мягкой, тряской земле, и мокрая трава липла к сапогам. И мне начинало казаться, что я иду не по самой тропке, а по краю. Жмусь к березкам, а они плывут. Все выше и выше подплывают к небу. Мокрый туман плотнился твердым хрящом. За мной кто-то шел, меняя мой страх на неслышные шаги. Я стиснул зубы. Ждал, что всей своей сырой изнанкой небо сзади навалится, и я почувствую смрадный дух зверя. И острые клыки в шею. И жухну в грязь. Не оглядывался. Мне было тесно ждать. Надо бы освободить шею, подумал я, и понял, что я весь обсыпан крупой страха. Неслышные шаги то отставали, то обгоняли меня. Нет, это не были шаги зверя, понял я. И громко сказал: - Вот я болен, и опять надо идти. Прислушался. Никто не откликнулся. Я шел по узкой звериной тропе, стараясь аккуратно ставить ногу.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|