Сегодня, однако, Константин позабыл и о холоде. Иное тепло, приветное тепло родимой стороны, наполняло его грудь. Он уже трижды перечитал пересланное ему рукописание, потрясаясь и удивляясь словам, кои нашел неведомый ему писец, дабы с такою силой рассказать о беде, постигшей отчизну более полувека тому назад. И по мере того, как князь перечитывал складные слова, гасли в его памяти скупые строки летописных преданий, гасли и те, изустные, рассказы, что слышал он от родителей своих еще в отроческие годы: о расстройстве и смятении земли Рязанской, неуверенности и замятне в князьях, не возмогших даже и перед лицом врага сговорить друг с другом… Нет! Все было так, как написано здесь! Было потрясающее душу мужество, самоотвержение женское и ратная удаль дружин. Был безумный порыв Евпатия Коловрата и гибель в бою, гибель героев, не пожелавших иной участи, кроме славы, и иной чаши не восхотевших испить, кроме чаши смертныя… «Не бысть ту стонущего, ни плачущегося, ни отцу, ни матери о любимых чадех, ни чадам о матери, ни брату по брате, ни ближнему роду, но вси вкупе мертви лежаще, убиенны, едину чашу испиша», — читал князь, потрясаясь и ужасаясь вновь и опять. Оторвался от книги. Поднял глаза в темноту. Прошептал: «Удальцы и резвецы, узорочие и воспитание рязанское!»
— заплакал. Слезы как-то сами полились по щекам, исчезая в отросшей бороде. Подумал, что скор стал чегой-то ныне и несдержан на слезу… Читать далее не пришлось, к нему подымался кто-то, слышно было, как скрипели ступени. Почему-то сразу понял, что идет князь Юрий. Когда передавали книгу, духовник шепнул Константину, что Юрий Данилыч ездил в Рязань и не добился ничего. Потому, когда отворилась дверь и в покои — и верно — пролез молодой московский князь, Константин не удивился и был готов к разговору. Тем паче речи велись одни и те же за все эти годы и с покойным Данилою и с Юрием. Ныне, правда, рязанский князь стал сомневаться порою, увидит ли еще когда отчий терем? Но Коломны москвичам он не отдаст, все равно не отдаст!
Юрий, нарочито оставивший слуг снаружи, озрелся, привыкая к полумраку горницы. Вид у князя Константина был неважный. Заметнее стала сутулость, в седой бороде появилась празелень, лицо нездоровой белизны ныне как-то посерело. И пахло от князя нехорошо. Чуялись и иные последствия голода и душного горничного сиденья. Жестокая усмешка тронула губы Юрия.
— Не надумал, князь, отступную на Коломну подписать? — спросил он весело. Константин разомкнул серые запавшие губы, подвигал ими, словно что-то глотая, сильно выдохнул, — смрадно пахнуло изо рта, — хрипло отверг:
— Не отдам!
— Так, так… — рассеянно ответил Юрий, с интересом рассматривая пленника. — Чегой-то вы с сыном забыли, чьи ратники в Коломне стоят, вот уже шестое лето никак!
— Мнишь ли ты, что сила выше правды? — возразил Константин, мгновенно распаляясь на спор. Постоянное, вынужденное одиночеством безмолвие толкало его теперь высказать своему врагу все, что месяцами молча зрело в душе. Многое передумал князь Константин в течение долгого своего плена, и с сугубою остротою — в последние, утеснительные два года, протекшие со смерти Данилы. И себя осудил старый рязанский князь за многое прошлое: был излиха гневлив и на расправы скор, неуживчив с родными и славолюбив паче меры, в человецех сущей. Теперь, в тишине затвора, евангельские истины, заповеди смирения и любви, четче прорезались в его душе, и только издевательская усмешка Юрия вновь вывела его из себя, пробудила в рязанском князе прежнюю бешеную гордыню.
— Мнишь, лишил мя всего, и подползу к тебе, яко пес алчущий? — говорил он, трясясь и хоркая. — Гладом и хладом истомив плоть мою, не дух ли божий мыслишь истязнути из груди моей? Плоть смертна, но не дух! — почти выкрикнул Константин. — Христос почто взошел на крест? Почто дал распять себя иудеям? Почто и раны и поношения прия, и ничтоже человеческое отверг? Почто в страданиях окончил подвиг земной жизни своей? — Константин костистым длинным пальцем постучал по обтянутому красной кожей переплету дорогого Евангелия, писанного в Рязани еще до Батыева погрома. — Пото! — сурово примолвил он, — что не в силе правда, а в правде Бог!
«Погоди! — подумал про себя Юрий. — Ежели и подпишешь ты теперича грамоту, все одно не выпущу тебя из затвора!»
— Баять все вы на Рязани мастеры, — процедил он, с прищуром глядя на полоняника. — Не от Христовых ли заповедей твои бояра на Москву сбежали?
Константин дернулся, едва не кинувшись на Юрия, сдержал себя. Рядом с ним, на аналое, лежала малая книжица, в коей торжественною славой были повиты дела рязанцев лет минувших, недавней еще, грозной и величавой поры, но не этому же князю-смерду баять о том! И все же и вновь не сдержал себя.
— На рубежах Русския земли, кровью истекая, стоит волость Рязанская! Честь прадедню всего языка русского спасли мы, рязане! На нас что ни год, то поход! А вы? Коему хану ордынскому не кланялись, и коему даров не дарили, и коему не переветничали из разу в раз? Да кто и бежит от нас сюда, в залесье, в тихие ваши Палестины? Един трус жалкий да отметник родины своея! Таковыми и полнится земля московская!
— Трусы, баешь? — В гневе Юрий топнул ногою. — Но вот я стою здесь! И москвичи в Коломне! И сам ты в нятьи московском!
— Взяли меня изменою, а не силой! — возразил Константин. — Да и сила не довод в споре о правде, якоже прежде сказано! Мелок ты, батюшки своего мизинного перста на нозе его не стоишь! Да, встал ты предо мной, величаяся, в аксамитах и бархатах, и грады заял, и меня утеснил нужею токмо в покое едином… А мне отсель виден ты весь и конец твой смрадный! И грады падут, и полки исчезнут, яко дым, и сам не устоишь, — погубит тебя Михаил! И меня тогда с поклоном изведешь из затвора сего!
Юрий, с чела которого, по мере того как говорил Константин, сползла кривая усмешка, — лицо побелело и стало страшным, — вдруг круто поворотясь, решительно вышел из покоя. Константин, обессиленный и слегка досадуя, что наговорил лишнего, опустился на столец. Он сгорбился, уже не читалось, не думалось. Бесполезно оплывала свеча в свечнике, и не было сил ни потушить ее, ни лечь в постель.
Юрий, воротясь к себе, тотчас вызвал Петра Босоволка. Стараясь не глядеть в глаза рязанскому боярину, приказал:
— Возьмешь человека верного. Одного. Многих не надобно. Стороже наказано уже, пропустят. До утра штоб и тело убрать.
Имени Константина не произнесли вслух ни тот, ни другой, слишком и так было ясно, о чем речь.
Покинув княжеский терем, Петр заторопился. Верному холопу сказал только:
— Убрать надо… человека одного…
Тот покивал. Насупился. Понял. Вышли под звезды, внезапно ощутив пугающую вышину небес. Сменный ратник ежился у покрытых инеем ворот. Завидя Петра, начал торопливо отодвигать воротные запоры. Во дворе иной сторож сунулся было встречу.
— Приказано пущать! — вполголоса кинул ему первый ратник. Взвизгнуло железо замка. Отомкнули малую дверь узилища, и Петр со слугою полезли по лестнице внутрь.
Ратный, что нес сторожу у дверей хоромины, любопытно придвинулся было ко входу и вдруг, прислушавшись («С нами крестная сила!»), задрожав, поскорее отошел в глубину двора…
Константин дремал, сидя у аналоя. Свеча погасла, одна лампадка трепетно раздвигала густой мрак покоя. Заслышав внизу возню с замком, князь проснулся и, невесть с чего испугавшись, начал торопливо ударять кресалом, стараясь разжечь трут и все не попадая ладом. Он продолжал возиться с трутом и уже надумал было зажечь свечу от лампадки, как дверь медленно отъехала и влезли две молчаливые фигуры. Константин, стоя у ложа, вдруг затрясся весь, не попадая по кремню, казалось: скорей, скорей зажечь свет, и сгинет ужас, сгинет явившееся в ночи наваждение. Но те пошли к нему, и тут Константин, уронив бесполезное кресало, молча, пытаясь остановить, протянул скрюченные пальцы встречу пришельцам. Те сопели, подбираясь ближе и ближе. Хрипло дышал князь, и молчали все трое. Не столько увидя, сколь ощутив протянутые к нему длани, Константин изо всей силы ударил незнакомца по руке и тотчас крикнул:
— А-а-а! Убийцы!
Руки вновь потянулись к нему, к его лицу и телу. Константин со внезапною силой отпихнул первого, вырвавшись, отбросил второго и тут узнал наконец, кто перед ним.
— Проклинаю тебя, Петька Босоволков! — выкрикнул он в лицо убийце. — Про-кли-наю род твой…
Его схватили, пытаясь заткнуть рот, но он вырвался опять из этих гадких, безжалостных, потных рук, прянул в сторону и теперь стоял в углу, громко возглашая:
— Пусть не тебя, но сына твоего такожде убьют слуги его лукавые, яко ты мя, господина твоего!
— Все сказал? — подал наконец голос Босоволк. Константин раскрыл было уста, но тотчас удар в низ живота сбил его с ног. Князь согнулся, и враз холодное железо с чужим хрустом вошло в его тело. Он еще попробовал закричать, но захлебнулся кровью, рванулся было вновь вверх, к свободе, из ухвативших его когтистых рук и, слабея, начал опадать вниз, умолкнув и обмякая. Послышались странные булькающие звуки, сменившие хриплое дыхание старика, словно выливалось масло из корчаги, да смутно обозначилась на полу черная ширящаяся теплая лужа…
Петру вдруг стало страшно. Мгновение казалось, что свой холоп сейчас, после убиения Константина, так же ударит и его и свалит в паркую лужу на полу подле князя, коего он хоть и ненавидел давно и долго, но и в ненависти своей робел, ощущая, что перед ним — князь, с высшею волей и высшею властью над ним, Петром Босоволком. И теперь, прервав эту жизнь и на несколько долгих мгновений как бы осиротев, стоял он, сам изумляясь содеянному. Слуга вывел Босоволка из столбняка, спросил буднично:
— Куды теперя труп-то деваем? Али тута бросить?
С усилием разлепив губы, Петр отозвался:
— Погоди. Огня вздуй. В крови весь!
В драке опрокинули кувшин с водой, нечем было отмыть липкие от крови руки. Слуга и тут нашелся. Вышел, зачерпнул снегу.
Тело князя Константина подняли, уложили на постель. Сапогами, пока возились, поминутно наступая в кровь, натоптали всюду черные следы.
— До утра долежит! — махнул рукою Петр. И, не потушив свечи (стало все равно — не скроешь уже!), пошел вон, едва притворив двери.
Сторожевые ратники далеко расступились перед ним, со страхом вглядываясь в темноте в белое лицо рязанского боярина.
Теперь надо было послать людей обрядить тело князя и перенести в церковь, нарядить холопок вымыть изгвазданный покой, прибрать все, что разбили и перевернули в драке… И еще раз подумал Петр, что уже до восхода солнца об убийстве рязанского князя узнает вся Москва…
Больше всего ему хотелось теперь, вместо возни с телом убитого, вымыться в бане, напиться крепкого меду и завалить в пуховики с женою ли, а еще лучше иной какою бабой из холопок, лишь бы молчала в постели, не подавая даже и голоса, и самому молча, стиснув зубы, яро и страшно тискать живое — живое и теплое! — бабье тело, и чтобы до одури, чтобы до предела сил, и после уснуть наконец мертвым, без видений, сном.
ГЛАВА 18
Морозное зимнее солнце сквозь слюдяные намороженные оконца золотыми столбами дотянулось до середины изложницы. Борис тряс его за плечо:
— Вставай, вставай же!
Александр потянулся, еще не открывая глаз, — надо же так заспать! — с вожделенным удовольствием представил себе сегодняшнюю охоту, снег в искрах серебра, горячий бег хортов, красные промельки лисиц, уходящих от погони между пушистых от инея стволов Серебряного бора, и решительно намерился вскочить, чтобы нагонять упущенное время. Но первое, что увидел он, подняв ресницы, было белое, с расширенными, темными от ужаса глазами, лицо брата, и только тут понял, что и в голосе будившего его Бориса сквозь сон уже слышалось что-то странное. («Пожар? Беда? Какая?») Александр рывком сел на постели, встряхнул головой, прогоняя остатки сна.
— Ты что?
— Князь Константин убит! — потерянно вымолвил Борис.
— Чего? Что? Какой? Ростовский князь? — еще не понимая, переспросил Александр и — осекся. — Кто?! Князь Константин!.. Убийца! — выкрикнул он бешено. Борис вдруг заплакал:
— Мы все убийцы теперича!
— Нет, не все!
Александр уже стоял, прямой, сверкающий взором, решительный. Мятущимися пальцами он застегивал серебряные пуговицы ферязи. Вбежавшему слуге крикнул:
— Саблю!
Борис осел на постель, сипло переспросил:
— Ты… Зачем?
— Не боись. Брата не трону. — И — скороговоркою: — Виноваты! Да! Что своею волею не отпустили Константина на Рязань, что не остановили брата еще тогда, в самом начале… Что мирволим ему… терпим… Словно нас и нет… По охотам всё, за зайцами! А Москва, она общая, наша Москва! Мы все господа тут! И без нас, без нас… Как он посмел? — Александр наконец справился с ферязью и теперь, уже обутый и одетый, пристегивал поданное слугою оружие.
— Брони, казну, живо! И всех, всех! — кидал он слугам, и те, сломя голову, мчались с приказами.
— Что же теперь? — растерянно повторил Борис, тупо глядя на решительные сборы брата. Александр, зарозовев, обернул к нему гневное чело. Оба почуяли враз, что сейчас, тут, старшим среди них, Даниловичей, стал Александр, и в его руках, а не в руках Юрия заключена ныне дальнейшая судьба московского княжеского дома.
«Поднять Москву? — с лихорадочным напряжением соображал Александр. — На законного князя? За убитого — как-никак врага?! Не подымешь! Не поймут, осудят. Призвать бояр? Протасий не вступит в усобицу княжичей, а без него и прочие не станут перечить Юрию. Они все одинаковы! Будут поддерживать его, пока не потеряют все: и Переяславль, и Коломну, и честь, и саму волость Московскую! А тогда, ежели и поймут, и схватятся, — поздно станет. Остается одно, да, только одно…»
— Собирай дружину! — сурово приказал он. — Едем к Михайле в Тверь!
— А как же Иван, Афоня?
— Афанасия не трогай, дитя, мал еще. А Ивана спроси! Хотя… — Он приодержался, супясь, и вымолвил, как ударил: — Не поедет Иван!
— Мыслишь?
— Да! И еще: пойдешь наружу, одень бронь и захвати верных кметей! Не то как бы нам с тобою на место князя Константина в поруб не угодить!
Собравшимся дружинникам Александр, не обинуясь, сразу объявил, что они едут в Тверь, к великому князю, и что тот, кто хочет, может остаться на Москве. По лицам, смятенным, ошалелым, испуганным, понял: не поедут многие. Подумал: «Пусть так!» Немного, да верных, лучше, чем толпа готовых передатися иному господину слуг. К тем дружинникам, что жили за городом, тотчас послал верховых гонцов с наказом скакать опрометью и собираться вне Москвы, в его дворе на Неглинной, там и ждать в оружии. Юрий очень мог, да и должен был, попытаться задержать братьев, но Александр расчел, что собирать всю дружину в кремник нерасчетливо, будет потеряна быстрота, и Юрий успеет стянуть крупную рать.
Снег сиял и сверкал на солнце. Румянолицые, спешили по улицам москвичи, и толпа княжеских верховых ни у кого не вызывала особого внимания — мало ли куда собрались молодые Даниловичи с дружиной! Пока торочили коней, выносили добро, оборужались, пока опомнившийся Борис летал по кремнику (найдя в Александре старшого, он сразу стал деятелен, деловит, благо решал и думал за него брат), пока все это происходило, Юрию успели донести, и он, схватя неколико конной дружины и накинув прямо на шелковую рубаху курчавый овчинный ордынский тулуп, взвалился на конь, схватил саблю и коршуном ринулся останавливать беглых братьев. В то время как тут топтались у крыльца, судили-рядили, слали гонцов и ждали вестей, явился решительный Юрий с решительными, наглыми от княжой ласки холопами и послужильцами-дворянами, что готовы были по первому знаку господина ринуть в сечу. Дружина Александра заколебалась, стесненная со всех сторон Юрьевыми кметями, которые тотчас начали, наезжая конями, пятить растерянных Александровых ратников в угол двора. Был страшный миг, когда казалось, все уже кончено. Те начинали хватать за поводья коней, вырывать из рук копья, кого-то уже сволакивали с седла и крутили руки, а рядом стоящие всадники только смотрели, не ввязываясь, как вяжут их товарища… Но тут на крыльцо выбежал сам Александр. Взмыв в седло, он молча, со страшным от гнева лицом, в один конский скок оказался прям Юрия и, подняв саблю, обрушил ее плашмя на лицо княжего дворского, что кинулся было загородить господина. Хлынула кровь, дворский шатнулся, теряя поводья, и Александр, тотчас схватя его рукою за шиворот и мгновенно вбросив лезвие в ножны, мощным рывком исторг из седла, швырнув, словно соломенный сноп, под конские копыта. Кмети прянули в стороны, и в тот же миг Александр взял Юрия за грудки, встряхнул так, что с того слетела бобровая шапка, голова с рыжими кудрями мотнулась взад-вперед, и сам Юрий, потеряв саблю и сползая с седла, уцепился за железные руки брата.
— Прочь! — грозно рыкнул Александр, сейчас, как никогда, похожий на своего великого деда. Не отпуская и сильно встряхивая Юрия, он оборотил ужасное в этот миг лицо к его людям: — Прочь, псы! Убью!!!
И дружина Юрия, только что готовая вязать Александровых молодцов, в панике смешалась, пихая друг друга конями, и покатила вон из двора. Александр тем часом, извергнув Юрия из седла, как даве дворского, держал его на весу перед собою и, глаза в глаза, медленно прорычал:
— Исчезни! Иначе — Богом клянусь! Не поручусь за себя!
Юрий пал в снег, не удержавшись на ногах, сел на землю, поднялся, продолжая глядеть на брата каким-то странным взором, в коем страх мешался с вожделением и бешенством. Пробормотал: «Ладно! Добро!» — и, шатнувшись, пошел пеш со двора, отпихнув протянутый ему опомнившимся стремянным конский повод.
Александр оборотил бледное лицо к дружине. Первому, кто бросился в глаза, приказал:
— Скачи тотчас, займи Боровицкие вороты! Не удержишь — ответишь головой! Людей возьми!
И кметь, мгновения назад готовый сложить оружие перед Юрием, с насупленным, решительным ликом, приобнажив клинок, ринулся исполнять волю господина своего.
Когда выезжали из ворот тесною небольшою толпою, ведя в поводу тороченных казной, припасом и оружием запасных коней, по улицам уже собирались кучки горожан, уже толпились у изб, уже сбивались в беспорядочные заторы груженые сани и возы — по городу и окологородью растекались, сея молвь и замятню, сразу две вести: об убийстве Юрием князя Константина Рязанского и отъезде в Тверь братьев московского хозяина — Александра с Борисом.
Внизу, у въезда от Москвы-реки на Боровицкую гору, бушевала толпа. Какой-то купчина, ражий, в распахнутом хорьковом зипуне, орал с воза:
— И нать было убить ево! Неча! Коломну, вишь, отобрать хотят! Не поддадим ся Рязани!
— А по Христу как?! — возражал ему драный мужик из толпы, пристукивая батогом. — По Христу возлюбить надобно ворога свово, так-то!
— По Христу ево отпусти, он тотчас рати соберет, а там сколь голов христианских погинет! — орал с воза купец, не отступая. И толпа, рокотом и волнением своим, слышно, склонялась на сторону купчины.
Выкрики доносились до всадников, переезжающих по мосту Неглинную, и Александр, оборотя к Борису лицо, кивнул в сторону толпы: «Послышь, как чернь бушует! Крови просят! Стойно Юрию! А когда расплата придет, мы ся в ответе окажем, не они! Дак пото нам и думать надобно загодя наперед…»
Уже выехав за пределы окологородья и соединившись со своими, что сожидали княжичей на пути, устроили короткую дневку, накормили, не расседлывая, коней, поснидали сами и тотчас устремились дальше, на Волок Ламской. Юрий очень мог послать погоню, и тут уж Александру с Борисом плохо бы пришлось.
Юрий, и верно, после сшибки с братом тотчас кинулся собирать ратных. На его беду, значительная часть княжой дружины ушла к Коломне, и без помочи Протасия потребных для нятья братьев сил было не собрать. Юрий кинулся в хоромы московского тысяцкого. Но Протасий выслушал его молча и покачал головой:
— Прости, батюшка-князь, а только… Не подыму я руки на князей своих. Покойному родителю твоему, Даниле Лексанычу, при гробе его обещал… Имай сам, а я в том деле не потатчик.
Юрий ткнулся в спокойное костистое лицо Протасия, в его замкнутые глаза, твердо сведенные губы, большие руки, каменно сложенные на груди, — не пошевелишь их! Понял, что тысяцкий не отступит, и аж зарычал сдавленно. Сейчас такую ненависть почуял вдруг к старому тысяцкому! Вспомнил, как на рати под Переяславлем-Рязанским его, что щенка, ссадили с седла и поволокли в тыл. Вспомнил и иное многое. «Смещу я его! Смещу, Богом клянусь! Босоволку тысяцкое отдам! — думал Юрий, бешено и бессильно озирая упрямого воеводу. — Уйдут, уйдут ведь! Из-за него уйдут! Сейчас, нынче сместить!» — сложилось в уме.
— Может, и сам сбежишь? — зловеще спросил Юрий.
— Тысяцкой Москвы на рати под Рязанью не бегал! — сурово отмолвил Протасий. — И князю своему, а твоему батюшке, Даниле Санычу, не изменял! Когда, Юрий Данилыч, трудный час придет и сам Петька Босоволк от тя лице отворотит свое, тогды ты меня покличь! Уведаешь сам, на что я тебе сгожусь!
С соромом покинул Юрий хоромы Протасия. У ворот поглядел в напряженные лица детских. Кинулась в очи решительная широконосая рожа одного из молодцов, и по ней, и по лицам прочих догадал, что сместить московского тысяцкого не так-то просто. Пожалуй, и поодержаться надоть на этот раз!
Юрий собрал все же дружину и послал всугон, но время было упущено. Александр с Борисом успели миновать Волок и уйти в тверские пределы.
Ивана Юрий встретил к исходу дня, на переходах княжеского терема. Зло и тревожно вглядываясь в кроткие голубые очи младшего брата, спросил:
— А ты почто осталси на Москвы? (В речи Юрия, когда он излиха волновался, прорывались порою новгородские речения, перенятые еще из детских лет, в пору его учебы в Новгороде Великом.) Иван, чуть склонив русую голову набок, ясно поглядел на старшего брата, вздохнул, вымолвил:
— Рожь привезли! — И тотчас изронил просительно: — Мать плачет, поди к ней! — А затем, помолчав, опуская очи, добавил тихонько: — Я не уеду, не боись!
Юрий хмыкнул, передернув плечами, начал подыматься по ступеням и уже почти дошел до верху, когда Иван снизу негромко окликнул его:
— Юрко!
Юрий недовольно остановился, глянул вниз. Глаза Ивана мерцали в темноте.
— Дай мне со Святославом побаять, Глебовичем! — попросил он с вкрадчивой настойчивостью.
— Можайским князем?
— Да.
— Он в Красном сидит! — сказал Юрий, еще ничего не понимая.
— Знаю. И то знаю, что мнит нынче, яко ты его стойно князя Константина… — Иван приодержался, не произнеся слово «убийство», но Юрий, поняв верно, фыркнул вепрем, надменно возразил:
— Не хотел! — И, пожав плечами, примолвил неохотно: — Что ж… Поговори!
Он взялся было за дверную скобу, но вдруг, оборотя лицо и весь подаваясь вперед и вниз, через перила, душным, задавленным шепотом, со страстью, вопросил:
— А ты что скажешь мне с им сделать? Отпустить?
— Отпустить мало, — медленно ответил Иван, — князя куски собирать не пошлешь!
— Дак что тогда? — почти выкрикнул Юрий.
— Наделить уделом! — спокойно возразил Иван.
— Ты… в себе?! — задохнулся Юрий. — Отдать Можайск?
Иван, продолжая все так же глядеть снизу вверх на брата, заговорил с расстановкою:
— Зачем Можайск… Земель много… В той же Рязани или Черниговской земле… В Смоленской… Наделить можно и не своим! Можно и помочь всесть на удел…
Юрий сбежал по ступеням, схватил брата за плечи и, близко заглядывая в глаза, выдохнул:
— Иван! Ты что, умнее нас всех?!
Но кроткий взор Ивана уже померк, ресницы сникли, и весь он, в своем темном платье, с поджатыми к сердцу руками, стал столь похож видом на монастырского послушника, что Юрий осекся и отступил.
— Зайди к матери, Юрко! — вновь проговорил Иван, трепетно приподняв и вновь опустив ресницы. — Утешь! А я пойду: хлеб привезли! Возы держать не дело; батя помнишь чего наказывал нам?
ГЛАВА 19
Отъезд Даниловичей в Тверь возмутил весь город. Опомнившийся Юрий побывал у баскака, заверив того, что Константина убили без его, Юрьева, ведома, тут же послал в Орду новые дары и второй донос, по коему выходило, что пленный рязанский князь чуть ли не замышлял восстание противу хана. (Впрочем, Юрий больше надеялся не на свой донос, а на подарки ордынским вельможам.) А сам тем часом спешно укреплял Москву, отправлял новые дружины на Волок, к Дмитрову, в Переяславль, Можайск и Коломну, рассылал грамоты князьям, соревнующим Михаилу, — кого мыслил перетянуть на свою сторону, — а в Великий Новгород направил целое посольство с предложением союза противу Твери и с уверениями, что он, Юрий, буде настанет его воля, подтвердит все грамоты, удостоверяющие древние и новые права вечевого города: о землях и черном боре, коего он обещался не требовать с Новгорода никогда, о торговом госте новгородском, коему предлагал льготы на торговлю в низовских городах и Сарае, о судах владычном и посадничьем, печатях, пошлинах и вирах, кои шли прежде великим князьям и от значительной части которых он, Юрий, заранее отказывался в пользу Великого Города.
На московском посаде толковали и спорили, но, в общем, мнение народное склонялось в пользу Юрия. Москвичи по-прежнему готовы были поддержать своего князя противу Михайлы Тверского, а ждать великого князя с ратью нынче приходилось с часу на час.
Елевферий, — Алферка, — Бяконтов первенец, которому пошел нынче двенадцатый год, в эти дни не находил себе места. Случившееся лавиною обрушилось на его детскую голову. Он потерянно бродил по кремнику, видел взрослых, бородатых людей, что в оружии и шеломах, с суровыми, решительными лицами, куда-то отъезжали, видел, как ихние кони коваными копытами крошат перетолоченный, перемешанный с навозом снег, как грызут удила, скалясь и взметывая гривами, как сверкают медные бляхи на сбруе, как взрослые, занятые своим, не смотрят уже на детей, шныряющих прямо перед конскими мордами, в опасной близости от тяжелых беспокойных копыт, видел, что все эти кони и оружные люди — бояра и кмети, ратники и мужики — готовы скакать, рубить, класть головы в бою и убивать других, и все это потому и в защиту того, что Юрий Данилыч тайно, ночью, яко тать, приказал убить старого рязанского князя Константина, то есть сделал то, за что любого другого казнили бы на площади, отрубив голову топором.
Давеча на выходе из двора (хоромы Федора Бяконта стояли рядом с княжескими) Алферий столкнулся с табунком мальчишек. В их толпе Афоня, самый младший из княжичей, о чем-то спорил с Алешей Босоволковым. Брошенные салазки, рассыпанные безо внимания снежные кругляки, коими, как видно было по белым отметинам, мальчики только что швыряли по воротам, целя в резное изображение ездеца на коне и с соколом на рукавице, — все говорило о том, что спор захватил боярских отрочат нешуточно. Тут же вертелся и Феофан, младший брат Алферия, заглядывая через плеча ребят, оступивших спорщиков. Алферий подошел к толпе и услышал, как Алешка Босоволк кричал:
— Ну и что ж, что убил! Зато мой батя теперича тысяцкое получит, вот!
— За то, что убил? — ехидничал Афоня.
— За службу князю свому! — горячо возражал Алешка. — Коли князева слова не сполнять, и ничто не сдеетси! И я бы убил, коли б мне Юрий Данилыч наказал, вот! А ты, Афонька, сам будешь князем, дак и должон понимать! И не дразни, вот!
— Алферка, Олферий! — закричали ему, едва завидев, сразу несколько голосов. Алферий был на два года старше обоих спорщиков, к тому же он столько прочел книг и столько мог рассказать сверстникам, что пользовался среди мальчишек нешуточным уважением и почетом.
— Ты все знаешь, Олфера, дак как думашь, прав Юрий Данилыч, што Костянтина убил? — тотчас насели на него мальчишки.
— А я говорю, прав!
— Нет, не прав!
— Судить нать было ево прежде!
— За что судить, на рати яли, дак!
— А почто Коломну не дают?!
— А почто давать, коли мы сами ее забрали!
— Экой ты разумной, как я погляжу!
— Ну и гляди, пока зенки не лопнут!
Алферий стоял, склонив лобастую голову и утупив островатый подбородок в грудь, исподлобья озирал ребят. Что им сказать, он не знал. Он ничего не понимал нынче и сам жаждал, чтобы кто из взрослых и умных мужей объяснил ему то, что створилось на Москве.
Алферий так и не ответил мальчишкам. Боднул головой и, молча поворотя, зашагал прочь.
— Ишь, гордый! И баять не хочет! — послышалось у него за спиною.
— Дак чо баять, чо баять! И так ясно все! — вновь зашумели спорщики.
С глазами, полными слез, Алферка прибежал к отцу. Он уже вопрошал раз, и отец тогда отвергся разговора с сыном. «Князеву волю Бог судит!» — сурово отмолвил он.
Прибегал Алферий и к матери. Мария была на сносях и больше слушала тихие толчки под сердцем, чем слова сына. Она привлекла первенца к теплым коленям, огладила шелковую голову, поцеловала в лоб, заглянув в прозрачные, родниковой чистоты, жалобные глаза, и, поглаживая, прижимая к округлому горячему животу, пачала успокаивать:
— Олфёруша мой, колокольчик ты мой ласковой! Не думай о том, полно, не думай-ко, сынок! Не тужи! Взрослые, оне грубые, вырастешь — сам узнаешь… Може, по-иному-то и нельзя было? А коли и можно, дак нам князя свово не судить! Ты вот книжку ту чел, греческую? И в Цареграде, гляди-ко, людей убивали, даже святых и тех! А ты моли Господа и учи грамоту ту прилежно! Може, станешь большим, князю своему добрый совет подашь! Так-то вот, Олфёруша, жалимая ты былиночка моя!
Он слушал ее с тихим отчаянием. К тому же ему было слегка стыдно: он уже понимал, как и почему делается у женок такой вот круглый живот, и потому смущался тесных объятий матери и, вместе, не мог отстраниться, не мог сказать ей этого и — что он уже не маленький и не надо его гладить, словно щенка. А потому, вдыхая материн запах, терпел объятия и только отводил очи и низил пунцовое лицо…
Теперь Алферий решил во что бы то ни стало вынудить отца к разговору.
Федор Бяконт в эти дни был занят сверх головы. Помимо дел градских и посольских, помимо пересылок с новгородцами, которые все шли через него, он налаживал порушенное тверичами хозяйство в своих селах и как раз этими днями получил наконец во Владимире породистых длинношерстных баранов, гибель коих прошлою зимою опечалила его больше, чем пожженный хлеб.