Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№2) - Великий стол

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Великий стол - Чтение (стр. 8)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


— Ну, а пению учат тебя? — спрашивает, подхватив сына на руки, Михаил. Митя кивает головой. — Ну, покажи! — говорит он, посадив первенца на колени.

— «И научи мя оправда-а-нием твои-и-им!» — немножко сбиваясь, пропевает сын.

— Не так! — И красиво, низким глубоким голосом, Михаил пропевает (а Митя подтягивает тоненько, во вса глаза глядя на отца): — «И научи-и мя о-о-правда-а-а-нием твои-и-им!» Ну, идите спать! — Все трое прижимаются личиками к отцу, не хотят уходить. Кормилица кое-как отрывает их от отца по очереди и уносит в постелю. Последнего — Митю, и он еще успевает спросить то, что намерился прошать с самого начала, да как-то совсем и забыл:

— Батя, а ты теперь на войну поедешь?

— С кем?

— С московским князем Юрием!

Михаил усмехается, глядя на сына.

— Сам выдумал?

— Да-а, все бояре бают, что будет война с Москвою и с Новым Городом тоже!

— Не будет войны, сын! Постараюсь, чтобы не было войны… большой войны.

Нянька уже ухватила Митю, понесла в постель. Михаил вылез из-за стола, ступил в изложню благословить детей на ночь. Подошел к широкой кровати, где на взголовье уже уместились все три детские рожицы.

— Батя, а ты теперь самый-самый сильный? — задает Митя вечный детский вопрос, ухватив отца за палец и не отпуская от себя.

— Батя самый сильный, спи! — подсказывает Анна из-за плеча мужа.

— Сильнее Тохты?

— Нет, сын, Тохта сильнее!

— Почему? — разочарованно и капризно тянет Митя. — Почему не ты?

— Вырастешь — поймешь, а пока спи, сынок!

И — ночь. Скинув сапоги и ополоснув руки, он помолился; сам, не вызывая слуги, задул свечи. Анна ждала, истосковавшаяся, неистовая. Молча ласкала, молча, со сжатыми зубами, прижималась губами к его губам, коротко стонала (подумалось самой: «Беспременно понесу с этой ночи!»), тихо плакала потом от счастья, от долгих, пережитых наедине, запрятанных страхов. Никогда допрежь не боялась за него так безумно, как в нынешний его отъезд в Орду. И он уснул с мокрыми от ее слез губами, а она еще долго, бережно, стараясь не будить, целовала бугристые руки и широкую, твердую, в темнеющих завитках грудь своего князя, любимого, болезного, родного, великого — для всех теперь великого князя Владимирской земли!

ГЛАВА 15

Московская рать, посланная по настоянию Юрия в Переяславль, простояла без дела. Михаил, как и предрекали Протасий с Бяконтом, пошел, минуя Дмитров, прямо на Москву, обложил город, разграбил посады и, после нескольких, неудачных для москвичей сшибок, заставил-таки Юрия «поклонитися себе»: подписать мир, признать великокняжеское достоинство Михаила, выдать переяславскую дань (город оставался за Юрием, но на правах держания, а не вотчины) и обещать урядить с Рязанью и рязанским князем Константином, полоненным покойным Данилою. Последнее грозило потерей Коломны и было всего тяжелее. Скрепя сердце, Юрий решил сам ехать в Рязань, к сыну Константинову, Василию, надеясь лестью ли, златом или угрозами, а оставить Коломну за собой.

Княжича Бориса, захваченного на Костроме, вместе с остатками его разгромленной дружины, Михаил, по миру, без выкупа возвратил Юрию.

Пока воеводы московских полков, разоставленных на Нерли и под Переяславлем, спорили, мочно ли, нарушив княжой приказ, идти на выручку своим, к Москве (бросить Переяславль не решились-таки, опасаясь гнева Юрия), начали доходить вести о переговорах, а потом и о мире. Дни шли за днями, ратники изнывали без дела, и бояре, сами истомившиеся пустым стоянием, нестрого смотрели на отлучки из полков: знатьё бы только, где искать ратника, коли нужда придет.

Мишук, сын Федора, пользуясь воеводской ослабой, к вящей родительской радости, дневал и ночевал в родимом терему, в Княжеве. Помогал отцу перекладывать анбар и хлев, перегостил у всей родни, таскался со старыми дружками на рыбалку и охоту, к гордости Федора, самолично рогатиной свалил сохатого, а в сумерках шастал по беседам, разбойной широконосой рожей бередя сердца кухмерьских и криушкинских девок.

Феня заговаривала уже не раз, что сына нать оженить. Мишук отмахивался. Федор пожимал плечами: пущай погуляет ищо! Сам он по-новому приглядывался к сыну, заботно, а то и с удивлением обнаруживая в нем неведомые себе и часто чужие черты. Рубили анбар. Мишук, посвистывая, стоял поодаль. Когда Федор, потный, соскочил с подмостей и хотел было обругать сына за безделье, тот, отмахнув несказанные отцовы слова, показал кивком:

— Батя, глянь! — Федор, всмотревшись, пошел бурыми пятнами. Плотники, без его догляду, пользуясь тем, что хозяин сам сидит на лесах, испортили прируб. — И там еще! — Мишук подошел к стене, ткнул перстом, указав иной огрех древоделей. Две головы свесились сверху.

— Ну-ко! На глядень рядились али на работу?! — прикрикнул Мишук. Головы скрылись, и тотчас злее затюкали топоры.

— Хоть перелагай прируб! — выругался в сердцах Федор.

— Всё Яшка твой!

Федор смолчал. Сын чего-то крепко невзлюбил литвина. Яша глядел на парня как на своего: когда-то спас мальца с Феней от смерти в московских лесах. Как на своего и покрикивал порою. Мишук прежнего не помнил, на покоры литвина кривился, а раз как-то зло осадил Якова, напомнив, что холопу на господина голоса лучше не подымать… Яшка-Ойнас ушел после в клеть, плакал от горькой обиды, нанесенной жестоким мальчишкою, и Федор топотался около, не зная, как помочь, что содеять. Яша-то, и верно, холоп, а Мишука за холопа не накажешь — наследник! Про себя решил тогда же непременно на духу написать Якову вольную. Не ровен час помру, не изобидели бы старика… Кое-как уладилось. Яков замолк, и Мишук не огрызался больше, но при случае нет-нет и укажет отцу на иной огрех, и все выходило, что Яков виноват: того не сделал, иного недоглядел… Вроде бы этот прируб, и верно, при Яше клали! И еще одно повернулось в голове, когда стоял плечо в плечо с сыном, глядючи на испорченную работу: помене надо бы самому ломить, поболе работников строжить. И слушают ведь парня! Вона: крикнул — тотчас за топорища взялись! Постоял еще, подумал. Полез на подмости. Обложил мастеров, велел раскидывать прируб. Те заворчали было, но поглядев на свирепое лицо Федора, с неохотою полезли вниз. И не полезли бы! Да опять Мишук прикрикнул и — проняло.

«Вырос сын! Прошло мое время, уже не понимаю чего-то! — думал Федор, глядя, как сперва с затрудненною скукой, потом яростно, а там уже и весело, играючи, раскатывают мужики бревна, добираясь до испорченного угла. — Когда-то сам за шивороты таскал таких вот… У князя Ивана Митрича. И ведь тоже слушались! А все, вроде, инако было. Не по-нынешнему. Да у них, на Москвы, безо крику да безо страху, може, и нельзя! Народ-от сборный, паразный народ… Себя утешаю. Не боярин, дак! А сын уже как и боярчонок, „детский“. Его бы дани собирать послали, не постыдился, как я в еговые лета…»

А другого разу и самого Федора крепко обидел Мишук, сам того не хотя. Попросил:

— Я возьму Серка проездитьце! С боярчатами надумали в Купань сгонять.

— Гнедого возьми! — ворчливо отмолвил Федор. Гнедой был добрый конь, малость тяжеловат на скаку, зато вынослив на диво и не пуглив. Такого гоняй того боле — не запалишь. Но Мишук, выслушав отца, надул губы. Возразил:

— Будет Данило Протасьич, Ощерин, да Окатьевы, да рязански боярчата — у тех-то кони добры! Мне на Гнедом — стыдоба перед ими! И над тобою, батя, смеятьце учнут!

Федор пожевал морщинистым ртом (последние годы, за болезнями, многих зубов стало недоставать), помедлил:

— Ну, бери Серого, что ж… — Он еще помолчал, затягивая чересседельник, — дело было на дворе, и Федор ладил сгонять в Маурино, обменять воз свежей рыбы на говядину (с говядиной нынче, за хоромным строеньем, просчитались чуток, а забивать свой скот до осени не хотелось). Думал сказать безразлично: «Ну, чего там, в сам деле, парни все одинаки, первое у их — похвастать конем!» Да вдруг всего, как горячею волною, облило стыдом и гневом: — Рязански боярчата меня засмеют, баешь? — И, срываясь в голос, зная, что лишнее, но не в силах остановить себя, закричал: — На добрых, видно, конях с Рязани на Москву сбежали! Конечно, каки поместья у нас! А только и у меня несудимая грамота есть! Конь, вишь, плох! Мы зато николи своим князьям не изменяли! Я Ивану Митричу служил до последнего часу! Може, без меня-то и Юрий Переславля не получил! — Выговаривая все это, Федор рвал сыромятный ремень, и оттого, что ремень не поддавался, ярел еще более. — И дед твой на рати погиб, под Раковором, честно главу свою приложив, с князь Митрием, Ляксандры сынком, так-то!

Сын слушал молча, и только когда Федор утих наконец, задышался, сбрасывая пот со лба, сказал:

— Ты, бать, не обижайсе, ты того не знашь! Оны, може, и слыхали слыхом про тебя, дак у тя свое и у их свое! Поместья у кажного набираны. Мне носа-от драть перед има, дак много надо! Дядя уж и то помогат, чем может.

— То-то, что носа драть! — пробормотал Федор, остывая и уже совестясь, что так сорвался при сыне. Помедлив еще, предложил сам достать праздничное оголовье с отделкою серебром. Видно, и тут Мишук оказался прав. Себя не покажешь, засмеют, да и места не дадут большого… Сам-то не с коня ли службу начинал? (На которого сменял дом отцов под Новгородом.) А тоже: так, да и не так! Инояко было. Казал себя на деле, не на проездочках молодецких!

Поздно вечером Мишук, счастливый, — потеха удалась, и Серко, и сбруя родительская не подвели! — забрался на анбар, залез к отцу в постелю, под ряднину. Федор молча обнял крепкие плечи сына, притиснул к себе со сладкою, чуть печальной нежностью, о которой когда-то и думы не было (старею, верно!). Заговорили шепотом, сдерживая голоса, — не разбудить бы мать, что, уходясь за день, спала мертвым сном, с головою завернувшись в полсть. Федор расспрашивал о брате. Грикша нынче ладил постричься в монахи. «Хочет стать келарем!» — объяснил Мишук. Давненько не видал Федор старшего брата.

— Седой весь, — подсказал Мишук. — Не как ты, а совсем, в празелень. Ему бы уж и пристало в монахи. Ноне и то, стойно монаха живет!

— Все в той же хоромине?

— Зимнюю горницу летось перерубали.

— Раскидало нашу семью! — хрипловато выронил Федор. — Еще тетка у тебя, може, есь… В Орде, коли жива! Параська. Сестренка моя. Бабушка-то все сожидала, что воротитце домой…

— А ты про то, батя, мало и баял, расскажи!

Федор, прокашлявшись и умеряя голос, стал сказывать про детство, про приятелей прежних: дядю Прохора, Степку Линя, Прохорова сына, что ушел в заволжские леса… И, сказывая, чуял: сын слушает не вполуха, а вдумчиво, жадно, слушает и запоминает, а оттого и сказывалось складно, может, даже и лишку где добавлялось само собою, для-ради яркости былого-давнего, о котором и сам-то позабывал порой… И сын дышал рядом и жадно слушал, и было хорошо, справно. Феня посапывала в глубоком сне, и тоже было хорошо. Хоть и прожили вместе жизнь, а сейчас хотелось поговорить с сыном в особину, как мужику с мужиком, об ином пожалиться, что и вспомнить такое, о чем при женке не скажешь…

— А коли воротится тетка-то?

— Параська? И не узнаю, пожалуй. Теперя ей… да в Орде… старухой, должно, стала! Коли жива… Я не верил, а матка, баба твоя, и умирала, дак наказывала: прими, мол, от порога не отгони! И ты, Мишук, ежели…

Сын промолчал, только приник к отцу, потерся носом о шершавую отцову долонь. Понял.

— А как же, батя, ежели теперя с князь Михайлой ратитьце придет, и ты, выходит, на бою заможешь свово друга стретить, Степку ентово, Прохорова сына?

— Не знаю. Не приведи Господь! При князь Митрии Кснятин брали, дак один у нас так же вот друга свово стретил в городи.

— Ну?

— Отпустил, конешно! Тот ему в ноги пал: «Не губи!» А полон набирали той поры. Ну етот мужик вывел друга за город да и: «Беги!» Свой, дак!

— А как же другие-то?

— Дак и то сказать, все мы християне и православные все! Тот же Окинф. А только пока был Окинф живой, в Переславли никому спокою не бывало. Вота и свой! И я все ждал беды.

— От Козла?

— И от ево, и вообче. Козел бы хоромы на дым спустил беспременно. Я уж после боя его искал-искал, и середи полона, и мертвяков, почитай, всех переглядел… Нету. Должно, утек!

— А воротитце?

— Он ить в моих летах. Скоро и упрыгаетце, поди! — раздумчиво отозвался Федор. При мертвом Акинфе ему Козел и живой уже не казался страшен. Больше тревожил сейчас новый хозяин Переславля, московский князь Юрий. Что-то он измыслит теперь? И сын, будто увидя отцовы мысли, спросил о том же.

— Я князь Михайлу знаю. Служил у ево. И ратились мы с им при Дмитрии, и с им вместях при Даниле Андрея Саныча окоротили под Юрьевом — всяко бывало! Своему князю служишь, дак… А только зря Юрий Данилыч нынче рать затеял. Михайло строгой князь, праведной !

— И у нас иные то же бают… Дак как теперича быть?

— Протасий-то чего думат?

— Протасий за Юрия.

— Ну, а нам с тобою и Бог велел!

— Сам же ты, батя, толковал, что от нас, от кажного, жизня движетца.

— И так верно, и другояк тож… В ино время и от тебя и от меня, а в друго и поделать ничего нельзя! Вон Михайло Нижний суздальскому князю воротил, Михайле Андреевичу, по правде поступил. Дак нонече Михайло Андреич с Орды воротился с ярлыком и вечников, тех, что бояр Андрея Саныча побили, велел похватать да различными казнями казнил: кого топил, вешал, кому языка урезал, кому очи вынимывали, иное и сказать те соромно. Был бы град за Михайлой Тверским, може, и не створилось тово! А суздальский князь свое блюдет: чернь бояр безо суда побила, княжеской власти умаление от того! Кто прав тут? И кто что поделать бы мог!.. Я, сынок, Данилу покойного как тебя вот видел. Другом был ему. И Ивану Митричу служил при палате княжеской. Пото и грамоту передал.

— А кабы князь Иван Михайле Тверскому город подарил? Ты бы отвез грамоту ту?

— Не знаю, Мишук. Не думал об етом. Чего о том баять, что было бы, если бы да кабы… Отвез я грамоту! Даниле отвез. Не Юрию. Юрию еще бы подумал, везти ли…

— Ну, а мне как? Мне ить жить, батя! Скажи! — требовательно попросил Мишук.

— Не скажу, — глухо и не вдруг отозвался Федор. — Чести своей не роняй. Верен будь. Не робей на борони. То все скажу. А как поворотит жизня

— сам понимай. Мое прошло время, сынок, а наперед не рассудишь, не прикажешь, будь ты хоть семи пядей во лбу.

— Стало, драться с Михайлой?

— Стало, так! Чего-то больши бояра думали о себе? Те же Протасий с Бяконтом? Ну, а ты у Протасия служишь…

— Дак коли набольший бесчестен, и тебе тож?!

— Опять не скажу. Не знаю. Прости меня, Мишук! Стар я стал… Был бы жив Данил Лексаныч, не ратились бы и с Тверью. Женить вот мать тебя хочет!

— Не погуляно вдосталь, батя! Да и… Мне-ста женитьце в Переяславли не корысть. Московску боярышню какую взять с приданым, дак ништо… Ты даве конем укорил, а другой по платью судит, третий еще как-нито… И всем единако нужно, сидел бы ты на добре да на земле, дак и был бы добрым женихом! А на низу мне быть тоже никак неохота. Рази я хуже их?! И батька мой — ты то есть — не хуже никоторого из ихних. Дак почто и низить себя?! Али я плохо говорю, все про корысть да про корысть… думаешь? — промолвил Мишук с неуверенной дрожью в голосе. Федор услышал неуверенность, омягчел. Сказал бы: по любви женитьце нать! Сам-то не по любви женился! Ну, а коли так… Возразил осторожно:

— По породе надо выбирать. Доброго кореня чтоб. Ну, а придано: оно и придет, и уйдет — не увидишь! Война, мор ли… Погуляй ищо, подумай. Жить не с приданым, с человеком! — И добавил словами песни: — «Придано висит в клети на грядочке, худа молода жена на ручке лежит, на ручке лежит, целовать велит, целовать ее, братцы, не хочетце!» Так-то, Мишук!

И Мишук, как давно, в детстве, зарылся лицом в бороду отца. Волоса мягкие у парня еще, в-мать… «Добрый ты у меня, Мишук, гляди, и не наживешь живота-прибытку! Злее надо быть. А и злому не корысть, к старости самого ся скушно станет… Спи, сын, утро вечера мудренее!» Спи и ты, Федор, что мог, сделал ты для сына, а дальше — Бог да судьба!

ГЛАВА 16

Зимою 6813 года (1305 по Рождестве Христовом) преставился престарелый митрополит киевский и всея Руси Максим, декабря в шестнадцатый день, и положен был в соборной церкви Пресвятой Богородицы, во Владимире.

Князь Михайло по совету епископа Андрея, матери и думцев своих послал в Царьград на поставление владимирского игумена Геронтия. С Геронтием князь допрежь того виделся и толковал и, в общем, одобрил материн выбор. Надлежало уведомить прочих князей о новом восприемнике духовной власти. Великокняжеские гонцы понеслись во все концы Руси Великой. Владимирская земля в лице своих епископов и князей признавала выбор Михаила. Новгороду Великому было не до того, чтобы спорить о митрополичьем престоле. Рязанская, Смоленская и Брянская земли также не помыслили противустать Михаилу. Тревожили земли западной Руси. Волынский князь Юрий Львович все молчал. Не ответил он и на вторичное послание Михаила. Наконец, кружным путем, до Твери дошла злая весть. Юрий Львович, задумав, за спиною Михаила, учредить свою митрополию и таким образом разорвать и без того обессиленную Русь в церковном подчинении на две части, отправил в Царьград «наперебой» своего ставленника, ратского игумена Петра, того самого, что несколько лет назад представлялся на Волыни митрополиту Максиму и поднес ему образ Богоматери собственноручного письма.

О ратском игумене говорили только хорошее, и все же это была катастрофа. Оставалось надеяться на то, что Геронтий доберется до Константинополя раньше Петра и что патриарх Афанасий с кесарем Андроником Вторым снизойдут к просьбе Михаила. Ежели снизойдут! Палеологи кумились с Римом, а в самих областях империи было зело неспокойно: бунтовали наемники, церковные споры раздирали Царьград… А тут Новгород, упрямо не желающий пускать на стол Михаила, а тут новые козни князя Юрия Данилыча, который тянет и тянет с Рязанью, а тут свои бояре, требующие земель и походов… Михаил рассылал грамоты, крепился и ждал.

ГЛАВА 17

Юрий вернулся из Рязани в гневе и сраме. Василий Константинович прилюдно опозорил Юрия, бросив ему: «Ордынский прихвостень!» И кличка, чуял Юрий, прилипла, как смрадный плевок, поволоклась за ним на Москву. Отдать Коломну московским князьям Василий, как и его плененный отец, решительно отказал, невзирая на то что город уже не первый год находился в руках москвичей.

— Как еще поворотитце! Время придет, не мы, так внуки наши воротят Коломну! — зловеще пообещал он Юрию.

Рязань жила страстными надеждами сбросить татарское иго, возродить прежнее велелепие. Уже не помнилось, что ходили под властной рукою Всеволода, помнилась великая черниговская и киевская старина, и оттуда, от пращуров, от времен, во мгле веков утонувших, тянули рязанские князья древнее свое родословие, основу гордыни своей. Сами некогда хотели поддаться Батыю, бают, прежде Юрия Всеволодича ходили на поклон! А ныне словно умом тронулись: по всему граду чтут рукописание некакое о походе Батыя на Рязань и о вельможе Евпатии Коловрате, будто бы остановившем целое татарское войско, и толкуют, и судачат, и грозят, и радуются невесть чему… Ничего не добился Юрий в Рязани. Мало сам не попал в железа. Василия, пожалуй, остановила только участь отца, плен коего мог — и очень

— кончиться смертью, ежели бы он поднял руку на московского князя. «Добро!» — мрачно обещал Юрий, для коего теперь, когда он избег затвора на Рязани, участь князя Константина уже почти была решена… Выпустить Константина, а там и Коломну придет отдать? Нет! Нет! — кричало в нем все. И все вставало супротив. А ежели Михаил потребует?.. (А он потребует, несомненно!) И тогда? «Ордынский прихвостень!» Сами хороши! Позор, позор, позор! И все теперя учнут повторять! Правда, Юрию удалось подать весточку князьям Пронским, племянникам Константина, его заклятым врагам. Правда, и в Орду (уже из Москвы) Юрий послал немедля донос на князя Василия, а с доносом — сугубые дары вельможам ордынским, коих благорасположением заручился он еще в те поры, как обивал ордынские пороги, тягаясь с Михаилом о столе владимирском. Ордынский прихвостень… Ну, так он ему и покажет, чего стоит дружба с Ордой! Но пока, но тем часом… Коломна, казалось, уже уплывала из рук.

Дома тоже было нехорошо. С поездкой на Рязань Юрий тянул, сколь можно. Тянул всю весну, лето, осень и лишь по началу зимы отправился в путь. Успели залатать протори и убытки, нанесенные тверскою ратью, отстроить сожженные села, завезли хлеб в порушенные княжеские дворы. А все

— видел Юрий — что-то подломилось словно: и бояра не так любовно взирали на князя своего, и в братьях видел он молчаливое несогласие. Бориса, с тверского нятья, как подменили. Александр не скрывал растущего презрения к старшему брату. Лишь Иван, всегда немногословный, с головою уйдя в хозяйство княжеского двора, не мешал, не противуречил, а словно бы и помогал Юрию упрочивать пошатнувшееся достоинство московского княжеского дома.

По подстылой земле и первому зимнему насту везли и везли добро и припасы из сел Даниловых. Путники различных путей, по заведенному отцом обычаю, не мешкая доставляли припас: рыбу и лен, скору, мед, мороженые мясные туши, шерсть, рожь и ячмень, горох, овес и пшеницу, портна и серебро. Купцы, приваженные Данилою, по-прежнему тянулись караванами к московскому торгу, западные и восточные сукна и камки, бухарская зендянь, тонкая посуда и оружие, сушеные сладости восточные, изюм и нуга, редкостный желтоватый сахар, драгие камни, бирюза, жемчуг, лалы и яхонты — все нынче можно стало купить в торгу под кручей московского кремника. И за всем, помимо бояр московских, помимо Федора Бяконта с Протасием, надзирал нынче брат Иван, развязавший Юрию руки для дел господарских. Нет! Не добьется Михайла своего! Не уступит Юрий тверичам! И через кровь — лишь бы переплыть, и через смерть — лишь бы перешагнуть! Протасия не попросишь о такой услуге… Петра Босоволка, вот кого нужно прошать! Этот не откажет и не отступит ни перед чем.

Подходил Филипьев пост. Снегу в этом году привалило богато. Река Москва, переметенная сугробами, совсем сравнялась с берегами, и казалось, с вышки терема, что прямо от изножья кремника тянется-уходит туда, вдаль, к Данилову монастырю, ровное снежное поле, исчерченное желтыми от конской мочи струями санных дорог и уставленное там и сям беспорядочными кучками хором, курных изб и клетей, нынче вдосталь набитых товаром, меж которыми и по дорогам неустанно сновали кони и люди, мурашами на белом снегу хлопотливо толкались, бежали и ехали из города и в город, везли бревна и тес, сено и рожь, связки мороженой рыбы, кули и бочки с разноличным добром, своим и иноземным. Кипел у изножья кремника город, который он едва не бросил ради завоеванного Переяславля, город, в котором должен был он теперь найти опору замыслам своим и силы для дальнейшей борьбы с Михаилом.

Юрий спускался по скрипучим ступеням, проходил в повалушу, в горницы, в челядню, беззастенчивым взглядом голубых глаз окидывал сенных девок, щурясь, следил за работой холопов, и те начинали быстрее и быстрее двигать руками, невесть с чего пугаясь холодного княжеского взора, в коем, ежели приглядеться, порою шевелилось что-то страшное.

В изложне его встречала робкая жена, заботно и тоже пугаясь, заглядывала в голубые очи супруга. Руки тянулись прикоснуться к нему: причесать его разметанные солнечные кудри, но знала — не даст, оборвет, окоротит, а то и огрубит словом… Юрий думал, туманно озирая покой. Надоевшая жена (опять выкидыш, — мальчиком, — никоторого сына не может родить!), ее дурак-отец, Константин Ростовский, что нынче вновь поехал на поклон в Орду, — все раздражало до зуда в коже. Где-то шевелилось в нем все боле настойчивое желание отослать жену в монастырь, развязать себе руки (с ростовским князем рассориться придет тогда!). И чего мать так с ней ненькается? При бате мало и замечала! Дочь уже стояла, показывала зубы, топала ножками, задирала рубашонку, бесстыдно показывая все свои детские прелести. Юрий походя подхватывал дочку на руки. Та, сопя, тотчас тянулась к пушистой бородке и рыжим кудрям отцовым, ухватывала — не оторвешь, хошь волосы выдирай… Эх! Кабы сын!

Был четвертый день по возвращении. Юрий все это время или молчал, или бросал короткие отрывистые слова. Брат Александр на заданный скользом вопрос о пленном рязанском князе только пожал плечами:

— Михайло же отпустил Бориса? Даже и выкупа не взяли!

Нет, с братьями лучше было не баять о том.

По приказу Юрия, вот уже год, князя Константина держали с утеснением. Сразу после смерти отца уменьшили свиту, позже сократили стол, а ныне запретили и последние прогулки верхом окрест Москвы, даже и на двор узилища выводить перестали. В поруб князя пускали только духовника, отобрали меховые княжеские одежды… Константин голодал, холодал, но держался по-прежнему твердо, не желая подписывать никаких отказных грамот и не уступая Коломны москвичам.

Напряженным, мерцающим взглядом смотрел Юрий с верха отцова терема вниз, в сторону Москвы-реки, где прятался невидный, схожий с анбарами, но крепко сложенный и особо отыненный высокою глухой городьбою сруб: узилище князя Константина Рязанского. «Нельзя его выпускать, нельзя!» — порою горячечно шептал Юрий. Решение, почти сложившееся в его голове еще на Рязани, зрело, принимая осязательные и страшные формы. Одно лишь было не ясно: кто? Кто захочет и кто сможет?! Он перечислял, отбрасывая, ближних бояр, и все возвращалось к одному и тому же имени: Петр Босоволк!

Свечерело. Старое золото заката, претворясь в огонь и кровь, загустело и смеркло, уступив дорогу лиловым сумеркам ночи. Стужа от высоких холодных звезд неслышно опускалась на засыпающий город. Конь шумно отфыркивал иней, застревающий в ноздрях. У княжого терема Петр соскочил с коня, передав поводья стремянному. Пошел было к высокому крыльцу — князь зовет! Но придворный холоп указал ему иной путь, по тропке, в обход терема и в здание ворота, через черный двор, откуда, низкой незаметной дверцей, пролезли в потайные сени, где встретил Петра второй холоп, со свечой, и оттуда уже, переходами, во мраке и тишине поднялся беглый рязанский боярин в горние хоромы княжеские.

Юрий ждал Босоволка в думной палате один и тотчас отослал слугу.

— Садись! — бросил он Петру, когда они остались одни. Петр помедлил, но, углядев в трепещущем свете одинокого стоянца нетерпеливое движение бровей Юрия, поспешил сесть. Юрий откинулся в отцовом четвероугольном стольце, медленным поглаживанием по острым граням золоченой резьбы подлокотников умеряя зуд в ладонях. Петр кашлянул, решился спросить то, о чем все уже знали. Как повернулось дело в Рязани?

— Придет нам воротить Коломну! — отрывисто сказал Юрий, и Босоволк вздрогнул, недоуменно вглядываясь в отененное лицо князя. Он даже оглянулся воровато — тени, сгущаясь на потолочинах, заполняли углы палаты. «Уж не прячется ли там кто?» — подумал он и, вдруг сообразив, что князь не врет, а ему, ему первому, говорит о том, что должно произойти, разом вспотел и ослаб.

— И князя Константина придется нам отпустить! — примолвил Юрий и, помолчав еще, сказал очень медленно, с расстановкою: — Тебя тоже выдать придет Константину! Требуют. А на Рязани ваши головы оценены уже!

Петра стала колотить дрожь. Он, сцепляя зубы, яростно боролся с нею, наконец превозмог, спросил задавленно и хрипло:

— Как же, батюшка-князь, как же мы… Нам… за службу нашу?

— Знаю! — жестко возразил Юрий. — И то еще скажу: был бы батюшка жив и на престоле великокняжеском, ино бы и все поворотилось! Такому человеку, как ты, и тысяцкое дать не жаль, коли б…

— Я на все готов, батюшка-князь! — почти выкрикнул Петр, начиная понимать. Юрий усмехнулся в темноте, мгновенно показав оскал зубов:

— Я выдавать на смерть слуг своих не жажду! Пото и звал. А как оно ищо поворотитце, поглядим той поры… Только Василий без Константина Коломну получит навряд! — с угрозою произнес Юрий. — А слова твои запомню, Петр. Не отступишь?

— Не отступлю, батюшка-князь! — жарко пробормотал Босоволк, завороженно вглядываясь в мерцающие из темноты глаза Юрия. Оба умолкли. Во дворе, чуть слышно отсюда, прокричал петух, возвещая полночь.

— Ладно, иди! — молвил Юрий устало и чуть презрительно. Он хлопнул в ладоши. Явился прежний слуга и увел Босоволка за собой.

Юрий еще посидел в кресле. Подумал. Прижмурился. Ладони горели огнем. Он медленно, с наслаждением, стал скрести их ногтями, благо никто не видел. О, какие рожи скорчат его умные братья, когда все это произойдет! Как будет бушевать Михайла Тверской! Ну, а хан… после доноса о делах рязанских… Хан не опасен ему! И Петр Босоволк из воли не выйдет! Дак чего и медлить тогда?! Он сладостно, по-кошачьи, потянулся всеми членами и, выпрямившись в кресле, решил: «Завтра. В ночь!» Решил — и отпустило. Разом прояснело в голове. Утих зуд в ладонях. Даже жена показалась желанной в этот полночный час.


Князь Константин в узилище, сидя на ветхом стольце и положив книгу на расшатанный, с облупившейся краскою налой, читал переданную ему намедни «Повесть о нашествии Батыя на Рязань» — недавно сочиненное рукописание, скрытно, вкупе с богослужебными книгами, доставленное ему из Переяславля-Рязанского.

Одинокая свеча (и в свечах утесняли старого князя) теплилась в медном свечнике, освещая обострившееся лицо князя Константина с лохмами бровей и узкой длинной бородой, некогда черною, а ныне белесо-серой, словно плесень, что выступала на стенах по углам горницы. Беспокойными, худыми, в узлах вен и коричневых пятнах, но все еще красивыми узкими породистыми руками князь то и дело поправлял сползающий с плеч суконный охабень и слегка дрожал — в покое было холодно. Раз в день ратник, стороживший князя, вздыхая и кряхтя, пролезал в низкое нижнее жило, разводил огонь в черной печи и, едва дотапливалось и начинал редеть черный печной дым, открывал деревянную вьюшку в потолке. Угарный чад наполнял покой князя Константина, кое-как согревая промерзающую горницу. Старый князь, кашляя и протирая слезящиеся глаза, подползал к отверстию, грел руки и грудь, потом ноги и спину в теплом и горьком воздухе, подымающемся снизу. Потом вьюшку заволакивали вновь, горница скоро выстывала, и князь, лишенный зимнего платья, опять дрожал, не в силах согреться под суконным своим охабнем.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31