Указав на стул около стола со стопкой книг, старик вышел из комнаты. Опустившись на стул, я увидел, что книги были древними. Среди них устаревшая «Чудеса науки» Морристера, ужасная «Saducismus Triumphatus» Джорзсфа Гленвила, изданная в 1681 году, шокирующая «Daemonolatreia» Румигиуса, напечатанная в Лионе в 1595 году, и совсем никуда не годная, нигде не упоминаемая «Necronomicon» сумасшедшего араба Абдула Алхазреда в запрещенном переводе на латинский Олауса Вормиуса — книга, которую мне не довелось видеть ранее, но о которой я слышал страшные вещи, произносимые шепотом. Никто не разговаривал со мной, и я мог слышать поскрипывание вывесок на улице на ветру, жужжание прялки, за которой старуха в головном уборе продолжала свою бесконечную работу. И сама комната, и книги, и люди в ней были отвратительны и вызывали во мне беспричинную тревогу, но так как древняя традиция моих предков призвала меня в это место, я решил — будь что будет. Я попытался читать и вскоре, трепеща от волнения, почувствовал, что увлекся этой проклятой «Necronomicon»; суть ее была настолько ужасной, что не укладывалась в рамки здравого смысла и понимания, она вызвала у меня откровенную неприязнь.
И тут мне показалось, что я услышал, как закрылось одно из окон, к которому была повернута деревянная скамья, будто окно украдкой открывали. Казалось, этот звук следует, за жужжанием, которое уже никак не относилось к старухиной работе. Хотя это длилось совсем недолго, и старуха усердно пряла, и били старинные часы. Потом я потерял ощущение времени и того, что на скамейке кто-то сидел. Я внимательно читал, содрогаясь от прочитанного, когда вернулся старик, обутый и одетый в просторную накидку, и опустился на ту самую скамью, так что я уже не мог его видеть. Ожидание и в самом деле было очень нервозным, и богохульная книга, которую я держал в руках, лишь усиливала это ощущение. Однако, когда пробило одиннадцать, старик поднялся, бесшумно подошел к массивному резному комоду и вынул из ящика два плаща с капюшонами, один из которых надел на себя, а другим укутал старуху, оставившую наконец-то свою прялку. Потом они оба направились к двери: старуха — запинаясь и еле передвигая ноги; а старик, взяв у меня из рук книгу, которую я читал, поманил меня рукой и натянул капюшон на свое лицо.
Мы вышли на безлунные, извилисто переплетенные улочки этого невероятно древнего города. Вышли, когда огни в зашторенных окнах гасли один за другим, и созвездие Пса искоса поглядывало на толпу одетых в капюшоны и плащи фигур. Фигуры эти в ночной тишине возникали из дверных проемов и вливались в причудливую процессию, потянувшуюся вверх по улице мимо поскрипывающих на ветру вывесок, допотопных фронтонов, крытых соломой крыш и ромбовидных оконец. Они бесшумно плыли мимо вытянувшихся неровным рядом разрушающихся домов, открытых дворов и церковных кладбищ, где качающиеся фонари бросили косые таинственные тени.
В этом безмолвии я следовал за своими немыми спутниками, теснимый локтями, казавшимися противоестественно мягкими, сдавливаемый грудными клетками и животами, которые казались необыкновенно мясистыми. Но я не видел ни одного лица, не услышал ни одного слова. Выше, выше, выше ползли внушающие суеверный страх колонны, и я увидел, что все они устремились к одной точке — в центре города, где на высоком холме взгромоздилась огромная белая церковь. Я видел ее с гребня дороги, когда смотрел на Кингспорт в нарождающихся сумерках. Это зрелище заставило меня содрогнуться, ибо казалось, будто Альдебаран балансирует на призрачном острие.
Вокруг церкви открывалось пространство, частично образуемое церковным кладбищем с причудливыми обелисками, частично — наполовину мощенной площадью, продуваемой всеми ветрами. Вокруг нее выстроились в ряд отвратительно ветхие дома с остроконечными крышами, нависающими фронтонами. Пламя свечей танцевало над входом в склепы, открывая печальный вид, но странным образом не отбрасывая никаких теней. За кладбищем, там, где не было домов, с вершины холма можно было наблюдать мерцание звезд над причалом, хотя сам город был не видимым в темноте. Время от времени лампа с ужасающим стуком раскачивалась на ветру на кривой улочке, стараясь охватить своим светом толпу, беззвучно вливающуюся в церковь. Я подождал, пока все это скопище людей не исчезло в темном дверном проеме. Старик тянул меня за рукав, но я решился войти туда последним. Переступая порог и окунаясь в неизведанную тьму, в которой кишел народ, я оглянулся, чтобы еще раз убедиться в существовании мира, оставшегося снаружи, и увидеть, как свечение кладбищенских огней роняет тусклый отблеск на дорожку, ведущую к вершине холма. Бросив этот прощальный взгляд, я несказанно удивился. Так как, хотя ветер и сдул почти весь снег, на дорожке около двери он все-таки сохранился; и при том мимолетном и запоздалом движении моих встревоженных глаз мне почудилось, будто на нем не отпечаталось никаких следов, в том числе и моих.
Внутри церковь едва была освещена теми лампами, которые люди принесли с собой, основная масса их уже растаяла в темноте. Они устремились по проходу между скамьями с высокими спинками к впускной двери в подземную часовню прямо перед кафедрой. Дверь была открыта, отвратительно зияя пустотой, и вся процессия двинулась сквозь нее. Не говоря ни слова, я последовал вниз по истертым ступеням в этот темный и душный склеп. Конец этого маршрута ночных паломников казался ужасающим, и когда я увидел их, медленно пробирающихся в освященный веками склеп, они вселили в меня еще больший трепет. Потом в полу склепа я заметил отверстие, куда, как в воронку, плавно устремилась толпа, и вскоре мы уже спускались вниз по зловещей лестнице из грубо обтесанного камня; узкая спиральная лестница, влажная и источающая особый запах, уходила вниз, во внутреннюю часть холма, мимо унылых стен из каменных плит, по которым стекала вода, и осыпающегося известкового раствора. Это было безмолвное и ужасающее нисхождение в преисподнюю, и через некоторое время я заметил, что стены и ступени изменили свой вид, будто были высечены из цельного камня. Но что меня главным образом тревожило, так это то, что поступь огромной массы людей была совершенно бесшумной и не рождала никаких звуков. После целой вечности спуска я увидел несколько боковых ходов, похожих на норы и ведущих из неизведанной тьмы в самый центр темного, как ночь, таинства. Вскоре их стало чрезмерно много, будто это было нечестивое подземное кладбище, и острый запах, исходящий оттуда, становился совсем невыносимым. Я чувствовал, что мы, должно быть, прошли через всю гору и находились под землей самого Кингспорта, я меня ужаснула мысль, что этот древний город, изрытый подземными лабиринтами, словно изъеденное червями яблоко, такой старый и грешный.
Потом я увидел мертвенно-бледное мерцание света и услышал тихий плеск никогда не видевших солнца вод. И вновь я содрогнулся, потому что не любил тьму и горько сожалел о том, что мои праотцы призвали меня на этот главный обряд. Когда ступеньки и проход стали шире, я услышал еще один звук тонкий, издевательски завывающий, слабый звук флейты. И неожиданно передо мной возник вид безграничного подземного мира — обширный губчатый берег, освещенный столбом зеленоватого пламени и омываемый широкой маслянистой рекой, которая жутко и неожиданно врывалась на простор, чтобы вливаться в темную бездну вечного океана.
Теряя сознание и тяжело дыша, я смотрел на этот грешный Эреб
гигантских поганок, прокаженного огня и вязкой илистой воды и видел закутанные в плащи толпы, образующие полукружие вокруг столба яркого пламени. Это и был святочный обряд, древнее, чем сам человек, и предназначенный судьбой пережить его; главный обряд солнцестояния и обещания весны, несмотря на снежные покровы; обряд огня и вечной зелени, света и музыки. И в мрачной пещере я увидел, как они совершают обряд и поклоняются бледному пламени, и бросают в воду свои беды и несчастья — пригоршни вязкой и тянущейся растительности, которая поражала великолепием своей зелени при ярком и ослепительном солнечном свете. Я видел это и видел, как некто, припав к земле поодаль от огня, отвратительно скулил на флейте; и когда это нечто скулило на флейте, мне казалось, что я слышу гибельное приглушенное дрожание в зловонной тьме, где я ничего не мог рассмотреть. Но что меня больше всего испугало, так это огненный столб; извергаясь неистово из непостижимых глубин, он не отбрасывал теней, как это бывает в обычных случаях, а покрывал азотистые камни отвратительной, ядовитой ярью-медянкой. Ибо во всем этом бурлящем горении не было тепла, а только липкость смерти и разложения.
Старик, который привел меня сюда, теперь приблизился к этому жуткому столбу и совершал строгие ритуальные действа, стоя лицом к полукругу. В определенные моменты сидящие в полукруге почтительно простирались ниц, особенно, когда он поднимал над головой эту гнусную «Necronomicon», которую он прихватил с собой. И я почтительно кланялся вместе с ними, потому что был призван на это празднество по древним и незыблемым установлениям. Потом старик подал сигнал почти невидимому игроку на флейте, и ее приглушенный звук стал чуть громче и в другой тональности, вызывая при этом невообразимое омерзение. Испытав это омерзение, я чуть не упал на покрытую лишайником землю, пораженную страхом не за этот или другой мир, а только за сумасшедшее пространство между звездами.
Откуда-то из гущи толпы, нависшей над омертвелым сиянием холодного пламени адской преисподней, откуда неслышно несла свои жуткие воды маслянистая река, раздался ритмически повторяющийся звук хлопающих крыльев. Это приближались укрощенные и выученные существа-гибриды, которых трудно представить глазу нормального человека и невозможно охватить здравым умом. То были не вороны, не кроты, не канюки, не муравьи и не летучие мыши-вампиры. То были и не человеческие существа, но нечто, что я не могу и не должен вспоминать. Этот мягкий хлопающий звук частично издавали их лапчатые ноги, частично — перепончатые крылья. Когда они подлетели к участникам этой фантастической церемонии, накрытые капюшонами молящиеся схватили их, взобрались верхом и улетели один за другим вдоль просторов этой тускло освещенной реки в преисподнюю, за горизонт.
Старуха-прядильщица исчезла вместе со всеми, а старик остался только потому, что я отказался, когда он дал мне понять, как надо ухватиться за летающее существо, чтобы оно не сопротивлялось. Когда я с трудом поднялся на ноги, то увидел, что флейтист, которого я так и не рассмотрел, исчез из поля зрения, но двое существ-гибридов терпеливо стояли рядом. Видя мою нерешительность, старик достал свою вощаную дощечку с остроконечной палочкой и написал, что он был истинным представителем воли моих праотцов, которые создали этот святочный обряд, и что мое возвращение сюда было предопределено и главные таинства еще впереди. Он писал все это старинной вязью, и когда я все еще колебался, он вытащил из просторной одежды кольцо с печатью и часы, принадлежавшие моей семье, чтобы подтвердить сказанное и доказать, что он тот, за кого себя выдает. Но это было жуткое доказательство, потому что я знал из старых бумаг, что те часы были захоронены вместе с моим прапрапрапрапрадедущкой в 1698 году.
Тогда старик стянул с себя капюшон, желая подчеркнуть сходство во внешности, но я только содрогнулся от ужаса, потому что был уверен, что лицо его являлось не более, чем дьявольской маской. Хлопающие крыльями существа нетерпеливо скреблись о лишайник, и я заметил, что старик сам был неспокоен. И когда одно из существ стало вразвалку отходить в сторону, он быстро повернулся, чтобы остановить его; так что резкое движение сместило восковую маску с того; что должно было быть его головой. И затем, из-за кошмарного положения, — путь к каменной лестнице, по которой мы сюда спускались, был прегражден, — я бросился в маслянистую подземную реку, несущую свои воды в морские пещеры и в этот момент покрывшуюся кровавыми пузырями. Я бросился в этот глинистый поток миазмов, скопившихся под землей, прежде чем мои безумные крики навлекли на меня легионы погребенных, которых эти подземные пещеры могли таить в своих глубинах.
В больнице мне сказали, что меня обнаружили на рассвете у причала Кингспорта. Я наполовину замерз и цеплялся за плывущую балку, которую случай послал, чтобы спасти меня. Мне объяснили, что ночью я свернул с дороги не в ту сторону и упал с крутого обрыва в Орандж-Пойнт, — они пришли к такому заключению, судя по следам, оставленным на снегу. Мне нечего было ответить, потому что все это было неправдой. Все было неправдой: эти широкие окна, за которыми простиралось море крыш, среди которых только одна пятая часть были древними, и шум троллейбусов и машин по улице внизу. Они настаивали на том, что это был Кингспорт, и я не мог с ними спорить. Когда я начал бредить, услышав, что больница находится у старого церковного кладбища на центральном холме, меня отправили в Аркхэм, в госпиталь святой Марии, где за мной могли бы лучше ухаживать. Там мне понравилось, так как доктора были людьми с широким кругозором и даже воспользовались своим влиянием, чтобы получить для меня тщательно скрываемую от посторонних глаз копию предосудительной «Necronomicon» Алхазреда из библиотеки Мискатонийского университета. Они сказали что-то «о душевном расстройстве» и согласились, что лучше мне избавиться от тревожащих меня навязчивых идей.
Итак, я прочитал ту ужасную главу и содрогнулся вдвойне, потому что она
не была для меня новой. Я видел ее прежде, о чем не говорили следы моих ног; и видел в том месте, о котором лучше всего забыть. В бессонные часы со мной не была никого, кто мог бы напомнить мне об этом; но мои сны трепещут ужасом из-за фраз, которые я не решаюсь процитировать. Но один параграф я все-таки осмелюсь дать, переведя его, как сумею, на английский с вульгарной латыни:
«Пещеры в преисподней, — писал безумный араб Абдул Алхазред, — непостижимы для тех глаз, которые видят, так как их чудеса необычны и ужасны. Проклята земля, где мысли мертвых приобретают новую жизнь и причудливым образом воплощаются в плоть. Порочна та мысль, что живет сама по себе. Мудро сказал Ибн Шакабао, что счастлив тот склеп, где нет колдуна, и счастлив ночью тот город, в котором все колдуны превратились в прах. Старая молва гласит, что тот червь — кто гложет; из гниения рождается ужасная жизнь, и существа, питающиеся отбросами земли, становятся чудовищными и насылают на нас бедствия. Огромные отверстия тайно прокапываются там, где должно быть достаточно пористого пространства. И учатся ходить существа, которым надлежит ползать».
Перевод с англ. А. Сыровой
ОН
Я увидел его бессонной ночью, когда бродил в отчаянии по городу, пытаясь спасти свою душу и свою мечту. Мое появление в Нью-Йорке было ошибкой — я приехал сюда в поисках острых ощущений, необыкновенных чудес, удивительного душевного подъема в многолюдных лабиринтах старых улиц, которые выныривали из глубины заброшенных дворов, площадей и из района порта и, бесконечно извиваясь, утыкались в такие же заброшенные дворы, площади и постройки порта; а также в гигантских современных зданиях-башнях, поднимающихся ввысь мрачными вавилонскими громадинами, — вместо этого я испытывал ощущение ужаса и подавленности. Они грозили завладеть мной, парализовать и уничтожить меня.
Разочарование наступило не сразу. Оказавшись в городе впервые, я увидел его при заходе солнца с моста — величественный город, отражающийся в воде, с его невероятно остроконечными крышами и зданиями, напоминающими древние пирамиды, возникающими из лилового тумана подобно изысканным цветам, чтобы предстать во всей красе перед облаками, освещенными пылающим закатным небом, и нарождающимися в ночи первыми звездами. Затем одно за другим стали зажигаться окна над мерцающими морскими волнами, где покачивались плавно и скользили фонари; звуки рожков и сирен сливались в дивной, причудливой гармонии, и сам город, над которым навис звездный небесный свод, был словно мечта, наполненная фантастической музыкой. Места с чудесами Каркассона, Самарканда, Эльдорадо и других великолепных, похожих на сказку городов. Вскоре после этого я бродил по тем старинным улицам, столь дорогим моему воображению, — узким, кривым проулкам, проходам, где ряды домов из красного кирпича, построенных в архитектурных стилях XVIII и начала XIX веков, мерцали светом мансардных окон, посматривающих на проезжающие мимо позолоченные «седаны» и разукрашенные кареты. Ясно осознавая, что я увидел то, о чем так долго мечтал, я в порыве чувств и в самом деле подумал, будто это — истинные сокровища, которые со временем сделают из меня поэта.
Но моим честолюбивым надеждам и счастью не суждено было сбыться. Яркий дневной свет все поставил на свои места. Он обнажил всю, запущенность и убожество. Куда бы я ни посмотрел, всюду был камень — он вздымался гигантскими сооружениями, он простирался под ногами мощеными тротуарами и дорогами. Я оказался словно в каменном мешке. Возможно, только лунный свет мог придать всему этому чуточку очарования и волшебства. Толпы людей, бурлящих на улицах, которые напоминали искусственные каналы, были чужими для меня — коренастые, смуглые незнакомцы с ожесточенными лицами и узкими глазами, проницательные, практичные, не обремененные мечтами, безразличные ко всему окружающему, они никогда не могли значить что-либо для голубоглазого чужестранца, чье сердце осталось в далекой деревеньке с зелеными лужайками.
Итак, вместо того, чтобы писать стихи, о чем я так мечтал, я впал в уныние. Невыразимая тоска овладела мною. И наконец я понял страшную правду, о которой никто никогда не решился обмолвиться, — тайна тайн — то, что этот город из камня и резких звуков не может сохранить в себе черты старого Нью-Йорка, как Лондон — старого Лондона, а Париж — старого Парижа, что фактически он мертв, лишен признаков жизни, а его распростертое тело плохо набальзамировано и наводнено странными существами, которые ничего общего с ним не имеют, как и было в действительности. Сделав это неожиданное открытие, я перестал спать спокойно, хотя кое-что от былой уверенности вернулось ко мне, когда я перестал выходить днем, покидая его стены по ночам, когда темнота вызывала к жизни то малое, что еще осталось от прошлого; нечто неощутимое, подобно призраку. Найдя в этом своеобразное облегчение, я даже написал несколько стихотворений и все еще воздерживался от возвращения домой к своим родителям, чтобы они не почувствовали, что все мои мечты и планы постыдно рухнули.
И вот однажды во время прогулки одной из бессонных ночей я встретил человека. Это произошло в закрытом дворике квартала Гринвич, где я по своему неведению поселился, прослышав о том, что именно здесь живут поэты и художники. Архаичные лужайки и дворики в самом деле приводили меня в восторг, и когда я узнал, что поэты и художники — это горластые притворщики, вся причудливость и неординарность которых не что иное, как мишура, и чья повседневная жизнь является оспариванием и опровержением всей той целомудренной красоты, какой является поэзия и искусство, я остался здесь из любви к этим древним, освященным веками местам. Я представлял себе, как тут все выглядело, когда Гринвич был тихой деревенькой, когда ее еще не успел поглотить город-монстр. В предрассветные часы, когда гуляющие разбредались по домам, я, бывало, бродил один по этим загадочным извилистым улочкам и предавался размышлениям о том, какие же тайны, должно быть, оставило здесь каждое поколение. Это поддерживало мой дух, питало мое воображение поэта, который жил где-то глубоко внутри моего существа.
Он подошел ко мне около двух часов туманным августовским утром, когда я пробирался через отдельные дворики, пройти к которым можно было только минуя неосвещенные коридоры примыкающих зданий, хотя когда-то эти дворики представляли собой сплошную цепочку живописных проулков. Мне довелось услышать об этом, и я понял, что сейчас их не найти уже ни на какой карте. Но сам факт, что они были заброшенными, внушил мне еще большую любовь к ним, поэтому я выискивал их повсюду с удвоенной энергией. Теперь, когда я обнаружил их, рвение мое усилилось, так как что-то в их расположении говорило о том, что осталось совсем немного подобных двориков с темными, тихими уголками, втиснувшимися между высокими глухими стенами и пустыми жилищами сзади или притаившимися за неосвещенными проходами под арками, у которых всегда околачиваются хитрые и необщительные представители богемы, чьи делишки не предназначены для посторонних глаз.
Он заговорил со мной сам, обратив внимание на мое настроение и те взоры, которые я бросал на входные двери с причудливыми дверными молоточками или кольцами. Слабый свет из фрамуг ажурной каменной работы чуть освещал мне лицо. А его оставалось в тени, скрытое под полями широкой шляпы, которая по-своему прекрасно подходила к его старомодному плащу. Сам не знаю почему, но какое-то едва уловимое беспокойство охватило меня еще до того, как он ко мне обратился. Он был худощав, мертвенно-бледен, и голос его оказался глубоким. Он сказал, что не впервые видит меня здесь и пришел к выводу, что мы похожи с ним в своей привязанности к прошлому и к тому, что от него осталось. Не хочется ли мне послушать человека, давно занимающегося историй этих мест и изучившего ее значительно глубже, чем кто-либо другой? Приехавший из далекой страны мог бы многое узнать.
Пока он говорил все это, я мельком увидел его лицо, на которое упал желтый луч света от единственного освещенного окна на чердаке. Это было привлекательное, я бы даже сказал, красивое лицо немолодого человека. Оно сохранило следы благородного происхождения и утонченности, необычной для его возраста и этого места, Однако что-то в нем тревожило почти так же, как и привлекало, — возможно, оно было очень бледным или слишком невыразительным, а может быть, просто не соответствовало окружающей обстановке, чтобы я мог почувствовать себя легко и спокойно. Тем не менее я последовал за ним, так как в те безотрадные дни мое стремление к красоте древности и ее тайнам было всем, что могло поддерживать мой дух. И я посчитал необычайной милостью Судьбы встретиться с человеком близких взглядов, чьи познания в истории прошлых веков были значительно глубже твоих.
В ночи происходило нечто, удерживающее облаченного в плащ мужчину от разговоров, и долгое время мы шли, не проронив ни слова. Время от времени он давал только короткие пояснения относительно имен, дат и событий, указывая дорогу в основном жестами. Мы протискивались в узкие щели, шли на цыпочках по коридорам, перебирались через кирпичные стены, проползали на четвереньках через низкие сводчатые проходы, огромная длина которых и мучительно бесконечные повороты совсем сбили меня с толку, и я не мог определить, где же мы находимся. Все, что мы увидели, было очень старым и приводило меня в восторг, или по крайней мере мне так казалось при рассеянных лучах света. Я никогда не забуду разрушающиеся ионические колонны, пилястры с каннелюрами, железную изгородь со столбами, верхушки которых напоминали изваяния на надгробиях, окна с выступающими наружу перемычками и декоративные веерообразные оконца над дверями, казавшиеся тем более необычными и причудливыми, чем глубже мы забивались в этот неисчерпаемый лабиринт неизвестной нам старины.
Нам не встретилось ни души, и по мере того, как мы продолжали свой путь, освещенных окон становилось все меньше и меньше. Первые попавшиеся уличные фонари были масляными, старинной ромбовидной формы. Позже я увидел фонари со свечами; и наконец, когда мы пересекли жуткий мрачный двор, моему спутнику пришлось вести меня за руку через кошмарную тьму к узкой деревянной калитке в высокой стене, за которой скрывалась маленькая улочка. Мы увидели, что она освещена фонарями, расположенными только у каждого седьмого дома, — это были, вероятно, колониальные жестяные фонари с пробитыми по бокам дырочками. Улочка круто поднималась в гору — круче, чем это может быть в этой части Нью-Йорка, верхний ее конец упирался под прямым углом в увитую плющом стену, за которой начиналось частное владение. Над стеной возвышались верхушки деревьев, раскачивающихся на фоне чуть посветлевшего неба. В стене выделялась небольшая калитка из темного дуба с низкой полукруглой аркой. Мой спутник начал открывать замок массивным ключом. Пригласив меня войти, он отправился в полной темноте по тропинке, посыпанной гравием. В конце концов, мы поднялись по каменным ступенькам к двери дома, которую он открыл и пригласил меня войти.
Мы очутились внутри. Стоило мне переступить порог, как я почувствовал, что нахожусь на грани обморока от ужасного зловония, хлынувшего нам навстречу, которое, должно быть, являлось результатом отвратительного гниения, продолжавшегося веками. Но хозяин, казалось, не замечал этого, а я из вежливости молчал, когда он вел меня по крутой извилистой лестнице через холл в комнату, дверь которой он запер за собой на ключ, насколько я мог слышать. Потом он раздвинул шторы на трех небольших окнах, едва проступающих на фоне светлеющего неба, затем прошел через комнату к камину, высек огонь с помощью кремня и огнива и зажег две свечи в массивном канделябре, состоящем из двенадцати подсвечников. Он сделал жест, как бы приглашая к спокойной и тихой беседе.
При этом слабом освещении я увидел, что мы находимся в просторной, обшитой панелями и со вкусом обставленной библиотеке первой четверти восемнадцатого века с великолепными фронтонами над дверными проемами, восхитительным дорическим карнизом и изумительным резным украшением над камином с орнаментом наверху, напоминающим барельеф на могильном склепе. Над полками, тесно заставленными книгами, на некотором расстоянии друг от друга вдоль стен висели семейные портреты в красивых рамах. Портреты несколько утратили свой прежний блеск, подернулись таинственной дымкой и были удивительно похожи на мужчину, который жестом приглашал меня сесть на стул рядом с изящным столиком в стиле чиппендейл.
Прежде чем расположиться за столиком напротив, мой хозяин помедлил как бы в смущении. Затем, не спеша сняв перчатки, шляпу с широкими полями и плащ, он театрально предстал перед моим взором в костюме эпохи одного из английских королей Георгов, начиная с заплетенных в косичку волос и кружевного гофрированного воротника и кончая бриджами, шелковыми получулками и туфлями с пряжками, на которые я прежде не обратил внимания. Затем, медленно опустившись на стул с лирообразной спинкой, он начал внимательно разглядывать меня.
Без шляпы он приобрел вид человека древнего, что до этого едва ли бросалось в глаза, и теперь я думал, не послужил ли этот отпечаток исключительного долголетия источником моего беспокойства. Когда он наконец заговорил, его тихий, загробный, осторожно приглушенный голос нередко дрожал, и иногда я с большим трудом понимал его, с глубоким волнением и изумлением прислушивался к тому, что он говорит, и затаенная тревога нарастала во мне с каждой минутой.
— Перед вами, сэр, — начал мой хозяин, — человек с весьма странными привычками, за необычные одеяния которого нет необходимости извиняться перед вами, с вашим умом и склонностями. Размышляя о лучших временах, я принимал их такими, какие они есть, со всеми их внешними проявлениями, включая манеру одеваться и вести себя; со снисходительностью, которая никого не оскорбляет, если осуществляется без показного рвения. Мне повезло, что сохранился дом моих предков, хотя он и был поглощен двумя городами — сначала Гринвичем, построенным здесь после 1800 года, а затем и Нью-Йорком, слившимся с ним ближе к 1870 году. Существовало много причин для сохранения нашего родового гнезда, и я не был нерадив в выполнении своих обязанностей. Сквайр, унаследовавший его в 1768 году, изучал различные науки и сделал некоторые открытия. Все они связаны с влиянием, присущим именно этому участку земли, и чрезвычайно оберегались. С некоторыми любопытными результатами этих исследований и открытий я намерен познакомить вас под строжайшим секретом. Я полагаю, что достаточно хорошо разбираюсь в людях, чтобы сомневаться в вашем интересе и вашей порядочности.
Он замолчал, а я в ответ смог только кивнуть головой. Я уже говорил, что был встревожен, однако для моей души не было ничего более убийственного, чем Нью-Йорк при дневном свете, и, независимо от того, был ли этот человек безвредным чудаком или обладал какой-то зловещей силой, у меня не было выбора. Мне ничего не оставалось, как следовать за ним и удовлетворить свое ощущение и ожидание чего-то удивительного и неожиданного. Итак, я готов был слушать его.
— Моему предку, — тихо продолжив он, — показалось, что воле человечества присущи замечательные качества. Качества, имеющие превосходство, о котором мало кто подозревает, не только над действиями одного человека или других людей, но над любым проявлением силы и субстанции в Природе и над многими элементами и измерениями, которые считаются более универсальными, чем сама Природа. Могу ли я сказать, что он с пренебрежением относился к святыням, великим, как Пространство и Время, нашел странное применение ритуалам полудиких краснокожих индейцев, чья стоянка когда-то находилась на этом холме? Эти индейцы показали себя, когда разбили здесь свой лагерь и были чертовски надоедливыми с просьбами прийти на участок земли вокруг дома в полнолуние. Годами они украдкой перебирались через стену каждый месяц и тайком совершали там какие-то ритуалы. Затем в 1768 году новый сквайр поймал их за этим и был поражен, когда увидел, что они там делают. Потом он заключил с ними соглашение и разрешил свободный доступ на свой участок в обмен на то, чтобы они раскрыли ему свою тайну. Он узнал, что этот обычай уходит корнями частично к их краснокожим предкам, а частично — к старому голландцу времен Генеральных штатов. Будь он проклят, но мне кажется, что этот сквайр угостил их подозрительным ромом — намеренно или нет, — но через неделю после того, как он узнал тайну, он остался единственным живым человеком, посвященным в нее. Вы, сэр, первый посторонний человек, которому я рассказываю об этом. Если я рискую, если зря на вас полагаюсь, можете донести на меня властям. Просто мне кажется, что вы страстно и глубоко интересуетесь прошлым.
Я содрогнулся, когда этот человек начал оживляться и разговорился. Он продолжал свой рассказ.
— Однако вы должны знать, сэр, что то, что этому сквайру удалось выведать у этих дикарей-полукровок, было лишь малой толикой того, что он узнал позднее.