Три года думал над этими словами Коля Почечкин, какой же у него талант есть и что такое этот талант. Наверное, вот тот тайный человечек и есть владелец таланта, и он растет вместе с Колей, и Коля давал возможность ему раскрыться, а он никак этого не хотел. И ни в чем, что было ужасно обидно, Коля не достигал никакого успеха. Все всегда говорили: «Ах, какой умный, какой способный, какой непосредственный!» – а вот чтобы что-то раскрылось, как, скажем, в Никольникове, этого нет. Витька, например, возьмет сядет и напишет стихи, а Коля ни за что. Пробовал однажды про осень, получилось вообще-то грамотное стихотворение, но ничего выдающегося. И картины, и музыка, и работа в мастерских – все это никак не удовлетворяло Почечкина: тот спрятанный маленький Почечкин никак не раскрывался, не становился знаменитым, а этого так хотелось. И вот теперь этот час стать знаменитым наступил. Коля должен броситься на Белль-Ланкастерского со шпагой, а потом спокойно войти в костер, чтобы, как многие великие, сгореть на виду у всех за общую идею, за всех, кто сейчас стоит рядом с ним.
Может быть, и свершилось бы самосожжение Коли Почечкина, если бы он не увидел Машу Куропаткину. И хоть она стояла, облокотившись на спинку кресла, в котором восседал Славка Деревянко, а все равно теперь она смотрела на Почечкина. И Коля увидел в ее глазах тот прекрасный спокойный свет, который блеснул и обжег его до самой глубины совсем недавно. Они были на экскурсии в большом городе. У всех были деньги – договорились взять с собой по три рубля. Маша свою трешку потеряла. И Коля не задумываясь, когда остался один на один с Машей, протянул ей руку с трояком:
– Возьми. Они совсем мне не нужные. Маша взяла три рубля. Посмотрела на мальчика благодарным взглядом, а потом во время обеда сказала Славке:
– Коля отдал мне свои деньги. А ты бы никогда этого не сделал.
– Пожалуйста, возьми, у меня в загашнике еще два рубля.
– Вот видишь, отдаешь, потому что в загашнике еще есть.
– Ну а как бы ты хотела, чтобы я вообще без всего остался? – Славка сделал удивленное лицо и пожал плечами.
А Маша тогда обняла Колю и поцеловала его в щеку при всех. Так быстро это получилось, что Коля не смог сообразить, что же произошло. Он понимал: то, что при всех произошло, означает как раз недействительность того, что случилось. Вот если бы Маша поцеловала, когда никого не было, тогда бы это считалось. Уже три года Коля подтверждает ей свою преданную и чистую любовь, а Маша тоже его любит, но все равно со Славкой у нее совсем по-другому все заново началось. Коля сидел в тот день как сам не свой, ему и стыдно было перед детьми, и закрасить чем-нибудь все это он никак не мог. И еще он приметил тогда, что Славка впервые стал относиться к нему с некоторым недоверием. И Маша уже не тискала его, как это было три года назад. И в нем, Коле Почечкине, происходило в теле что-то совсем другое и необычное, когда он прикасался к Маше. Коля понимал, что он уже становится взрослым. И многие это понимали. Почечкин вспоминал те радостные картины, где он общался с Машей, и эти настоящие картины мешали ему достраивать те изумительные фантастические грезы, которые теперь развертывались перед ним. На территории школы продолжал пылать костер, в который он, Коля Почечкин, должен через некоторое время ступить, чтобы спасти все самое лучшее на этой земле. А самым лучшим на земле является, говорил Валентин Антонович, Красота. В своих сочинениях и сказках Коля написал об этом, написал о Маше в первую очередь. Он до конца не понимал, но ему нравилось, как он писал тогда: «Красота всегда спасала мир, спасала детей, она всегда являлась смелой и отважной девушкой, похожей на Машу, являлась с добрым лицом, как у Венеры Боттичелли или как у Мадонны Рафаэля». Что интересно, Коля давно установил, что Маша – точная копия боттичелли-евской Венеры, такая же грусть в глазах, такие же губы, такие же светлые волосы. И сейчас величественная Красота стояла у костра. Коля понимал, что светлая девушка с добрым лицом и со шпагой в руке не даст ступить в костер, не даст погибнуть в то время, когда уже маленький Почечкин, тот самый Почечкин, который хранит его талант, уже набрал полную силу и непременно проявится, и вместе с тем Коле не хотелось, чтобы все видели, что он ничего не боится в этой жизни лишь потому, что знает о своей защищенности. И Маша, настоящая Маша, живая интернатовская Маша, ни за что бы не дала ему погибнуть. У Маши, теперь это точно знал Коля, особое к нему отношение. Поэтому и произошла у Коли ссора со Славкой. Здорово он тогда обозлился на Колю. И снова теплая волна прошла по телу Почечкина, когда он вспомнил все по порядку. Это было во время другой экскурсии. Коля и тогда не то чтобы спас Машу от злой собаки, а сделал такое, от чего все пришли в удивление большое. Шли тогда ребята по большому зеленому косогору, и Саша Злыдень рассказывал страшные истории про эти места.
– Смотрите, там внизу, – говорил он, – мазанка. Так вот в ней настоящая ведьма живет. Тетка Маланья. Она и заговаривает, и сглазить может, и даже такое сделать, что дом сгорит. Вот видите на горе одни стены? Там жил дед Прохор. Она его заколдовала, потому что дед Прохор не послушался тетку Маланыо и не запер своих гусей в сарай, а они выщипали всю капусту у тетки Маланьи. И за это она околдовала все, и дом деда Прохора сгорел. Он тогда сказал ей: «Ведьма. За что же ты меня наказала?» – и выругался последними ругательствами. «А раз так, – ответила ему Маланья, – тебе же хуже будет». И говорят, на следующий день деда Прохора разбило параличом. Теперь он один лежит в больнице, а дома у него только собака – Барсик. Говорят, ее, эту собаку, тоже тетка Маланья заговорила, и Барсик теперь может кого угодно укусить. Барсика собираются даже застрелить. За ним два раза приезжали, но тетка Маланья делает так, что Барсик вовремя убегает.
– А где сейчас Барсик? – тихо спросил Коля. Ему ужасно стало жалко собачку.
– Прячется где-нибудь, а может быть, в конуре сидит.
– Пойдем посмотрим,- сказал Коля.
– Ты с ума сошел, – сказала Маша. – Я больше всего на свете боюсь мышей и собак.
Не успела Маша произнести эти слова, как Славка закричал:
– Смотрите, Барсик бежит!
Действительно, через овражек перепрыгнула огромная черная собака с оскаленным красным ртом и белоснежными огромными клыками поверх синих десен. Барсик, должно быть, не ждал ничего хорошего, поэтому спешил пересечь косогор. Славка поднял палку, и Барсик вдруг круто повернулся и, к удивлению ребят, побежал прямо на Машу Куропаткину, которая закрыла руками лицо. Славка замахнулся палкой, но Коля выбросился всем телом навстречу брошенной палке и сумел рукой уменьшить силу удара. Но палка все равно достала Барсика, и он завизжал от боли и рванулся к своей конуре. Коля отделился от ребят и бросился к Барсику. Дети застыли в ожидании. Коля подошел к собачьей будке, где сидел обиженный и разозленный пес. И то, что случилось потом, еще больше поразило ребят. Коля не задумываясь просунул свою руку в конуру и погладил Барсика по морде.
– Не бойся, Барсик, я тебя не трону, – говорил Коля.
Потом он вытащил из своей сумки печенье, которое было ему выдано на второй завтрак, и положил перед собакой. Барсик не трогал печенье, только смотрел с сожалением то на ребят, то на Колю, будто удивляясь тому, как это в этих двуногих существах соединяется столько зла и столько добра одновременно. Коля попрощался с собакой, и дети тихо пошли дальше. Шли они стайкой. Человек тридцать. Все в чем-то одинаковые, в чем-то способные и талантливые, и только один Коля, все это сознавали сейчас, обладал какой-то такой особенностью, какая всегда выделяла его из детской среды. Не побоялся же он сунуть руку в конуру и погладить собаку. Что заставило его это сделать? Какая сила живет в этом Золотом мальчике, что он поступает вот так неожиданно?
Может быть, эта мысль не давала покоя и Маше Куропаткиной, которая все размышляла и размышляла над поступком Коли Почечкина. И Коля знал, что Маша думает о нем. И ему приятно было это сознавать. И когда их взгляды встречались, Коля в одно мгновение отмечал радостный блеск и понимание в Машиных глазах. Отмечал и тут же уводил глаза в сторону. Уводил, потому что боялся: а вдруг что-нибудь изменится в Машиной взгляде. Вдруг погаснет этот свет. Мало ли что бывает в этой жизни? И он шел, держась неподалеку от Маши, и видел, как она смеется, слушая Славку, видел, как поправляет рюкзачок на загорелом плечике, как сдувает прядь волос, которая лезла, должно быть, в глаза.
И Маша чувствовала, она всегда чувствовала, что Почечкин рядом. И ей приятно было сознавать, что ее так сильно и нежно любит Коля. И радостно было сознавать, что Коля мальчик особенный, потому она и решалась на такое, чтобы назвать его на всю жизнь братиком, и была благодарна за то, что и Коля относился к ней как к сестре. И даже то, что Коля смотрел на нее все же не так, как может и должен смотреть брат на сестру, а гораздо светлее, настолько светлее, что на душе у нее становилось сразу легко и так хорошо, как ни с кем никогда не становилось. И Маше всегда хотелось выразить свое чувство благодарности Коле. Она ощущала и некоторую свою вину перед мальчиком оттого, что на глазах у Коли кокетничала с Витькой и Славкой и с другими ребятами. Но ей и нравилось поддразнивать других ребят, когда она выражала открыто при всех свои чувства Золотому мальчику. Эта открытость оправдывалась ею: как же, тут все нормально – брат. Коля протянул ей ладонь, и Маша медленно стала писать шариковой ручкой слова. Ребята следили за тем, как пишет Маша. И Славка следил, и Касьян следил. Когда Маша писала шариковой ручкой, Коле было так приятно, и не столько от щекотки, а от того, что творилось с ним, когда она к нему прикасалась. Он чувствовал, что краснеет, и в груди у него стало горячо, и в голове стало горячо. А когда Коля поднес руку к своим глазам и прочел: «Мой добрый и любимый брат», его лицо так засветилось, что все сидевшие напротив точно поняли, что Маша написала как раз те запретные и главные слова, какие пишут только в тайных записках и какие потом долго хранят и скрывают от всех. И тогда, ослепленные этим проявившимся светом, сидевшие дети вдруг привстали и вроде бы шутя и балуясь окружили Колю и сказали:
– Сейчас мы откроем тайну. А ну, рыжий, покажь, что тебе написала Маша.
– Не смейте трогать его! – закричала Маша.
Коля зажал кулачок. Что бы с ним ни случилось, он ни за что не показал бы написанное на ладони. Но дети страшно обозлились, когда Коля укусил Кривоноса за руку, и насели на Колю вшестером. А Коля сообразил, как надо поступить. Обороняясь, он лег на живот и своей правой рукой, на которой было написано заветное признание, растирал зеленую кочку, и когда его совсем одолели ребята, перевернули на спину, сели на руки и на ноги и разгневанную Машу оттеснили в сторону, Коля сам разжал руку, а ладонь была зеленой и грязной. Даже следов от написанного не осталось. Маша тогда захлопала в ладоши и восхищенно сказала:
– А все-таки вы все дураки против Коли. А мой братик самый умный. Надо же такое придумать!
И Коля был счастлив тогда.
И теперь Коля увидел перед собой Машу. Она загородила собой костер и сказала:
– Ты всегда приходил мне на помощь. Разреши и мне один раз в жизни помочь тебе. Я умру вместо тебя. Хочешь?
– Ты же не улитка! – прокричал Коля. – Потом, я буду умирать за идею. А это совсем другое, чем умирать за одного человека.
– Я не хотела бы умирать просто за идею. Я могла бы умереть за то, чтоб спасти всех.
– Это и есть главная идея. Спасти всю школу будущего. Чтобы она была такой, какой мы видели ее в своих сказках, в своих мечтах и снах.
И Коля тут же вспомнил другую картину, другие слова, прозвучавшие когда-то. Он тогда убирал в классе, а Дятел и Попов, как всегда, спорили.
– Есть что-то безнравственное во включении детей в подвижничество.
– И здесь явное противоречие, – отвечал Дятел. – Мы учим детей подвигу. Зовем их к подвигу. Готовим их всех истинным воспитанием к подвижничеству. На примерах учим их умирать, отдавая свою жизнь за благое дело. Посмотрите, что такое детская литература. На две трети эта литература о том, как беззаветно и мужественно надо умирать.
– Так это и есть та великая ненормальность, какая существует в мире.
– Но пока мир устроен так, что злые силы угрожают нормальной жизни, угрожают добру, и будет существовать необходимость в подвиге. И все же подвижничество, связанное со смертью, не для детей.
И тогда думал Колька Почечкин: «Почему же взрослые считают, что только для них сделаны в этой жизни подвиги? Почему?» И теперь эта мысль пришла ему в голову. И немедленно появилась другая мысль: «А вдруг я спалюсь, а все равно школа будущего погибнет. И снова кто-нибудь возьмет да скажет: «А зря Колька полез в огонь. Дурак. Мы вот все живем, а его нет и никогда не будет». Впрочем, Коля эту мысль тут же прогнал, потому что, прежде чем войти в огонь, ему нужно было еще заколоть Белль-Ланкастерского, а потом произнести убийственные слова в адрес Марафоновой.
– Вы думаете, Клавдия Степановна, что мы ничего не знаем про вас. Все знаем! Знаем, почему вы отчислили из нашей школы Волкова Валентина Антоновича. И теперь собираетесь отчислить Попова, Дятла и Смолу. Только не дадим вам этого сделать!
– Прости меня, Коля, – станет, конечно, выкручиваться Марафонова. – Но ты же собирался закалывать Белль-Ланкастерского. Что же ты медлишь, деточка?
– И здесь вы ведете себя как предательница. Посмотрите на этого жалкого труса. Разве он достоин, чтобы его закололи шпагой? Его надо просто высечь хворостиной. Увести подсудимого! – приказал Коля, и Саша Злыдень с Касьяном и Ребровым увели инспектора. – Ну а теперь, друзья мои, давайте прощаться! – обратился он к погрустневшим товарищам. – Ты, Маша, со Славкой дружи. Он, может быть, и поумнеет, если будет тебя слушаться. А так человек он неплохой. Работящий. Все у вас будет хорошо в этой жизни. Не забывайте меня, люди добрые. – У Коли даже слезы навернулись на глаза. И Эльба заскулила еще сильнее.
И Коля, может быть, и шагнул бы в костер, если бы не Петровна. Впрочем, он ждал какого-нибудь чуда. Ждал даже тогда, когда до костра оставалось всего лишь полтора шага и двадцать сантиметров. А чудо не замедлило явиться в лице старой Петровны, которая прибежала вдруг на костровую площадку с ведром в руке. Обидно, конечно, было Коле, что появилась Петровна, а не Маша в образе мадонны, но что поделаешь, жизнь есть жизнь. Наверное, именно это и хотела сказать необразованная, но очень добрая Петровна, у которой уж точно с богиней Красоты полное взаимопонимание. Петровна плеснула прямо в костер из полной цыбарки отвратительно пахнущую, но, должно быть, волшебную жидкость, отчего костер вмиг превратился в туманный пепел, и Коле Почечкину пришлось ступить на мягкую серую золу. А Петровна кричала:
– Да деж це слыхано, щоб жива людына в огонь лизла. От чортова дитвора! Таке придумае. А ну марш видциля, а то я зараз!…
Коля обрадовался такому концу. Обрадовался еще и потому, что окружающие одобрили весь этот прекрасный финал. Даже Владимир Петрович Попов сказал:
– Что ж, мальчик доказал свою готовность защищать великую идею до самого последнего конца.
И оттого что так отчетливо послышался ему голос Владимира Петровича, решимости еще больше прибавилось в душе. Он побежал на настоящую сегодняшнюю территорию интерната. Вбежал на крыльцо административного корпуса, едва не сшиб с ног Александра Ивановича, беседовавшего со Смолой, и влетел в кабинет Шарова, где продолжалось расследование всех недостатков развития школы будущего.
Очевидно, вид у Коли был страшный. Все замерли, глядя на Золотого мальчика.
– Вы не имели права так поступать! – сказал он, обращаясь к Марафоновой.
– Что с тобой, Коля? – удивлялась Клавдия Степановна.
– Вы очень нехороший человек! – сказал Коля.
– За что же такая неблагодарность, Коленька?- ласково сказал Белль-Ланкастерский, пытаясь погладить мальчика по головке. – Мяса столько съел. Буженину съел. А теперь ругаешься.
– И вы тоже нехороший человек. Уезжайте отсюда! Все уезжайте!
Последние слова привели в замешательство присутствующих. Быстрее всех сообразил, как надо поступить, Шаров. Он сказал:
– Коля, никто не давал тебе право так разговаривать с нашими дорогими гостями. Успокойся. – Шаров подошел к Почечкину. Потрогал головку. – О, да у тебя жар. А ну гукнить врача, – крикнул он в окно. А сам снял с себя пиджак и укрыл им Колю.
11
Весть об окончательном решении превратить школу будущего в памятник старины пришла совсем неожиданно, в тот самый момент, когда Марафонова подводила итоги окончательные: шпаги настоящие и символические были сложены рядом с колючей проволокой, микроскопом и конским волосом, все было перевязано незаприходованными веревками, и инспектор в суровости своей предлагала мне бумагу подписать, где черным по белому было написано, что такие оприходованные методы, как игра, воспитание на интересе, производительный труд, сверхизобилие и сверхактивность, подлежат списанию, а потому уничтожению через сожжение. И весь мой реквизит – мои плащи и шпаги, аксельбанты и ботфорты, все здесь перечислено, – тоже подлежит публичной кремации.
– Символы нельзя уничтожить, – пытался возразить я сквозь слезы.
– Уничтожим, если надо, – будто отвечала мне Марафонова.
В душе моей всегда жила надежда. Надежда моей Мечты. Мне всегда, в самые трудные закрутки, верилось, что вот вдруг придет чудо, придет – и новый целебный жар растопится вокруг. И потом, много лет спустя, я тоже верил в чудо, и это чудо сбывалось, оно приходило иногда с опозданием, но обязательно приходило. И тут я держал ручечку шариковую и все тянул с подписочкой актика. А Марафонова будто чувствовала, что я жду чего-то, сказала:
– Не надейтесь на чудо. Все уже закончено. И Белль-Ланкастерский, такой ласковый, меня под руку взял, к уговариванию приступил назойливо:
– Какой смысл… Подпишите, а потом пройдет время, все забудется, тем более никаких взысканий вам не обещано. Считаю, что это самый лучший вариант для вас. Кстати, мы вам новое место с повышением подыскали. Во всяком случае, вы здесь зарекомендовали себя с самой лучшей стороны.
Ах, где моя символическая шпага! Где моя сокровенность надежды, чтобы все запутанное разом, одним ударом разрушить, и чтобы новый свет полился, и чтобы новое пришествие состоялось. Но у меня сил не было сейчас, я это знал, не было, чтобы сопротивляться. И не было сил, чтобы ручечку поднять и росчерком пера поставить маленький крестик на моей Мечте.
– Ну, не тяните же время, – нетерпеливо пробубнил Белль-Ланкастерский.
12
И я взял ручечку. И в это мгновение Манечка вбежала в комнату.
– Волков приехал, – сказала она и покраснела. – Говорит, повесится на конюшне, если расформируют школу. Каменкжа собирается его связать…
Я побежал на конюшню.
Волков сидел со Злыднем и спокойно о чем-то разговаривал. На коленях у него действительно была веревка. Увидев меня, Волков привстал, подал руку. Он был взволнован. От него пахло вином. Но никакой ненормальности я в нем не приметил. А когда он заговорил, я сразу проникся к нему уважением: здорово у него ложились фразы, точеные.
– Ты помнишь, старик? – сказал, обращаясь ко мне. – Я сказочку про Сизифа сочинял. Сейчас я дал в ней другое толкование. Так вот, однажды мой Сизиф сел на камушек, похлопал меня по плечу и сказал: «Новая вариация моей судьбы несколько иная, чем та, какую стали развивать позднейшие философы. Мир не абсурден. В моем труде заключен великий смысл. Мой трагический героизм не бесцелен и бесплоден. Мое отчаяние – это отчаяние человека, победившего свою судьбу. Один из интерпретаторов моей трагедии так и заявил: «Назвать отчаяние своим именем – значит победить его». Посмотрите на мои мышцы, ноги и руки. Всмотритесь в мое упорство, ловкость и силу. Произвожу ли я впечатление отчаявшегося? Я, владеющий левой и правой рукой, я, сильнее и терпеливее которого нет в мире? Заметьте, я всякий раз терплю поражение и всякий раз начинаю все сызнова. В этом я вижу смысл человеческого бытия. Я подаю пример подвижничества. Я не стремлюсь к обладанию. Мое самоотречение не отрицает моего чувства красоты. Я любуюсь природой, наслаждаюсь мимолетным общением с людьми, которые дают мне кров и еду, чтобы я нес свой крест, чтобы я честно исполнял свой долг, чтобы я смог выполнять эту бессмысленную работу».
– А шо вин робыв? – спросил Злыдень.
– Он катил камень. Вот тот камень, на котором он сейчас сидит. Катил на гору.
– А для чего?
– Его наказали за то, что он однажды взбунтовался.
– А кто наказал? – спросил Злыдень.
– Боги наказали, – ответил Волков.
– А куда вин катил цей камень?
– На вершину горы, – ответил Волков.
– Ну и шо? Чого ж вин не докатив?
– А как только он подбирался к вершине, так камень съезжал снова вниз. И так десятки лет. Всю жизнь.
– Ничего себе! – сказал Злыдень. – А для чего это?!
– Потом поймешь, – ответил Волков. – Так вот, мне Сизиф и говорит: «У тебя будет радость маленьких побед. Ты будешь совершать перевороты, придумывать реформы, тебе будут рукоплескать, ты будешь получать прекрасное жалованье, у тебя будет все, но за это в твоей душе поселится сознание того, что твоя работа бессмысленна. Ты будешь кричать об идеалах, о счастье, о самых совершенных формах правления, а твое сознание, когда ты будешь один на один со своей совестью, будет тебе говорить, что все, что ты делаешь, – бессмыслица! Абсурд!»
Я слушал Волкова. Я понимал, куда он клонит. Я знал, что он так или иначе подведет меня к тому, что во мне сидит Сизиф. Он развил свою теорию и решил меня обвинять.
– Я знаю, к чему ты клонишь,- сказал я и начертил на полу два круга. На одном я написал: «Преобразование обстоятельств, социальная революция», а на другом: «Духовное совершенствование». В первом круге я еще написал: «Режим, условия жизни, культура», а во втором: «Свобода, счастье и истинность «я».
– Можешь дальше не писать! – перебил меня Волков. – Идея кузнечика мне известна. У вас оба круга совпадают и логически все оправдывается.
– Не об этом я сейчас, – сказал я. – Хотим мы этого или не хотим, а наше «я» постоянно находится как бы в раздвоении – одна часть направлена на внешние условия, у каждого из нас свой камень, свои Сизифовы муки, а другая часть – это наша душа. Все беды идут оттого, что в этих обоих кругах плотское, материальное, значит, на первом месте. Мы жизнь свою строим по логике даже не Сизифа, а по логике камня, который катит Сизиф. Мы изучаем процессы перекатывания камня. Нас интересует биологическая и физическая природа камня и даже преддуховное его состояние. И нас не интересует сам Сизиф. Ощущаю ли я себя Сизифом? Вот вопрос, который ты поставил передо мной. Отвечу: и да и нет! Опыт в Новом Свете в чем-то удался, а в чем-то не удался. Но если у меня спросят, что я намерен делать дальше, я отвечу – повторить опыт Нового Света. Повторять до тех пор, пока через повторяемость не осядет в человеческой культуре квинтэссенция всего того наилучшего, что сделано нами в этом сегодняшнем опыте.
– Значит, опять идея кузнечика? – съехидничал Волков.
– А шо це за идея кузнечика? – спросил Злыдень.
– Це така идея, – ответил шепотом Александр Иванович, – по которой каждый для себя свий шматок хлеба до-бывае…
– Это не совсем так, – перебил я Александра Ивановича. – Вопрос о том, является ли человек хозяином и творцом своей истинности, своей свободы, – это главный вопрос.
– Як це? – спросил Злыдень.
– И моя жизнь, и моя судьба, и мое счастье всецело зависят от меня самого – вот в чем дело, – пояснил я.
– И что же вы скажете применительно к самому себе? – спросил Волков. – Почему бы вам сейчас не приостановить расформирование школы в Новом Свете – мы кузнецы и дух наш молод!
– Еще не известно, кто в этой ситуации побеждает, – сказал я. – Мы или марафоновы и росомахи.
За дверью раздались голоса. Это Шаров вбежал со Смолой.
– Вот где он прохлаждается. Детворы немае в корпусах, – кричал Шаров. – Посбегали, проклятые! Вот что оставили. Я прочел записку: «Уходим искать правду. Вернемся, когда добьемся восстановления школы будущего…»
– Прекрасные плоды нашего воспитания, – сказал Волков. В моей душе затеплилась надежда.
– Это ты их подбил? – глядя в глаза мне, сказал Шаров.
– Нет, – ответил я.
И вспомнил разговоры с детьми:
– Вы многое наобещали нам, а закрепить не смогли…
– Что я, по-вашему, должен делать теперь?
– Драться, как вы нас учили. Драться до конца. До победы.
– Сейчас, ребятки, бесполезно драться.
– А мы будем драться!
– Как же вы будете драться?
– Найдем способ.
И не знал я тогда, что на следующую ночь Никольников обратился к детям с пламенной речью:
– Дети, я, как первообраз Истины, Добра и Красоты, призываю к решительным действиям. Мы отправляемся к большим властям. Что ты скажешь на это, товарищ Злыдень?
Саша Злыдень вспомнил слова отца: «Последний человек, кто кляузными делами занимается», – и слова Довгополова вспомнил: «Не лезь, Гришка, у це дило, а то буде як у тридь-цять третьему годи…» – и сказал:
– А может, не надо?
– А ты, Славка, что скажешь?
– Я как все.
– Идем, – решительно сказал Никольников. – Первая группа выходит через главный вход, а вторая через садовый, третья через огородный лаз…
У властей дети проявили решительность.
– Не сдвинемся, пока не восстановите школу! Надо сказать, что и власти отнеслись по-доброму к просьбе детворы: пообещали немедленно выслать новую комиссию. Когда Шаров узнал об этом, он сказал:
– Теперь точно штаны поснимають и по заднице надають.
А потом случилось нечто такое, что привело и Смолу и Дятла в дикий гнев. Комиссия предложила и Никольникову, и Де-ревянко, и Саше Злыдню, и многим другим влиятельным ребятам очень выгодные места: художественные и музыкальные училища, подготовительные школы при университетах – и дети с радостью приняли эти предложения.
– А как же школа будущего? – спрашивал, едва не плача, Смола.
– А все равно же расформировывается, – ответил Витя. Он взахлеб стал рассказывать о том, какими возможностями располагает школа при столичном университете: библиотеки, общение, спорт, заграничные поездки.
– Может быть, ты и прав, – тихо сказал Смола, сочувственно поглядывая на Волкова. Впервые за последнее время он посмотрел на своего антипода не только дружелюбно, но и с любовью. Больше того, он подошел к Волкову и сказал: – Прости меня. Я знаю, ты собираешься повеситься, так вот, перед смертью своей прости меня.
– Я уже не собираюсь вешаться, – гневно ответил Волков. – Поэтому нет смысла тебя прощать. Сам вешайся.
13
– Вас гукають, – это ко мне обратился Злыдень. – Новая комиссия приехала. Таки буде тут памятник старины. И новый слух покатился по школе будущего.
– Чулы? Все назад повернуть: и церкву восстановять, и пруды з лебедями будуть, а уси здания расприходують, – это Петровна говорила Злыдню.
– И шо нам робить с цим памятником старины? – спрашивал Злыдень у Каменюки.
– Да ничего не робыть. Стоять буде. И со всього свиту будут йихать и йихать, дывиться, дывиться, пока не надойисть. Тут и гостиница будет, и буфет. Хочь пива бочкового попьем.
К беседующим подошел молодой человек в роговых очках и в кожаной тужурке.
– Трактора у вас тут нет? – спросил он. – Я исполняющий обязанности директора музея. Машина застряла на мосту.
– Каменюка, – сказал завхоз, подавая руку.
– Где? – спросил человек в тужурке.
– Это у меня фамилия такая, – ответил Каменюка. – Шо, и штаты привезли или просто так приехали?
– А как же – и штаты привез, и сам приехал…
– Не, на таки ставки никто не пиде робыть, – сказал Каменюка, возвращая лист со штатным расписанием. – А шо це за музей буде?
– Памятник отечественного зодчества восемнадцатого века. Посмотрите, каким он был. – И человек раскрыл альбом.
– А старое название села восстановять? – спросил Злыдень.
Молодой человек улыбнулся:
– Нет смысла. Верхние Злыдни – это, по-моему, такую тоску нагоняет. А вот Новый Свет плюс памятник старины – звучит современно. Эти все лачуги уберем, – добавил человек в тужурке, показывая на фехтовальный зал, мастерские и прочие пристройки.
– Неужели и церкву построять, и часовню, и озеро расчистить, это скильки ж матерьялу надо, скильки грошей?
– Средства уже отпущены, – ответил новый исполняющий. – Так есть трактор?
– Глянуть надо, – ответил Каменюка и, никого не приглашая, засеменил к мосточку.
– Значит, ничего не изменится, – сказал Злыдень, поправляя кошки на ремне.
– Усе останется неизменным, тильки этой чертовой дитворы не буде, – это Иван Давыдович сказал.
– И знаете, хлопци, давайте выпьемо, у мене и цыбулынка е, – это Сашко предложил. – Старина так старина, хай ий черт!
ЭПИЛОГ
В который раз я перелистываю свои записки. Думаю: откуда столько прекрасной слепоты и самозабвения? Что заставило так яростно рядиться в доспехи: плащи, аксельбанты, шпаги? Внутренняя неприязнь к схоластике, к хитросплетениям разума, спекулятивной относительности норм и истин? Можно ли было уйти от попыток сознания приобщиться к языку эпохи, к способам тогдашнего мышления, захлестнувшим человеческий Разум философскими курьезами, мифотворчеством, живыми и мертвыми парадоксами нашего воображения, освобождавшегося от догм, от примитивного здравого смысла, от пошлости? Можно ли было остаться безразличным к человеческим исканиям в этом сложном мире, где так жестоко обезличилось человечество и возможна его гибель? Гибель от войн и катастроф. Гибель от мирного атома. Гибель от духовного обнищания и физического самоуничтожения.
Все чаще и чаще я слышу чудный мотив: дети спасут мир. Они, сегодняшние дети, спасут цивилизацию! Потому и только потому я для себя повторяю: воспитание – это все! Потому и только потому, читая написанное, я с трепетом сохраняю в тексте шпаги, плащи, девизы!