Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новый свет

ModernLib.Net / Азаров Юрий / Новый свет - Чтение (стр. 21)
Автор: Азаров Юрий
Жанр:

 

 


      – А як це?
      – А чтоб тянуть в комплекте. Не по отдельности, как до революции, скажем, стащил одне порося – и все. А зараз щоб и корм в придачу, и кирпич, чтобы для порося построить сарайку, и оти шпаги чертовы, яки Смола понакупив.
      – А шпаги на що?- удивлялся Злыдень.
      – А чим колоть кабана? Это раньше ножами ризалы, а зараз тах-тах шпагой – и нема борова.
      – Ох, и доболтаешься ты, Сашко!- смеялся Злыдень.
      Неблагодарный Сашко (Шаров ему и машину шпал отвез, и шкуры двух телят подарил, и повысил ставку на пятнадцать рублей) везде о Шарове распускал слухи, зубоскаля и закручивая петлю вокруг всех шаровских недобрых дел. В эти предновогодние дни Сашко рисовал с детьми огромные красочные плакаты. Он подводил нас к ним, показывая нарисованного медведя:
      – Это Шаров проверяет санитарное состояние столовой.
      – А чего у него курица под мышкой?- спрашивал Дятел.
      – А курица – это как второй завтрак. Бачите, за елками фигура, это Каменюка побежал погреб открывать.
      Сашко успевал повсюду. И ребятишкам уделял внимание. Славке и Почечкину успел бороды приклеить каким-то авиационным клеем, и они не могли их оторвать.
      – А может быть, и не надо отклеивать?- спрашивал Александр Иванович у ребят.- Как раз до свадьбы можно и походить.
      – Мне на дежурство идти. Я командир сводного отряда,- говорил Слава.
      – Так оно ж и хорошо. Ты вроде бы как из партизан. А то что за командиры, которые без усов и без бороды…
      В этот самый момент и позвали Славку к директору. Сказали:
      – Срочно!
      Шаров сидел в сумеречной комнате. На дворе было уже темно, а свет в кабинете не зажигали. Славка, прикрывая бороду рукой, вошел в кабинет.
      – Это еще что такое?- тихо спросил Шаров.
      – Не отклеивается,- ответил Слава.
      – Иди сюда, Славка,- сказал Шаров, и на его душе стало теплее. От прикосновения к чужому горю Шаров просветлел. Ему захотелось вдруг пожалеть Славку, соединиться с его бедой, раствориться в Славкиных слезах, обратиться в бегство к своему прошлому, плюхнуться в него, зарыться в материнских теплых одеждах, закричать: «Мама, мамочка! Все надоело, устал я, потому что никакой благодарности за то добро, какое я сею, нету мне! Вором обозвали, осмеяли, мамочка!» Шаров обнял Славку:
      – Крепись, Славка, нет у тебя больше мамки.
      Славка поднял голову, посмотрел на директора и затих.
      Мать всегда для Славки была чужим человеком. Человеком, который предал его. Он стыдился матери. Стыдился всегда. И тогда, когда жил с нею и с полоумным дедом Арсением, который с утра до вечера сидел на печке и повторял одни и те же слова: «Беда, беда». Стыдился Славка своей матери и тогда, когда на стеклотарный склад ходил, где мать работала грузчицей и сторожихой, где она напивалась и буянила. Стыдился и тогда, когда мать его приласкать пыталась, когда, приезжая в школу, вытаскивала и подавала ему пирожное да кулечек с конфетами.
      А теперь он не знал, что ему сказать, как ему отреагировать на то, что сказал директор. И если бы Шаров не обнял Славу, если бы он его вот так запросто не пожалел, может быть, и не покатились бы слезы по его щекам. Славка плакал, и непонятно было ему, кого он больше жалел – мать или себя. Скорее себя, потому что теперь он был совсем один на этом свете, если не считать полоумного деда Арсения. И Шарову непонятно было, кого он жалел в эту минуту – Славку или себя, вот так покинутого всеми. «Все откажутся, когда за задницу возьмут, – думал он. – Все бросят меня на произвол судьбы. Всех обеспечил необходимым, вопреки законности дома и сараи выстроил, зарплату повысил, за питание копейки высчитывал, а теперь все на меня одного повалят!»- И так Шарову захотелось вместе со Славкой заплакать, и так захотелось куда-нибудь уйти, уехать, чтобы не видеть этого ликующего интернатского веселья, не слышать этого зубоскальства, этого безразличия к его судьбе.
      – Так ты в Затопной живешь?- спросил Шаров. – Недалеко от тебя и брат мой Жорка живет.
      – Знаю, – сказал Славка.
      – Ну вот что, не плачь!- приказал Шаров. – Будем держаться, Слава! Иди собирайся – поедем мать хоронить.
      Может быть, решение Шарова ехать на похороны я и посчитал бы каким-то очередным безрассудством, если бы он не подал мне свое это решение особым образом, если бы не пробивалась сквозь темноту и мрак его могучая просветленность. Может быть, я не поехал бы, сославшись на праздник, на головную боль, на еще черт знает что. Но Шаров искал в своем горестном обновлении союзника. Первое, что он сделал, когда я вошел к нему, – закрыл дверь на замок и налил мне полстакана спирта:
      – Выпей.
      – В честь чего?- улыбнулся я, однако не стал дожидаться ответа, выпил.
      – За упокой души, – тяжело вздохнул Шаров. Я едва не подавился: что еще за шутки такие. Шаров объяснил.
      – Сделаем один раз доброе дело, – тихо сказал Шаров. – А заодно и к Жорке заедем. Он кабана на Новый год всегда закалывает. Свежатина. Отдохнем как следует.
      – А как же детский карнавал?
      – С малышами воспитатели справятся, а со старшеклассниками проведем после каникул. Пусть приучаются, черти, горе человеческое уважать!
      Последние слова были сказаны злобно, с нажимом. В один миг моя предновогодняя настроенность исчезла.
      В комнате было глухо. Темной синевой подернулись окна. Фиолетовой скрипкой пела в черноте моя грусть. Пела, соединяясь с непонятной мне шаровской болью, пела, наращивая силу звучания, а грустное тепло разливалось по всему телу, и Шарова голос звучал будто из потустороннего мира:
      – Каждый из нас может оказаться там…
      Там-там-там-там – это ошеломительное слово ни о чем мне не говорило. Хотя что-то и проступало сквозь сумеречность этого короткого звука. Там – это смерть человеческая. Что-то подсказывало – надо держаться в рамках ритуала. Какие-то слова в памяти выплывали: сама природа мстит за неуважение к смерти… смерть всегда рождает комплекс вины… если человек не ощущает вины перед погибшим – нарушается нравственный закон.
      – Может быть, тогда нам надо было со Славкой поехать в больницу, – сказал Шаров, и я вспомнил, как не настаивал я тогда, чтобы Славка поехал к матери. Просил, убеждал его, но не настаивал.
      Шаров налил мне еще. Мы по-прежнему сидели в темной комнате. В дверь стучали. Слышен был голос Каменюки. Шаров сказал шепотом:
      – Пропади они все пропадом. Сейчас пойдем спать, а утром, часа в четыре, тронемся в Затопную.
      Я был непригоден к работе. Шаров проводил меня к моему крыльцу, а сам пошел отдавать распоряжения.
      В четвертом часу утра мы выехали. У ворот стоял Коля Почечкин.
      – И я! И я поеду, я живу рядом со Славкой, – кричал он.
      – Тормозни, – тихо сказал Шаров, и Коля влез в автобус.
      Было холодно. Я укрыл Почечкина одеялом. В автобусе были еще Витя Никольников и двое семиклассников. Александр Иванович пытался что-то рассказать, но его никто не слушал, у меня нестерпимо болела голова. Я знал: когда не высплюсь, обязательно голова раскалывается.
      – А я могу три ночи не спать, – сказал Коля. – Мы со Славкой однажды не спали целую ночь. Только Славка уснул, а я книжку читал.
      – А как же не спали одну ночь, когда Славка уснул?- подловил Колю Александр Иванович.
      – Но он же сначала не спал, а только потом уснул.
      – А где это вы не спали одну ночь?- спросил Шаров. Коля понял, что проговорился, но отступать было некуда. Впрочем, его выручил Слава.
      – Это мы летом убежать хотели, – признался Слава.
      – Убежать? – повернулся Шаров. Он сидел рядом с шофером. – Вот архаровцы!
      – Харчей наготовили. В Ленинград думали махнуть.
      – А чего в Ленинград, а не в Москву или в Киев?
      – Ленинград нам больше всех городов понравился, – сказал Слава. – Один Эрмитаж чего стоит.
      Вспомнили об Эрмитаже: два дня с ребятами ходили по залам.
      – Детьми были, – сказал Слава, и ребята рассмеялись.
      – Да, постарели мы за последние семь месяцев, – заметил Никольников.
      – У Коли уже борода растет, – это Александр Иванович сказал.
      Я наблюдал за Александром Ивановичем, за детьми и отмечал для себя, что, наверное, именно так надо вести себя в таких случаях. Чуть-чуть отвлекать Славу, чуть-чуть оказывать внимание, чуть-чуть подводить его к встрече со своим неотвратимым горем. Я видел, как Александр Иванович на одной из стоянок подождал Славу, вышел с ним, потом помог войти ему, сел рядом, прикоснулся к нему, поправил воротник и сказал вдруг тихо, показывая на запорошенный пейзаж:
      – Какой рассвет, ребята!
      Я наблюдал за Славой. Он точно окаменел. Ко мне придвинулся Александр Иванович.
      – Я заметил, – сказал он шепотом, – в душе у каждого сидит не потраченная на мать любовь. И вот вроде бы Славка плохо относился к матери, а теперь сам не свой. Это хорошо.
      – Почему хорошо?
      – Потому что человеком становится. Реагирует как человек, а не как сволочь. Помнишь, как он не хотел ехать в больницу к матери? У меня пять лет как умерла мать, а до сих пор не могу прийти в себя. Есть что-то в потере матери от бессмертия.
      – От бессмертия?- удивился я.
      – Память о матери и делает человека бессмертным.
      Я сначала не понимал, о чем говорит Сашко, а потом только стал доходить до моего сознания смысл его размышлений. Мы воспитываем детей. Через каких-нибудь десять лет тот же Слава Деревянко станет отцом. А может быть, и раньше. И его жена родит на свет детей. И эти дети, может быть, вот так же будут прощаться со своим отцом. И линия человеческого бессмертия вновь и вновь прочертится по жизни. Я подумал о судьбе нашей школы.
      – А я, знаешь, чувствую себя виноватым в Славкином горе, – неожиданно сказал Александр Иванович. – Все-таки мы большие скоты. Если бы тогда съездили со Славкой в больницу, может быть, и не было бы этих похорон.
      – Ты серьезно так думаешь?- Впервые я увидел в Александре Ивановиче некоторую злобность.
      – А нам веселье подавай. Мы всегда заняты, всегда в суете! Игры придумываем! Болтаем о доброте, а сами черствы, как глиняные черепки.
      Я сидел как на скамье подсудимых. Я был согласен с тем, что говорил Сашко. И принимал обвинения в свой адрес. Я не мог возразить. Будто оцепенел. И от этого, может быть, еще сильнее заболела голова. Все казалось мне непристойно абсурдным. Открывались мне мои новые изъяны. Все, что я сделал до этого, казалось ничтожным, мелким и даже отвратительным.
      Наконец мы подъехали к дому Славки Деревянко. Скособоченная лачуга, точно брошенная кепка, едва возвышалась на пригорке; должно быть, дом в землю своей большей частью уходил. Я видел разную бедность, но та бедность, какая предстала перед моими глазами, была вне моего представления. В крохотной комнатке на печке сидел дед Арсений. Одна рука, скрюченная, чуть тряслась, а другой рукой, подпухшей, он прикрывал парализованную ладонь. Глаза подернуты мутноватой пеленой, а зрачки смотрели в одну точку. По красным мокрым губам стекала прозрачная слюна. Дед не пошевельнулся, когда вошел внук, когда вошли мы. Я осмотрелся. У одной стены – нары из неоструганного горбыля. Поверх нар наброшено разное тряпье, рваное лоскутное одеяло, пальто, замасленная фуфайка. А поверх всего лежали старая керосинка, вязанка лука, отвертка и запутанная веревка. На полу валялась бутылка из-под подсолнечного масла, другая – из-под вина. Пол был земляной, выщербленный. В крохотные окошки, уходящие в землю, проникал холодный сыроватый свет.
      – Здравствуй, дедусь!- сказал Шаров, и я уловил в голосе Шарова некоторую фальшь: так говорят, когда хотят скрыть беду, хотят скрыть, заведомо зная, что ее скрыть невозможно.
      Дед ничего не ответил.
      – Вставай, дедусь, поедем дочку хоронить, – сказал Шаров помягче.
      – Беда-беда, – заплакал дед, и слезы покатились по его седине.
      – Давайте, ребятки, печку растопим, – предложил Сашко.
      – Беда-беда, – запричитал дед.
      – Он не хочет, – пояснил Слава.
      – Мало ли чего он не хочет, – сказал Шаров. – Ты, дедусь, не бойся, мы тебя не обидим.
      – Беда-беда, – прошептал дед.
      Я заметил, что Славка не подошел к деду, не прикоснулся к нему, не спросил у него ни о чем, и дед бросил на внука отчужденный взгляд и тут же отвел глаза в никуда. Мы занесли в комнату часть продуктов. Дед не обратил на них никакого внимания: он по-прежнему смотрел в одну точку. Шаров еще раз предложил старику поехать на похороны:
      – Мы тебя, дедусь, осторожно вынесем на улицу.
      Старик поднял трясущуюся руку к глазам и заплакал, как ребенок. Теперь слова «беда-беда» звучали протяжно, жалостно, точно он просил: «Оставьте меня в покое, не обижайте меня».
      Мы вышли на улицу, а в моих ушах стоял плач старика.
      – А ты говоришь, гармония, – почему-то сказал Шаров.
      Мы сели в машину и через несколько минут оказались у дома, где после вскрытия находилась покойница.
      Женщина в белом халате вынесла оклунок с вещами покойной. Увидев клетчатое материнское пальто, Слава заплакал.
      Красными замерзшими руками он тер глаза и не мог сдержаться. Одна из родственниц отдала женщине в белом халате вещи для одевания покойницы – черное платье, черный платок, туфли, а потом и сама робенько нырнула в здание морга.
      – Поплачь, Слава!- сказал Шаров. – Это хорошо.
      Я не помню, как я оказался в помещении, где была покойница, как мы с Александром Ивановичем и с Никольниковым вынесли крышку гроба. Очнулся я, когда пальцем наткнулся на гвоздь, торчавший из-под гробовой крышки.
      – Осторожненько!- предупредил Сашко. – А то можно лицо покойницы поцарапать гвоздем.
      Я взглянул на усопшую. Вздрогнул: мне показалось, что ее губы тронула живая улыбка. У меня закололо в груди, и я отвернулся. Кладбище было совсем рядом. Одна из родственниц говорила, показывая квитанции:
      – Двенадцать за крест и три рубля за фотографии. Пришел фотограф. Я посмотрел на Шарова. Шаров и здесь, на кладбище, все знал, а потому и командовал:
      – Гроб левее, еще левее! А теперь, Слава, пройди сюда.
      И Слава стал рядом с головой матери, три старушки протиснулись вперед и стали возле Славы. Детям Шаров велел забраться на скамейку, а сам пристроился между двумя гробовщиками. Один из них, Андрей, был Славкин крестный – сосед. Потом Шаров сказал, чтобы кто-нибудь из родственников взял крест. Вперед вышла старушка, подняла крест, но то ли оттого, что она запуталась в юбках, то ли от ветра, а может быть, оттого, что она потеряла равновесие, только ее вместе с крестом как-то сразу перекосило и пригнуло к земле.
      – Пойди возьми крест, – едва слышно попросил Шаров Александра Ивановича.
      – Добре-добре, хорошо, – сказал Сашко и суетливо побежал к старушке.
      Процессия двинулась. Ветер дул в спину, точно подгонял нас к могиле. Шаров сказал Славке:
      – Держись! В последний раз видишь мамку.
      Славка стиснул зубы. Шаров произнес несколько поло-.женных слов, всплакнули старушки, а потом мы сели в автобус и отправились в столовку, где было решено помянуть усопшую.
      – Я рассчитаюсь за все!- сказал гробовщик-крестный, которого, звали Андреем.
      Шаров не возражал. И хоть платил Андрей, а все равно Шаров командовал. Шаров говорил о том, что всякий человек есть человек, и этим самым он намекал на крайне недостойную жизнь покойницы. Гробовщики, как бы возмущаясь по этому случаю, приговаривали: «Помянем Анку, помянем». А потом и Шаров, и Сашко говорили о том, что всякую мать надо любить, грех не любить, и старушки поддакивали, одобрительно поблескивая слезящимися глазами. А затем все вдруг перемешалось так, будто уже и не было похорон. Андрей рассказывал про свою работу. Он бахвалился удачами:
      – Другой раз и по стольнику в день получается. Верхний слой земли сам снимаю, а дальше копает у меня рабсила: студенты и алкаши. По пятерке в зубы – и могила готова. Полтора куска заколачиваю. Заканчивай свою школу, Славка, в ученики возьму. Будешь шустрить – полтинник будешь иметь. Я тоже всесторонне развиваюсь. На валторне играю. Знаешь такой инструмент?
      Славка слушал, и глаза его блестели, и я не понимал, что же происходит вокруг, и несколько растерялся, когда ко мне обратился Андрей:
      – И тебя могу устроить. Если рисовать умеешь – пойдешь в ученики гравера. Прибыльно и спокойно. Живу как бог. У меня все – машина, дача, бабы. – Он наклонился ко мне и в самое ухо прошептал: – Я теперь только интеллигенцию жарю. Они любят грубых. У меня каждый день новая баба, гы-гы-гы… Хочешь, сейчас поедем…
      Шаров, видать, что-то услышал, шикнул на гробовщика.
      Андрей встал.
      – А я говорю – брось!- зарычал он. – Я здесь плачу!
      Я здесь!!!
      Мы робко двинулись к выходу.
      – И мотайте отсюда! Мотайте! – орал гробовщик. Не попрощавшись, мы покинули столовку. О чем-то просил Коля Почечкин, Витя Никольников определенно сказал:
      – Пусть Славка ко мне поедет. У нас места много.
      Шаров одобрительно закивал головой. А у меня возникла мысль напомнить о деде Арсении, но почему-то язык не повернулся сказать: «Как же мы старика-то оставили одного?» И шофер поехал совсем другой дорогой, и Шаров спросил, почему шофер другой дорогой поехал, но потом сказал, что правильно, что поехал другой дорогой, и всем нам ясно было, что и Шаров, и все остальные хотели как можно быстрее покинуть эти холодные, гнетущие душу места, чтобы вырваться из этой могильной зоны.
      Меня преследовала одна мысль, точнее, одна картина – серое привидение – дед Арсений. На эту картину наслоились другие картины – глина комками, сверху замерзшая, сухая, а внизу мокрая, гроб, не влезающий по длине в яму («Давай назад, – командовал Андрей. – Подроем еще. И больше этим студягам не давай работы»), веревки, на которых опустили гроб, та часть, где голова, – та повыше, но все равно и после того, как подрыли, гроб не влезал, но все равно забросали землей («Осадку даст, за нами не заржавеет, – пояснил Андрей. – Все как надо получится».) – эти картины сидели в голове, а из-под этих похоронных сцен прорывалась в сознание картина с дедом Арсением. Одинокий, брошенный старик ежился на полуразвалившейся печке: так и не удалось ее разжечь, плакал, и рука его висела как неживая, и голос выдавливал протяжно: «Беда!»
 
      Мы подъехали к дому Никольникова. Старушка мыла крыльцо горячей водой, рядом с тазом лежали терка, сделанная из стальной проволоки, и кусок хозяйственного мыла.
      – Что же вы, мать, на таком холоде решили убираться, – сказал Шаров, однако с одобрительными интонациями в голосе.
      Старушка засуетилась, пригласила в комнату, где все дышало теплом, уютом, чистотой. Она быстро привела себя в порядок, вымыла руки, сменила передничек, налила чаю.
      – От чаю не откажемся, – сказал Шаров.
      Витькина бабушка светилась. В ее взгляде было не только сияние, но и бесконечный рассказ о ее жизни. И Сашко, наверное, знал про эту жизнь все и потому сказал, когда мы уехали: «Моя мать была такой же трудягой». И я потом долго, может быть всю жизнь, вспоминал глаза Витькиной бабушки. Что же надо в душе иметь, чтобы вот так глаза светились? И эту про-светленность приметил Сашко в Витькиной бабушке:
      – Ей не надо просить бога помочь смириться с тем, чего она не может сделать. Весь ее смысл в том, что она радуется всему.
      Я смотрел на милую старушку, на такую благополучно. и щедро милую бабушку и на такое же щедрое и милое лицо Сашка, а в голове вертелась подбитой птицей мысль о брошенном нами старике. Мысль, которую я так и подавил в себе. И мне почему-то до боли стали противны и Сашко, и эта милая, ни в чем не повинная старушка, и Шаров, и я сам.
      Когда мы сказали бабушке о том, что мы только что с похорон, она чуть-чуть погрустнела, едва заметно притемнилась, а глаза и губы ее все равно улыбались, правда несколько неприкаянно, но все равно светилось лицо скорее улыбкой, чем грустью. И рука с голубоватой кожей, с коричневыми пятнышками потянулась было к Славке, так мне показалось, потянулась, может быть, чтобы погладить головку мальчику, а потом будто передумала, взяла передничек и кончик фартука поднесла к губам. Застыла на секунду, еще с большей силой заулыбались ее глаза, но только на миг, потому что в другую секунду она уже доставала банки с вареньем, рассматривала наклейки, на которых было написано: «Крыжовник», «Вишня», «Слива».
      – А ну глянем, шо там с машиной, – сказал Шаров. В машине он налил нам по стакану, буркнул:- Помянем, – и мы выпили.
      И будто сразу легче стало: смешались глинистые сцены, снежная Дорога завертелась перед глазами и острая картина с серым привидением совсем приглушилась.
      – Не доведи господь, – почему-то сказал Шаров, А что он имел в виду, никто из нас толком не понял, хотя вывод сделан был совершенно уместный и мог означать и то, что не дай бог помереть в такую холодную пору и оказаться таким беспомощным и брошенным стариком и с таким внуком, который оставил родного деда, и… Да мало ли что могло означать это краткое просительное обращение к богу!
      И Шаров махнул рукой и еще налил по полстакана, и этот жест тоже, наверное, означал, что у нас еще много бед и много дел впереди, что живые должны жить, что страданиям людским нет конца и что все страдание не вберешь в себя, иначе не выживешь, и поэтому надо сейчас жить и воспитывать Славку, Почечкина, Никольникова, воспитывать так, как мы можем воспитывать, а что касается деда Арсения, то это уже забота государства – куда, кстати, оно смотрит? Куда поселковый Совет смотрит? Дед Арсений – кадровый железнодорожник! Почему же такое богатое ведомство не позаботится о своем рабочем? Нет-нет, обо всем этом мы не хотели думать. Плоть нежилась в разливающемся тепле. Плоть справляла поминки. Я не догадывался, что это и были поминки, и не только по усопшей, но и по безвременно скончавшимся нашим душам. Это я потом понял. Много позднее. А тогда мы пили чай, восторгаясь чистенькой, опрятной бабушкой: «Ах, какой свет в глазах. Как добра старушка!»
      Уезжая, мы уносили с собой частичку ее покоя.
      – Это хорошо, что Славку здесь оставили, – сказал Шаров.
      – Беда-беда, – улыбнулся ни с того ни с сего Сашко.
      – Да разве за всеми уследишь?- как бы отвечая на реплику Сашка, проговорил Шаров.
      Автобус остановился. Из крепких ворот выскочил румяный мужчина под хмельком. В шапке-ушанке, в майке, в галошах на босу ногу. Это и был брат Жорка.
      – Ах вы мои золотые, ах вы мои дорогие, ах вы мои хорошие!- вопил он, обнимая нас по очереди одной рукой, а другой отгоняя огромного черного пса. – Да убирайся же ты, тварь такая! Ах вы мои славные! Ну и упьемся же мы сегодня! Да постой же ты, чертов кобель! Проходите, дорогие!
      На крыльце появилась и Настя в ситцевом халате, едва сходившемся на груди и животе.
      – А мы уже вас заждались, – кричала она, ослепляя нас белоснежным рядом зубов. – С Новым годом вас! С новым счастьем!

6

      Есть люди с закавыкой. С такой примечательной особенностью, которая и делает их заметными, – отними ее, эту примечательность, и не будет личности. Обладателем именно такой закавыки был Иван Кузьмич Сысоечкин. маленький хроменький человечек, принятый Шаровым на должность старшего счетовода.
      Шаров узнал об этой закавыке, когда первый раз увидел Сысоечкина. И когда ему пояснили существо его примечательноности, Шаров ухватился за Сысоечкина и вскоре со всем его небольшим скарбом перевез в Новый Свет. А сказали ему вот что о Сысоечкине:
      – Глуп как пробка! В масле мог бы купаться, а живет как нищий, потому что дурак набитый.
      – Не кляузник?- поинтересовался Шаров.
      – Упаси бог! Ласковый, тихий. Все цифирки в уме держит. Спроси ночью: весь годовой отчет наизусть расскажет.
      – Может, главным его взять?
      – На главного не годится. Болван редкостный. То, что надо, решил Шаров и стал обхаживать Сысоечкина, так как с прежнего места, где тот работал старшим счетоводом, его никак не отпускали: нужный человек был.
      Счетовод, и именно такой, понадобился Шарову потому, что надо было срочно учесть то растущее изобилие, от которого просто спасу не стало. Всеобщая любовь, которая была посеяна среди животных, привела к такому их естественному размножению, что пришлось построить еще три свинарника, две птицефермы, восемь крольчатников, шесть голубятников, – живности стало столько, что на каждого воспитанника приходилось по двадцать три живых существа, за которыми уход был налажен со стороны счастливых, хорошо накормленных и духовно развитых детей самый гуманистический. Стадо коров и стадо молодняка разносили идиллический аромат над Новым Светом, что придавало богатству оттенок сверхизобилия. Индивидуальный уход за животными привел к необходимости введения и индивидуальных форм оплаты труда. Ребята сами объединялись в микроколлективы, брали посильные обязательства и заключали с правлением школы договора. Таким образом, идиллическая обстановка сочеталась с крепким деловым расчетом, с материальной, заинтересованностью: от этого сочетания выигрывало и хозяйство школы в целом, и каждый воспитанник в отдельности. Росли личные сбережения детей. Теперь они сами могли приобретать необходимые вещи и спортивные принадлежности. Особой статьей личных расходов стали книги: у каждого была небольшая библиотечка, каждый мог подарить товарищу или знакомым хорошую книжку – и этот новый культ просвещения привнес новое духовное содержание в сельскую атмосферу Нового Света.
      Могучий разворот получился и в мастерских – здесь уже был старший инженер Константин Павлович Хомутов, который учредил новое конструкторское бюро, новую организацию труда и оплаты в сложном макетном производстве. Хомутов вместе с редкостным слесарем Чирвой создал восхитительные шкафчики, в которых размещалась крохотная микромеханическая мастерская: токарный станочек, тисочки, набор инструментов, надшкафная лампочка. Одно наслаждение было ребенку раскрыть такой шкафчик и выточить необходимые для 560 макета завода части: трубочки, цилиндрики, втулочки. Новые мастерские давали баснословный доход, поскольку макетного производства в стране не было, а такой тонкости слесарей-кустарщиков давно след простыл, потому заказы валили пачками – приходилось выбирать и выполнять только в порядке особого одолжения или же за доставку большого количества дефицитных материалов, которые обладали своей изначальной особенностью – быть незаприходованными.
      Ценности приумножались с такой быстротой, что бухгалтерия не успевала их приходовать, а каждая новая незаприходованность выстраивала в голове Шарова логические ходы, которые отдавали иной раз умопомрачительной мерзостью, так что радость, человеческая радость от соприкосновения с новыми ценностями все уменьшалась и уменьшалась, а тревога становилась все больше и больше. Это так, со стороны, скажем, детства: «Ах, какая прелесть, поросеночек родился, такой свиненочек, ну прямо как человечек!» А изнутри, в голове Шарова рождались мысли, которые тут же обращались в образы, в образы порой кошмарные, навязчивые: то этот поросеночек вдруг обращался, в прокурора, который сонным голосом спрашивал: «Что же ты, собачий сын, меня не заприходовал?» Или, чего хуже, решетка мерещилась, толстая решетка из прочных прутьев, какая тоже незаприходованной редкостью валялась за сараями, – завезли черт знает для чего! – или пиковой шестеркой и пиковым тузом обращались все шесть новорожденных с дородной юно-розовой матерью по имени Офелия, – а это, по так знакомым цыганским предсказаниям, которые еще с детства запали в душу, означало дорогу дальнюю, казенный дом, где режим куда строже, чем в школе будущего, где изобилия в тысячу раз меньше, а главное, нет такого природного ароматного духа, какой стоял над Новым Светом.
      Учесть все, оприходовать, чтобы законность соблюсти, для этого и понадобился ему Сысоечкин. Шарову хотелось пресечь появившееся, пока что невинное, но такое заразительное не то чтобы хищение, а так, заманчивое присвоение добра казенного, отчего нередко страдало и качество выпускаемых изделий, а главное, вносило некоторый элемент безнравственности. К тому же присвоение государственного добра совершалось почти бездумно, поскольку мозг в незаконном выносе вещей почти не участвовал, а руки, только руки совершали преступление почти механически, а следовательно, никакого различения на оприходованное и на неоприходованное не делалось, что порой доводило Шарова до бешенства, отчего парла всем выдавалось выше всякой нормы. Не только авто-. ритарными методами Шаров пресекал заманчивый вынос, он и на сознание бил, общественность подключал, даже декады честной бдительности проводил, чтобы каждый следил друг за другом, – только бездумное уносительство никак не прекращалось, поскольку изобилие росло быстрее, чем сознание. Впрочем, никто особенного значения не придавал всем этим делам, кроме Шарова, так как это дело с выносом стало обычным, больше того, постыдным было покидать школу будущего этак, с пустыми руками, просто безнравственным считалось не перебросить через забор две-три доски, или кусок каната, или пару бутылок с горючей смесью, или еще какую-нибудь чертовщину, просто аморальностью воспринималось, если человек покидал территорию школы, не унося под полой хрюкающую новорожденность, которая никак не могла быть учтена ранее, поскольку была в утробе, и вылезла из Офелии совсем лишней, а потому и беззакония не получалось, поскольку она еще нигде не числилась, и хрюканье ее еще не было описано в детских сочинениях, и вес ее в кружке юннатов не установлен на белой теплоте точных весов, поскольку новорождение состоялось темной ночью, когда школа сладко спала и ей снилось только пять или шесть поросят, а их оказалось целых восемь. Похищенное скрывалось только ради приличия, поскольку еще присвоение незаприходованных ценностей не было узаконено. По этому поводу Сашко острил, рассуждая примерно так: все, черт бы его побрал, поменяется местами – воровство незаприходованного будет считаться высшей формой честности, поскольку такого рода присвоение есть новый метод развития изобилия. И наоборот, бесчестным будет считаться тот, кто окажется неспособным по каким-либо причинам выносить обобществленное добро за пределы данного учреждения. Но пока что такого рода мораль не стала нормой, поэтому действовали старые, обветшавшие добродетели, основанием которых было краткое: «Не укради». И Шаров отлично понимал, что нарушение этих добродетелей грозит серьезными последствиями.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26