А вокруг темнота.
— Я устал, — сказал он, растягивая слоги больше для удовольствия, нежели из-за какого-то дефекта речи, — от ожидания. Я целыми ночами брожу по дому. Я не могу спать. Стоит мне подумать о тебе, Эмма, как во мне разгорается ревность к каждому мужчине, который проходит возле тебя. Я ненавижу консьержа за то, что он касается твоей руки, протягивая тебе ключи. Я завидую швейцару, потому что он может смотреть на тебя всякий раз, как ты входишь и выходишь. Но больше всего я ненавижу Леонарда. Когда я вижу, как он на тебя смотрит, я готов его убить. Но это еще не все. Есть еще и покойный муж, которого я бы мечтал вытащить из могилы и стереть в пыль. Какое кому дело до того, где сейчас Леонард? Я в смятении, меня разрывает на части ревность, и я здесь для того, чтобы что-нибудь по этому поводу предпринять.
— Я... — Эмма покачала головой, силясь придумать ответ на его исповедь. — Стюарт, я говорила тебе об опасности выйти из роли.
Он тихо засмеялся:
— Тебя беспокоит, что я выйду из роли?
— Ты знаешь, что я имею в виду. Предполагается, что мы злы друг на друга.
— Я вполне мог бы взрастить в себе гнев. Наброситься на тебя. Завтра утром ты можешь ему пожаловаться. Скажи один раз «да», затем скажи «нет» плюс все, что тебе захочется, и я пойму, что это часть игры. Я неплохо разбираюсь в играх.
Да, она начинала верить в то, что он действительно отличный игрок. Эмма решительно покачала головой. Это совершенно не входило в ее планы.
— А ведь это может сработать нам на руку, — говорил он. — Если только он не вбежит сюда и меня не пристрелит. Так что постарайся говорить тише. Если он спросит, утром ты могла бы сказать ему, что я хам и негодник. И ты не погрешишь против истины. Скажешь, что я взял тебя против твоей воли. Придумай что угодно. Скажи
мне, чего ты хочешь, Эмма. Скажи мне. — Он развел руками. Ему нечего было больше объяснять.
— Стюарт...
— Ты повторяешься. Кроме того... — он опять понизил голос до шепота, — если он живет напротив, ты его разбудишь. Замолчи — или он явится сюда с ружьем. — Он обернулся, загасил лампу, обходя кровать, и комната погрузилась во мрак. Только призрачный лунный свет освещал его темный силуэт. — В темноте, — продолжал он с хриплым смешком, — он мог бы промахнуться и пристрелить вместо меня тебя, мой дорогой партнер. А теперь окажи мне содействие. Как бы ты хотела, чтобы я тебя соблазнял?
— Я... Я не стала бы! — Она собиралась добавить: не смей!
Но когда она открыла рот, он уже был совсем рядом и приложил палец к ее губам.
— Тс-с.
Отчего этот звук подействовал на нее успокаивающе? Этого не должно было быть, и тем не менее это было именно так. Этот звук и этот запах. О, этот его запах, густой и дурманящий, как ванна с персидскими благовониями. И еще «тс-с» — от этого словно исходил аромат кардамона, апельсинового цвета и розовых лепестков. Почему от Стюарта так сказочно-хорошо пахнет?
Он навис над ней, провел губами по ее шее. Он только что с улицы, и кожа его и губы были прохладными. Она обнаружила, что с наслаждением вдыхает его теплый аромат, солнечный, пряный, как будто сюда, в чопорную английскую спальню, вдруг проник дух восточного базара... Она представляла корзины с разноцветными порошками — амбра, охра, шафран, корица, пряности и благовония — цвета ржавчины, красные, оранжевые, цвета огня. Перед закрытыми глазами Эммы колыхались, расплываясь, цветные полосы.
Он тихо зашептал ей на ухо:
— Надеюсь, ты не возражаешь, но... — Пауза.
«Не возражаю против чего?» И паузы в его воображении давали ей возможность... передохнуть? Додумать? В полной мере ощутить предвкушение продолжения? Он продолжал, и внутри у нее все сжималось, столько всего обещали его голос, запах, слова.
— Но я не могу... ах... — он вздохнул, слегка озвучив свой вздох голосом, — я не могу забыть, как ты выглядела тогда на стуле. Это сводит меня с ума. Так что я собираюсь привязать тебя к другому и взять, как тогда.
Она уже и так отчаянно мотала головой, еще сильнее замотать было бы весьма трудно.
— Нет, я...
— Хорошо, к кровати. Перевернись.
Таков был ее выбор? На стуле или лежа на животе, привязанной к кровати? Темный силуэт прикоснулся к чему-то на шее. Ну да, его чертов шейный платок! Этот человек безумен, не иначе.
— Стюарт, — начала она. — Я подвинусь. — Она перевернулась.
— О, замечательно. — Он немедленно успокоился, что доказывало, что он стремился к этому с самого начала. Он присоединился к ней. — А теперь раздвинь немного ноги. Я думаю, это меня утешит.
Она издала вздох тревоги и, да поможет ей Бог, возбуждения. И облизнула губы.
— Ты не могла бы раскрыть ноги немного пошире? — спросил он, когда она приподнялась на локтях.
— Ты дашь мне минутку, хорошо?
Он засмеялся, откинул покрывало и, взяв ее за лодыжку, подтянул к столбику кровати. Ей пришлось подвинуться вперед, ибо лодыжку он привязал довольно крепко.
Она не могла удержаться.
— Стюарт, я... я не хочу терять контроль. Это пугает меня.
— Я знаю. Поэтому и собираюсь тебе помочь. — Он прижал ее к кровати так, что спина выпрямилась и стала плоской. Она уткнулась лицом в подушку и вытянула руки. Согнув одну ногу в колене, он добился того, что ноги ее оказались раздвинутыми так широко, как он желал.
Он немедленно задрал ей рубашку. До самого верха. Лунный свет лился на нее, совершенно обнаженную.
— О Господи! Какое ощущение! — Она вновь поднялась на локтях, осмотрелась. Между тем Стюарт встал над ней на колени, переместившись на ту сторону постели, с которой привязал к столбику кровати ее ногу. Он просто смотрел на нее. Смотрел и смотрел, словно и вправду мог видеть в темноте так же ясно, как летучие мыши. Она чувствовала возбуждение от того, что обнажена его взгляду, но этого было недостаточно. Он протянул руку и накрыл ладонью ее лобок, потом нажал.
И она прогнулась, закинув назад голову. Она судорожно глотнула воздух. Наслаждение. Он провел своей теплой ладонью вверх, потом вниз, а потом раздвинул ее плоть пальцами.
Она слышала его хрипловатый смех.
— Совсем ручная, — пробормотал он. — Ты стала совсем ручной, распутница.
О да, она действительно стала совсем ручной. Когда он вошел в нее пальцем, она даже не подумала его останавливать, не подумала защищать себя. Она сама еще шире раскрыла ноги, резким движением высвободила лодыжку — Стюарт словно и не обратил на это внимания. Она протянула к нему руки.
— Иди ко мне, — попросила она шепотом, в котором с трудом узнала собственный голос.
— Когда я найду нужным и как я найду нужным.
Он медленно расстегнул сорочку, глядя на нее, нагнулся и расстегнул ее ночную рубашку у ворота; одним движением снял ее через голову.
— Поднимись, — тихо сказал он и чуть отстранился, чтобы полюбоваться ее наготой. И лишь после этого он опустился на нее. Брюки его уже были расстегнуты. Все случилось быстро. У Эммы голова шла кругом. На смену чувству собственности пришло ощущение интимности. Тело Стюарта, обнаженное горячее и твердое. Он любил ее, он старался не торопить события, но оба они были слишком жадны. Две-три минуты — и она была на грани крика... Вот оно, приходит... вершина... Он зажимал ее рот своим, он не давал вырваться наружу ни ее крикам, ни своим. Когда все было закончено, оба дрожали крупной дрожью. Стюарт неслышно смеялся.
И тогда он склонился к ее уху и прошептал:
— Слишком ручная. Перевернись. Положи руки за голову. — Он твердо, массирующими круговыми движениями провел ладонями по ее голой спине, по ребрам, ягодицам...
Стюарт не признавал правил, кроме одного: если ей это доставляет удовольствие, он будет это делать... его влажное тело, горячее, возбужденное, блестящее в бледном лунном свете... звуки его дыхания...
Она чувствовала, что звуки рвутся из нее... Рвутся неудержимо. Она продолжала кусать губы, но все бесполезно. От осознания того, что происходит, глаза ее округлились от страха. Любой, кто оказался бы поблизости, понял бы, что она делает. Любой, кто не спит... Каждый...
Стюарт прошептал:
— Сейчас сюда сбежится весь отель, включая Леонарда, Эмма. Нам придется подняться на крышу.
— На крышу?
— Да, мы пойдем туда обнаженные. В конце коридора есть пожарная лестница. Всего-то миновать с полдюжины дверей. Выходи и поверни налево. Пожарная лестница проходит над коридором, в конце тупик. Коридор темный и немного пахучий, потому что он проходит над кухней, но кухня закрыта. Никто не увидит. Я все проверил. Можешь не волноваться. Это безопасно.
— Ты планировал, что мы поднимемся голые на крышу?
— Да. Я люблю играть — я подумал, что это было бы забавно.
— Забавно? — Она не знала, что и думать. — Нет, — прошептала она. — Я не пойду голая по коридору к пожарной лестнице. — Эмма рассмеялась — так абсурдно все это звучало. Безопасно. О да! — Люди увидят нас, Стюарт. Кроме того, сейчас разгар зимы. Мы замерзнем до смерти. — Видит Бог, этот человек нуждался в опекуне. Желательно в таком, который имел бы опыт работы в сумасшедшем доме.
— Нет, никто нас не увидит, Эмма. Сейчас глубокая ночь. Кроме того, там есть вентиляционное отверстие для пара, я только не знаю, от отопительной системы или от прачечной. Но там стоит труба с маленькой жестяной крышей. И из нее идет воздух, горячий, как пар. И все вокруг согревает. Я осмотрел все это и подумал о тебе. — Он засмеялся в своей манере — с придыханием. Порочно. — Голая, — сказал он, — под трубой. Такой горячей...
— Отлично. Тебе и карты в руки. Ты иди. А я остаюсь здесь. Мне и здесь замечательно. Стюарт, посмотри на меня. Я низенькая и... э-э... несколько толстовата. Ты — нет. Я понимаю. Если люди увидят голым тебя, они могут в глубине души насладиться зрелищем. — Она засмеялась снова. — А что касается меня, то над моим животом они будут смеяться...
Он тут же ее перебил:
— Нет, не будут. — И добавил со всей искренностью: — У тебя красивый живот, Эмма.
— В стиле Рубенса, — саркастически уточнила она.
— Именно.
— Что означает «толстый», Стюарт. В хорошем смысле, конечно.
Разве он ее не видел? Она была упитанная, иначе говоря, толстая, но не слишком. Не то чтобы она самой себе не нравилась, она нормально к себе относилась. Просто она не питала иллюзий по поводу того, что живущий на планете должен восторгаться ее круглым и пышным обнаженным телом, хотя вполне допускала, что Стюарту оно нравится, даже верила в это.
— Мой сладкий, — сказала она ему, — я не притворяюсь, что меня останавливает лишь стыд. Отчасти тому виной и тщеславие. Но я не буду ходить голой в общественном месте, тем более в шикарном отеле.
Однако как оказалось, бегать по шикарному отелю она могла. Вернее, пробежать по коридору мимо пяти-шести дверей. В следующую секунду он подхватил ее под одну руку, толстое пуховое одеяло под другую и побежал, таща ее за руку, через гостиную в коридор. Ключ от номера он зажал зубами. Эмма упиралась как могла. Она пыталась пролезть под его рукой обратно. Все это происходило в полной тишине, ибо ни один из них не хотел, чтобы их кто-нибудь услышал, тем более сосед напротив.
Стюарт как-то исхитрился закрыть дверь и, мгновенно перехватив ключ, повернул его в замке. Эмма оказалась в безвыходном положении. Теперь ей ничего не оставалось, как пуститься бегом — босиком, голышом — по коридору к пожарной лестнице. Ей вовсе не было стыдно или страшно. Ей было ужасно весело, и главные усилия ее были направлены на то, чтобы не засмеяться в голос. Стюарт бросился за ней следом.
На крыше, под трубой, плюющейся паром, на пуховом одеяле, со звездами над головой, Стюарт позволил ей кричать, сколько захочется. И она кричала, посылая свои крики звездам. В один момент, когда он лежал на ней, Стюарт сказал:
— Посмотри через мое левое плечо. Сегодня видна Венера. — Он откатился в сторону. — Вот она! — крикнул он. — Смотрите вы все, венерианцы! И вы, — он широко развел рукой, — жители других планет, смотрите на самую красивую женщину на Земле, выставленную вам всем на обозрение! Смотрите и радуйтесь! — Он засмеялся. — И завидуйте мне, ибо женщина эта в моем распоряжении. — Он наклонился и стал целовать ее шею, лаская ее губами, зубами, языком.
Что за ночь у них была? Нормальная? Она когда-нибудь по-настоящему задумывалась о том, подходит ли ей это слово? Если она и считала себя нормальной, то сегодня она брала свое слово назад. Больше Эмма себя таковой не считала. Это слово казалось сродни обыденности, пошлости, унылости. Таким же скучным, как платья в магазине готовой одежды. В то время как ей хотелось жить на заказ, жить по своим правилам, не ограничивая себя рамками чужих представлений. Ее жизненные ценности казались ей вполне для нее подходящими. Другие будут ей не по размеру. Итак, она вошла в иной мир, ступила на территорию новой сексуальности, с ярким воображением, с порочной, серьезной и необыкновенно интересной игрой. Игрой, за которой забываешь все. Словно она снова стала ребенком и придумывает разные интересные жизненные сценарии, полные приключений. Только это приключение было связано не с внешним миром, а миром ее собственных чувств, ощущений, миром ее тела.
В то время как Стюарт стремился дать Эмме больше того, что она просила, Эмма взывала к воздержанности. Власть — игра во власть — была для него самой притягательной. В мире, на который трудно оказать существенное влияние, Эмма была исключительно податливым материалом.
Хотя он не питал иллюзий относительно того, кто в их игре ведущий. Эмма. В этой игре у руля всегда была и будет Эмма, при этом отрицая свою роль, не желая брать на себя ответственность. Она просто шла себе своей дорогой, «в то время как он, „порочный тип“, изо всех сил старался познать ее, угодить ей в таких вещах и таким образом, которые для нее самой являлись непостижимыми. Он знал, как угодить той темной стороне натуры Эммы, которая существовала в ее подсознании. Вот кто на самом деле вел игру. Он служил удовлетворению ее желаний, ее либидо. Он и эта Эмма находились в сговоре против вдовы викария, которая разводила овец, и эта другая Эмма умела тасовать карты так быстро и ловко, что они казались сплошной размытой линией, и сгибать и отгибать уголок дамы так быстро, что вы никогда не заметите движения ее проворного маленького пальчика.
Стюарт коснулся рукой внутренней стороны ее бедра, мял тонкими пальцами мягкую и мускулистую плоть. Сильное бедро плотной, коренастой, фигуристой женщины. Мускулистая твердь под мягкой, безупречно чистой и белоснежной кожей воспринималась как самый приятный контраст. Она вся была такая.
Талия у Эммы была удивительно тонкой. У нее была узкая грудная клетка. Живот ее, впрочем, что совсем неудивительно, был круглым — мягкий круглый горшочек: Она и в самом деле вся словно состояла из округлостей — четкие лекальные кривые. С тонкой талией и крутыми бедрами, с грудью, напоминающей формой удлиненные тугие сочные дыни. На первый взгляд, особенно если на ней не было платья в талию, она казалась пухлой. Но она таковой не была. Не была вполне таковой. Все в ней было твердым, молодым, красиво очерченным, укрепленным развитыми мускулами, обросшими мягкой женской плотью.
Щеки ее были круглы, как яблоки. В синих глазах играли искорки, отчего казалось, что глаза танцуют над щеками. Нос маленький и вздернутый. Фея. Эльф. С маленькими пальчиками на ногах, как у херувима, розовыми и чистенькими, как у младенца.
Потом они лежали, прижавшись друг к другу, закутавшись в одеяло. Пар то ли стал холоднее, то ли его стало меньше. Возможно, белье было уже выстирано к утру, и больше делать в прачечной было нечего. Он, как мог, тянул время, чтобы два глупых человека могли насладиться друг другом, вкушая запретный для них плод. Насладиться назло всем и вся.
— Гарем, — пробормотала Эмма, уткнувшись носом ему в шею, и рассмеялась. Впервые с тех пор, как узнала об этом, она отнеслась к сему факту с юмором и без обид. — Не могу поверить, что у тебя был гарем. Стюарт, ты такой смешной!
Он засмеялся. Над собой.
— Я ненавидел мужчин. Я любил женщин. Я хотел их всех. Мне казалось вполне естественным начать коллекционировать их.
— Какая у тебя была удивительная жизнь! — Ее собственная казалась рядом с его жизнью слишком прозаической.
— У нас у обоих интересные жизни, — сказал он. — И прошу заметить, ни для кого из нас еще ничего не закончено. Какая удивительная жизнь сама по себе. — Он улыбался, глядя на звезды. — И снова о нас. Ты разрешишь мне купить тебе в Лондоне дом, правда? Твой, собственный. Или ты хочешь переехать жить в мой? Как пожелаешь.
— Брак, — сказала она. — Вот чего я желаю. — От того, что она лежала рядом с ним, прижималась к нему, Эмма сделалась храброй. Она и сама не поверила, что это сказала. Нищая фермерша заявляет виконту, что если он хочет ее получить, то должен на ней жениться. Ее так воспитали — стремиться к браку, и Эмма не хотела себя переделывать. Даже после того, как уже пожила в браке, оказавшемся не удачным — теперь она уже могла себе в этом признаться, — она не видела ничего плохого в самой идее брака. — Я верю в брак, — сказала она. — Я верю в мужей. В верность, в преданность. Свадьба, друзья, солидное положение в обществе, общие знакомые.
Вот в этом и состояла проблема. Он был аристократом, членом палаты лордов, и его круг общения не был ее кругом.
Она видела его лицо. Освещенное только звездами и луной, оно нахмурилось. Он смотрел на нее и молчал.
Она прекрасно помнила его слова, сказанные Станнелам: «Поскольку пожениться мы, разумеется, не можем...» Она помнила и то, что, если у нее родится ребенок, он признает его своим бастардом. Он был с ней предельно прям. Нет, они никогда не будут жить как муж и жена.
Не такую женщину он искал на роль жены. Он был не для нее.
Он кивнул с пониманием.
— Я буду пытаться уважать твои желания, — сказал — он. — Я и сейчас пытаюсь. Но у меня не очень хорошо получается. — Он засмеялся, посмотрел в ее лицо, погладил ее по волосам, по щеке. Прирожденный тиран, созданный, чтобы править миром, он улыбнулся и сменил тему. — Ты замечательная, — сказал он.
— Недостаточно замечательная, — сказала она и невесело рассмеялась.
— Как-то ты сказала мне, что клоуны заставляют тебя смеяться. Но ты способна посмеяться над собой. Ты видишь смешное и ироничное в жизни. Какой мужчина не будет смеяться рядом с тобой?
И внутри ее разлилось тепло благодарности. Она знала, что Стюарт сказал то, что думал. Он, который смеялся так редко, с ней был весел почти постоянно.
Заставляла ли она сама себя смеяться? Действительно, интересно. Научилась ли она делать для себя то, что делал раньше Зак, а потом перестал? Поглаживая обнаженную грудь Стюарта под одеялом, она спрашивала себя, была бы она другой с ним.
Вполне возможно; Если бы Стюарт повстречался на ее пути тогда, когда ей было семнадцать. Она могла бы обмануть его, Переиграть, но сердце бы колотилось у нее в груди, пытаясь вырваться, потому что она не могла бы не влюбиться в него, не ощутить его власть, не почувствовать его уверенность. И тогда она бы решила никогда не подпускать его близко к себе.
— Итак, был ли он хорош в чем-то еще, помимо мошенничества? — вдруг ни с того ни с сего спросил Стюарт. — Может, он всегда готов был разделить твою любовь? Он был хорошим викарием?
— Сносным. Неплохим.
Люди любили Зака. Тянулись к нему. Он исполнял свои обязанности как мог. Он был обаятельным человеком, особенно когда бывал почти трезвым. Вне сомнения, своим обаянием он наставил многих людей на лучший путь, и благодаря ему они стали жить лучше. Его наставления, а больше — его обаяние вывели их на дорогу в рай. Эмме нравилось так думать. Думать о Заке как о человеке, который под конец обратил свой талант на службу Господу.
Важно ли то, что произошло это не в силу врожденной добродетели, а из-за постоянного чувства вины?
Да. Ей нравилось считать, что Богу все равно, что движет человеком, — важен результат. Что Богу важны только намерения, а намерения у Зака были безупречные. Нет, Бог не снимает очки за добрые деяния, когда вы занимаетесь самоуничижением. Возможно, вам зачтется даже больше, если благие деяния даются вам таким трудом и внутренней борьбой. Зак умер, имея на своем счету недлинный список хороших дел, на которые, однако, он потратил много сил. Особенно если учесть, что благие дела он совершал либо абсолютно пьяный, либо в состоянии тяжелейшего похмелья, когда его трясло, колотило и весь он покрывался потом от слабости. Никогда, никогда не покидало его чувство, что он предал кого-то, кто любил его, и он действительно тяжко страдал. Зак был хорошим человеком, но далеко не совершенным.
— Сколько лет ему было? — Солнце уже показалось на горизонте, но Стюарт не спал, как и Эмма. Они оба были слишком счастливы и слишком перевозбуждены, чтобы спать. Но в любом случае испытывали они одно и то же, находясь в удивительной гармонии друг с другом.
— Ему исполнился пятьдесят один год, когда он умер.
— Пятьдесят один! Я думал, он был молод!
— Он был молод. Душой. Он был самым бесшабашным, самым невзрослым человеком, которого я знала, но в этом была своя прелесть скажу я тебе. Когда мы встретились, ему было тридцать пять и он был куда шаловливее любого двенадцатилетнего мальчишки с полными карманами пистонов. О, что он только не вытворял!
— И он пил. Ты говорила, что он пил. Сколько? Много?
— Он был запойным пьяницей. — Итак, все сказано. Она выдала его тайну.
— Закари Хотчкис был импотентом, к тому же запойным пьяницей! — Стюарт захохотал. Он изгнал демонов, он остался победителем.
Эмма чувствовала, что поступила несколько несправедливо по отношению к Заку. Нельзя было выставлять его, на посмешище. Но с какой стати хранить верность человеку, которого уже нет? Может, стоит начать с того, что он вообще не заслуживал ее преданности и тогда, когда был жив? Надо отпустить его от себя.
Стюарту подобные увещевания не требовались. Если он отпускал Зака от себя, то проводы были пышными — с фанфарами и флагами. Ему мало было ее признаний, он решил добавить еще кое-что.
— И ты была юная, когда встретилась с ним. Затем ты повзрослела, а он — нет. И он не стоял в списке твоих приоритетов на первом месте, ты сама об этом говорила.
— Нет, моя настоящая любовь... — «Один мой знакомый пэр королевства», — хотела сказать она, но не сказала, отчего возникла неловкая пауза, которую она поспешила заполнить, продолжив: -...шестнадцатилетний паренек, который полюбил подписываться моим именем под своими счетами. Я не могла заставить его прекратить делать это и поэтому переключилась на Зака.
— Зак, — сказал Стюарт, и в его устах это имя звучало странно. Наверное, потому, что он редко его произносил. — О, если бы ты только знала, как я его ненавидел. Твой муж. Викарий. Соперник. Пьяница. Запойный. — Стюарт радостно засмеялся. — У которого и был-то всего лишь маленький, вялый...
— Эй, перестань радоваться! С этим не так-то легко жить.
— Я не радуюсь, — серьезно сказал он. — Я уверен, что это было ужасно. — И тут он опять разразился смехом. — Да, я рад. Я в восторге. Я думал, ты его любила.
— Я любила. Любила так, как можно любить человека, который постоянно пробуждает в тебе тяжелые воспоминания. Изо дня в день, без конца. Я все время его выгораживала. Он говорил, скажем, что пойдет покормить овец, но чаще всего так никогда и не доходил до них. Овцы могли заболеть потому, что он забыл покормить их, но мне он говорил, что покормил, потому что не хотел, чтобы я узнала, что он завалился где-нибудь пьяный на холоде и провалялся так весь день. И это могло продолжаться неделями. Другой человек замерз бы насмерть, проспав часов десять в ледяном амбаре, но, как мне кажется, содержание алкоголя в крови у него было так высоко, что он просто не мог замерзнуть. — Эмма засмеялась, и смех ее был совсем невеселым. Впрочем, она сама себя не узнавала. Смеяться над этим?
Она думала, что никогда не сможет относиться вот так к тому, что было ее жизнью многие годы. Ее овцы. Она любила своих овец. Их овец. И были времена, когда она готова была убить его за то, что он делает. Это сейчас ей смешно, но тогда ей было совсем не до смеха.
— Как он мог работать, скажем, писать проповеди, если он постоянно был навеселе? Его могли выгнать.
— О, он прекрасно умел изворачиваться. Столько лет практики. К тому же большую часть его проповедей писала я.
— Ты? — Стюарт недоверчиво посмотрел на нее, но, подумав немного, решил, что она вполне на это способна. — Могу себе представить.
Она повернулась к нему так, чтобы он мог видеть ее лицо, ее недовольную мину. Он снова называл ее ханжой.
— Значит, ты писала ему проповеди, а он принимал их у тебя, не глядя?
— О, совсем не так. — Она покачала головой. — Он бывал всю неделю слишком пьян, чтобы что-то писать, но вот приходило воскресное утро, и если я совала ему в руки проповедь, то он соглашался пойти в церковь. И тогда он читал то, что я писала вечером накануне, обычно без выражения, монотонно, о Боге, о верности или еще о чем-нибудь с моральной подоплекой. Я писала то, что мне взбредет в голову. — Эмма смеялась над собой. -Иногда я писала сочинение на тему о гневе, который может испытывать мать семейства когда кто-то в ее семье постоянно пьян. — Эмма затихла. — Как бы там ни было, неизбежно он доходил до того места, которое сильно задевало его за живое, и начинал плакать. И вот тогда начинался полет. Настоящее чудо. Он откладывал бумажку и начинал говорить. Зак был прирожденным оратором. Он умел достучаться до каждого, кто находился в церкви. Он умел завоевывать доверие. К концу проповеди не оставалось ни одного человека с сухими глазами. Преподобный Хотчкис читал весьма трогательные проповеди. Наполовину моего сочинения, наполовину его импровизация. И все без исключения полные раскаяния и молитв о спасении.
Стюарт смотрел на нее.
— Все, кроме твоих. Твои глаза оставались сухими, не так ли?
— Мои глаза?
— Ты не плакала над его проповедями.
— Конечно, нет. — Эмма заморгала. Почему «конечно, нет»? И откуда Стюарт знает? И почему он спросил? — Я же сама писала речи. И знала, о чем там. И я хорошо изучила Зака. Я обычно заранее знала, какая точка будет отправной и куда она его приведет.
— Он не был ничьей жертвой. И не твоей в том числе, — вот все, что он сказал.
Эмма прижалась лбом к его груди.
— Я и так столько плакала над всеми своими обидами. Я плакала. Я как-то выживала. Нет смысла продлевать агонию.
— Это ты так считаешь, но Зак так не считал.
— Верно. — Она кивнула и затихла. Зак. Он любил это. Никто не смог с ним состязаться в той страсти, что он испытывал к боли.
Сейчас, здесь, внезапно на нее снизошло откровение. Она не могла лгать. Она должна была сказать все как есть. Потребность была настолько сильна, насколько сильна потребность исповедаться у невесты Христовой.
— Стюарт?
— Да?
— Я бы оставила его. Я не осталась бы с ним. — Она говорила то, чего не знала ни одна живая душа. Жена викария, уважаемый человек в деревне, готова была бросить мужа и бросить вызов всем и вся — своей кажущейся респектабельности. Она и ему сказала об этом. — Как только мы решили, что я не могу с ним остаться, он заболел. Очень серьезно. Я осталась, чтобы позаботиться о нем, зная, что он умирает. За несколько дней до того, как он умер, он сказал: «По крайней мере один хороший поступок я совершил — не стал в этом мире задерживаться слишком долго. Мне грустно, что это, пожалуй, единственный хороший поступок по отношению к тебе».
И тогда — вот так сюрприз! — она всхлипнула. Комок поднимался откуда-то изнутри, и остановить его было невозможно. Он должен был прорваться, вырваться наружу. Один, потом другой. И вот уже Эмма плакала, свернувшись в объятиях Стюарта. Она плакала минут десять, может быть, дольше. И плач ее было не унять. Как плач ребенка, которому сказали, что Рождество отменяется.
Откуда это взялось? Боль, злость, неутолимая печаль — не по человеку, который умер год назад, но по человеку, которого она знала как Зака какое-то — увы, недолгое — время. По тому человеку, которым Зак мог бы стать, который понимал, что он делал, понимал, кто он есть, понимал собственную неоднозначность. По человеку такому умному и талантливому, такому образованному, по тому, который по крайней мере и мог притворяться таким перед другими, и перед собой, и перед ней тоже. Она плакала потому, что обманулась в нем. Она была жертвой. Жертвой собственных заблуждений. «Я сама виновата». Она шептала эти слова вновь и вновь, уткнувшись Стюарту в грудь, намокшую от ее слез.
Стюарт обнимал ее за вздрагивающие плечи. Два нагих человека. Трудно представить нечто более ранимое, уязвимое, чем два нагих человека самих по себе, без той силы сексуальности, что превращает их в ангелов, богов и богинь.
— Ах, мы сироты, — сказал он, когда поток слез иссяк. Он обнимал ее и думал, что они — другие: ренегаты, ослушники — и им труднее, чем кому бы то ни было в мире, найти свое место. И он был прав.
Сироты. Все мы, сироты, любил говорить своим прихожанам Зак, и это были его слова, не ее. Сироты, ищущие дом. О, блудные дети, возвращайтесь домой. Он будет за вас молиться. Но для Эммы все это не годилось. Она оставила дом, чтобы найти Зака. И она оставила Зака, по крайней мере в том, что касалось эмоций. Оставила, потому что продолжать жить с этим было невыносимо больно. И она оставит Стюарта, хотя он еще не знает об этом. «Мы». Какое хорошее слово. Такое, что, казалось, она растает от нежности к своему плохо приспособленному к этому миру виконту.
Но почему она намеревалась его оставить? В этот конкретный момент она не могла сказать. Отчего-то ей больше не казалось, что остаться с ним — это плохо. Какое им дело до того, что скажут люди? Кому какое дело до того, что она была всего лишь маленькой овечкой в его стаде? Кому какое дело до того, что он от нее перейдет к следующей, а она останется жить с клеймом на заднице для всеобщего обозрения? Пусть все это случится. Разве ей под силу противостоять тому, что должно с ней случиться? Но сможет ли она все это выдержать? Смогла бы она оставаться с ним до тех пор, пока ему не надоест, а потом жить сама по себе, каждый день, каждый час надеясь на то, что он заглянет к ней хотя бы на минуту и она сможет урвать от него еще кусочек счастья? Смогла бы она продать свою гордость за эту, самую последнюю, секунду счастья?