Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Древнерусская литература. Литература XVIII века

ModernLib.Net / История / Авторов Коллектив / Древнерусская литература. Литература XVIII века - Чтение (стр. 57)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр: История

 

 


      Русский сентиментализм явился частью общеевропейского литературного движения и вместе с тем закономерным продолжением национальных традиций, складывавшихся в эпоху классицизма. Произведения крупнейших европейских писателей, связанные с сентиментальным направлением («Новая Элоиза» Руссо, «Страдания молодого Вертера» Гете, «Сентиментальное путешествие» и «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» Стерна, «Ночи» Юнга и т. д.), очень скоро после своего появления на родине становятся хорошо известны в России: их читают, переводят, цитируют; имена главных героев приобретают популярность, становятся своего рода опознавательными знаками: русский интеллигент конца XVIII в. не мог не знать, кто такие Вертер и Шарлотта, Сен-Пре и Юлия, Йорик и Тристрам Шенди. Вместе с тем во второй половине столетия появляются русские переводы многочисленных второстепенных и даже третьестепенных современных европейских авторов. Некоторые сочинения, оставившие не очень заметный след в истории своей отечественной литературы, воспринимались иногда с бо?льшим интересом в России, если в них были затронуты проблемы, актуальные для русского читателя, и переосмысливались в соответствии с представлениями, уже сложившимися на основе национальных традиций. Таким образом, период формирования и расцвета русского сентиментализма отличается чрезвычайной творческой активностью восприятия европейской культуры. При этом русские переводчики преимущественное внимание стали уделять современной литературе, литературе сегодняшнего дня.

* * *

      Исследователи начинают историю русского сентиментализма с творчества Хераскова,[ ] который сам, однако, неоднократно подчеркивал свою приверженность к авторитетам Ломоносова и Сумарокова. Соблюдение правил и следование определенным канонам, сложившимся в поэзии классицизма, характерно для всего творчества Хераскова в целом. Высокая поэзия Ломоносова с ее патриотическим пафосом, не осталась чужда Хераскову, автору торжественных од и героических поэм: «Чесмесский бой» (1771), «Россияда» (1779), «Владимир возрожденный» (1785) и др. Разграничивая жанры и соответствующие им стили, Херасков, однако, по-новому относится к иерархии жанров. Песни Сумарокова, воспринимавшиеся ранее как низкий жанр, неожиданно приобретают первостепенную ценность в глазах образованного литератора, автора торжественных од. Высокий и низкий жанр не только уравниваются в своем значении, но, более того, предпочтение отдается низкому. Естественно, что самый термин «низкий жанр» неприемлем для Хераскова: он противопоставляет «громкой» поэзии – «тихую», «приятную». Это соответствует и жизненному кредо поэта, выраженному в рефрене его стансов «Всяк на свете сем хлопочет…» (1762):
 
Всякий мысли взводит выше,
Только лучше жить потише.[ ]
 
      В этих словах поэта выражалось, с одной стороны, скептическое отношение к существующему порядку вещей,[ ] а с другой – разочарование в тех идеалах, которые вдохновляли Ломоносова. Отказываясь от решения проблем общегосударственного значения, поэт сосредоточивает свое внимание на отдельном, частном человеке. Естественно поэтому, что более камерные жанры приобретают особую привлекательность для Хераскова. Поющая и пляшущая пастушка становится для него «миляй гремяща хора». Отдельное, частное предпочитается общему, как бы оно ни было значительно и важно.
      В соответствии с этими представлениями Херасков постепенно трансформирует самый жанр оды. Стихотворения из сборников Хераскова «Новые оды» (1762) и «Философические оды или песни» (1769) мало общего имеют с хвалебной классической одой, чаще всего – это философские размышления, темы которых обозначены в заглавиях: «Благополучие», «Богатство», «Злато», «Желания», «Ничтожность» и т. д.
      Стремясь обрести некую независимость по отношению к существующему миропорядку, поэт вынужден был искать новые формы, новые средства для передачи своего авторского отношения к окружающей реальности. Однако отвлеченность, рационалистичность, присущая литературе классицизма, не могла быть преодолена ни Херасковым, ни его ближайшими последователями. Герой Хераскова остается для читателя довольно абстрактной личностью. Он рассуждает об универсальных категориях добра и зла, почти не проявляя своей причастности к конкретному реальному миру, в котором сам живет и действует.
      Зависимость Хераскова от эстетики классицизма проявилась и в его драматургии, в которой, однако, наметились и многие новые черты, развитые впоследствии в творчестве сентименталистов.
      Уже в своей ранней трагедии «Венецианская монахиня» (1758) Херасков выступил на защиту прав человеческой личности, порабощенной феодально-абсолютистским государством и церковью.
      В 1770-е гг. Херасков пишет «слезные драмы» – пьесы, в которых трагическая ситуация разрешается благополучным образом («Друг нещастных», «Гонимые» и др.). Одна из пьес завершается словами, выражающими основную идею автора: «О! друзья мои, будьте уверены, что добродетель рано или поздно награждение свое получит и что гонимых людей, в обличение злых и неправедных, рука божия нечаянным благоденствием увенчевает».[ ] В драмах Хераскова добродетельные герои неизменно торжествуют, а злодеи раскаиваются и исправляются. Добродетель в понимании Хераскова – это прежде всего чувствительность, т. е. способность к состраданию, к сочувствию. Главный герой пьесы «Друг несчастных» провозглашает: «Бедные люди – равные мне человеки».[ ] Героиня пьесы, бедная, но добродетельная девушка, как выясняется в процессе действия, происходит из знатной и богатой семьи. Именно это обстоятельство и помогает счастливой развязке: как и Сумароков, Херасков находится еще под властью сословных предрассудков своего времени. Герои Хераскова напоминают своих предшественников из трагедий Сумарокова и еще в одном отношении: «злодеи» сами говорят о своей жестокости, «чувствительные» герои высказывают бесконечные тирады о добродетели. Причем по содержанию эти рассуждения столь же отвлеченны и абстрактны, как «философические оды» Хераскова.
      Между тем потребность выразить свои личные переживания, рассказать читателю о себе, а не о человеке вообще, становится все ощутимее в творчестве поэтов херасковского кружка. В русской поэзии это были первые, хотя и очень примитивные проявления диалектики сознания, отличающей литературу сентиментализма от предшествовавшего ей направления.
      В русской прозе 1760-х гг. также намечаются новые тенденции, получающие наиболее яркое выражение в романах Ф. А. Эмина. Несомненное воздействие «Новой Элоизы» Ж.-Ж. Руссо проявилось в романе Эмина «Письма Эрнеста и Доравры» (1766), связанном в свою очередь с развитием русской эпистолярной культуры XVIII в.
      Переход к новым художественным произведениям был осуществлен в творчестве М. Н. Муравьева, также вышедшего из школы Хераскова, но оказавшегося более независимым, чем другие его последователи. Расцвет деятельности Муравьева относится к 1770–1780-м гг. В 1773 г. появляется его сборник «Басни», в 1775 г. – «Оды», в периодических изданиях 1770–1780-х гг. поэт печатает ряд произведений, но значительная часть его творчества не была опубликована при жизни.[ ] Первые опыты Муравьева еще очень традиционны (оды на военные победы и басни). Однако трансформация жанра оды, намеченная Херасковым, осуществляется Муравьевым с еще большей решительностью. «Отход Муравьева от классицизма, – замечает исследователь, – начался тогда, когда он, отказавшись от воспевания гнева „бога браней“, от оды, „алчными глазами“ взглянул на мир и, перепутав все жанры, превратил свои стихи в лирический дневник».[ ]
      Действительно, автобиографические мотивы, еще очень робко вводившиеся поэтами 1760-х гг., постепенно становятся определяющими в лирике Муравьева. Подражая Горацию, поэт сопровождает некоторые оды из сборника 1775 г. подзаголовками-посвящениями: «Ода вторая. К А. М. Брянчининову», «Ода десятая. Весна. К Василию Ивановичу Майкову». Вместо титулованных особ адресатами поэзии Муравьева становятся его друзья и близкие. Самая ода превращается в более интимный жанр – дружеское послание. Философские размышления в духе Хераскова оказываются связаны в лирике Муравьева с конкретными событиями, близко касающимися самого поэта и дорогих ему людей. Так, в стихотворении «Путешествие» он вспоминает о днях, проведенных «с нежнейшим из отцов, с сестрою несравненной», сестре посвящает лирическое послание «К Феоне», ей же «присваивает» собрание своих стихов («Присвоение сей книги Федосье Никитишне») и др.
      Убежденность поэта в том, что счастье человека не в богатстве и почестях, проявляется не только в декларациях, но и в его умении передать радость общения с близкими людьми. Герой Муравьева – человек с «чувствительной душой»; его идеал – скромная, но деятельная жизнь, приносящая пользу обществу и удовлетворение себе самому. Муравьев не только плодотворно использовал достижения Хераскова, Ржевского и других старших современников, но и теоретически и практически начал обосновывать художественные принципы нового литературного направления – сентиментализма.
      В «Опыте о стихотворстве», написанном во второй половине 1770-х гг., Муравьев сам формулирует некоторые из этих принципов, советуя начинающему поэту:
 
Страстей постигнуть глас и слогу душу дать,
Сердечны таинства старайся угадать.
Движенье – жизнь души, движенье – жизнь и слога,
И страсти к сердцу суть вернейшая дорога.[ ]
 
      В стихотворении, которое служит поэтической декларацией, Муравьев впервые обращает внимание на необходимость проникновения во внутренний мир человека. Поэт должен постигнуть «сердечные таинства», «жизнь души» с ее противоречиями и переходом из одного состояния в другое. Самая категория времени меняется в сознании Муравьева по сравнению с его предшественниками.[ ] Каждое мгновенье неповторимо, и задача художника – уловить и запечатлеть его, передав, по возможности, его характер:
 
Мгновенье каждое имеет цвет особый,
От состояния сердечна занятой.
Он мрачен для того, чье сердце тяжко злобой,
Для доброго – златой.[ ]
 
      В цикле стихов, названных «Pi?ces fugitives», Муравьев стремился передать движение жизни, мимолетность каждого данного состояния:
 
Что в свете есть прекрасно,
Похитить поспешай
И, чтоб представить ясно,
Все виды вдруг смешай.[ ]
 
      Новые художественные задачи предопределили и новое отношение поэта к языку. Г. А. Гуковский, детально исследовавший этот вопрос, писал о слоге Муравьева: «Слова начинают значить не столько своим привычным словарным значением, сколько своими обертонами, эстетически-эмоциональными ассоциациями и ореолами».[ ] В поэзии Муравьева появляются эпитеты, характерные и для более поздней лирики сентиментализма: «разговора сладкий ток», «сладостны дыханья», «сладкий покой», «кроткий луч», «стыдливая луна», «милое мечтанье» и т. д. Эпитет «тихий», употреблявшийся Херасковым в основном как антоним по отношению к слову «громкий», приобретает новые нюансы, приближающие это слово к значению «приятный», «нежный», «безмятежный»: «тихий сон», «тихий трепет», «тихая светлость, объемлющая душу».
      В 1778 г. Муравьев опубликовал свои прозаические заметки «Дщицы для записывания». В жанровом отношении это нечто принципиально новое, не предусмотренное теорией классицизма: эссе, где лирические пассажи чередуются с размышлениями философского характера и литературно-критическими высказываниями. Писатель рассуждает здесь о соотношении чувства и разума: «Если чувствование означает границы добра и зла, то разум, однако, должен утверждать стопы странствующего между ими».[ ] Здесь же Муравьев делает несколько интересных психологических наблюдений, открывающих читателям XVIII в. «внутреннего человека»: «Столь мило существовать вместе! Но прекрасно и уединение – оно дает ощущение нужды быть вместе. Лишения научают нас вкушать удовольствия».[ ] Говоря в этой же статье о «прославляющих нас единоземцах», писатель характеризует творчество своих предшественников. Особенно высоко ценятся заслуги Ломоносова: «Какою живостью одушевлено выражение Ломоносова! Каждое являет знаменование изобильнейшего и приятного воображения. Вот чем превзойдет он всех своих последователей в лирическом роде!». Упоминая далее и о Сумарокове, писатель восклицает: «Какой открывается мне ряд благородных, избранных, трудившихся над просвещением отечества и которым Кантемир подходит!».[ ] Муравьев указывает на преемственную связь, существовавшую между разными поколениями русских писателей XVIII в., и, главное, подчеркивает объединяющую их черту – заботу о просвещении отечества.
      Последовательно развивая просветительскую идею о внесословной ценности личности, Муравьев не только в стихах, но и в прозаических этюдах много размышлял об этической стороне человеческой жизни, о единении добра и красоты, о необходимости служения другим людям и участия в общественной жизни. Проза Муравьева – явление, по-своему очень интересное, отражающее в себе тенденцию новой эпохи. Однако основные прозаические сочинения писателя при жизни его не были напечатаны. Русская проза сентиментализма развилась и оформилась в 1790-е гг., когда публиковались прозаические сочинения Карамзина, возглавившего новое литературное направление.
      «Узаконенным» высоким жанром в системе жанров русского классицизма была торжественная речь (прозаическая параллель оде), но с течением времени изменялось и содержание, а соответственно и форма ораторской прозы. В статьях Сумарокова, которые он печатал в своем журнале «Трудолюбивая пчела» (1759), преобладали прозаические этюды сатирико-моралистического характера. Разрабатывая этот жанр, русские писатели могли опереться и на опыт западноевропейской литературы: прежде всего на английские журналы Стиля и Аддисона, а также немецкие «моральные еженедельники». Эти издания приобрели большую популярность в России во второй половине XVIII в.,[ ] многие статьи переводились несколько раз, оригинальные тексты дополнялись или изменялись в некоторых деталях, приноравливались к местным условиям.
      Высмеивая человеческие пороки, сатирики стремились найти и утвердить положительный идеал, нередко обращаясь к нравоучению. Темы «философических» од Хераскова 1760-х гг. продолжают развиваться в журнальной прозе следующего десятилетия, в особенности в журналах Новикова конца 1770-х – начала 1780-х гг. В этот период русская литература тесно соприкасается с таким сложным идеологическим течением, как масонство.

* * *

      И Херасков, и Новиков, и многие другие русские писатели становятся членами масонских обществ. Масонство, получившее широкое распространение в странах Европы с начала XVIII в., было явлением довольно разнородным: некоторые масоны отличались крайним мистицизмом, другие, подобно масонам-иллюминатам, оказались во главе революционно-просветительского движения, поднявшегося против католицизма и религиозного фанатизма. В основе масонского учения лежала легенда о постройке храма царя Соломона. Орден масонов – вольных каменщиков, участвовавших в строительстве, олицетворял идею всеобщего братства и сотрудничества. Эта легенда в каждой из масонских систем толковалась по-другому, как правило, окружалась завесой таинственности и множеством символических обрядов. В России масонство появилось уже в 1730-е гг. и было тесно связано с масонскими организациями в разных странах Европы. Вместе с тем, как справедливо указывает Н. К. Пиксанов, «в русском масонстве было немало своеобразного, обусловленного самой русской жизнью, чем и обеспечены были тесные связи русского масонства со всем общественным, культурным и литературным движением в России».[ ]
      Особенно существенный след в истории русской литературы оставила деятельность масонского кружка, возглавленного Н. И. Новиковым. Решившись в 1775 г. вступить в масонский орден, Новиков искал в масонстве решения тех этических проблем, которые вставали перед ним еще в период издания сатирических журналов: «… национальная и сословная терпимость ордена, нравственная равноправность людей была делом просвещенных понятий, к которым он издавна был склонен».[ ]
      Масонская ложа представляла собой тип кружка, объединявшего людей, близких по взглядам и убеждениям, кружка, независимого от правительства. Позднее этот опыт организации был по-своему использован и декабристами в их тайных обществах. Масоны, разумеется, были бесконечно далеки от всякой революционности, но некоторые из них по-своему принимали участие в решении задач, стоявших перед просветителями. Это, очевидно, и привлекло к масонству многих виднейших деятелей культуры и писателей, в частности Новикова, стремившегося использовать деятельность масонского ордена прежде всего в просветительских целях. С именем Новикова связан один из самых важных этапов в истории русского масонства: период максимального сближения отдельных деятелей масонства с Просвещением, период активизации тех лож, в которых главное внимание уделялось общественно-литературной деятельности, а не схоластическим богословским дискуссиям.
      При этом многие из русских масонов, вступая в орден, проявляли оппозиционность по отношению к официальной религии, противопоставляя догматическому учению церкви «истинное христианство», веру, не скованную строгими иерархическими законами и установлениями. Духовная и нравственная свобода, допускавшаяся масонами, приближалась нередко к деизму. Церковь требовала безоговорочного повиновения: ее законы и обряды не подлежали обсуждению; роль добропорядочного христианина сводилась к тщательному исполнению свыше предписанного, заранее регламентированного. В масонском учении внимание обращается на частного, отдельного человека, перед ним выдвигаются задачи самопознания и самосовершенствования – задачи, способствовавшие творческому и нравственному развитию личности.
      Разумеется, это гуманистическое начало в масонстве нередко оттеснялось на второй план: объявляя высшей целью познание бога и божественных истин, некоторые масоны начинали проповедовать аскетизм, рассматривая земную жизнь лишь как приготовление к смерти. Новикову подобные представления были чужды, в центре его интересов оставался земной человек – человек, подверженный слабостям, но способный подняться до высших степеней нравственного совершенства. В программном «Предуведомлении», открывающем первую часть журнала «Утренний свет», издававшегося кружком Новикова (1777–1779), содержится настоящий панегирик человеку – владыке всего земного: «Ничего преизящнее, величественнее и благороднее человека и его от источника благ происходящих свойств не находим… Ничто полезнее, приятнее и наших трудов достойнее быть не может, как то, что теснейшим союзом связано с человеком и предметом своим имеет добродетель, благоденствие и счастие его».[ ] Издатели здесь же говорят о своем намерении «определить все выручаемые деньги от продажи сего журнала на заведение школ для бедных и сиротствующих детей, равномерно для содержания бедных и престарелых людей».[ ] Намерение было осуществлено: на средства, полученные от журнала, новиковский кружок основал в Петербурге два училища – Екатерининское и Александровское и в очередных номерах «Утреннего света» сообщал об успехах учеников. Для Новикова и его единомышленников эта реальная деятельность была естественным следствием их размышлений о высоком предназначении человека, его моральных и гражданских обязанностях.
      Несколько иной характер имели последующие масонские издания: «Московское ежемесячное издание» (1781), «Вечерняя заря» (1782), «Покоящийся трудолюбец» (1784). В них значительно меньше влияние самого Новикова, хотя здесь сотрудничали в основном масоны новиковского кружка: А. М. Кутузов, И. П. Тургенев, А. А. Петров и др.
      А. М. Кутузов вместе с Радищевым учился в Лейпцигском университете. Их связывала дружба с юношеских лет, и «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищев посвятил именно Кутузову, своему «сочувственнику». Хотя Кутузов не разделял революционных убеждений друга, ему не были чужды гуманистические идеалы просветителей XVIII в.[ ] Кутузов писал мало, будучи очень взыскательным критиком своих собственных сочинений. Известно, например, что он начал писать, но так и не закончил «философическое исследование о причинах, приведших в ослабление любовь к отечеству в россиянах».[ ] В письмах к друзьям Кутузов нередко развивал свои нравственно-философские идеи, но в печати выступал лишь с переводами («Мессиада» Клопштока, «Ночи» Юнга, нравоучительный роман Г. Бериша «Путешествие добродетели»). Из Х.-Ф. Геллерта Кутузов переводит несколько сочинений, оказавшихся необычайно тесно связанными с общим развитием сентиментального направления в России. Особенно показательна в этом отношении статья «О приятности грусти». Принципы сенсуализма, наиболее четко выраженные в философии Локка, получают у Геллерта литературную интерпретацию. Автор статьи стремится проследить процессы, происходящие в человеческой психике, основываясь на «собственных чувствованиях и опытах». В результате он делает некоторые выводы о том, что «радость, следующая за неудовольствием, гораздо чувствительнее, нежели радость, после многих радостей следующая»; что «смешанное чувствование… имеет в себе нечто нового, нечто трогающего, ибо одно движение, возвышается сопротивлением другого»,[ ] и т. д. Наблюдения над движениями «сердца человеческого» – при всей их поверхностности и элементарности – были серьезным и важным открытием для русских литераторов, проявивших интерес к «внутреннему человеку».
      Этот интерес обнаруживался и в выборе переводимых произведений, и в частной дружеской переписке. Из бытового документа письмо постепенно превращалось в особый литературный жанр, формировавшийся параллельно прозаическому жанру романа в письмах и стихотворному жанру дружеского послания. Основным предметом писем масонов-литераторов становились не внешние события, а их переживания и размышления на нравственно-философские темы.
      Участники переписки исповедовались друг другу, подробно писали о собственном душевном состоянии, анализировали свои взаимоотношения с друзьями, здесь же высказывали общие моральные сентенции, иногда делились впечатлениями о прочитанных или переведенных ими книгах, обсуждали некоторые литературно-эстетические проблемы и т. д. Автор частного письма не был ограничен условностями определенного литературного жанра и требованиями, необходимыми для произведений, готовившихся к печати. Полная непринужденность в выборе темы и раскованность в отношении стиля позволяли с максимальной полнотой проявить свое авторское «я». Эти возможности эпистолярного жанра имели большое значение для развития сентиментального направления: частная переписка русских литераторов 1770 – начала 1790-х гг. показывает, как складывалось новое мировосприятие, как формировался новый стиль.[ ] Эпистолярная культура впитывала многое из современной литературы, как европейской, так и отечественной и в свою очередь оказывала на нее сильное влияние.[ ] Участники переписки начинали чувствовать себя в некотором роде литературными героями. Постепенно складывался определенный тип такого героя: это человек с «чувствительным», «нежным» сердцем, склонный к меланхолии, преданно любящий близких и друзей, выражающий свое участие к их горестям «сердечными слезами». Однако сквозь эти стереотипные черты в письмах наиболее одаренных литераторов проявлялось и нечто индивидуальное.
      Особенно интересны и глубоки по своему содержанию письма Александра Андреевича Петрова, молодого талантливого переводчика, которого Новиков привлек к участию в своих изданиях. Подобно Кутузову, он занимался преимущественно переводами, но его деятельность сыграла немаловажную роль в становлении нового литературного направления. Внимание Петрова к вопросам стиля и языка оказалось очень важно для выработки новых норм литературной речи, утвержденных позднее Карамзиным.
      «Он знаком был с древними и новыми языками, при глубоком знании отечественного слова одарен был и глубоким умом и необыкновенной способностью к здравой критике», – вспоминал об А. А. Петрове И. И. Дмитриев.[ ] Для литературного стиля Петрова было характерно стремление к простоте, лаконичности и логической стройности.
      В письмах к Карамзину 1780-х гг. Петров высказывал свои взгляды на искусство, обсуждал проблемы литературного стиля и т. п. В частности, особенно важны два момента в эстетической концепции Петрова. Он отдает явное предпочтение природе перед искусством и в связи с этим стремится оспорить предубеждение своего младшего друга против деревенской жизни. «Как может находить вкус в беллетрах, в искусственном подражании прекрасной натуре тот, кто в самом оригинале не находит приятностей?»,[ ] – пишет Петров Карамзину в 1787 г. Ратуя за «простоту чувствования», которая «превыше всякого умничания», Петров тут же уточняет: «Однако простота не состоит ни в подлинном, ни в притворном незнании».[ ] Автор письма доказывает необходимость знания и соблюдения правил, ссылается на авторитет одного из теоретиков классицизма Батте и в качестве образцовых писателей называет Фенелона, Аддисона и Геллерта. Таким образом, Петров чутко улавливал веяния новой эпохи (изменение эстетического критерия красоты) и вместе с тем во многом оставался под влиянием традиций предшествовавшего направления.
      Петров принимал живое участие в масонских делах, однако с не меньшим вниманием он относился и к издательско-просветительской деятельности Новикова, далекой от узкомасонских целей. Немало забот и труда вложил Петров в журнал «Детское чтение для сердца и разума» (1785–1789), издававшийся вначале Новиковым, а затем перешедший в руки Петрова и Карамзина.[ ] Этот первый русский журнал, предназначавшийся для детей и юношества, отражал широкий круг интересов его издателей. Статьи на религиозно-нравственные темы занимали здесь сравнительно немного места, и в целом издание имело вполне светский характер.
      Склонный к скептицизму Петров не мог быть удовлетворен отвлеченно-моралистическими умствованиями некоторых его собратьев по ордену. Неприятие их «философии», доходившей порой до откровенного юродства, проявлялось в оценках и характеристиках на страницах писем Петрова. Ироничность, сквозящая в суждениях Петрова и придающая его эпистолярному стилю особый колорит, впоследствии по-своему была воспринята Карамзиным и стала одной из существенных черт литературы русского сентиментализма. Эта ироничность была закономерной реакцией на чрезмерную чувствительность, начинавшую принимать гипертрофированные формы в пору расцвета русского сентиментализма в 1790-е гг.

* * *

      В 1790-е гг. развертывается деятельность крупнейших писателей нового направления Карамзина и Дмитриева, и одновременно выступают в печати многочисленные второстепенные и третьестепенные авторы. Кроме изданий Карамзина (о них см. далее, с. 747) в последнее десятилетие XVIII в. выходят сентименталистские по своему характеру журналы В. С. Подшивалова: «Чтение для вкуса, разума и чувствований» (1791–1793), «Приятное и полезное препровождение времени» (1794–1798). Вслед за сборником карамзинских сочинений, демонстративно озаглавленным «Мои безделки» (1794), появляются «И мои безделки» (1795) И. И. Дмитриева, а затем всевозможные вариации типа «Лучшие часы жизни моей» (1798) М. А. Поспеловой, «Плод свободных чувствований» (1798–1799) П. И. Шаликова, «Мое отдохновение» (1799) Я. В. Орлова и т. п. Эти заглавия подчеркивали камерный характер сборников, утверждали право автора говорить о личном, касающемся непосредственно самого писателя и его близких.
      Представление о зыбкости всего сущего, открытие глубокой содержательности каждого мгновения бытия, намеченное в поэзии Хераскова, а затем в полную меру раскрытое в творчестве Муравьева, подверглось дальнейшему анализу в сознании русских литераторов 1790-х гг. Их предшественники полагали, что каждая страсть в человеке однозначна и постоянна, потому и герои в литературе классицизма так легко и просто делились на положительных и отрицательных. Сентименталисты осознали неповторимость каждого данного мгновения, и выражение «течение времени» было для них уже не простой метафорой, приобретало все более глубокий смысл. Представление о непрерывном движении времени объясняло изменчивость и непостоянство явлений, касающихся эмоциональной стороны природы человека. Соответственно писатели нового направления сосредоточили свое внимание на переходных состояниях, на оттенках чувств, на сосуществовании противоречивых ощущений и побуждений.
      Карамзин и Дмитриев – два писателя, тесно связанные дружбой, длившейся с юношеских лет на протяжении всей жизни, становятся законодателями вкуса среди приверженцев нового направления. «Сфера влияния» Дмитриева была несколько уже, чем карамзинская: Дмитриев был известен как поэт (его мемуары «Взгляд на мою жизнь» были опубликованы только в 1866 г.).
      Современники называли Дмитриева «классическим поэтом», считая, что его стихи могут служить образцами в системе поэтических жанров, уже существенно трансформированной со времен Ломоносова.
      Отношение Дмитриева к предшествовавшей традиции было сложным. В пародии «Гимн восторгу» (1792), а затем в сатире «Чужой толк» (1794) поэт язвительно высмеивал торжественные оды, создававшиеся по определенному канону:
 
Тут на?йдешь то, чего б нехитрому уму
Не выдумать и ввек: зари багряны персты,
И райский крин, и Феб, и небеса отверсты!
Так громко, высоко!.. а нет, не веселит,
И сердца, так сказать, ничуть не шевелит![ ]
 
      Громкие фразы одописцев-эпигонов, поставлявших стихи на заказ, перестали выражать авторское отношение к описываемому, становились пустыми фразами и потому не могли найти отклика в душе читателя. Сказать свое своими словами – вот задача, стоявшая перед Дмитриевым, выступавшим против ложного восторга и пафоса, но продолжавшим ценить оды Ломоносова, Хераскова, Державина. Традиции подлинно высокой гражданственной поэзии классицизма оставались дороги и близки Дмитриеву, и это обнаруживается в таких его стихах, как «Ермак», «Освобождение Москвы», «Глас патриота на взятие Варшавы». Считая, что эти произведения «приличнее назвать лирическими поэмами, нежели одами», П. А. Вяземский говорил, что они «исполнены поэтического огня любви к отечеству, не сей любви грубой, которая более охлаждает душу читателей, но любви возвышенной, переливающей в других пламень животворный».[ ]

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61