– Иванов! Разыщи дров! Да скорее! Топи пожарче! Товарищей командиров кормить надо.
– Разыщи!.. А где их в голом поле разыщешь? – пробормотал недовольно Иванов, но под строгим взором могучей поварихи сразу смолк и тотчас скрылся за дверью.
Борода водрузил бидон на времянку. В трубе гудело и охало.
Свирепый ветер, вырываясь откуда-то из прикаспийской степи, проносился над аэродромом, поднимая облако острой снежной пыли. Порой тучи опускались так низко, что катились почти по земле, и снеговые вихри застилали мглой разбросанные по стоянкам самолеты и серые фигуры солдат БАО. На взлетной полосе люди работали круглые сутки. Шла бесконечная очистка снега. Хотя с утра каждому было ясно, что погода явно нелетная, но по всему чувствовалось, что боевой день предстоял особо ответственный. Экипажи догадывались об этом, но по установившейся традиции любопытства никто не проявлял до тех пор, пока сам командир полка не укажет цели и не отдаст приказа.
Сделав все необходимые приготовления к полетам, лейтенант Попов сел в стороне, не принимая участия ни в игре, ни в разговорах. Это был человек лет тридцати, широкий в кости, сухощавый и чуть сутулый. Молчаливый, никогда не улыбающийся, он мало общался с товарищами, и во взгляде его строгих серых глаз, в очертаниях упрямого рта с опущенными уголками губ сквозило выражение скрытой горечи.
Когда Смирнов закончил «тренаж» и летчики занялись своими делами, Попов встал, подошел к Черенку и сел около него на ящик со штабными бумагами.
– Слышал приказ командующего об усилении ударов по эшелонам? – как бы между прочим спросил он. – Как смотришь на это?
– То есть, как смотрю? – удивился Черенок. – Надо выполнять. Уничтожать эшелоны.
– Я не о том. Есть один план… Я сделал расчет. Проверить бы на практике… Взгляни.
Попов подал ему листок бумаги, исписанный формулами и кривыми линиями траекторий.
«Чего ради решил он посвящать меня в свои замыслы?» – подумал Черенок, разглядывая чертеж и еще больше удивляясь тому, что нелюдимый Попов решил обратиться к нему.
– Ну, как? – спросил Попов.
– Мысль, по-моему, оригинальная, – возвращая листок, ответил Черенок. – При таком варианте можно накрыть цель бомбами всей группы, но… мне кажется, ведомые могут попасть в опасные условия. Особенно крайний. При малейшем отставании он подорвется на бомбах передних. Это ведь бреющий полет[7]?
– Да. Поэтому для начала предлагаю попробовать в твоем звене. Я пойду крайним ведомым. Вы летите развернутым фронтом, в одну линию. Над целью будем одновременно, возможность подрыва ведомых исключена. Я хотел попробовать этот прием в своей группе, но у нас нет такой слетанности. Если ты не против, представим расчеты Волкову. А не хочешь, я не настаиваю. Натренирую свое звено, выполню сам. – Попов нахмурился.
– Наоборот, я очень рад, что твой замысел мы сможем осуществить в ближайший вылет, – сказал Черенок. – Уверен, что эшелон будет разбит.
Запорошенные снегом солдаты БАО – Иванов и Лаптенко с возгласом «принимайте дровиняку» втащили в землянку полосатый придорожный столб. На верху его была прибита деревянная стрела-указатель с хвастливой надписью, выведенной готическими буквами: «На Баку». Капитан Рогозин, взглянув мимоходом на надпись, махнул рукой солдатам: руби, мол, и в печку. Борода крякнул, почесал чубуком подбородок, а Остап с комедийным пафосом воскликнул:
– Получается все равно, как в песне: «В огороди бузина, у Киеви дядько». Вывеска-то, очевидно, в Берлине сделана… Давай-ка сюда ее, Иванов. Между прочим, когда я из Дигоры пробирался домой, мне удалось подслушать у фрицев самый популярный у них в настоящее время романс, точнее «эрзац-романс». – И Остап, состроив гримасу, затянул под хохот окружающих:
Мой костер харит, как свешка.
Он не хреет, а тымит.
Нехароший этот печха,
Днем и ношью я не спит…
Подняв воротник гимнастерки, Остап сунул под шапку носовой платок и, спрятав руки в рукава, стал похож на карикатуру «зимний фриц», помещенную в полковом «боевом листке».
Зуп на зуп стучит, как ступка,
Смерть уше давно позваль.
Ми такой пльохой поступка
От Баку не ошидаль…
Вместе с последними словами куплета за дверью раздалась команда: «Смирно!» Все вскочили. Остап быстро сунул в карман платок, а Рогозин, одернув гимнастерку, пошел с рапортом навстречу входившему командиру полка.
– Вольно! Садитесь, – сказал Волков здороваясь. – Как дела, Егоровна? Согреешь чайком старика? – обратился он к поварихе, потирая озябшие руки.
– Уже наливаю, товарищ майор, – ответила повариха, вызвав веселое оживление среди присутствующих.
– А посолонцевать?
– Найдется и посолонцевать. Селедочки захватила и огурчиков.
– Вот это дело! Не Егоровна у нас, а рог изобилия! – раздались возгласы летчиков, и все потянулись к столу завтракать.
На столе дежурного раздался телефонный звонок. Рогозин снял с аппарата трубку и поднял руку, требуя тишины. Еще бы! Звонил желтобокий телефон, связывающий полк со штабом дивизии, телефон, кочевавший с полком с первых дней войны и известный всем под ироническим названием «желтобрюх».
– Сосна слушает. Да, есть… Передаю трубку… – говорил Рогозин, повернувшись к Волкову. – Товарищ майор, звонят от «хозяина». Задание.
Волков, слушая, водил карандашом по карте, пододвинутой ему Рогозиным.
– Так, ясно… Хорошо. Две пары будут сейчас. Запросите у «хозяина» разрешение на вылет для меня. Можно? Добро. Через десять минут вылетаем.
Майор положил трубку, поднялся со скамьи. – Летчики, оставив завтрак, шелестели картами.
– Пара – Смирнов и Черенков – вылет в район Армавира. Омельченко и Оленин – на Ставрополь. На города не заходить. Полет свободный, цели прежние – танки, эшелоны, автомашины. Обязательно разведайте район, где разрыв линии БС[8]. Держите радиосвязь. Понятно?
– Да, товарищ командир, – твердо ответил Черенок.
– Ну, по машинам!
Летчики друг за другом вышли из землянки, застегивая на ходу «молнии» комбинезонов. До слуха оставшихся на командном пункте доносился удаляющийся голос Черенка, декламировавшего:
Прекрасны вы, поля земли родной.
Еще прекрасней ваши непогоды…
Волков улыбнулся:
– Этот без Лермонтова не улетит.
– Михаил Юрьевич у него вместо штурмана… как старожил Кавказа… С ним не заблудишься в воздухе, – подхватил Остап.
– Да, – повернулся Волков, – со мной полетит… – он подумал секунду, – полетит Попов. Приготовьте район Кропоткина.
Командный пункт опустел. Огромный пузатый чайник, водруженный Бородой на времянку, зашипел, забормотал, заводя свою песню. Егоровна поглядела на расставленные тарелки, смахнула с них салфеткой крупинки земли, просыпавшейся в щели потолка, и вздохнула.
– Вот и посолонцевали… – покачала она головой.
Право, каждому стоит полетать на штурмовике и «поохотиться» в предгорьях Северного Кавказа. Только летать нужно не в знойный полдень, когда по долинам дремлют тучные хлеба, чуть-чуть покачиваясь от ветра. Не на рассвете, когда белокурые туманы под первыми лучами солнца редеют, открывая вершины гор, и не в тот час, когда синяя дымка сумерек начинает обволакивать землю и в степях приветливо зажигаются огни костров колхозных станов… По-настоящему «охотиться» надо в такую погоду, когда над головой летчика не видно лазурного небосвода, когда вместо роя кудрявых облачков под крылом, извиваясь, мелькают серые змеи дорог и винт с бешенством кромсает промозглые тучи, освобождая самолет от их мокрых объятий, а «ил» мчится, мчится, рыская то вниз, то вверх по лабиринту ребристых холмов, угрожающе гудит над скалами, где притаился вpaг…
«Воздушная тропа охотников» лежала вдоль железной дороги, по которой отступали фашистские войска. Этой дорогой летчики любили пользоваться при плохой погоде, когда все закрыто, видимость плохая. Такой линейный ориентир – самый верный компас. Но теперь перед их глазами не скользила привычная пара синеватых рельсов, не рябили поперечные шпалы – все залесено снегом. Дорога пустынна. Под крылом изредка мелькали развалины полустанков, каркасы взорванных мостов. почерневшие от копоти стены и печи и снова печи и стены сгоревших домов. Обилие поваленных и расщепленных телеграфных столбов говорило о приближении большого города. Приказ гласил – на город не заходить, и штурмовики, не доходя до него, развернулись и взяли курс на юг. Прошло двадцать минут с тех пор, как линия фронта осталась позади. Самолеты летели над оккупированной территорией. Смирнов прижимал машину к земле настолько низко, что Черенок видел, как мощные воздушные струи, срывающиеся с винта, сдували снежную пыль с уступов оврагов.
Вынырнув из глубокой балки, летчики выскочили на большую станицу и понеслись над крышами домов. Глаза их с жадностью искали, спешили определить, кто и что есть в населенном пункте. На улицах виднелись люди, но все мчалось с такой быстротой, что разобрать было трудно, кто они – враги или мирные жители. Но что это? В отлогой лощине, заросшей белыми от инея кустами, стояли серые коробочки.
– Раз, два, три… – начал считать Черенок, – семь… одиннадцать, пятнадцать танков!
Еще секунда, и на бортах коробочек летчики отчетливо увидели белые кресты с такой же грязной окантовкой, с какой были они и на Украине и на Дону.
Моторы «илов» взвыли. Самолеты круто пошли вверх. Заход на атаку. Атака! Пикируя, Черенок схватил в перекрестие прицела цистерну бензозаправщика, стоявшего среди танков, и нажал гашетки пушек. Цистерна, брызнув багрово-голубым букетом пламени, взорвалась. Огонь охватил стоявшие рядом танки.
– Так… – торжествующе шепнул летчик.
Еще нажим на кнопку – посыпались бомбы, и Черенок швырнул машину в высоту. Земля и воздух сотряслись. Ослепительные взблески рвущихся бомб скакали среди танков. Багровая река горящего бензина поползла по мрачному желобу балки. Из-под крыльев штурмовиков с глухими всплесками срывались ракетные снаряды. Стиснув зубы, летчики били из всех стволов. Шквал огня. Еще заход, еще атака. Вдруг совсем близко от крыла машины Черенка взметнулся белый дымок. Машину качнуло. Летчик повернул рули, но было поздно. В кабине ослепительно сверкнуло. Жгучая вонь тротила ударила в лицо. Приборная доска поплыла кудато вверх. Руки инстинктивно прижались к груди и потянули за собой штурвал. Промелькнуло несколько мгновений. Черенок как во сне провел по глазам рукой. Рука была в крови. «Ранен… – скорее догадался, чем почувствовал он, – быстрее к своим, на восток, курс – девяносто градусов».
Он нажал ногой на педаль руля поворота. И снова в глазах поплыл кровавый туман. Острая, режущая боль пронизала все тело. Невероятным усилием воли он заставил себя открыть глаза. Из правого унта хлынула кровь. Морщась от боли, летчик ощупал ногу. Кость была перебита. «Где ведущий?» – забегал он глазами по горизонту. Но другого самолета не было видно.
– Двести сорок! Двести сорок! – закричал он, вызывая ведущего: – Смирнов! Смирнов!
Прошла минута, ответа не было. Передатчик не работал.
«Хотя бы голос услышать! Может быть, Смирнов ищет меня возле цели», – пронеслось в голове.
Черенок лихорадочно завертел ручку настройки приемника, прислушался. В наушниках что-то защелкало, потом раздался треск и шорохи. Летчик настойчиво продолжал искать. Вдруг в наушниках вначале еле слышно, а затем все яснее и громче зазвучала, переливаясь, знакомая мелодия: «Широка страна моя родная».
– Москва! Родина! Страна моя родная… Я слышу! – воскликнул Черенок и, бросив приемник, с остервенением протер стекло часов. «Пятнадцать минут полета до аэродрома, – стиснув зубы, подумал он. – Надо их выдержать… Иначе плен… Смерть…»
Морозный воздух вихрем врывался в разбитую форточку кабины. Брызги крови, попадая на приборы, покрывали их темной пленкой. Тело, словно сжатое железными оковами, слабело. Руки цепенели. Черенку казалось, что полет длится целую вечность, хотя прошло всего восемь минут.
«Тринадцать танков… Кубань… Пятнадцать минут», – прыгали беспорядочные мысли. Голову, туго стянутую шлемофоном, ломило. К горлу подкатывала тошнота. Одолевало неотвратимое желание бросить штурвал и закрыть глаза. Теряя силы, Черенок встряхивал головой и летел, летел…
«Держись, Василий, – подбодрял он себя, – только до бугра… Уже недалеко. За бугром Кубань. За бугром свои… Ну же, еще немножко»… Но бугор проносился за бугром – справа, слева, а реки все не было. Неожиданно стрелки часов стали в глазах двоиться, троиться, вращаться. Число их возрастало с непостижимой быстротой. Циферблат уже казался не циферблатом, а однообразно вертящимся волчком. Черенок протер глаза. Рука машинально коснулась заглохшего приемника, и снова в наушники полился знакомый торжественный голос Москвы. «Где же, где же спасительная граница?» – выглядывал Черенок в форточку, и вдруг под крылом появилась ледяная полоса реки, окаймленная серой щеткой кустарников.
– Свои… – выдохнул он радостно.
Мотор заглох. Самолет планировал на посадку без колес. До земли оставались считанные метры. Черенок выровнял машину, потянул на себя штурвал и в тот же миг от острой боли потерял сознание. Никем не управляемая машина падала на землю.
* * *
Вечером, после полетов, в тесной землянке техников собрались экипажи полка. Летчики, техники, оружейники сидели на нарах, застеленных чехлами от моторов, теснились в темном тамбуре входа, где украдкой покуривали и приглушенно переговаривались. В землянке шло партийное собрание полка. Посредине, за столом, на котором стоял громадный жестяной чайник с водой, лежали листы бумаги и карандаши, сидел президиум. Собрание вел Омельченко. Рядом с ним сидел начальник штаба Гудов. Секретарь – полковой врач Лис писал протокол. Несгибающаяся в колене после ранения нога его беспокойно ныла. Он то и дело морщился, посматривал на свой сапог, выставленный из-под стола в проход. Гудов машинально чертил на листке одну и ту же жирную кривую стрелу. Выступал Грабов.
– Товарищи! – говорил он. – Сегодня нас постигла тяжелая потеря. Два наших боевых друга – командир майор Волков и старший лейтенант Черенков не вернулись с задания. Кто из нас не знал и не любил этих храбрых воинов, людей большой души и большого сердца. Они мужественно бились с врагом.
Голос Грабова дрогнул, и он замолчал, взглянул в глубь землянки. В наступившей тишине было слышно, как потрескивает фитиль в перегретой гильзе коптилки.
– Сегодня, – продолжал Грабов, – шесть наших беспартийных товарищей подали заявления в партию, и мы приняли их. Теперь почти весь летный состав нашего полка – коммунисты, и нет нужды говорить о том, что в минуту необходимости каждый из нас не задумываясь отдаст свою жизнь за Родину. Вот она, наша отчизна! – взмахнул он рукой, указывая на расцвеченную флажками карту, висевшую позади стола. – Одна шестая света, двадцать два миллиона квадратных километров площади! А вот линия фронта. За ней лежит наша территория, захваченная врагом. Огромный, богатый край. Народ приказал нам вернуть эти богатства, изгнать врага. Тысячи наших людей на оккупированной немцами территории ждут от нас освобождения.
Грабов остановился, вышел из-за стола.
– Война тяжелая, товарищи. Поставлено на карту самое дорогое – свобода и счастье Родины. Будем смотреть правде в глаза. Некоторые из нас настроились, прямо скажу… неправильно. Я имею в виду не боязнь трудностей, не страх перед смертью или еще что-то такое позорное для советских людей, но какая-то обреченность или чрезмерное бравирование своей храбростью у некоторых наших товарищей наблюдается, есть. И это плохо отражается на боевой работе. Получается, как в той украинской присказке: «Нагадай козе смерть, а она и будет…»
– Товарищ комиссар, мы не боимся умереть, – прозвучал чей-то голос.
– Вот, вот, – горячо подхватил Грабов. – Красиво, очень красиво сказано, но ерунда! Самопожертвование, если оно не вызвано необходимостью, есть самоубийство. Грош ему цена. Капитан Гастелло совершил свой подвиг не как обреченный на гибель, отчаявшийся человек. Он направил свой горящий бомбардировщик в скопление вражеских машин с ясным сознанием, твердой волей, во имя победы жизни. Нам следует помнить об этом, товарищи, и отличать истинный подвиг, совершенный во имя любви к Родине, от ложных понятий о подвиге. Чего больше? Прилетает летчик с задания. Машина избита вдребезги. С горем пополам приземляется, и смотришь – рулит в ремонт. Казалось бы, есть над чем призадуматься: почему так получилось, как избежать этого в будущем? Так нет! Вместо критического отношения к себе, к своим действиям, он, видите, ли, позирует, самовосхищается. Посмотрите, мол, какой я герой – сто пробоин привез! Битых героев не существует.
По землянке прошла волна сдержанного смеха.
– Такое понятие об отваге есть не что иное, как глупость, если не хуже… – сказал Грабов. – Я не постесняюсь назвать фамилии лейтенанта Оленина и лейтенанта Попова, которые, того и гляди, еще соревноваться начнут между собой, кого больше немцы изобьют…
В землянке засмеялись громче.
– Нет, товарищи, здесь не до смеха! – остановил летчиков Грабов. – Мы, советские люди, уважаем храбрость, если она непоказная. Война – опасный и кропотливый труд. Ты победи врага, уничтожь его, прилети на аэродром да посади машину целехонькую на все три точки – тогда ты герой. Честь тебе и хвала! Ну, а если уж выхода нет, то умирай так, чтобы враги тебя и мертвого боялись.
От дыхания людей в землянке стало душно. Грабов вытер платком влажный лоб.
– Мы мало занимаемся анализом боевой работы, – продолжал он, – не разбираем ошибок, не указываем на промахи, а они тем временем укореняются у нас, приводят к ненужным потерям. Ответственность за подготовку и сохранность людей лежит на нас, коммунистах. Впереди предстоят серьезные бои, к которым мы должны хорошо подготовиться.
Каждый вылет на задание, каждая свободная минута на земле должны использоваться на учебу. Задача трудная, но я буду строго придерживаться ее выполнения.
– А кто полком будет командовать? – спросил кто-то от двери.
– До приезда нового командира командовать полком буду я, – произнес Грабов, устало опускаясь на скамейку.
– Кто просит слова? – спросил Омельченко, вставая из-за стола.
– Лейтенант Оленин просит, – поднял руку Оленин. Встав с нар, он подошел к столу и небрежным движением закинул назад растрепавшиеся волосы.
– Товарищи, – запальчиво заговорил он. – Среди вас я коммунист самый молодой, но молчать не могу.
Вопрос, затронутый сегодня товарищем комиссаром, очень взволновал меня. Как я понял из его выступления, от нас требуют выполнения заданий не просто, а как-то по-особенному. Чтобы, как говорится, и овцы были целы и волки сыты. А это означает, что нам предлагают штурмовать чуть ли не там, откуда по нас меньше будут стрелять!
– Понял, называется! – хмыкнул на всю землянку Остап.
– Не перебивай… – оборвал Оленин, метнув на него злой взгляд. – Не кажется ли партийному собранию, что при такой установке некоторым и карты в руки? Кто даст гарантию, что среди нас не найдется ухарь, который под маской сохранения материальной части и людей станет увиливать от добросовестного выполнения задания?
В землянке зашумели. Со всех сторон посыпались реплики и возгласы:
– Не беспокойся. Ты не один летаешь!.. – В группе все видят!..
– В крайности впадаешь, Леня… Демагогия… Омельченко сердито застучал карандашом по чайнику:
– Товарищи! Прошу соблюдать порядок. Вы, товарищ Борода, возьмите слово, тогда и говорите…
– А чего ж он городит? По его выходит, что вообще и верить никому нельзя… – ворчал Борода.
– Разрешите, – вскинул руку Оленин. – Кстати, о группах. Все мы, ведущие, имеем достаточный боевой опыт, чтобы бить врага, как требуется. Я считаю, что ведущим надо предоставить больше самостоятельности в действиях, а не зажимать каждый их шаг и водить на веревочке. А с нами поступают, как с курсантами: летай только так, заходи на цель только так. Это отбивает всякую инициативу! Может быть, товарищ комиссар объяснит?
– Да, могу объяснить, товарищ Оленин, – вставая ответил Грабов. – Я думаю, что вы все же поняли, о чем я говорил, и только из упрямства не хотите сознаться. Никто не собирается отбивать у ведущих инициативу. Я говорил о том, что некоторые наши летчики, имея именно большую самостоятельность и инициативу, используют ее неправильно. Контрольные полеты, например, которые я провел за последние дни в разных группах, убедили меня в этом. Не всегда задачи тактически решаются правильно, не всегда учитываются свои ошибки, а также ошибки товарищей. Некоторые ведущие берут не мастерством, а… как выйдет. Товарищ Оленин пытается убедить, что все ведущие имеют уже достаточный опыт. Я позволю себе привести один пример для иллюстрации. Не так давно товарищ Оленин водил группу на станцию Минеральные Воды. Как помнится мне, группа сделала пять заходов на штурмовку при сильнейшем зенитном огне и подожгла несколько вагонов на станции. Кроме того, кто-то обстрелял паровоз, стоявший под парами с эшелоном у семафора. Паровоз тот пустил целую тучу пара, а Оленин увел группу на аэродром, считая, что паровоз подбит. Кажется, чего же еще? Задание выполнено, но… вот здесь-то и начинается «но»… Оказывается, что станцию можно было бы и не штурмовать. Те вагоны, которые подожгла группа Оленина, и так не ушли бы никуда без паровозов. А вот эшелон у семафора ушел… Машинист на паровозе оказался хитрее лейтенанта Оленина. Пустив умышленно пар, он обманул опытного ведущего и через пять минут спокойно ушел по исправной колее. Хорошо еще, что капитан Омельченко прихватил его на перегоне и свалил под откос, а то гитлеровцы так бы и уехали. Да еще спасибо покойному майору Волкову, что разбомбил депо, в котором стояло с полдесятка паровозов. Правильно ли решил ведущий задачу? Инициатива была полностью в его руках, за веревочку его никто не держал. Все, оказывается, очень просто, а техники, наверное, целый час восхищались героическими делами ведомых Оленина, когда увидели их продырявленные машины.
Оленин сидел красный, как переспевший помидор, растерянно мигая глазами. У него было желание вскочить и убежать от стыда.
«И откуда он все это знает? – сверлил его один и тот же вопрос… – Значит, и раньше он знал, я все-таки дал мне рекомендацию в партию… Как же он? Почему? Ругает, а все-таки верит мне…»
– Товарищи, давайте организованнее, – наводил порядок Омельченко. – Позади там, бросите вы, наконец, курить? Дышать уже нечем… Кто еще хочет выступить?
К столу подошел Рогозин. Собрание продолжалось…
* * *
В комнате стоял полумрак. Летчик открыл глаза, дрожа от холода. Пахло камфарой. Какой-то тягучий монотонный вой назойливо лез в уши, ударял по темени.
«Где я?» – подумал летчик, ощупывая обмотанную бинтами голову и твердые шины на ноге. Осторожно повернувшись на бок, он увидел на соседней койке заросший щетиной серый подбородок, выглядывавший из-под помятого одеяла. На него смотрели мутные глаза.
«Покойник… – решил он. – А я? Что случилось? Полет… охота… танки…» – силился вспомнить он, но безуспешно. В ушах нарастал звон. Комната стала раскачиваться, крениться набок, точно собираясь опрокинуться. Летчик схватился за что-то холодное, липкое, стараясь удержаться над бездной, и снова погрузился в забытье. Темнота. Черная непроницаемая темнота. Вдруг вдали блеснул еле заметный огонек. Он смутно теплился, был неподвижен. Мертвый огонь! Ну, конечно, это фотолаборатория техникума, а вон сержант Гуслистый проявляет целые горы пленок. Он берет пленку, как солому, и уминает, тискает ее в ванной. «Крути скорее! Гипосульфит замерзает! Проявлять еще сорок километров пленки…» – злорадно кричит Гуслистый.
– Не хочу. Не хочу… Это бред… бред… – шепчет летчик.
«Хах-ха-ха!.. – смеется Гуслистый. – Не увильнешь! Бери шутиху по длинной формуле. Подсунь под дверь третьекурсникам. Пусть не бросают калоши в фонтан».
Гуслистый приближается. В руках у него огромный пакет, перевязанный бечевкой. Нюхая пакет, он шепчет с загадочным видом: «Это феникс». И вдруг с силой пронзает пакет ножом. Из отверстия вырывается слабая струйка белого дыма, и сразу же резко хлопает. Сыплются искры. Дым фонтаном бьет в высоту, пляшут языки пламени. Они разрастаются, и уже не различить, пламя это или развевающиеся рыжие волосы Гуслистого. Гуслистый приплясывает, гримасничает, корчится. Нос его то вытягивается, то сокращается, как хобот слона, виляет во все стороны, то застывает на месте, как ствол танковой пушки. Горят немецкие танки. Волны огня и дыма. В горле невыносимо царапает. Дышать нечем, Черенок задыхается…
«Где-то есть окно, надо выпрыгнуть…» – возникает неясная мысль, и он, закашлявшись, открывает глаза. В комнате, наполненной смрадным дымом, чей-то прерывающийся голос поет «Интернационал». Изогнутое судорогой тело человека корчится на кровати рядом, а на полу лежит разбитая лампа. Разлитый по полу керосин горит. «Пожар… Или мне чудится?» – напрягает Черенок больной мозг.
– Эй! Товарищи! Сюда! – кричит он, поднимаясь на локтях. От напряжения в глазах его снова мутится, голова падает на подушку. Когда он опять приходит в себя, первое, что замечает, это белую фигуру на пороге.
– Батюшки! – вскрикивает фигура в белом и, бросившись вперед, сдергивает с койки одеяло, накрывает пламя. Комната погружается во мрак. В открытую дверь тянет свежим воздухом.
– Кто вы? Куда я попал? – отдышавшись, вполголоса спрашивает летчик.
– Это вы, Черенков? Вы проснулись? – раздается в темноте удивленный голос, и белая фигура поспешно выскальзывает из палаты. Вскоре в коридоре показывается свет, и молодая женщина с испуганным лицом, с лампой в руке входит в палату. Пристально поглядев на раненого, она с облегчением вздыхает, ставит на окно лампу, куском марли вытирает руки.
– Как вы себя чувствуете? Сейчас я принесу лекарство и сделаю вам укол.
– Где я нахожусь? – с раздражением спрашивает Черенок.
– Да в госпитале же… В полевом госпитале, дорогой. В городе Черкесске.
– Как я сюда попал?
– Дня два назад вас привезли колхозники. Вы были все время без сознания.
– Два дня…
– Да, вы здесь третьи сутки. Но вы не беспокойтесь, теперь все в порядке. Я сестра, Наташа. Кушать хотите? – без умолку говорит женщина.
– Нет. Прошу только, уберите отсюда меня или моего соседа.
– А что?
Сестра подходит к соседней койке, трогает руку лежащего.
– Намучился, бедный… – полушепотом произносит она и тут же уходит. Минуты через три в палате появляются санитары с носилками и уносят мертвого. Черенок остается один.
Еще на фронте Черенок слышал о том, что в госпиталях существуют палаты для безнадежных, знал, что попадают туда такие, на выздоровление которых надежды уже нет. Когда все медицинские средства для спасения жизни оказываются исчерпанными, когда все известное науке использовано, но человек не поправляется, его переносят в палату безнадежных, откуда он редко возвращается. Там и проходят его последние дни. Умирающий остается наедине с собой. Это возмущало Черенка, казалось ему негуманным, но, подумав, он внутренне соглашался с врачами, мирился с необходимостью этого, сознавая, что оставлять мучительно умирающего на глазах товарищей, которые находятся тоже в тяжелом состоянии, явилось бы пыткой для них, убивало бы в них уверенность в собственном выздоровлении. Так представлялось теоретически.
Когда же ему самому пришлось попасть в палату безнадежных, он был настолько озабочен потерей своей памяти на имена и события, что сам факт не произвел на него особого впечатления, и только ощущение скользкого холода руки умирающего соседа вызывало в теле неприятную дрожь.
На другой день, после того как Черенок пришел в себя, в конце обхода его кровать обступили врачи. Летчик не понимал, о чем они говорят между собой. Понял только распоряжение главного хирурга:
– Больного оставить в палате одного. Соблюдать полнейшую тишину. На ночь оставлять в палате дежурного.
– Сестры не спят уже третьи сутки, с ног валятся от усталости, – заметил ординатор.
– Да, людей нет… – нахмурил брови хирург.
– Надо поговорить в райкоме партии, чтобы прислали сандружинниц. Райком поможет, – сказала высокая полная женщина средних лет – комиссар госпиталя.
– Прекрасная идея! – обрадовался ведущий хирург. – Это выход! Обязательно свяжитесь. Кстати, пошлите кого-нибудь в сануправление с письмом к профессору Белову. Eго консультация крайне необходима этому раненому.
Закончив указания, он повернулся к летчику, улыбнулся и сказал:
– Вылечим. Не унывайте. Будете летать.
Черенок лежал на спине без движения. Есть ничего не хотелось. Голова была налита чем-то тяжелым, что давило на мозг. Не помогали ни коньяк, ни морфий. Память точно ножом отрезало. Номер полевой почты полка и фамилию командира вспомнить не мог. А как хотелось дать знать о себе товарищам. Возможно, кто-либо по пути и заехал бы.
Однажды в воскресенье, часов в десять утра, его разбудили голоса людей, споривших в коридоре.
– Как же это вы нас не пустите к нему? Это ведь наш летчик, – слышался незнакомый женский голос.
– А вы что, родственники его? – спрашивала сестра.
– Значит, выходит, родственники…
– Все равно, без главврача впустить не могу.
– Не спорьте. Вот записка от главврача, – вмешался мужской голос.
– Это другое дело, – уже более миролюбиво ответила сестра. – Вот, пожалуйста, возьмите халаты.
Через минуту в дверь постучали, и группа незнакомых людей вошла в палату.
«Шефы», – подумал летчик. Впереди всех шла немолодая уже женщина, и первое, что заметил Черенок, это ее мягкий, приветливый взгляд. Она подошла к койке больного, посмотрела на него и осторожно поздоровалась за руку.
– Вы нас, конечно, не знаете. Мы из хутора Николаевского, – произнес подошедший за ней мужчина, присаживаясь на табуретку. – Моя фамилия Прохоров, Николай Харитонович. Я председатель колхоза, а это все наши колхозники – хуторяне. Вот тетя Паша. Она как раз вас и спасла, вытащила из самолета.