— А вы, мне кажется, преувеличиваете свою роль в моей личной жизни. Вы ломитесь в нее, как в автобус!
— Я больше не буду с вами церемониться! Я… — кратер его рта задымился, извергая ругательства средней плотности. На лбу образовалась каледонская складчатость. Сбитый неуязвимостью Пунтуса, Золотников входил в кульминационную фазу пароксизма. — … Я… вы можете уже сейчас начинать волноваться за свое дальнейшее пребывание в институте! Я уволю… я исключу вас за академическую задолженность! Считайте, что экзамен у вас начался с этой минуты! Я предложу вас комиссии, которая соберется после трех неудачных попыток сдать экзамен мне!
Один Климцов правильно понял Золотникова. На семинарах, дождавшись, когда закончит отвечающий, Климцов поднимал руку и просил слова, чтобы дополнить. Золотников любил, когда дополняют. Это означало, что семинар проходит живо и плодотворно. Чем длиннее было дополнение, тем больше снималось баллов с предыдущего отвечающего.
К первому экзамену по философии готовились, как ко второму пришествию. Добра ждать было неоткуда новую троллейбусную ветку провели в трех кварталах от микрорайона, в котором жил Золотников. К тому же, дав интервью, философ попал спиной на снимок в областную газету. Лучше бы выпал за кадр.
В течение трех дней, отведенных на подготовку, не вылезали из конспектов и первоисточников, наполняя жилье материализмом, а голову блажью.
— Шпаргалки, — передразнивал Артамонов химика Виткевича, — лучший способ закрепления пройденного материала.
— А если еще и помнить, в каком кармане что лежит, то вообще не надо никаких консультаций, — соглашался с ним Гриншпон.
— Жаль, что Золотников изымет их перед экзаменом.
— Виткевич в этом смысле погуманнее…
— Выход один — изготовить за ночь запасной вариант.
— Уволь, лучше два балла, чем еще раз сохнуть над этими прокламациями.
— Тогда спим.
— Придется.
— Все будет нормально, — вместо спокойной ночи пожелал Рудик.
— Сплюнь троекратно через левое плечо. Это как раз в сторону Мурата, предложил Артамонов верный прием от сглаза и отчаянно принялся засыпать.
Философию сдавали потоком, все группы вперемешку.
В процесс экзаменовки Золотников ввел систему ежесекундной слежки. Он запасся специальной литературой, чтобы тут же документально подтверждать безграмотность. Рассадил всех по одному и принялся исподлобья наблюдать.
— Усов, что вы там копаетесь? Показывайте, что у вас там!
Усов вынул из-за спины носовой платок.
— Садитесь на место! Через некоторое время снова:
— Усов, что вы возитесь со своим носовым платком! Неужели вы такой сопливый!
Усов давно занимался переписыванием и заходился в насморке чисто символически.
Климцов, как самый лучший дополнитель, отвечал первым. На экзамене нужно отвечать, а не дополнять. Причем, отвечать так, чтобы нечего было добавить. Климцов не смог произнести ни слова не только по билету, но и в свое оправдание.
— Как это я допустил такую промашку! — покачивал Золотников головой, рассматривая ряд положительных оценок за дополнения. Он обнаружил пустую породу, и ему захотелось побуквенных знаний. — Придется вам зайти ко мне еще разок.
В коридоре Усов делился своей методой списывания:
— Сидишь и упорно смотришь ему в глаза. Пять, десять, пятнадцать минут. Сколько нужно. Как только заметишь, что он начинает задыхаться от правды, можно смело левой рукой…
— Мне за такой сеанс гипноза предложили зайти еще разок, — сказал Климцов.
— Когда ошибается комсорг, обвиняют весь комсомол, — сказал Артамонов. — У тебя нет опыта турнирной борьбы!
Матвеенков проходил у Золотникова по особому счету. Два семестра Леша, в основном, тащился на микросхемах типа «не знаю, так сказать… в смысле…», «не выучил, в принципе… поскольку…», «завтра как есть… всенепременнейше… так сказать, расскажу».
Философ топтал Матвеенкова до помутнения в глазах. В моменты лирических отступлений Золотников оставлял в покое предмет и искал причины столь неполных знаний Матвеенкова:
— Чем вы вообще занимаетесь в жизни?! Я бы вам простил, будь вы каким-нибудь чемпионом, что ли! Но ведь вы сама серость! На что вы гробите свободное время? Может быть, на общественную жизнь? За что вы отвечаете в группе?
— В каком-то смысле, так сказать, за политинформацию, что ли, — как на допросе, отвечал Матвеенков.
— Ну, и о чем вы информировали группу в последний раз?
— Разве что… если… об Эфиопии. Так сказать… читал… в каком-то смысле… очерк… в общем, об Аддис-Абебе.
— Через пару недель придете пересдавать. Вместе с Климцовым. Прямо на дом. Я ухожу в отпуск. Вы свободны, Аддис-Абеба! — и про себя добавил: «Ну, что учить в этой философии? Ее соль так малогабаритна… первичность и вторичность, а все остальное — чистейшей воды вода!»
Бирюк, подскочивший на секундочку к друзьям, ужаснулся:
— Десять двоек у Золотникова?! Ну, вы даете, ребята! И ты, Матвеенков?! Ты же вроде рыболов-любитель! И даже немножко морж! Я вижу, вы не натасканы на него. Золотников законченный рыбак. Историй, не связанных с водой, не признает. Ему только намекни, он сразу забудет про философию и начнет исходить гордостью за хобби! В этот момент перейти к положительной оценке не составляет никакого труда. Философия, собственно, и началась-то с рыбалки. Возьмите того же Платона. Бросал в воду поплавки разные, камешки, наблюдал, как расходятся круги, и размышлял о том о сем.
— Правда?! — обрадовалась Татьяна. — Но я никогда в жизни не ловила рыбу!
— Тогда философию придется учить, — сказал Бирюк тоном ментора.
Матвеенкову пришлось идти одному. Климцов сам поставил себе пятерку на квитке для пересдачи, сам расписался за Золотникова и сдал в деканат. Никто ничего не засек.
Матвеенков поплелся. Он занял у Забелина болотные сапоги и куртку всю в мормышках, в которой тот отбывал Меловое. Явился к Золотникову в обеденное время. Философ сидел за столом и принимал что-то очень эксцентричное на запах.
— Ну что, проходи, я сейчас, Аддис-Абеба, — заострил он внимание на чрезмерной занятости двоечника по общественно-политической линии. Матвеенкову с голодухи послышалось вместо АддисАбеба «садись обедать». Он совершенно бесцеремонно подсел к столу и принялся уплетать пирог с рыбой. Помыв руки, Золотников вернулся в столовую. Матвеенков развеивал последние крохи стеснения. Чтобы не ударить в грязь лицом, хозяину ничего не оставалось, как потчевать неуча. Леша долго не выходил из-за стола. Золотников чуть не закормил его. Приступили к опросу. Речь сама собой зашла о рыбалке. Пересдача прошла, как сиеста, без особых аномалий. Вообще, сессия — это мечта. Зачем каникулы начинаются после нее? Их следовало бы поменять местами. Когда вырываешь на кино пару часов из отведенных на подготовку, даже индийский фильм кажется увлекательным. На каникулах пропадает охота отдыхать. Купаешься в ненужной свободе и понимаешь, что она — не более, чем осознанная необходимость, как говорил великий Ленин. Даже как-то неинтересно.
ИЗ ЗАГОТОВОК К РОМАНУ
Химик Виткевич, похожий на баснописца, заметил на консультации:
— К экзамену допущу только тех, кто в полном объеме заготовит шпаргалки. Причем, своей рукой. Я буду сверять почерки.
Дмитрий Иванович считал, что лучший способ закрепления пройденного материала — изготовление шпаргалок. Студент, занимаясь этим делом в надежде списать на экзамене, вторично перерабатывает предмет, сам того не подозревая. В шпаргалках в сжатом виде содержится весь необходимый перечень вопросов. Пробегаясь вновь по всем темам, студент усваивает пройденный курс комплексно, по двум каналам памяти — механическому и зрительному. Собираясь на экзамен, он классифицирует свои заготовки по разделам и запоминает, в каком кармане что лежит. Это позволяет держать в голове все соли химии и химикалии и не путать вопросы с ответами. Заяви такое Ярославцев или Знойко, первокурсники удивились бы до крайности. Из уст химика требование иметь шпаргалки прозвучало почти программно. Это была не первая странность, которую он выкинул за семестр. Взять хотя бы химические анекдоты, которых он рассказал столько, что по ним можно было выучить половину высшей химии. Он рассказывал их как новую тему — не улыбаясь, сохраняя каменную серьезность. Словно мимические мышцы, складывающие лицо в улыбку, — атрофировались. За серьезность Дмитрия Ивановича уважали более всего. Благодаря ей он постоянно притягивал к себе. Его лекции были интересны, их никто не пропускал. Проверки посещаемости, устраиваемые на них деканатом, считались делом в какой-то мере кощунственным.
От Бирюка пришел слушок, что Виткевич преподавал в свое время в МГУ, был первым рецензентом Солженицына и любовником его жены. Растворы, полимеры и анионы стали еще занимательнее. Бирюк божился в подлинности пикантной составляющей слушка и уверял, что по институту ходит чешская книжонка, в которой это в деталях расписано.
— Теперь ясно, почему он ходит, угнувшись и заложив руки за спину, догадался Рудик. — Сказывается длительное пребывание в неволе.
Создавалось впечатление, будто химик еле носил свое тяжелое прошлое, в любую минуту помнил о нем. Он останавливал мел на формуле и задумывался. Усиливающийся шепот возвращал его к лекции. Химик никогда не пользовался никакими бумажками, как это делали многие лекторы, он знал свою науку назубок. Его требования воспринимались как законные.
— Все-таки химик наш хитрый, как штопор! — размышлял Гриншпон. — Не покажешь шпоры — двойка, покажешь — он их отберет, и тоже двойка. Ловкое колечко он затеял! На экзамене Виткевич словно забыл про все. Не спросил про шпаргалки, не следил — списывают ли. Будто знал, что никто списывать не будет. Все недоуменно брали билеты, невероятно легко отвечали и, бросив в урну непригодившиеся шпаргалки, выходили поделиться удивлением с сидящими под дверью одногруппниками. Усов не мог удержаться, чтобы не напомнить о себе. Прежде чем взять билет, он долго вытаскивал из карманов свои микротворения и расписывал Виткевичу, на какой четвертинке какой вопрос раскрыт. Химик, не глядя, опустил шпаргалки в урну. Усов взял билет и сел за стол. Натура постоянно тащила его не туда. Посидев смирно минут пять, он спросил, нельзя ли ему воспользоваться шпаргалками.
— Пожалуйста, — спокойно разрешил химик. Усов полез в урну, достал листочки и начал искать то, что уже было давно готово к ответу. Дмитрий Иванович не среагировал ни на один выпад Усова, дождался, пока тот иссякнет, и поставил тройку.
— Не за плохие знания, а в назидание, — прокомментировал он свое решение.
Группа ошибочно посчитала подготовительные усердия зазряшными. Все сошлись на мнении, что химия не наука, а баловство.
Виткевич свое дело сделал. Он вынудил подопечных понять предмет, совершенно не ударяя в лоб. Экзамены как таковые его мало интересовали. Кто на что способен в химии, он распознавал по походке.
С историей КПСС дела обстояли проще. То, что никто не получит ниже четверки, подразумевалось. Этот предмет знать на тройку было стыдновато. Потому что вел его некто Иван Иванович Боровиков. Немного найдется на земле людей, внешность которых так верно соответствовала бы фамилии. Боровиков был овальным и белым, как боровик. Вечная его фланелевая шляпа с пришитым желтым листочком довершала сходство с грибом. Еще меньше найдется на земле людей, внешность которых так сильно расходилась бы с внутренностями. Когда Иван Иванович открывал рот и уголки его толстых губ устремлялись вверх, доходя до ямочек на пухлых щеках, все ожидали, что он скажет сейчас что-то очень веселое. Руки слушателей инстинктивно тянулись к лицам, чтобы прикрыть их на случай, если придется прыснуть. Боровиков так неподкупно заговаривал о предмете, что улыбки не успевали расползтись по лицам и свертывались в гримаски удивления. Он умел подать материал так, что было понятно — все, произносимое им, — туфта, но экзамен, извините, сдавать придется. Не надо вникать в эти бессмертные произведения, надо просто знать, для чего и когда они писались. Их не надо учить как математику, но как философию деградации сознания — знать необходимо.
— История КПСС, — говорил Боровиков, — самая величайшая формальность в мире! Соблюсти ее — наша задача!
Он читал лекции самозабвенно.
— В молодости Шверник напряженно всматривался в окружающую действительность… — сообщал он без намека на улыбку и сразу поднимают настроение. В лучшие минуты своих публичных бдений высказывался так горячо, что казалось, будто он выступает на форуме по борьбе с международным промышленным шпионажем.
Боровикову было всегда неприятно ставить в экзаменационную ведомость уродливый «неуд». Он до последнего наставлял на истинную стезю искателей легких, но тупиковых путей. За отлично разрисованные и оформленные конспекты он бранил как за самоволку.
— Зачем вы попусту тратите время!? Ведь я не требовал от вас конспектов! Придется пачкать документ, ничего не поделаешь, — выводил он в ведомости пагубную отметку.
Термодинамика — тоже интересная наука, но Мих Михыч — еще интереснее. Он обладал двухметровой фигурой. Татьяна открыто благоговела пред ним. Почти еженедельно повторяла: «Вот это, я понимаю, мужчина!» Поведением Мих Михыч словно извинялся за то, что сам, будучи студентом, опаздывал, симулировал, списывал, а теперь вынужден наказывать за это других. Бирюк уверял, что нет для Мих Михыча страшнее испытания, чем экзамен. Перед началом он по обыкновению посылал кого-нибудь из студентов в ближайший киоск за газетами, чтобы, читая их, не видеть, как готовятся к ответу испытуемые. Если случайно замечал, как кто-то безбожно дерет из учебника, Мих Михыч краснел как рак. На экзамене в 76-ТЗ Мих Михыч не ввел никаких новшеств — послал в киоск. Нынкин с Пунтусом принесли кучу чтива, которую можно было одолеть только к осени.
Термодинамик тщательно обложился прессой, как мешками с песком, и экзамен начался.
Несмотря на льготы, Татьяна умудрилась отхватить двойку. Из необширной науки она удосужилась одолеть пропедевтику. Три основных закона решила пропустить, посчитав, что для хорошей оценки достаточно благоговения перед преподавателем. Мих Михыч задавал ей наилегчайшие наводящие вопросы, вытягивал, как мог, но даже одного закона из трех так и не вынул. Он весь измучился, глядя на Татьяну. Это было выше его сил. Со слезами на глазах он поставил ей двойку.
РАСКАЧКА
В семь вечера Гриншпон был у общежития. Он мог бы приехать и утром, но не терпелось увидеть друзей. Посмотрел на окно 535 — никаких признаков обитания. По крайней мере, Решетнева нет точно, он бы распахнул все настежь, подумал Миша и вошел в вестибюль. Ключа на вахте не оказалось.
— Уже забрали, — доложила Алиса Ивановна, отставная энкавэдэшница. Сурьезный такой, в кожанке. Гриншпон понял. Других сурьезных в 535 не обитало. В коридорах слышались шаги, хлопанье дверей, погромыхивала музыка общежитие оживало. Двое в стельку пятикурсников вскрывали ножом дверь в свою комнату и уверяли друг друга, что ключ никто из них не терял.
Гриншпон подошел к своей двери, пнул.
— Привет! — Рудик с усердием потряс руку. — Как Сосновка?
— За три недели опостылила! Замотались играть каждый день. Ты что-то бледный, как спирохета, не иначе в подвале отсиживался? — Гриншпон вынул из портфеля пачку сандеры и курительную трубку.
— Вот это да! — воспрял Рудик, пробуя подарки на свет, на зуб и на запах.
— Не нюхай, все герметично.
— Действительно, запечатали, так запечатали. Ни одна молекула не улизнет. Спасибо, удружил, а то «Прима» в кишки въелась!
— Кравцова больше нет.
— Как?
— Перевели. — Гриншпон рассказал, как все произошло. Из-за не в меру дальновидного батяни, а точнее из-за брата Кравцова. Тот не особенно утруждал себя учебой, занимался, в основном, дебошами. Пять лет генерал не видел первенца. Служба — дело понятное. Свиделись только этим летом. Отец взглянул на старшее чадо пятилетней выдержки и отправился в институт, чтобы, пока не поздно, изъять из обращения младшего семинариста. Генерал так и заявил ректору, что культуры обучения во вверенном ему вузе нету никакой. На что ректор даже не возразил. Кравцова перевели в МВТУ им. Баумана. Прямо с турбазы в Сосновке.
— Ну, а Кравцов, сам он что?
— Две-три искры сожаления, не больше.
— А Марина?
— Чуть не отдалась ему в последний вечер. К микрофону не подошла. Сказала, голос сел. Последние вечера мы работали вдвоем с Бирюком.
Дверь распахнулась и обнажила Решетнева с двумя сумками наперевес. Его рот был уже открыт:
— Не спорь, Миша, староста всегда прав! Обстановка — она как возмущающая сила. Может расшатать, если кивать ей в такт, а пойди чуть вразрез — заглохнет.
— Не заводись, — Рудик помог Решетневу избавиться от сумок.
— А что, мне уши затыкать! Ваши выражения слышны на первом этаже! Орете, как на базаре! И главное о чем?! Обстановка, характер — тему нашли! Или в день приезда больше поговорить не о чем? — Решетнев сбросил куртку и начал наводить порядок. — Как вы сидите в такой темноте?! — Шторы затрепетали, разлетаясь по краям карниза. — И в такой духоте! — Форточки заскрипели, распахиваясь настежь.
Дежурства Решетнева по комнате являлись сигналом к повышенной бдительности. Виктор Сергеич был пропитан порядком, царившим в космосе. Убираясь в комнате, он выбрасывал в окно лежащие не на месте вещи. На него не было никакой управы. В эти опасные дни обитатели 535 старались попасть в комнату пораньше, чтобы упорядочить личные принадлежности. Неземной строгостью Решетнев высвобождал себе массу времени. К его приходу в комнате восстанавливалось приличное благообразие. Ему оставалось протереть пол.
Предупредить смерчевые дежурства удавалось не всегда. На совести Решетнева лежали плавки Рудика, не снятые с форточки, фехтовальная перчатка Мурата, которой Гриншпон пользовался при работе со сковородкой, и два тюбика «Геоксизона» Гриншпона.
Миша уверял, что мазь лежала на месте, и требовал возмещения убытков. В момент, когда Гриншпон обнаружил пропажу, возможности поискать тюбики под окном не оказалось из-за кромешной темноты. Дождавшись рассвета, Гриншпон бросился вниз. Но, сколько ни рылся в кустах, так ничего и не нашел. Дворник сказал, что мази, вероятнее всего, унесли собаки. С тех пор, совершая свои гигиенные акты, будь то с грязными носками, висящими на дужке кровати, или с сапожными щетками и кремом, выпавшими из общего крематория под тумбочкой, Решетнев приговаривал: «В кусты, собакам!».
Гриншпон долго сокрушался об утрате. Несколько раз приходил под окно, чтобы повторно покопаться в кустах. Хотя мазь была совершенно никчемной. Она нисколько не помогала его обветренным и потрескавшимся губам, поскольку по ошибке была всунута аптекарем вместо вазелина. То, что мазь не та, Гриншпон обнаружил не сразу. Вопреки отрицательному эффекту он продолжал упорно пользоваться ею. Когда спрашивали: зачем ты мучаешь себя? — отвечал: уплочено, и чтоб следующий раз смотрел, что покупаю! Он довел нижнюю губу до того, что потерял возможность улыбаться. Сожители сжаливались — не шутили при нем. Гриншпон был легок на юмор и знаками просил друзей, чтобы они не только не шутили, но и вообще не разговаривали. Потому как самый будничный разговор в 535 легко обеспечивал животный смех от трех до пяти баллов по шкале Рихтера. Гриншпон с трудом сдерживал рот, улыбаясь глазами. Решетнев сказал: не рискуй, заткни уши бирушами! Больной не пожелал. Трещина на губе превратилась в овражек, грозивший развалить губу пополам. «Геоксизон» усугублял трагедию, от мази губа разлагалась.
Решетнев не вынес самоистязаний друга и, прикрывшись страстью к мировому порядку, отправил злополучные тюбики в окно, хотя те лежали на самом что ни на есть своем месте — глубоко в тумбочке. Решетнев завел будильник, проверил, работает ли радио, вытащил из-под кровати двухпудовую гирю и поднял над головой: не полегчала ли? Вещи и предметы, показавшиеся ему лишними, моментально оказались за окном.
— Успокойся, — притормозил его Гриншпон. — Дежурный сегодня Артамонов, как первый по списку, а не ты!
Закончив нулевой цикл, Решетнев набрал на кухне графин воды и разом опорожнил его:
— Ну и жарища!
— Перебрал вчера?
— Да нет, вода какая-то дистиллированная. Колодезь ной мне и стакана хватило бы.
— А это? — указал Гриншпон на бутылку коньяка «Белый аист», торчащую из сумки.
— Это подарок. Буду хранить, сколько выдержу. — И он рассказал, как на ВДНХ познакомился с девушкой, очень похожей на Рязанову.
Не успели отвинтить «аисту» голову, как на пороге с грохотом возникла скульптурная группа Пунтус-Нынкин. От их дублированного касания дверь в 535 два раза открылась и один раз закрылась. Музыка по соседству утонула в трясине приветствий. Вошедшие предложили обняться попарно-поперечным наложением, но в замешательстве несколько призапутались, и объятия были произведены по методу возвратного скрещивания. В результате Нынкин обнял Пунтуса, хотя этого можно было и не делать.
Нынкин и Пунтус жили по принципу наибольшего благоприятствования. Их симбиоз был настолько прочен, что субъективных причин его разложения не существовало вовсе. О времени приезда они не договаривались, но у дверей общежития оказались одновременно. Поздоровались, словно не было никаких каникул, будто вчера назначили здесь встречу, и она состоялась.
Есть на земле люди, жизненные линии которых, однажды сойдясь, никогда ни под каким предлогом уже не расходятся. Нельзя было сказать, что симбиозники так уж не могли жить друг без друга, однако всегда находились рядом. А если и отстояли на внушительное расстояние — их порывы происходили одновременно и в одном направлении. Бесподобным совпадениям они нисколько не удивлялись, считая, что так живут все люди. Плывя борт о борт, они не навязывались и ничего не требовали друг от друга, но со стороны казалось, что у них непоправимая дружба.
Впятером стало веселей. Нынкин и Пунтус наперебой делились августовскими впечатлениями, которые перекликались на каждом шагу.
— Так я не понял, где вы отдыхали? — недоуменно спросил Рудик.
— Дома, — в один голос сказали друзья.
— Но живете вы, слава богу, не рядом.
— Относительно, — в один голос сказали друзья.
— Из ваших откровений выходит, что дамами вы занимались метрах в трех друг от друга. Даже имена их созвучны.
Нынкин и Пунтус хмыкнули, но не переглянулись.
— О вас необходимо доложить в соответствующие органы, — сказал Решетнев, доливая коньяк. — Вас надо исследовать!
Потерю Кравцова Нынкин воспринял болезненно, а Пунтус беспокойно. Механически это было выражено совершенно синхронно — они произвели несколько одинаковых движений, словно их руки и головы были соединены нитками. Симбиозникам всегда легко отдыхалось в компании с Кравцовым, тем более, что они жили в одной комнате. Когда Кравцов брал гитару, Нынкин погружался в глубокий сон, а Пунтусу дальше роговых очков ничего не хотелось видеть.
Минуту молчания, которой хотели почтить память ушедшего друга, спугнул робкий стук в дверь.
— Никак Татьяна, — подумал вслух Решетнев.
— Татьяна никогда не стучится, — отклонил догадку Гриншпон.
Дверь скрипнула, и в проеме нарисовался Мурат. Ему обрадовались, как Татьяне. Обнялись тем же универсальным способом. Мурат немного усложнил его, навязав троекратное приложение друг к другу. Ритуал получился более трогательным и занял каких-то десять минут. После обряда Мурат достал из сумки канистру.
— Молодой, — отрекомендовал он жидкость. — Совсэм нэту выдэржки.
— Хватит без толку вертеть посудину в руках. Откупоривай!
В качестве преамбулы пропустили по пивному бокальчику, которые случайно перекочевали из пивбара, увязавшись с Решетневым. За ним водилась одна невинная странность — покидая заведения треста столовых и ресторанов, Виктор Сергеич имел обыкновение забирать на память что-нибудь из посуды. Он отмечал на дверце шкафчика каждую новую единицу хранения своего неделимого фонда: взята там-то и там-то при таких-то обстоятельствах.
— Сразу чувствуется — свое! — оценил кавказский дар Гриншпон. — А теперь давайте за уход Кравцова!
Мурат поднимал тост за тостом и говорил об ушедшем горячо, как о покойнике. Температура его макаронической речи возрастала от абзаца к абзацу. В завершение он обнес привезенным рогом всех ему сочувствующих. Артамонов приехал среди ночи. Свет уже отключили, поэтому обнялись в темноте. Артамонова быстро ввели в курс дела, и через полчаса он обливал свежестью историй, с неподражаемым пиететом держа в руках недопитую канистру.
— Я ехал и думал, вдруг в комнате никого не окажется. Что до утра делать одному! — сказал Артамонов.
Пришлось окропить и эти чувства, поскольку они были от души.
— Пора на занятия, — потянулся Рудик.
— Я нэ умэт дойты. Сыла кончатса. — Мурат прилег на кровать.
— Эн-бэ по всем лекциям, — пригрозил староста. Быт и производство разные вещи. Не посмотрю, что угощал вином!
— Если так пойдет дальше, тебя зарубят на тренировках, — пристыдил друга Решетнев. Но Мурат уже спал.
— Чем хорошо грузинское вино, — рассуждал Нынкин по дороге на факультет, — исключает синдром похмелья.
— Нет, — возразил Пунтус, — грузинское хорошо тем, что его много.
В 315 аудитории начался великий сбор. Входящих привечали согласно авторитета. Решетнев был принят как случайно возвратившийся из пожизненного космического путешествия. Татьяну встретили, будто она поставила на пол не свой именитый портфель, а полмешка покоренных за лето мужских сердец. На Фельдмана закричали, как на замректора по АХЧ. Появление Матвеенкова проаплодировали незаслуженно громко по инерции. Лиц, менее известных потоку, приветствовали в составе группы. На Усова обрушились, как на двухметрового гиганта, хотя он не вырос за лето ни на дюйм. Его габитус был устойчив и неизменяем, словно от злоупотребления амброзией. На Соколова с Людой набросились, будто те обвенчались без свидетелей и зажилили свадебную бутылку шампанского. Весть о переводе Кравцова быстро диффундировала по группе. К моменту появления Марины о потере уже знали все. Поэтому Марина была встречена безмолвно, как вдова. Новенького встретили тоже без единого возгласа. Несмотря на тишину, он бесцеремонно обогнул преподавательский стол и направился на галерку. Одет он был в джинсы и легкий свитер.
Татьяна обомлела, когда он стал приближаться к ней. Выпятив глаза, как от кислородного голодания, она молниеносно прикинула, что новичок подходит ей по росту, и сжалась, насколько можно. Потом сгруппировалась и неуловимым движением подалась влево, освободив место, — вдруг сядет рядом. Но неофитовы туфли бесшнурочной системы протопали мимо. Татьяна проводила их тревожным взглядом и опять незаметным движением, которое с ее массой произвел бы далеко не каждый, водворила себя на место. Душу ее поразила свежая надежда. Новичок вошел в сердце, наступая на головы прежним избранникам, создававшим и без того невообразимую толчею. Стоило ему втиснуться, как там сразу стало свободно и главное — легко. Татьяну охватывала лишь незначительная тревога. Она почти не волновалась за судьбу очередного предприятия, маленькое замешательство только подбавляло специй в ситуацию. В голове апробировались варианты, как безотказнее провести диверсию — врасплох или методично подтачивая.
Новенький сел рядом с Матвеенковым. В несложное движение головы Леша вложил смысл поклона и, протянув правую связку своих сарделек, представился:
— Матвеенков.
— Бондарь, — ответил новичок.
— Очень приятно, в смысле… мы тут вот… — указал он левой связкой на Мучкина и Фельдмана. Сделав все возможное, Матвеенков отсел в сторону, перепоручив новенького своим друзьям.
— Вот твой староста, — Мучкин указал ему в конце лекции на Рудика. — А вон твоя будущая невеста, — кивнул головой в сторону Татьяны.
— Это почему?
— Ты ей по росту подходишь. Она тебя несколько раз отмерит, а потом чик — и отрежет.
В перерыве Татьяна отозвала Мучкина к окну и, глядя на желтые листья, спросила:
— У вас что, новенький?
— Не у нас, а у вас.
— Как?
— Зачислен в 76-ТЗ. Дерзай.
Татьяна чуть не потерла рука об руку. Сегодня карта шла к ней. Шансы возрастали. Она разнесла новость по группе и до конца занятий исподтишка рассматривала сидевшего рядом с Мучкиным новичка. Тянучку на занятия завершил Мурат. Он принял товарный вид к концу третьей пары. Войти не решился и слушал под дверью, как Юлий Моисеевич Зингерман, словно находясь вне игры, насаждал свою точку зрения на вращение вокруг трех осей никому не нужного твердого тела. Слушатели вместо гранита науки грызли концы авторучек.
После занятий Татьяну подослали к новенькому, чтобы пригласить его в пойму на открытие сезона.
— Ты, Мурат, мог бы не приходить вовсе. Тебе все равно топать назад за недопитой канистрой, — сказал Рудик горцу, продолжавшему дремать под дверью.
Дорога на Десну была знакома от вывороченного булыжника до собак на перекрестках. «Пойма», заждавшись своих коронных посетителей, метала под ноги букеты. Уселись вокруг костра и заговорили все сразу.
Каждый слушал соседа только с тем, чтобы уловить паузу и тут же вступить со своей партией. Собранный за лето материал просто сбрасывался в общую кучу, а детально он будет разобран на всевозможных собраниях, заседаниях, во время бессонницы и на лекциях. Исключая, конечно, Зингермановские. А пока можно гнать и вширь, и вкось, и вдоль, и поперек.
Татьяна в красках докладывала, как убила пять каникулярных декад. Выяснилось, что в Кирове Калужской области по ней так соскучились, что от желающих подискутировать не было отбоя ни днем, ни ночью. В каждую очередную редакцию она вводила коррективы и в конце концов полностью потеряла нить. Ее никто не уличал. Если докапываться до истины, что тогда получится? Не группа, а спецслужба. По исповеди Татьяны выходило, что основная ее жизнь идет там, на родине, где ее признает весь мужской пол. Здесь все происходит как бы в шутку, от нечего делать. И нет никакой особенной беды в том, что с Рудиком и Мучкиным ничего не вышло.