В эту ночь в селении Ла-Фосс близ Лестрема, над каменной лестницей, к подножию которой скатилась треуголка с белым плюмажем, маячит навеянный чарами луны, никому не видимый и не понятный мираж города на трех холмах, что соединены висячими мостами, — города, где свирепствуют ветры, где горизонт загорожен холмами, где ощущаешь море, не видя его; вот цитадель высится посредине… а что это за дворец на старинной улице, перед которым стоят на страже солдаты в чёрных меховых шапках с множеством лент и тремя перьями, ниспадающими на плечо, в пунцовых суконных куртках, в зелёных с красными полосками килтах, из-под которых видны голые колени и чулки в красную и белую клетку, с кожаными сумками у пояса и серебряными пряжками на башмаках? Здесь витает тень Марии Стюарт, здесь у неё на глазах убили её любовника Риччо… Здесь ты будешь доживать свой век. Карл, граф Артуа, здесь, в замке Холируд, в Шотландии. Сейчас ты спишь, опершись на бочонок с золотом, но впредь во Франции для тебя не найдётся, чтобы прикорнуть, даже каменных ступеней на ферме «Под тисами» близ Лестрема, где и камень что пух для беглеца.
В Бетюне дождя не было и во всех окнах горел свет, когда маршал Макдональд добрался туда в полной темноте, около восьми часов вечера. Ехал он в той самой карете, которую починили в Бомоне, но лошади в эти дни были нарасхват, и при выезде из Лилля ему впрягли первых попавшихся кляч, так что, проделав всего шесть миль до Ла-Бассэ, он пожелал их переменить. Однако в Ла-Бассэ лошадей не оказалось. Поневоле приходилось сделать передышку. Маршал выбрал этот путь. а не другой-на Аррас, так как рассчитывал попасть в Париж через Амьен, минуя запруженные войсками дороги, где, пожалуй, не всякий проявил бы снисходительность к маршалу, ещё не успевшему скинуть мундир королевской гвардии.
В трактире Жак-Этьен заказал лёгкий обед-суп и овощи, к рыбе он относился с опаской… А ведь он даже не позавтракал сегодня, и, возможно, потому у него так отчаянно болела голова, хотя спал он вполне достаточно. Как бы то ни было, лучше воздержаться от вина и пива. Он не мог забыть, как его подвёл Мортье. Тот самый Мортье, с которым он думал провести весь день… которого считал надёжным другом… и что же? Когда Макдональд послал записочку с просьбой извинить его за опоздание к завтраку-он-де нынче заспался, а ему ещё надо одеться. — Мортье не долго думая ответил, что ждать не может. Уже была провозглашена Империя, войска сменили знамёна на трехцветные и, по телеграфному распоряжению из Парижа, командование было возложено на Друэ д'Эрлона, который неожиданно вынырнул из своего убежища, где скрывался с начала марта, после участия в восстании Лефевр-Денуэтта. Мортье с минуты на минуту должен был выехать в Париж по вызову военного министра, маршала Даву… да, там не мешкали. «А я-то так мечтал провести денёк с другом Эдуардом…» Говоря по правде, Макдональд впервые называл Мортье Эдуардом, даже про себя. В салат налили слишком много уксуса. Он кликнул служанку и попросил приготовить другой, без приправы, он сам добавит что нужно из судка. «А ведь как подумаешь, что ещё в конце января, когда Эксельманс самовольно покинул назначенное ему место жительства и его судил военный трибунал 6-й дивизии, стоящей в Лилле, Мортье самым наглым образом вынес ему оправдательный приговор… Друэ д'Эрлона он тогда и не подумал разыскивать, зато нынче утром мигом столковался с ним».
Погруженный в такие размышления, Макдональд вдруг слышит, как в соседней комнате-в здешнем трактире было несколько смежных залов-молодой голос называет его имя. Он заглядывает туда, видит незнакомого юношу, вполне прилично одетого, который перебирает какие-то письма и показывает их сидящему напротив. Любопытство разбирает Жак-Этьена, он подходит поближе и узнает письма, которые отправил накануне перед сном графу Артуа с уведомлением об отъезде короля. А собутыльник молодого человека так и заливается и напевает:
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
В Сен-Мало вам пристать без помехи.
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
Ждём вас снова на нашей земле.
Надо назвать себя хотя бы для того, чтобы одёрнуть разошедшихся весельчаков. Кто такой этот гонец, которому дали оба письма, хотя их должны были отправить двумя путями-одно на Армантьер, другое для вручения графу в дороге?
Юноша покраснел, но виноватым себя не признал. Оба письма были вручены главному интенданту королевской гвардии, тому, что доставил его величеству депешу, посланную графом Артуа из Бовэ. Одно из писем он должен был передать этому молодому человеку, а со вторым ехать сам другой дорогой. Но, можете себе представить, у этого интенданта объявились друзья в Маршьене, в шести милях от Лилля, только в другом направлении, вот он и отделался от обоих пакетов…
— Вы что же, голубчик? Вам вручили письма вчера с вечера, а вы доехали только до Ла-Бассэ.
— Мне сказали, что я повстречаю королевскую гвардию в дороге, — чистосердечно объяснил молодой человек, — а сюда я добрался порядком усталый и решил соснуть.
Итак, граф ещё не знает об отъезде короля. Макдональд отобрал письма и, весьма недовольный, возвратился в свою карету. Езды до Бетюна было не больше часа, но попасть туда оказалось довольно мудрено. Настоящая осаждённая крепость, хотя ни под стенами, ни вокруг незаметно было скопления войск.
Пришлось вести нескончаемые переговоры у Аррасских ворот, откуда идёт дорога как на Аррас, так и на Лилль. Гвардейцы Ноайля, с синей кокардой, нёсшие караул в контр гарде, не слушали никаких резонов. По счастью, с ними был офицер, который узнал маршала и сообщил ему, что граф Артуа после известий, полученных из Лилля, отбыл с тремя сотнями гвардейцев. Каких известий? От кого? Ведь письма-то у меня в кармане!
Однако, когда маршал добрался до ратуши и прямо направился наверх к коменданту, генералу де Монморен, он застал там сборище офицеров, оставшихся в Бетюне под начальством господина де Лагранж. Кроме него, здесь были только либо генералмайоры, либо полковники, все высшие чины королевской гвардии укатили с графом Артуа. Они понимали, что солдаты их почти не знают, и не решались выполнить оставленный им приказ — собрать войска на Главной площади и объявить во всеуслышание, что его величество отбыл в Бельгию, где не может содержать столько народу, а посему их просят отправляться по домам.
Офицеры были в замешательстве, они сами сомневались в отъезде короля и боялись, как бы полки не обвинили их в измене…
Среди прочих здесь находился генерал Дессоль, начальник Генерального штаба и командир парижской Национальной гвардии. Он недавно прибыл в Бетюн по дороге в Лилль, чтобы в качестве королевского министра присоединиться к свите монарха.
Он отвёл Макдональда в сторону, желая узнать, правильны ли сведения об отъезде короля. Неужели он переправился в Бельгию? Это в корне меняло дело. Генерал Дессоль не собирался покидать родину…
— Да и вы, господин маршал, как будто повернули назад?..
Их давно уже сближала общность вкусов, любовь к музыке.
Дессоль устраивал у себя домашние концерты, о которых говорили в свете, ибо участием в них не пренебрегали Керубини и виконт Марен.
В общем, ничего иного не оставалось, как собрать войска на площади и объявить им об их участи. Маршал решительно настаивал на этом, и господину де Лагранж пришлось повиноваться.
Все равно до возвращения кавалерии никаких окончательных действий предпринимать нельзя, никто из присутствующих не имеет законных полномочий произвести расформирование. Вот разве что вы, господин генерал…
— Почему я, а не вы, полковник?
Макдональд видел, что каждый норовит свалить ответственность на другого. Дорога на Амьен идёт через Дуллан, где, как он слышал в Лилле от Мортье, находится главная квартира Эксельманса. Э, рискнём!
— Вы едете со мной, Дессоль! Вот только удастся ли выбраться из Бетюна?
Хотя у Аррасских ворот не было и тени кавалеристов Эксельманса, все здесь убеждали маршала, что они кишмя кишат вокруг города и ехать в Дуллан-чистое безумие, ведь это же дорога на Сен-Поль, идёт она болотом от предместья Сен-При, а уж там-то выход блокирован наверняка! После рассказа о дневном инциденте с герцогом Беррийским у Приречных ворот никто не сомневался, что город окружён-пусть войска стоят даже на расстоянии, но все равно окружён.
Итак, Дессоль сел в карету с Жак-Этьеном. Он наблюдал вступление Наполеона в Париж, понятно тайком, но захлёбывался от впечатлений. Ладно. Когда их наконец выпустили через ворота Сен-При, они очутились в полном мраке на совершенно безлюдной дороге. Надо полагать, тем, кто сидел в Бетюне, Эксельманс попросту пригрезился. Оба посмеялись над этими мнимоосажденными.
В память Теодора навсегда врезалось зрелище бетюнской Главной площади при свете факелов, загромождённой повозками, лафетами, запруженной почти полутора тысячами человек, преимущественно молодыми людьми, которые не помнили себя от тревоги и нетерпения и невольно прислушивались к тому, что им нашёптывали насчёт их командиров. Имена назывались с опаской, но, если первый произносил их шёпотом, десятеро повторяли эти имена во весь голос. Кто, кто? Да господин де Лагранж взял на себя эту незавидную обязанность, а господин де Лористон смылся вместе с принцами… Все это только слушки… Но в этот трагический час вс„ на этих улицах под пасмурным небом, куда уходит шпиль башни, создаёт картину какого-то фальшивого оживления, — распахнутые и по большей части освещённые окна, откуда обыватели с жёнами, стоя спиной к свету, смотрят на происходящее внизу, и кофейни, где горят низко спущенные лампы, и уличные фонари, которые бледнеют рядом с ручными факелами, и фонари карет с выпряженными лошадьми и стоящими на козлах кучерами, и лихорадочно блестящие глаза… В этот трагический час для молодых людей, начинающих понимать, что им давно уже лгут, что против них что-то умышляют, что их обрекают на жалкую долю, вполне естественно взвалить вину на тех, кто ими командует, подвергнуть сомнению намерения командиров, припомнить их прошлое: все бывшие бонапартовские офицеры сейчас им подозрительны… Кем был Лагранж, кем был Лористон, кем были и остались маршалы? Ничего удивительного, если они вернутся к прежнему хозяину… и слово «измена» переходит из уст в уста.
Все эти молодые люди толпятся здесь, собираются кучками, созванные с разных концов города барабанным боем. Некоторым, пришедшим с опозданием, повторяют все заново, и они в ярости швыряют наземь каски, кивера, шапки и плачут, как малые дети.
Сторожевые посты послали сюда представителей, чтобы те, вернувшись на пост, осведомили их.
И вдруг Теодор, который послушался было своего хозяина и даже завернул на Приречную улицу, где мясники убирали с полок туши и где он намеревался взглянуть, что представляет собой лавка пресловутого старьёвщика, будто бы особенно бойко торгующего теперь… вдруг Теодор чувствует, что у него не хватает духу уехать. Он словно заразился всеобщим отчаянием, порывами ярости: те чувства, которые, надо полагать, таились под спудом, сейчас проявляют себя открыто и необузданно.
Казалось, он знает этих легкомысленных франтов, этих балованных сынков, которым папенька купил офицерский чин, этих юнцов, способных только орать да пить, и что же? Именно они полны отчаяния и страха перед бесчестьем, и надо полагать, не сегодня родилась в них преданность и вера, пускай во что-то невразумительное, но все-таки вера и преданность…
— Нет, нет! — выкрикивает какой-то гренадер, и всем понятно.
к чему относится его негодующий возглас.
Королевские кирасиры, все как один, выхватили сабли и размахивают ими при свете факелов. И даже несчастные мальчики-волонтёры-вместо башмаков у них на ногах холщовые обмотки, а взгляните, какое выражение лица хотя бы у этого долговязого… А швейцарцы, они-то почему бьют себя в грудь и всем пожимают руки?..
Где Монкор? Где Удето? Где юный Виньи? Посреди этой давки, в которой отдельные группы сливаются, распадаются, перемещаются в причудливом свете, а привязанные лошади ни с того ни с сего начинают бить копытом, толпа вдруг раздаётся, из неё выволакивают раненого гвардейца конвоя, ни от кого не добьёшься толку, ни одного знакомого лица. Главное, солдаты не построены по роду оружия, все бегут с разных сторон, перед ратушей стоят гренадеры, на балкон выходит незнакомый генерал, а вокруг него офицеры, набранные откуда попало, образчики всех мундиров королевской гвардии…
— Как вы назвали того, что говорил сейчас?
— Генерал де Монморен.
— Откуда он взялся? Из ваших, что ли?
— Да нет же…
Теодор потрясён: он слышит слова, удивительно похожие на те, которые уже слышал тогда ночью, в Пуа, их произносили совсем другие уста, но слова были те же. Здесь тоже говорят о родине, о мире. Из домов выходят женщины, обнимают содрогающихся от рыданий мальчуганов и плачут вместе с ними. Они-то думали, что на их стороне сила, количество, на их стороне право и отчизна. И вдруг выясняется, что их предали, теперь ясно, их предали той призрачной армии, которая давно уже, как им чудится, окружает, преследует, подстерегает их, она где-то здесь, хотя пока что не показывается, из всей этой неуловимой армии они видели сегодня только улан, нарушивших присягу своему королю, но ещё носящих на груди ордена, полученные из рук его высочества, герцога Беррийского… Всех их заманили в Бетюн, и они простодушно вошли в его стены, считая, что это очередной этап, оказалось же, что это ловушка, быть может подготовленная заранее, капкан, который захлопнулся за ними. Теперь они пленники, пленники! К чему им это оружие? Пушки, которые они тащили за собой от самого Парижа и которые не выстрелили ни разу, не выпустили ни единого ядра, да, впрочем, в кого?
Неприятеля нет, есть грандиозный заговор, в который их втянули бесчестные командиры, а они-то, несчастные дурачки, верили во все-в знамя, в бурбонские лилии, в династию…
— Что такое? — кричит гвардеец-кавалерист волонтёру, который только что говорил. — Не веришь больше?
Ответа никто не слышал, все это напоминало танец призраков, они менялись местами, как будто раскланивались, сходились, расходились… Группы все больше дробились, расталкивали друг друга, чтобы услышать, что говорит их товарищ там, в центре кружка, наваливались один на другого, кричали: «Мы будем драться! Не сдадимся!»
Да и правда, как поверить тому, что им сейчас сказали?..
— Королю пришлось выехать из Лилля, так как его величество не мог положиться на верность войск, составляющих гарнизон лилльской крепости, и ныне с великим прискорбием принуждён покинуть Францию…
Когда эти слова прозвучали с балкона, они долетели отнюдь не до всех, многие решили, что не поняли, ослышались. Никому не известный генерал вынужден был повторить: «Королю пришлось выехать из Лилля…» Каждый пересказывал другому все с начала и до конца… «…и искать прибежища в Бельгии». Когда это произошло? Одни утверждали, что два дня назад, другие, что накануне. А от них это скрывали. Всю вину за умолчание они возлагали на единственного известного им военачальника, на Лагранжа. Принцы удрали, взяв с собой только свою свиту, а ведь сопровождать их готовы были все, решительно все.
— Король выражает благодарность всем тем, кто остался ему верен, и в ожидании лучших времён предлагает всем вернуться к домашнему очагу.
Что для большинства означают эти слова? Для тех, кто всю жизнь служил бросившему их ныне на произвол судьбы королю, кто изведал изгнание, унизительность подчинения иноземным офицерам, кто мыкался по всей Европе, в тех краях, где им, отверженным. Узурпатор оставлял ещё немного места в стороне от движения своих армий. Вернуться к домашнему очагу! Где он-их домашний очаг? Не меньшей насмешкой звучит это и для юношей, которые взялись за оружие, надеясь, как их отцы в войсках Конде или Наполеона, положить начало славной эпопее, прожить увлекательную жизнь:
— Король поручает военачальникам расформировать те части, кои не могут вступить неразоруженными в чужую страну…
Невообразимо! Немыслимо! Не мог король сказать подобные слова! Где это написано его рукой? Кто нам докажет, что нас не обманывают? Это все придумал Лагранж! Вы сами свёртываете знамёна! Вы гоните прочь преданные сердца!
Теодор сроду не слыхал таких речей. Значит, неправда, что головы у них пусты и ничто не заставляет биться их сердца… нет, все эти мушкетёры, солдаты конвоя, гренадеры верят, твёрдо верят в своего короля, хотя король в эту самую минуту бросает их на произвол судьбы. Поистине душераздирающая картинатак человек безмятежно возвращается домой и видит, что гнездо его опустело, а жены и след простыл… Сердце разрывается у него в груди, и он твердит: «Чего ей недоставало, почему она ушла от меня…»
Когда к офицерам приступали с расспросами, они по-своему толковали королевское послание, считая, что тут явно видна рука графа Артуа. Ведь сказал же господин де Монморен, что ничего не будет предпринято, пока не возвратится кавалерия. Кавалерия, ну, во всяком случае, та её часть, которая сопровождает принцев.
Да ведь достаточно кавалерии осталось и здесь! Так к чему же медлить? Раз есть приказ короля… В том-то и дело, что это вовсе не приказ: король освобождает нас от присяги, и теперь мы вольны либо расходиться по домам, либо следовать за королём за границу. Кто это сказал? Может быть, это говорится в угоду общественному мнению, чтобы отмежеваться от лагранжей и лористонов, чьи имена стали синонимами перебежчиков к Бонапарту? Теперь группы формировались более отчётливо, потому что почти в каждой объявлялся свой оратор. Его перебивали, спрашивали, как его зовут, особенно молодёжь, простые солдаты, которым дела нет до чинов… «А сам ты кто такой?» Сам он был виконт Рикэ де Карамон или маркиз Дюбокаж, граф де Сен-Мори или барон Потр де Ламот… Или ещё господин де Мондор, господин Лаббе де Шангран. Им кричали: «Вы служили Буонапар^ те?» Они отрицали; тех, кто был в армии принцев, награждали рукоплесканиями. Таким путём Теодор узнал фамилию волонтёра, на которого обратил внимание ещё в Бовэ, очень уж это была приметная фигура, вездесущий, длинный как жердь болтун, а руки точно крылья ветряной мельницы! Тот самый, что ехал от Пуа до Абвиля в фургоне приказчика, который тут же на козлах пустил себе пулю в лоб.
Сейчас, например, у подножия башни собралось не меньше двухсот человек, и Теодор не преминул вмешаться в толпу. Здесь была не только зелёная молодёжь, но и люди постарше и даже штатские, привлечённые пылкостью речей, кучера с кнутом в руках, слезшие с козёл, ребятишки, не желавшие идти спать. Но большей частью это были сверстники оратора, юнца лет восемнадцати. Сразу видно, что он готовится в адвокаты, язык у него подвешен неплохо! Правду сказать, он чувствовал, что слушатели на его стороне, и подкреплял своё красноречие широкими жестами. Впрочем, будем справедливы, говорил он складно. В словах оратора слышался шум ветра, развевающего знамёна, когда он, держа в руках ружьё, восклицал:
— Конечно, принцы не могли официально приказать нам, чтобы мы разделили их изгнание, посмотрите же, как великодушно они освободили нас от присяги! А знаете, чего они втайне ждут от нас? Разве сердце француза способно на капитуляцию? От нас самих зависит пойти на жертву, избрать горькую долю изгнанников, примем же, примем достойно выпавший нам удел, безрадостный и высокий, суровый и трудный.
Кто-то не разобрал, каким именем назвался вначале долговязый, и теперь перебил его:
— Как тебя зовут, приятель! Уж больно ты хороню говоришь!
Оратор остановился, несколько уязвлённый тем, что его имя не запомнили с первого раза, и повторил:
— Руайе-Коллар Поль, студент-правовед, я сын доктора…
Это имя звучало как пароль отнюдь не из-за отца-доктора, а из-за дяди, знаменитого Руайе-Коллара, который во времена изгнания был членом королевского совета. Теодор переводил взгляд с оратора на обращённые к нему взволнованные молодые лица. Ему хлопали, но некоторые гвардейцы конвоя и мушкетёры перешёптывались и подталкивали друг друга локтем. Вдруг вперёд вытолкнули рослого, статного кавалериста, который был виден Теодору только со спины. Тот отнекивался и отбивался.
Когда он очутился в центре круга и какой-то королевский кирасир осветил его лицо факелом, Жерико с удивлением узнал его, а все слушатели, по крайней мере те, кто мог что-то разобрать, были захвачены с первых же слов. Те, что стояли подальше, кричали:
— Громче, не слышно!
Тогда господин де Пра взобрался на колесо зарядного ящика и, оказавшись рядом с пушкой, сызнова начал свою речь со всем жаром двадцати пяти лет и тем желанием нравиться, которое так сильно чувствовалось в нем и редко бывало обмануто:
— Моя фамилия Ламартин, я родился в Маконе, семья моя ни разу не покидала родной земли, веря в священные права отчизны, как наши предки верили в права престола.
Помимо звучности и красоты голоса, именно смущение, проистекавшее от того, что молодой человек впервые выступал публично, придавало особое обаяние его речи. Глядя на него при вечернем освещении, Теодор охотно признал про себя, что господин де Пра в самом деле хорош собой и нечего удивляться, что юная Дениза любила сидеть у него на постели и слушать, как он рассказывает про Италию.
Молодой оратор долго распространялся о жизни провинциального дворянства, из среды которого он вышел и которое, презирая развращённость двора, вместе с тем осуждало «преступления Революции», хотя и было «неизменным и умеренным сторонником её принципов»… Тут поднялся шум, фанатикироялисты прервали его.
— Не мешайте! Данте ему говорить! — кричали другие.
Он продолжал:
— В глазах моего отца и братьев Кобленц был безумием и ошибкой. Они предпочли быть жертвами Революции, нежели пособниками врагов родины. Я воспитан на этих принципах-они вошли в мою плоть и кровь! Политика гудит в наших венах.
«Предпочли быть жертвами…» Дальнейшего Теодор почти не слушал. Многое из скачанного поразило его. Этот молодой человек размышляет вслух. Верно. И то, что он говорит, — верно.
Жерико знавал таких аристократов, которым отчизна была дороже их рода, они с лихвой заплатили за то, что остались во Франции, и ни разу не пожалели об этом. Но что он ещё там рассказывает-этот гвардеец из роты Ноайля? Защита свободы и защита Бурбонов ныне слиты воедино… что-то он пересаливает.
Ага! Хартия…
— Наша сила в том. что душою мы с республиканцами и либералами, нами движет та же ненависть к Бонапарту…
Господи, что это? Теодору вдруг показалось, будто это продолжение сцены среди кустарников на откосе в Пуа, только теперь выступает монархист-надо сказать, довольно своеобразного толка; он говорит, что стоит республиканцам и роялистам восстановить против Бонапарта общественное мнение, как часы его царствования будут сочтены. Нужно, чтобы все французы сплотились против тирании.
— Неужто вам не понятно, что сейчас они готовы с нами объединиться на основе конституционных свобод и восстановления принципов восемьдесят девятого года, однако они решительно порвут с нами. если увидят нас на чужой земле и убедятся, что мы отнюдь не отстаиваем независимость нашего отечества?
Трепет недоумения прошёл по толпе этой молодёжи-никто и никогда не говорил им таких слов. Большинство из них тоже не были эмигрантами, они выросли в полуразрушенных замках, разорённых поместьях, где родители, не пожелавшие бежать, с детства держали их взаперти. Теперь молодой Ламартин выражал опасение, что стоит сделать ещё хоть один шаг по стезе верности королю и чести, как они лишатся родины… (последние слова он произнёс, отчеканивая каждый слог), этот шаг не принесёт им ничего, кроме сожаления, а в дальнейшем, быть может, и раскаяния.
— Эмигрировать-значит признать себя побеждённым именно в том, ради чего стоит сражаться…
Чем больше он приводил доводов в пользу возвращения домой, под родное небо, где ждут их матери и невесты, тем ближе становился этим юношам. Сражаться? Нет, главное-не покидать Франции и воспользоваться свободой мнений и свободой слова…
Когда же он сказал: «Я не перейду через границу», стало ясно, что только этих слов все и ждали и что победа осталась за ним.
Группа раскололась на две, отстаивавшие противоположные решения, однако тех, что и теперь желали последовать за королём на чужую землю, оказалось очень немного. Это были по большей части волонтёры, вроде первого оратора… Его окружили семьвосемь юнцов и все вместе, яростно жестикулируя, удалились.
Теодору хотелось поговорить с господином де Пра, но, когда Ламартин спрыгнул с зарядного ящика, его обступила такая толпа, что добраться до него не было возможности. Теодор решил зайти к нему попозже, когда он вернётся к кузнецу, господину Токенну, очень уж интересно задать ему кое-какие вопросы.
Особенно взволновала художника политическая сторона дела: непонятно было, откуда у этого маконского дворянчика такое отношение к республиканцам.
Вся Главная площадь была усеяна такими же группами, они собирались, рассыпались, тут рукоплескали, там свистели, а случалось, доходило и до рукопашной. Вдруг Теодор заметил рядом мальчугана лет десяти, смотревшего на него восторженно и вместе с тем пытливо, как смотрят в детстве на старших. Это был Жан, младший сынишка его хозяина. Жерико ласково окликнул мальчика. Жан объяснил, что мать велела напомнить постояльцу про обед, они до сих пор его дожидаются, но не беда. сейчас тоже не поздно пообедать, сегодня пятница и к столу будут сбитые сливки, жаль только не с грушами, сейчас им не время, а с рисом, это совсем не так вкусно… Что ж, придётся идти за мальчуганом. Теодор взял его за руку, и они поспешили прочь от света и речей, свернули на улицу Большеголовых, но, так как посудная лавка была заперта, пришлось обогнуть угол и пройти через узкий и мрачный проулок.
— Мы вас дожидались, — строго сказал майор.
Все сразу же сели за стол.
А когда Теодор после обеда отправился на другую сторону переулка к кузнецу, господина де Пра де Ламартин там не оказалось. Вместе со своим приятелем господином де Вожела он снова отправился нести караул у Аррасских ворот.
XVII
ЗАВТРА ПАСХА
«Я пролился как вода; все кости мои рассыпались…» Этот стих псалма, который пели в церкви св. Вааста, пока граф Артуа там исповедовался, преследует графа во сне… «Сила моя иссохла как черепок; язык мой прилипнул к гортани моей». Где он сейчас?
Спит на твёрдом камне… «Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня…» Золото, только золото осталось ему от величия и славы, и к бочонку прильнул он щекой… «А они смотрят и делают из меня зрелище: делят ризы мои между собой и об одежде моей бросают жребий…» Нет ничего ужаснее, чем страх во сне. Страхи тоже снятся разные: страх, что тебя увидят голым, страх, что упадёшь, страх перед убийцами, откуда он берётся? От той лжи, которая живёт в нас, от всего того, что мы утаили, а ещё от того, что я чем-то владею и это могут у меня отнять, — страх перед ворами. Правда, знаешь, что спишь, но мучительно стараешься проснуться хотя бы для того, чтобы доказать себе, что это все во сне. Раз я проснулся, значит, я спал. Пока стараешься проснуться, кажется, будто летишь в пропасть. Припоминаешь не всю жизнь, а весь сон, с чего это началось? Страхи в обратном порядке обуревают меня, снова тот же трепет, то же дыхание неведомого… умереть я не могу, раз я сплю… а правда, что я сплю? Что, если гак умирают… «Избавь, господи, от меча душу мою и от псов жизнь мою».
Я слышу чьи-то шаги, кто-то шепчется, свечу опять зажгли, а может, вынесли из-за столба, почём я знаю? Люди, которые заснули, навалившись на стол, что-то бормочут, просыпаясь, вот отодвинули скамью, кто-то прошёл, шаркая ногами, кто-то застонал. Ну да, ферма в Ла-Фоссе, близ Лестрема. Зала, где в пору жатвы кормятся сорок жнецов. Огромная зала, и тени в ней тянутся ввысь, под стропила, к невидимому потолку и к каменной лестнице. Граф Артуа откидывает плащ и, убедившись, что бочонок цел, встаёт, ощупывает, все ли пуговицы застёгнуты, порывается куда-то идти.
Что происходит? Который час?
Ровно час ночи. Господь испустил дух. Наступает день субботний, долгий день без иных событий, кроме смерти. Чего хочет запыхавшийся гонец, меньше чем за час проскакавший от Бетюна до этой остановки на крёстном пути? Впрочем, и расстояние-то здесь всего две с половиной мили. Будничные ощущения вступают в свои права, в комнате стоит тяжёлый жилой запах. Пахнет мокрой одеждой и шерстью.
Гонец-молодой, востроносый гвардеец, он снял каску и отирает лоб, ружьё он прислонил к столу, на котором дремлет кувшин рядом с караваем хлеба. У гонца зеленые выпушки роты герцога Граммона. Как знать? Вдруг это переодетый лазутчик? У него грубоватый бургундский выговор… Или предатель. Чего доброго, выдаст меня врагу. В своё время он вместе со всеми повторял клятву, сочинённую князем Пуа: «Клянитесь верно служить королю и, если до вашего сведения дойдёт, что против него злоумышляют, клянитесь неукоснительно сообщить об этом вашему начальнику и начальнику штаба, клянитесь не брать ни пособия, ни жалованья, ни вознаграждения ни от кого из иноземных государей, а только лишь от его величества…» Он запыхался, казалось, от него даже идёт пар, как от коня, которого он оставил у дверей. В ответ на вопрос Армана де Полиньяк он объясняет:
— Я был в карауле у Новых ворот вместе с солдатами из разных частей под командой господина де Тустен из нашей роты.
Новый генерал, который у нас теперь комендантом, поставил по триста солдат у каждых ворот, а ворот всего четыре-таких, через которые можно не только ходить, но и ездить, значит, в каждый караул надо отряжать тысячу двести человек. Нас прикрывали солдаты Швейцарской сотни, занимавшие люнет.
Возле обеих пушек на валу тоже стояла охрана. Около полуночи нам из люнета дают знать, что к Новым воротам приближается отряд кавалеристов. Их окликают: «Кто идёт?» В ответ взвод человек в десять подъезжает для переговоров. Оказалось, это один из генералов Узурпатора двигался от Азбрука. не знаю уж. с каким войском. И теперь требовал, чтобы его впустили в Бетюн.
Ему крикнули, чтоб он проваливал. Он упёрся, да ещё стал грозиться-подайте ему наши пушки, они ему, дескать, пригодятся. «Если вам угодно драться, сделайте одолжение, в крепости три тысячи солдат и население за нас». Три тысячи-это вдвое больше, чем на самом деле, но надо же застращать противника!