Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страстная неделя

ModernLib.Net / Историческая проза / Арагон Луи / Страстная неделя - Чтение (стр. 43)
Автор: Арагон Луи
Жанр: Историческая проза

 

 


В ночь с 26 на 27 мая 1940 года, проехав через пылающий Армантьер, где нечем было дышать от ужасающей жары, где машины осыпало горящими ветвями и раскалённым пеплом, мы, то есть части 3-й лёгкой мотодивизии, ввалились сюда. Неподалёку был сбит самолёт, бомбивший ферму. Я уже как-то описывал это, незачем повторяться.

«…Странная была это ферма: квадратный двор, по всем четырём сторонам-строения. В столовой служащие административно-хозяйственной части, повара, писаря, лениво позевывая, играли в карты, болтали с санинструкторами и санитарами.

Капитуляция Бельгии для этих людей, видящих своими глазами из окон вот этой фермы бельгийскую границу, была равносильна кораблекрушению в спокойных водах. Палуба корабля казалась надёжной, как сама земля, и вдруг во все отсеки хлынула вода.

На дворе фермы стояли санитарные автомобили-все. что осталось от их колонны. Шофёры дремали, прикорнув в уголке машины. Куда ни оглянись, повсюду клубы дыма. пламя пожаров. К хозяйке фермы приехала погостить невестка из Азбрука, и теперь гостья не могла вернуться к себе домой, потому что немцы отрезали дорогу на Азбрук. Каково же было этим женщинам узнать о бельгийской капитуляции! Ведь у обеих мужья на фронте в Бельгии-по крайней мере они были убеждены в этом. Целый день обе бродили по дому и жалостно вздыхали. Не видать им больше мужей. Всему конец приходит. Скоро и сюда явятся боши. Лучше уж сейчас умереть: пусть все пропадает пропадом…»

Вот что было сказано в романе, написанном восемь лет назад, в романе незавершённом, как жизнь, как моя жизнь. Но в действительной жизни здесь, на самом краю Франции, где в 1815 году брили графа Артуа, чтобы он свежим как огурчик прибыл в Ипр, и где в 1940 году мы дожидались, чтобы прошли англичане и очистили нам дорогу к морю… здесь произошла сцена, которую я не стал тогда описывать. Припоминаете, господин лейтенант? Вы давно уже возненавидели меня, а теперь решили, что пришло время свести счёты. Вы повернулись ко мне спиной и что-то нашёптывали обезумевшим женщинам. Я увидел у них на лицах выражение ужаса. Глаза их спрашивали: кто, который? А вы через плечо кивнули на меня. Вы назвали им моё имя, которое оказалось не столь знаменитым, как вы рассчитывали, вы постарались втолковать им, кто виновник этой войны, этой катастрофы, вы разъяснили им, что представляет собой партия, к которой я принадлежу. И они вместе с детьми накинулись на меня, намереваясь вцепиться ногтями, одна, бедняжка, даже схватилась за нож. Но вы упустили из виду солдат, моих солдат, которые не дали меня в обиду. Кем вы стали потом? Мне как будто рассказывали, что петэновским офицером. Я не очень этим интересовался. Но в романе говорится другое:

«…Люди, участники и свидетели этой пляски смерти, вдруг все как-то распоясались. Жан де Монсэ с удивлением слушал речи солдат, своих товарищей. Он никогда не знал, что они, в сущности, думают… Поток оскорблений, проклятий захлестнул все, захлестнул в одну секунду. В одну секунду оказалось, что и тот, и другой, и третий, и десятый-все пораженцы. В одну секунду люди поддались самому чёрному неверию, самой злой горечи. Возненавидели своих командиров. Употребляли неслыханный лексикон, который может присниться разве что в дурном сне.

Умирать, а ради кого умирать? И тут же трое-четверо заговорили разом, задыхаясь от ярости. Кто-то произнёс: «Франция». Нет уж, увольте, хватит! Мы эту песенку слышали, довольно с нас!

Ален побледнел как мертвец. Он шепнул Жану:

— Понимаешь ты, что это значит? Ведь это самое страшное!

Жан был согласен с Аденом. Можно потерпеть военное поражение. Можно быть отрезанным от своих, гонимым, преследуемым неприятелем; можно пасть в бою, погибнуть физически.

Но такое вот поражение подсекает, как ножом, и тело и душу.

Неужели же это действительно конец?»

О, злосчастное место, где сталкиваются противоположные крёстные пути, арена унижений, место, где перерождаются души, зияющая рана на краю отчизны… Не может быть сравнения между той и этой безумной каруселью, между тем, как рвались к морю остатки армии 1940 года и как спасались бегством принцы в канун Пасхи 1815 года. Только то, что оба раза это был день, когда умирали боги. О чем думали молодые люди, не так уж непохожие на других молодых людей, которыми командовал я, о чем они думали после того, как их нарядные мундиры промокли до нитки, кони выбились из сил, а высокие идеалы обернулись фарсом? Ферма та же, те же животные, кругом поля. Мирная картина, которую опровергает только сама архитектура фермы: толстой глухой стеной столько веков встречает она вражеские нашествия-и все никак не может привыкнуть к бранным грозам.

Впереди ложбина с перелесками, и дальше-пролегающая по холмам дорога чужой страны, дымок скрытого от глаз дома, Бельгия…

Гвардейцы, которых оставили сторожить дорогу, привели заблудившегося, обезумевшего, оборванного человека. Весь дрожа, он бормотал что-то невнятное, требовал, чтобы его проводили к генерал-майору Рошешуару… Леон вышел из дома вместе с Монпеза. На осклизлой топкой дороге навстречу хозяину ринулось какое-то жалкое существо, отребье, уже недоступное страху, и, целуя ему руки, лепетало бессвязные слова. Это был слуга Рошешуара.

— Они меня избили, сбросили наземь, хотели утопить, закидали камнями…

— Да кто они, каким образом? Главное, где кабриолет, мой кабриолет? Куда ты его дел? А Бертен, где Бертен?

При этом имени бедняга совсем вышел из себя. Бертен.

— Кучер? Ох, уж этот «кучерявый»!

— Да что ты городишь? Пьян ты, что ли?

Возможно, пьян, только от усталости, от лихорадки… Если бы его вываляли в навозе, вид у него был бы не хуже. Весь ужас ночной сцены ограбления, бегство по болотам, когда он проваливался в торфяные ямы, а спина и плечи горели от ударов бича…

все это менее страшно, чем унижение, чем растоптанное достоинство человека, пусть всего лишь лакея, но у него тоже есть своё лакейское достоинство… Сперва они хотели сделать его сообщником.

— Да кто они?

— Ну, «кучерявый» и тот гвардеец, которому я по глупости позволил сесть в кабриолет…

— Мыслимое ли дело? Ведь все гвардейцы конвоя-люди хорошего рода, офицеры, и вдруг такой…

— Чего только он не унёс! Когда они стали шарить в поклаже, я их сперва не пускал, так они надавали мне пощёчин, а слышали бы вы, как они меня обзывали! И графский несессер… весь золочёный, и вещи его светлости герцога… и деньги.

Что делать? Ограблены, дочиста ограблены. Но в это пасмурное утро, когда мелкий косой дождик пробирал, как частым гребнем, как граблями, и, точно песок, сыпался с неба в лужи, Леон де Рошешуар увидел в этом лакее, в несчастной жалкой фигуре что-то невыразимо смешное, он и вообще, будь то здесь, или в Киргизии, или в Португалии, воспринимал с комической точки зрения потерю человеком облика человеческого. Но нет, надо держать себя в узде. Смех в такую минуту был бы ни с чем не сообразен. И чересчур жесток… «А я-то ещё разглагольствовал о Березине… Чем мне лучше теперь… Ни гроша за душой…

Только что на себе надето и в кармане кинжал. А! Вот удача-три золотых монеты-все, что уцелело от пятисот франков, которые я захватил с собой. Да ещё пара лошадей. Ну ничего! Зато какую физиономию скорчит мой добрейший дядюшка!» Забавней всего, что Арман-Эмманюэль де Ришелье был в мундире русского генерала, и, поскольку у него и у его племянника Леона украли все, вплоть до носильного платья, он не мог вернуть себе даже обличье француза…

Господину де Растиньяк тоже не суждено больше увидеть зеленую берлину, свою гордость, с такой чудесной сафьяновой обивкой в тон. Должно быть, это именно она и попала в Лилль, в самом плачевном состоянии, вся разломанная, кожа срезана, стекла перебиты, без поклажи, без фонарей. И господину де Дама не видать своей жёлтой двухместной кареты. Вот он выезжает верхом из ворот фермы следом за графом Артуа, вернее, между графом и Франсуа д'Экаром, для прощания с войском. Его трясёт лихорадка, глаза застилает туман. О чем это ему толковал Сезар де Шастеллюкс? Экипаж, пожитки… Когда все рушится, одной неприятностью больше или меньше!.. Единственное, чего ему жаль, по-настоящему жаль, — это синего бархатного футляра с миниатюрным портретом внука, Жоржа де Лабедуайер, малютки Жожо; без этой миниатюры ему будет очень тоскливо в изгнании.

Да ещё, надо признаться, без серебряных английских часов с репетицией… Они так удобны… и к тому же дороги как память!

Отряд лёгкой кавалерии, проникший вместе со своим командиром во двор, следует в качестве эскорта за принцами и Мармоном.

Гвардейцы конвоя, начинающие терять терпение, уставшие шагать все последние дни и последнюю ночь то вперёд, то назад, сбитые с толку непрерывной переменой направлений, мушкетёры, гренадеры, впервые за долгое время построенные по родам оружия, казалось, с дрожью ждут посреди зеленой просыревшей луговины известного заранее приговора, который им упорно хочется считать не окончательным.

Группа, состоящая из обоих принцев, маршала, господ де Дама, де Полнньяк. д'Экар и герцога де Ришелье в иноземном мундире, подвигается вперёд. За ними следуют господин де Верженн, господин де Мортемар, Сезар де Шастеллюкс, Лористон. Войска выстроены напротив вместе с офицерами, сменившими командиров, которые, все до единого, кроме Мармона, удрали с его величеством. Дождь перестал. В воздухе потеплело. Погода серенькая, сырая, безнадёжно унылая. Господи, как томительно долго длилось ожидание этой страшной минуты. На шоссе выехали в восемь утра, а сейчас уже одиннадцать. Что они там, на ферме, делали битых три часа? Для бритья столько времени не требуется. Говорят, совещались. О чем? Дело как будто ясное: сюда прибыли, чтобы переправиться в Бельгию… понятно, не все… но неужто надо столько часов торговаться, кого брать, кого оставлять? Каждый смотрит на соседа и мысленно задаёт себе вопрос, в какую сторону того направят. Почти все они точно дети… да многие и в самом деле ещё дети. Они боятся, что их покинут, и с ужасом смотрят в сторону Франции-один бог ведает, что их ждёт… и вместе с тем их бросает в жар при мысли, что сейчас придётся сделать решительный шаг, порвать со всем, перейти на чужую землю… То и другое страшит их в равной мере. И неизвестно, какой кому назначен жребий. Вот граф Артуа выехал вперёд. Поднял саблю, отсалютовал верным войскам…

Под открытым небом обращаться с речью к двум тысячам всадников-дело не простое и не лёгкое. Особенно, когда голос уже старческий, надтреснутый. И когда одолевает усталость от долгой бессонницы. Никто не заметил, что, прежде чем начать речь, граф Артуа украдкой перекрестился. Потом потрогал в кармане перламутровые чётки, которые святой отец прислал ему из Рима вместе со своим папским благословением. И только после этого отсалютовал саблей.

Сначала речь графа слышна была вполне отчётливо-может быть, её доносил ветер. Это было краткое слово прощания и благодарности; но вдруг оратора перестали слышать дальше первого ряда; к тому же забеспокоились лошади. Видно, что его высочеству трудно совладать с волнением. Он прощается с войсками, которые не могут неразоруженными перейти в Бельгию— Старая песня.

— На что мы вас будем там содержать? Мы едем туда, где находится король. А вы, вместе с командирами, которым мы поручаем вас, возвратитесь в Бетюн к вашим товарищам…

Дальше ничего не слышно, голос ослабел, ветер переменился и уносит слова в Бельгию, к дороге, пролегающей по холму, к далёким дымкам. Каждого из всадников пронизывает леденящий холод. Они замыкаются в себе и больше не слушают. Теперь у них своя судьба, а у принцев-своя. Проичошло кораблекрушение. шлюпка одна. остальных потерпевших несёт по течению на плоту.

Как? И это все? Для нас — да. А командиров созвали к крыльцу фермы, куда направились принцы. Серый непромокаемый плащ герцога Беррийского раздувался на ветру. Те, кто стоял поближе, в последний раз увидели на глазах ШарльФердинанда слезы-слезы Анны Австрийской. Во дворе происходит настоящее прощание с каждым в отдельности. Командир мушкетёров Лористон умоляет, чтобы ему дозволили сопровождать принцев к королю. Вполне ли он искренен? Ему уже известно, что на нею возложена обязанность совместно с Лагранжем распустить королевскую гвардию в Бетюне. Всем. кто поставлен во главе рот. приказано остаться. Если в дальнейшем они пожелают последовать за королём… Командующим королевской гвардией вплоть до её расформирования назначен господин де Лористон. Нет, больше граф Артуа не в силах сдерживаться.

Он содрогается от рыданий. Ведь им сейчас предстоит покинуть Францию-от эмиграции их отделяет всего лишь узенькая ленточка земли, узенькая ленточка слов. Выстраивают последний эскорт. Триста гвардейцев конвоя и мушкетёров во главе с полковником Фавье, которому, как видно, суждено проводить Мармона до конца. Они доедут до Нев-Эглиза, первого селения по ту сторону границы. А там-опять расставание. Только те. кто захочет-Ришелье, Бордсуль. Мармон. Бернонвиль, Лаферронэ.

Нантуйе, Франсуа д"Экар, Арман де Полиньяк, — будут сопровождать членов французского королевского дома в Ипр, в изгнание…

Три сотни гвардейцев конвоя и мушкетёров-последнее войско. Господин де Лористон уже отправился в Ньепп, в трех четвертях мили от фермы. Там назначен сбор возвращающихся в Бетюн. И надо же наконец отдохнуть до утра. Набраться сил.

Как-нибудь дотянуть этот скорбный день, когда господь испустил дух свой. а Франция лишилась короля и принцев. Завтра, как знать?.. Может быть. прояснится. Завтра пасхальное воскресенье, снова зазвонят колокола, и все взоры с настойчивым вопросом обратятся к Франции. Триста гвардейцев конвоя и мушкетёров доехали до Нев-Эглиза. откуда возвратилось двести. Принцы взяли с собой в чужую страну только сотню кавалеристов и две уцелевшие кареты. В Ньеппе командиры рот нанесли визит новому командующему, господину Ло де Лористон. Но кое-кто поспешил улепетнуть-очевидцы рассказывали, что по всей дороге, начиная от самой фермы, кавалеристы сворачивали на Байель и рысью мчались прочь. Не бежать же вдогонку за ними и теми, что, доехав до Ньеппа, продолжали путь на Лилль.

Так обстоит дело даже в королевской гвардии. Некоторые поторопятся изъявить покорность императору, чересчур поторопятся. Нацепят трехцветные кокарды. Ну, все же таких меньшинство. Возможно…

Незадолго до полудня в Байель, изнемогая от усталости, добрались семь человек и попросили, чтобы им отвели квартиры: их послали в мэрию. Там они заявили, что им нужно охранное свидетельство, так как они намерены продолжать службу при новом правительстве. Это были семь гвардейцев из роты герцога Граммона. те, у которых зеленые выпушки. А позднее в Армантьер, в Эркенгем явились гренадеры и мушкетёры. Даже в Ньепп в то время, когда там ещё находилась королевская гвардия, в мэрию явились и сделали такое же заявление солдаты лёгкой кавалерии. В особом положении оказались только гвардейцы герцога Рагузского и гвардейцы дворцовой стражи. Первым отдал ротную казну маршал Мармон, вторым-господин де Верженн.

Это позволит их солдатам протянуть с месяц, не просясь на службу в императорскую армию. Восемьсот франков на брата.

Вот во что ценится дополнительный срок верности…

Тем временем Бертен, «кучерявый», со своим сообщником ходят в Лилле по ростовщикам и торгуют позолоченными принадлежностями дорожного несессера. Но у них без того имеется на двоих кругленькая сумма-восемь тысяч франков в луидорах, есть на что разгуляться, а дальше видно будет.

Бочонок они закопали, не дойдя ещё до города. К чему лишняя огласка, уж очень он заметный, всегда успеем вырыть.

Они исподтишка косятся друг на друга, и в глазах у них угроза.

Над Бетюном все то же серое небо. Дождь перестал с утра.

Многие гвардейцы конвоя, гренадеры и мушкетёры ещё спят, потому что ночь прошла в нескончаемых и страстных спорах. А между тем уже два часа пополудни. Проснувшись в этот неположенный час, они вместе с возвратом к жизни приобщаются и к лихорадке, снедающей бетюнский гарнизон. Теперь уж никто не сомневается в измене-ни те, что все ещё порываются бежать и присоединиться к королю в Бельгии, ни те. что решили все бросить, махнуть на все рукой и покинуть родину. И первые и вторые видят себе оправдание в слове «измена». Не щадят даже принцев. Как мог герцог Беррийский покинуть нас? А поминая графа Артуа, говорят о втором Кибероне…[22]. Люди собираются кучками и шушукаются, а когда к ним подходят, умолкают: обеспечить регулярную смену караулов почти невозможно, никто и так не уходит со сторожевых постов. Патрули на крепостном валу все глаза проглядели, выискивая кавалеристов Эксельманса на болотах, в «сведённых лесах» и на дорогах. Шагая, один от одних ворот, другой от других, патрули встречались на крепостной стене и, забыв долг службы и опасность, принимались обсуждать утренние новости. Господин де Лагранж велел объявить по войскам, что они подучат свободу только при условии сдачи оружия. . Город-то ведь закрыт на замки, на запоры, на засовы.

— Какая наглость-! Говорил же я вам, что Лагранж изменник!

Вы только подумайте: предложить нам. чтобы мы добровольно разоружились и :."той ценой купили себе право разойтись по домам.'

Ротные канцелярии уже выписывают увольнительные, а самые нетерпеливые поспешили явиться туда. чтобы им выправили пропуск… Оказалось, не так-то просто отсюда выбраться! Да.

Надо дождаться кавалерии.

— Когда она вернётся?

— Должно быть. нынче вечером. Прежде всего, никакие документы не действительны без подписи ротных командиров.

Так что придётся подождать до завтра…

Дозорный путь устроен весьма замыслонато. Форпосты в виде люнетов выступают из стен. как огромные типы. Солдаты Швейцарской сотни, привалившись к пушкам, вглядываются вдаль. Может быть, затем, чтобы пальнуть ещё разок от скуки, наугад. В город спускаются по узким лесенкам и сводчатым переходам. Вот и Приречная улица с мясными лавками, отбросами и зловонием от крови и протухшей говядины. У лавки старьёвщика Теодор увидел Монкора, который ощупывал выложенную на прилавок кучерскую одежду-плисовые планы, канифасовую куртку и широкополую войлочную шляпу: заметив своего старшего товарища, юноша сперва вспыхнул, затем побледнел.

— Вот до чего докатились. — вымолвил он глухим голосом… А глаза как у затравленного! И тут же, боясь разговоров, бросил разложенную перед ним одежду и убежал. Неплохая одежонка, не слишком засаленная. Теодор прикинул на себя штаны-не по росту, а впрочем, на худой конец… Там видно будет.

Б.лиже к цитадели находится малый плац, 1де совершаются казни и где в конце января 1814 года были расстреляны Луи-Огюст Патернель н Изидор Лепре гр из деревни Предфэн.

которые во главе кучки крестьян \били п недонском кабачке вольтижёра молодой императорской гвардии. Казнили их в присутствии родителей, братьев и сестёр, перед лицом безмолвствующей толпы— Это место стало священным для тех. кто телом и душой предан королю. Потому-то здесь и собрались семеро волонтёров.

Среди них длинный как жердь Поль Руайе-Коллар и кудрявый Александр Гиймен… Спасти знамя!.. Это главная их забота. Но надо дождаться вечера и попытаться бежать, когда спустят подъёмный мост у Новых или у Приречных ворот.

Жерико не спеша проходит через Главную площадь, похожую на унылое становище кочевников, где другие волонтёры все ещё спят под повозками, между колёс, и, позевывая, бродят кашевары, писари, интендантские чиновники. И солдаты Швейцарской сотни, которые только и твердят своё «Gottverdom!"'[23], а один ворчит, что, знай он, как это обернётся, не стал бы сбривать усы в угоду королю. Водоносы катят на тачках полные бочки. Но торговля идёт вяло. Ни у кого нет охоты помыться.

— Я вас видела, — сказала Катрин, когда он возвратился в посудную лавку. — но я не такая нерешительная, как вы, господин Теодор… Зачем вы вздумали покупать у старьёвщика заношенное, грязное тряпьё? Я бы охотно дала вам платье Фреда… Только мой братец вам по плечо! Его куртка на вас даже не сошлась бы… — В её словах слышится восхищение этим рослым красавцем, этим «хватом», как говорят здесь. И вместе с тем слова служат ей, чтобы скрыть какие-то свои мысли. Теодор это чувствует.

Девушка явно встревожена.

— Что с вами, мадемуазель? Вы говорите одно, а думаете совсем другое.

Ей было неприятно, что он разгадал её настроение.

— Ничего, ничего, папе что-то неможется. Он просил не говорить вам.

— Однако же мне нужно с ним побеседовать.

— Не знаю, можно ли, — сказала она, — во всяком случае, недолго, его нельзя утомлять…

Когда вокруг совершаются события такого размаха, кажется, что ход отдельных жизней приостановился, что в такой день ничего произойти не может, а все-таки, оказывается, происходит.

Должно быть, майор последнее время совсем не щадил себя.

Правду сказать, он недомогал ещё до поездки в Пуа. Но не обратил на это внимания. Ни за какие блага не пропустил бы он ту встречу в лесу. Возвращался он из Пуа через Дуллан и Сен-Поль. Верхом. А он уже отвык от подобных путешествий.

Что же с ним, собственно? Только что был врач и прописал лекарства, отвары.

Пока не увидишь человека в постели, его как следует не знаешь. Майор приподнялся, опершись локтем на подушки. Да он же старик! Прежде всего, без воротника видно, что шея уже дряблая. В комнате темновато, хотя на дворе день; на ночном столике красного дерева в виде колонки оставлена чашка с жёлто-зелёным снадобьем, тут же ложечка, к которой прилипло немножко белого порошка…

— От Фреда пришло письмо, — с бледной улыбкой произнёс больной. — Удачно я выбрал время, чтобы расклеиться, не правда ли? Сынок мои опять поступил в армию…

Как? Сюда доходят письма из Парижа? Каким путём? Да попросту доставляются почтовым дилижансом. Сегодня утром его пропустили. Кто? Солдаты Эксельманса?

На губах майора промелькнула непонятная усмешка.

— Солдаты Эксельманса? Нет никаких солдат Эксельманса… это все россказни… я хотел сказать, что дилижанс пропустили часовые у Аррасских ворот! Ведь осаждаете-то город вы сами…

Старик заворочался на смятых простынях.

— Лежи спокойно! — крикнула из соседней комнаты его жена Альдегонда: она, по всей вероятности, увидела его в трюмо, единственном предмете роскоши, оставшемся от их итальянского процветания. — Лежи спокойно, Фредерик, доктор велел.

Майор закашлялся и наморщил нос.

— Если их слушать, этих лекарей…

И он заговорил о сыне.

Слушая его, Теодор думал о своём отце. От чего только господин Жерико не оберегал его-от погоды, женщин, лошадей, приятелей, болезней, вина… Не отец, а насадка. Этот же отец гордится своим отпрыском-тем, что он сорвиголова, озорной мальчишка, которому море по колено, хотя он и ростом невелик и довольно хлипкий. Ещё в школе он дрался с балбесами вдвое выше его и однажды явился домой весь в крови, ухо болтается, пришлось зашивать…

— Вы только подумайте, ему не было семнадцати, когда он схватился с этими венграми… в Безансоне… впрочем, я заговариваюсь, я вам это рассказывал уже три раза! Он настоящий патриот, .смею вас уверить. Вы бы никакими силами не удержали его в Бетюне, когда пришла весть о высадке Бонапарта. Он не мог оставаться в стороне… Видите ли, не вся нынешняя молодёжь похожа на тех юнцов, которые только и норовят улизнуть… разная бывает молодёжь… есть и такие юноши, как Фред…

раньше их называли солдатами Второго года. Что ж, это неплохо-солдаты Второго года! В наше время у молодёжи были все основания для энтузиазма: народ восстал, король в тюрьме, в воздухе носятся новые идеи. Нынешние молодые люди слыли разочарованными, с узким кругозором-а вот подите же! Стоит где-нибудь загореться пожару, подняться заварухе, и они уже тут как тут, готовы ринуться в бой, — значит, должно быть в их душе что-то! Ведь в событиях внешнего мира и в той жизни, какую для них создали, км трудно позаимствовать пыл и жар… значит, все это идёт изнутри, отсюда… — Он ударил себя кулаком в грудь, тут же закашлялся и долго не мог отдышаться.

— Вы не устали? — встревожился Теодор.

— Нет-нет, что вы, — запротестовал он. — Я никогда не устаю говорить о моем сыночке… Ведь из них, из этих птенцов, рождается будущее…

Жерико спросил, как Фред… «Я говорю Фред, а сам даже не знаком с ним! Ну, неважно». Так вот, как Фред относится к Наполеону? Неужели с энтузиазмом? Его, Теодора, очень волнует, очень мучает, как это молодёжь-его собственное поколение и даже самые юные-может питать восторженные чувства к возвращающемуся Бонапарту… То ли ей, молодёжи, все равно, Наполеон или кто другой? То ли это в противовес толстяку Людовику? А то, может быть, как бывает с девушками, первая, которая подвернётся, — лучше всех. Майор сел в постели и поглядел на свои высохшие руки.

— Что я могу вам ответить? Откуда мне знать, что творится в голове у Фреда? Но все это не так уж сложно. Возврат Наполеона означает уход королевской клики. И я уже сколько бьюсь, объясняя вам, что император будет тем, чем мы его сделаем.

Он говорил это в Пуа и больше не повторил ни разу. Мысли его снова унеслись к сыну.

— Славный мальчик, ей-богу… В таких детях-надежда народа. Народ, у которого такие сыны…

— Вы не думаете, что все это у него именно от молодости, а повзрослеет

— образумится? — спросил Теодор.

Майору трудно было дышать, и он только замахал рукой. А хотелось ему сказать очень многое: что он полон веры в нынешнюю молодёжь, что она даст замечательных людей, что их руками будет обновлён мир, что вс„ это упрямцы, храбрецы, они не бросят дела на полдороге, а начнут с того, на чем остановилась Революция, и пойдут дальше… что в их руках знамя Франции…

Его выцветшие синие глаза были в красных точках, а зрачки лихорадочно блестели. Он вспоминал разные историйки школьной жизни сына, его великодушные поступки, его…

— Фредерик. — мягко остановила мужа Альдегонда, — тебе нельзя так утомляться. К тому же господин Теодор не знает нашего мальчика… он подумает: родители всегда такие, в глазах отца… — и, обернувшись к постояльцу, добавила:-Нет, он на самом деле хороший мальчик! — Затем приложила палец к губам.

Майор действительно задремал, рот приоткрылся, веки сомкнулись, пальцы вытянулись на одеяле, морщинистые пальцы с утолщениями на суставах и плоскими ногтями…

Они на цыпочках вышли из комнаты.

— Послушайте, господин Теодор, — сказала жена майора, — кажется, я могу вам помочь… Катрин говорила мне… Словом, у нас есть родственник Машю, кучер дилижанса… По-моему, он почти вашего роста… и надо полагать, у него найдётся какаянибудь старая одежда… Да бросьте! Я не допущу, чтобы старьёвщик обдирал вас!

Глаза под опущенными веками в тёмных крапинках обращены к будущему, к мечте, которую не вмещают слова. За песочным, в крупных цветах пологом майор плывёт по течению прихотливой волны. В глубь годов, которые ему не суждено увидеть. Все морщинь!, проложенные на лице заботами прошлого, складываются в таинственные письмена того будущего, ради которого он жил. Отметинки на коже, шрам на нижней губе, щетина на не побритом нынче утром подбородке, бородавка на конце правой брови, влажная ложбинка, идущая от носа к усам, — вы рассказываете длинную, полную всяких перипетий историю одной судьбы, подвергавшейся случайностям и неурядицам современной истории, историю жизни майора Дежоржа, какой она представляется мне.

Но эта приходящая к концу жизнь, словно долгая утомительная дорога, не что иное, как зачин грядущего, тех упований, что завещаны ею, зачин другой жизни, которая зарождается вновь, юная, трепетная, полная тех же иллюзий, какие манили молодёжь двадцать пять лет назад, только к ним прибавилось ещё что-то, ибо ничто не завершается, а я могу себе уехать, отряхнуть прах от ног своих, отречься от себя, умереть… Так сменяют друг друга времена года, и бесследно исчезнувшая трава вновь появляется с весной. Умер? Да что это значит-умереть? Человек не умирает, раз есть другие люди. И то, что он думал, во что верил, что любил так сильно, так страстно, зазеленеет вновь с теми, кто идёт ему на смену, с детьми, которые растут телесно и духовно и в свой черёд становятся восприимчивы к весне, к добру, к прелести вечеров.

Прошлое, прошлое! Существует никем не оспариваемое убеждение, что в смертный миг перед человеком, как вспышка молнии, проносится прошлое, его прошлое, словно вдруг разматывается нить, которая терпеливо навивалась на катушку памяти. Да разве сам человек не есть отрицание прошлого, не есть то, что выходит из этого прошлого, чтобы никогда к нему не вернуться, разве память-не преображение прошлого, его образ, исправленный соответственно нашим заветным желаниям? Человек обращён не к прошлому, и, хотя бы вы за это побили меня камнями, я хочу верить, что в последний миг, когда его плоть осознает, сколь неумолимо отмерен этот миг, душа смотрит вперёд в жажде узнать как можно больше и, собрав все силы гаснущего ока, тщится увидеть, что будет впереди, за поворотом, куда пойдёт дорога по ту сторону горизонта… в будущем.

Не знаю. может быть, эта книга-я пишу её на шестьдесят первом году, в возрасте короля-подагрика, того Людовика XVIII с отёкшими ногами, которого везут в коляске, — может быть, эта книга, обманчиво, с виду обращённая в прошлое, на самом деле выражает моё страстное стремление к будущему, может быть. это и есть последнее видение мира, потребность выйти за пределы моей повседневной оболочки, из оболочки моей повседневности.

И потому-то, может быть, по мере тоге как от вербного воскресенья я продвигаюсь к Пасхе, в книге моей, словно подземные удары, словно отдалённый перекатывающийся гул, глухо звучит, все чаще и чаще повторяясь, одно словонастойчиво, как дробь барабана, то скрытно, то открыто звучит одно слово: будущее.

Может быть, отчаиваясь и воодушевляясь, я потому и начал перебирать причудливую старинную ткань Истории, потому и прослеживаю перекрещённые нити, сложный узор, где сплетены судьбы и цвета, может быть, для того я и окунулся в гущу канувшей в вечность эпохи, чтобы отрешиться от упрощённого, плоскостного восприятия мира, где я почти уже на излёте, может быть, я и роюсь в архивной пыли, надеясь обнаружить многообразные зёрна, из которых состою я, состоим мы, а главное-те, кто возникнет из нас, против нас, над нами, за пределами нас, эту весну, расцветающую на кладбищах, что зовётся будущим.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45