Когда человек в тулупе увидел, что кавалеристы садятся в седло, он усмехнулся и что-то буркнул сквозь зубы. А затем отправился в сарай к гончару, куда поставил отдыхать Буланого.
Уши его меховой шапки подпрыгивали на ходу. Теперь майор Симон Ришар был в себе уверен. Он мог спокойно возвратиться в долину Соммы. И даже снова стать там графом Оливье. Ибо он взглянул в лицо генерал-майору Антуану де Рейзе и ощутил руку этого самого Тони на своём плече без малейшей дрожи, без желания накинуться на него и убить… зверски убить собственными руками.
Значит, отныне ничего невозможного нет.
«А как же Бланш, хотелось бы мне знать-неужто она тоже изменилась, отяжелела, расплылась? Сколько ж ей теперь лет? В тысяча восемьсот втором году ей минуло восемнадцать. Ну да, она родилась в восемьдесят четвёртом. Восемнадцать и тринадцать… Невообразимо! Тридцать один год! Уже вполне зрелая женщина…» Раз он мог хладнокровно смотреть на Тони, на его двойной подбородок, на гусиные лапки у глаз, Бланш и подавно покажется ему чужой. «Тридцать один год… На Ишиме женщины в этом возрасте уже совсем старухи… О наших детях я не говорю. Ведь я их даже не знал».
— Я внимательно слушал вас. Вчера вечером вы открыли мне глаза на то, без чего я не мог до конца понять речи, которые произносились в Пуа, — сказал Теодор приютившему его майору. — Но это мало чем мне помогло, я по-прежнему не знаю, на чью же сторону встать.
После прогулки по городу они уселись под навесом офицерской кофейни возле башни, в непосредственно примыкающем к ней здании. Перед ними как на ладони лежала Главная площадь, где расположились лагерем гвардейцы конвоя, королевские кирасиры, Швейцарская сотня… Мушкетёры в это утро несли сторожевую службу на крепостных стенах и у городских ворот. Перед ратушей были выставлены две пушки, их окружали гренадеры.
Неразбериха царила полная, тут же толклись местные жители и стояли кареты, которые пришлось бросить, так как в Бетюне все ворота были заперты. На длинных дрогах, тащившихся в обозе от самого Бовэ, спали, подостлав солому, недавно подошедшие волонтёры, а из окон понуро свисали белые, в дождевых потёках знамёна. С половины девятого утра из Сен-Поля начали прибывать пешие беженцы, но в городские ворота их впускали только после долгих уговоров. Бетюнские ребятишки вприпрыжку, с гиканьем бежали рядом с обозом, провожали солдат, как на праздник, скакали на одной ножке, играли в чехарду.
— Если бы выбор был только между Наполеоном и Людовиком Восемнадцатым,
— говорил мушкетёр, — возможно, на моё решение повлияло бы уже одно то, что король бежит, а на стороне Бонапарта армия… Однако теперь мне ясно, что есть и третья сила. Но вот что нелепее всего: вы мне её открыли, но вы сами не можете доказать, что более в интересах этой третьей силы, буде мне вздумалось бы примкнуть к ней. Ведь вы не в состоянии ответить на первый же вопрос, на вопрос, который поставил передо мной этот болван Удето, — зачем императору понадобилось, призвав Карно к власти, осчастливить его графским титулом?
Майор покуривал трубку и пожимал плечами. Разве в этом суть? Прикажете из-за этого меньше верить Карно-человеку, который ни разу не изменил республиканским идеалам? Ведь его присутствие подле императора знаменует союз армии и народа, а это главное.
— По словам Удето, Наполеон тем самым показывает, что ему не угодно быть императором черни… Удето смотрит на все глазами своей касты. Ну а я… Из того, что вы говорили, я твёрдо понял одно: Франция может дать отпор аристократам и союзникам, отечественным заговорщикам и иностранным армиям, только если народ будет вооружён. Вряд ли Наполеон решится на это.
Неужто вы не понимаете, что и он в свою очередь дарует стране хартию, только назовёт её конституцией, а дальше что? Дальше все пойдёт по-прежнему-дворцы, празднества… А народ попрежнему будет подыхать с голоду. И армия, если она окажется победительницей, будет служить для того, чтобы держать в страхе народ. Если же армию разгромят иноземцы, она примкнёт к лагерю обездоленных, вот и все. Один день кричи: «Да здравствует король!», другой: «Да здравствует император!» Потом опять сначала. Благодарю покорно! Если меня отпустят, я, по всей вероятности, возвращусь к своему уважаемому батюшке.
Снова возьмусь за кисти, это и есть моя работа, я живописец, а не пекарь, не возчик, не кузнец. Не знаю, при ком мне приятнее писать-при императоре ли, который желает, чтобы на картинах, где он изображён, не было других персонажей, могущих его затмить, вдобавок ещё эти картины проходят через цензуру барона Денона… или при короле Людовике-гот раздаст награды за ученическую мазню во славу Генриха Четвёртого и за полотна религиозного содержания, ибо это льёт воду на монархическую мельницу. Неужто за наш век не произойдёт никаких перемен?
Как ускорить их? Или уж это такие авгиевы конюшни, где бессилен даже Геркулес.
Майор возразил, что перестроить мир, по-видимому, все-таки можно… Вспомните Революцию… и все, чему мы были свидетелями… Конечно, не всегда идёшь прямым путём, бывают и отступления, и срывы. Однако же…
— Революция-возможно. Ведь я знаю о ней лишь то. что мне внушали. Да, разумеется, отцы наши, — и Теодор покраснел при мысли о своём, — словом, люди вашего возраста, без сомнения, верили, что это действительно перевернёт мир. Столько великих, благородных идей… а к чему они привели? К кровопролитию. К преступлениям без числа. Нет, не перебивайте меня! Не все же, что говорят, — сплошная ложь. Даже если Робеспьер был прав… у меня есть дядя, который подал голос за смертный приговор королю, так вот, он ни разу не попытался убедить меня в своей правоте. Одно преступление тянет за собой другое, и даже если это другое имеет целью исправить предыдущее, оно тем не менее остаётся преступлением. Но вся кровь, обагрившая руки якобинцев, — ничто по сравнению с тем, сколько её пролито императором. Поверьте, мне наплевать на герцога Энгиенского, не в том дело, но ведь Наполеон… Вы скажете, что королевская власть зиждилась на бесконечной цепи преступлений против народа, знаю, знаю! А Империя? Чего в конце концов желал народ? Почему он устал бороться, покорился произволу? Вместо покоя-двадцать лет непрерывных войн и полиция, какой ещё не видел мир. Я понимаю, этого требовала логика событий: Бонапарт, чтобы укрепиться на престоле, конечно, должен был создать полицию, но ведь она заполнила у нас все, наложила лапу на всю нашу жизнь, она контролирует, провоцирует… Вот и получается, что сама свобода и породила полицию… Наполеон возвращается, чтобы защитить свободу и ограничить её, победу торжествует не он и не народ, победу торжествует Фуше…
Теодор говорил машинально. Его внимание было поглощено пёстрым скопищем мундиров, касок и медвежьих шапок, ребяческой мишурой золотого шитья, сутажа, позумента, кичливой пышностью эполет, всей этой напоминающей сбрую цирковых лошадей амуницией: золотыми кисточками, аксельбантами, плюмажами. Этот поддельный блеск в своё время пленил и его самого…
— Her, — вскипел вдруг майор, — Фуше олицетворяет не полицию вообще, а лишь полицию определённого направления… Не знаю, из каких политических соображении Карно взял его к себе в помощники… но кто-кти, а уж армия сейчас бесспорно и выигрыше. Даже и .здесь, хотя в Бетюне стоят «белые-« и
—алые ' роты. господин ;(е Мольд счёл необходимым держать гарнизон в цнтаде.тн из опасения, что… ны сами видели, как офицеры с трехциетной кокардой проезжали и экипаже по площади и никто не посмел остановить их.'
— Трехцветная кокарда, белая кокарда-по-вашему, можно выбирать только между ними»-воскликнул Теодор. — Допустим.
«мпе!^:"орср'не цвета служат в настоящее время скорее ^мблемо»
армии, нежели полиции. Почему гак получилось? Да потому, что это не народная армия, а та сила, которая поддерживает правительство, JTO орудие, с помощью которого правит генерал Бонапарт. Да, с площадей сняли гильотину, зато в войска забрали молодёжь и послали исполнять роль жандармов по всей Европе, предпочтя гражданской войне просто войну. Значит, у меня один выбор: под каким предлогом проливать кровь… Либо смута, либо война-иного выхода нет! Господи, неужели так будет всегда?
Любой человек, на которого я смотрю, представляется мне не иначе как мёртвым, окровавленным… К какой бы партии он ни принадлежал… Глядите: рот искривлён, глаза закатились, лицо потемнело, стало землистым… И я буду с теми, кто гибнет! А цвета, в которые окрашена ваша жизнь! Разве это цвета красоты?
Нет, это цвета страдания, это спокойствие смерти!
Майор пожал плечами. Ох уж эти артистические натуры!
Подавай им красоту, только красоту. Что это за точка зрения? И при чем тут смерть! Вот уж путаники и любители противоречий.
Точь-в-точь буриданов осел. Вы слышали про буриданова осла?..
Он так же, как вы, не знал: то ли ему воду пить, то ли овёс кевагь… и не двигался с места, колеблясь между тем и другим.
Кстати, Буридан был родом из Бетюна…
В тоне собеседника Жерико почувствовал презрительный оттенок. На самом-то деле перед ним стояла не та дилемма, что перед буридановым ослом: его одинаково отталкивала и Империя, и королевская власть-вот оно что. Можно подумать, что майор умел читать в мыслях. Как бы то ни было он сказал:
— Неужели вы не понимаете, что в данном случае осел колеблется не между наследственным и вновь воздвигнутым престолом. Перед ним выбор-эмиграция или Франция…
Франция! Пожалуй, единственное слово, которое могло поколебать этого мушкетёра-мушкетёра только по мундиру, этого художника, оторванного от своих полотен, от самого себя. Он жил среди людей, для которых Франция перестаёт быть тем, что она есть, если её покидает один человек, если из неё эмигрирует король. И Теодору вдруг представились дезертиры на площади Карусель, эти провинциальные дворянчики, у которых не хватило духу сопровождать короля к границе. Что, если правы были они?
— Этот век не по мне, я не нахожу для себя пути, — снова заговорил Жерико, ища взглядом на убегающих вдаль улицах что-то, чего не видно было отсюда. — Может быть, позже… когда люди покончат с распрями, которые никак не увлекают меня.
Позже… я снова буду писать картины, да, писать-вот и все. А что-пока не знаю… Должно быть-тот народ, которому не осталось места на земле, его вытеснили герои, чья доблесть в том, чтобы убивать, убивать этот народ. Я отведу ему место на своих картинах. Он будет царить на них таким, каков он есть, лишённый надежды и силы, растративший свою красоту. — Все это приходило Жерико в голову тут же, по ходу разговора. Что ж такого? Мысль всегда импровизация. — Мне хочется сочинять истории. Рассказывать их с помощью красок и теней. Чтобы заглушить звон кандалов, которые мы влачим на нашей каторге.
Рассказывать о том, что выпало нам на долю, о новых наших бедах. И я все предвижу заранее: мои картины будут смотреть, обсуждать, на какой-то срок они возбудят толки в газетах и журналах. Потом вкусы изменятся и живопись тоже. Меня перестанут понимать. То, что я выражал или хотел выразить, уже не найдёт отклика, останется только моя «манера». Ведь у солдат восемьсот тринадцатого года теперь уже не те лица, их чувства отжили, уступили место новым… Разве можно угнаться за мыслями, когда они то и дело меняются. Давид, тот писал для вечности. Мне же хочется быть художником непрестанно меняющегося мгновения, ловить и запечатлевать его… Взгляните, перед вами Бетюн в страстную пятницу… Никто никогда не напишет этого… И пытаться нечего. Безнадёжно. Когда-нибудь художники станут более благоразумны, будут довольствоваться вазой с фруктами. Меня тогда уже не будет на свете. Черт побери, меня уже не будет.
— Не понимаю я вас, — вставил майор, — на вашем месте я пошёл бы к старьёвщику на Приречную улицу и купил бы себе штатское платье.
Не успел он договорить, как раздались громкие крики. Люди засуетились, лошади у коновязи повернули головы и заржали, забили барабаны, чтобы взбодрить смертельно усталых солдат и коней, и с улицы Св. Вааста на площадь вылетела лёгкая кавалерия господина де Дама с маршалом Мармоном и герцогом Беррийским во главе, следом за ними-чёрные мушкетёры господина де Лагранж, а дальше целый сонм белых плащей — королевский конвой… Карета графа Артуа, который высунулся из окошка… Опять солдаты конвоя… ещё и ещё кареты, жёлтые, зеленые, чёрные… с пожитками сановных господ и с чванной челядью.
Принцы следовали из Лиллера через Шок. Ещё три с четвертью мили… Но главное-не расстояние, а страх. Страх обуревал принцев, которые знали или догадывались… Страх обуревал тех, кто ничего не знал, но пугался перемены маршрутов и противоречивых приказов. Страх перед Эксельмансом, перед императорскими войсками. А при въезде в Бетюн беглецы, словно в зеркале, увидели своё подобие-та же растерянность, та же усталость, части королевской гвардии, охваченные паникой, нет ни решимости обороняться, ни сил двигаться дальше. И это в городе, обнесённом стенами, с запертыми, согласно приказу, воротами, с контргардами, с часовыми на вышках и сторожевыми постами на передовых укреплениях. Что сказать о проделанном пути? От Лиллера дорога сперва идёт лесами и пастбищами… В Шоке Сезару де Шастеллюкс захотелось пить, он спешился, чтобы напиться в кофейне пожарников… Там ему рассказали, что как раз на этих днях у одного из местных фермеров рыли колодец в восемьдесят восемь футов глубиной и вдруг в саду стал хлестать фонтан воды, да такой высокий, что при вчерашнем ветре, когда прямо быка с ног валило, струю отнесло на крышу дома.
Представляете отчаяние хозяина! Бедняга рвал на себе волосы и причитал: «Видно, мои грех до меня дошёл!» Но тут кто-то надумал, что надо сменить трубу, поставили другую, вдвое шире в поперечнике, водяной столб снизился как миленький, спустился ниже уровня крыши-теперь придётся рыть вокруг водоём… Не желаете ли поглядеть, господин офицер? Нет, офицер уже вскочил в седло. Он думает о Лабедуайере и с горечью повторяет красочное выражение, которое употребил незадачливый хозяин колодца: «Мой грех до меня дошёл».
Ближе к Бетюну тянутся белые меловые почвы, и вот уже развернулась панорама города-церковь св. Вааста, цитадель, дозорная башня. Отсюда ясно видно, что весь он громоздится на скале, этот город со ступенчатыми крепостными стенами и искусно возведёнными укреплениями. А правее и севернеерощицы с просветами между ними, ещё дальше-холмы. Вся равнина уже зеленеет. О чем же замечтался Сезар де Шастеллюкс? Лошадь идёт сама, а он едет с закрытыми глазами. Ему представляется Шарль де Лабедуайер… Нас тоже дядюшка воспитывал на Жан-Жаке Руссо. Но самые красивые слова не оправдывают измены…
Давайте же и мы закроем глаза. Вот я подношу к ним усталую руку, ладонью одно за другим придавливаю оба века. И сквозь дрёму наяву передо мной вырастает будущее. На сей раз будущее не отдельного человека. Оставьте меня, бога ради. в покое с вашим зятем, господин де Шастеллюкс, я знать не знаю, каков из себя этот Лабедуайер, которого впоследствии расстреляют. Это будет так, словно расстреляли вас самого. Нет, я вижу не ваше будущее. Будущее ландшафта, перед которым я закрыл глаза.
Переносясь в это будущее, я поворачиваюсь то в ту, то в другую сторону-на юг, к Марлю и к Брюэ-ан-Артуа. или дальше на запад, где Не. а за ним смутно угадывается целый край… или в другую сторону от Гомама до Облигема, где Ванден, Анзен… Что там происходит, что за переворот н природе? Равнина вздыбилась чёрными конусами с какими-то странными стрелами на вершинах, вроде протянутой в сторону руки, некоторые конусы вновь заполонила зелень-знак того, что они покинуты людьми. Повсюду непонятные строения прямоугольной или полукруглой формы и людские жилища-точно норы из тёмного кирпича, скучное однообразие убогих красных и чёрных домишек, ничто не напоминает прежние времена, даже церкви, — столько раз все это разрушалось и кое-как восстанавливалось, — было бы где переночевать между одним рабочим днём и другим рабочим днём, не спасают и смешные крошечные палисаднички, дощатые навесы, возле самых домишек цветы и колышки для будущего душистого горошка-рядом свалки нечистот, а на стенах крупными яркими буквами рекламы трикотажа, вина, минеральной воды… Случалось вам видеть, как муравьи, после того как спалят их муравейник, собираются и вновь восстанавливают его? Терпеливо перетаскивают на спине яички и непомерно большие для них былинки?
Здесь все черно. Чернота въелась в глаза, под ногти, в трещинки кожи, пропитала лёгкие. Из неё образованы гигантские кучи угольной пыли, которые называются терриконами. Эта чернота, эта жирная угольная грязь проступает из земликажется, будто дыхание преисподней вырывается из бескровных губ и все окрашивает в свой цвет: слизистую оболочку, руки, дороги, грёзы отрочества и немощи преждевременной старости.
Ничего, ровно ничего не осталось от прежнего. Приручённые реки образуют излучины, по каналам плывут длинные плоские баржи, на которых, погрузившись в свои мечты, восседает чернота. От прежнего не осталось ничего. Вопросы, волнующие людей, изменились. Кроме усталости и голода. Люди выводят на стенах мелом или белой краской гигантские крамольные письмена-то в защиту одного из своих, не пожелавшего сражаться под начальством немецкого генерала, то против депутатов, то против войны или за ту войну, что шла вдалеке, а вот самые последние знаки-одни призывают к власти генерала, другие провозглашают союз трех стрел с серпом и молотом… Кажется, все пошло с той находки в недрах земли-с угля, заполонившего целый край.
Все, вплоть до огромных кузнечиков на колёсах, этих красных машин— грузовиков, повозок без лошадей размерами под стать гигантскому размаху самого начинания. Будущее… Оно-то сделало выбор между Людовиком XVIII и Наполеоном. Кто владычествует в этом хаосе, что сродни хаосу после потопа? Народ?
Кому принадлежат чернеющие на равнине холмы и сложные механизмы?
Прошло сто, сто сорок с лишним лет… Все стало иным.
Отношения между людьми, их души. их жизни, окружающий ландшафт. Изменилось даже то, что казалось незыблемым. Все это можно написать. Живописцы для того и существуют. Для всего того, что живёт и что умирает. Для отчаяния и гнева.
Однако есть и такое, чего не запечатлеешь на картине. Нельзя живописать перемены. Перемены во чреве земли и в мозгу людей.
Сезар де Шастеллюкс открывает глаза и видит то, что есть.
Равнину. Плоский земледельческий край с ещё безлистыми рощами, где деревья перемежаются с кустами, и первые зеленые ростки на полях.
А впереди Бетюн, большущий серый артишок с ощипанными листьями… Сезар оборачивается и вглядывается вдаль, не видно ли кавалеристов Эксельманса. Подобно всем, решительно всем, ему ещё страшнее оттого, что их не видно, и тем не менее он уверен, что они где-то тут поблизости, готовят какой-то дьявольский подвох и в любой миг могут броситься на королевскую гвардию. Но позади Сезар видит только еле передвигающихся, измученных, запуганных королевских кавалеристов, видит только белые плащи, каски, красные доломаны. Кругом равнина.
Плоская, как ладонь, если не считать оголённых ещё перелесков.
Что за фантазия? Равнина как равнина. Без конусообразных чёрных холмов со стрелой наподобие протянутой в сторону руки… Да о чем вы толкуете? Равнина, по-мартовски зеленеющая, с меловыми пятнами. Такой она всегда была, такой всегда и будет.
Близ города навстречу попалась линейка, в каких ездят свадьбы, с верхом из суровой в красную полоску парусины, спускающейся фестонами. Внутри набито до отказа, весело, шумно. Вс„ военные. На козлах, на подножках, на скамейках, между скамейками, стоя. За кучера-поручик, он настегивает четвёрку лошадей, запряжённых в линейку, остальные тоже офицеры. Что с ними? Перепились, что ли? Они приближаются, и видно, что на всех трехцветные кокарды; вот они проезжают вдоль ошеломлённой колонны с взрывами хохота, трезвоном колокольчиков и кликами: «Да здравствует император!» Куда они направляются? Кто знает…
Его высочество герцог Беррийский рванул поводья и чуть было не ринулся на линейку, но его образумил де Лаферроне. Да, правда, неизвестно ни что впереди, ни что позади. И что происходит в Бетюне. А вдруг эти молодчики едут на соединение с Эксельмансом или ещё с кем-то? Какой срам. Крупные слезы в который раз набегают на глаза принца, в чьих жилах течёт кровь, от которой зависит все будущее Бурбонов.
Принцы со своим отрядом въехали через Эрские ворота, миновали Льняной рынок, пересекли Главную площадь под зловещую дробь барабанов, под грохот карет по неровной булыжной мостовой, а на лицах всадников-бледность поражения и страха; усталые кони, усталые люди. Никаких объяснений не требовалось: обыватели, перемешавшиеся с солдатами, с пешими волонтёрами, с гвардейцами конвоя, несколько распустившимися за долгую стоянку, гренадеры на карауле у ратуши, посетители кофеен, внезапно вскочившие с мест, — все понимали, что катастрофа надвинулась. Да что же, собственно, происходит? Куда ведёт своих солдат маршал Мармон, следующий верхом через площадь? Неужели он не остановится? Неужели он приехал сюда не для того, чтобы пресечь разброд в королевской гвардии, собрать воедино рассеявшиеся части и направить все верные войска в Лилль, к королю?
Но нет, отряд просто пересекает город, даже не собираясь делать остановку. Что это значит? Такой вопрос задают не только в толпе военных и штатских, на улице, у окон, в кофейнях-он точно кошмар навис над самим отрядом, над всадниками, которые топчутся на месте, сгрудившись в узких переулках, или протискиваются сквозь взволнованную толпу, над всадниками, которые с утра проделали уже около десяти миль, неизвестно зачем изменили маршрут, отклонялись на Бетюн, считая, что это и есть цель их следования, но оказывается, что нет, их, по-видимому, гонят дальше, к Лиллю: ведь головная часть колонны уже вышла с площади на улицу Большеголовых и свернула на Аррасскую улицу… А в Лилле взбунтовался гарнизон…
Командир серых мушкетёров Лористон совещался в ратуше с супрефектом, мэром и господином де Мольд. Он увидел в окно, что творится, и совсем потерял голову. Постойте, надо предупредить графа Артуа, маршала! Им ничего не известно. Они не знают о письме герцога Тревизского! Су префект Дюплаке опрометью сбежал с лестницы, другие чиновники-следом за ним. Они мчатся, расталкивая толпу, кидаются под ноги лошадям, и только на Аррасской улице напротив Тесного переулка догоняют карету графа Артуа. Господин Дюплаке обнажает голову, а его высочество через дверцу подаёт знак кучеру. Скрипят удила, колёса скребут булыжник. Что случилось? Те, что впереди, ещё продолжают двигаться. Лошади задних наталкиваются на крупы, потому что всадники не успели натянуть поводья и вовремя остановить их бег. Граф подозвал солдата лёгкой кавалерии, и тот, с трудом пробираясь между домами и войсковой колонной, бежит по узкой улице предупредить головной отряд-маршала, герцога Беррийского… Что случилось? Карета графа Артуа не может повернуть.
Сперва соскакивает Франсуа д'Экар, затем Арман де Полиньяк, он помогает графу Артуа, который, сойдя с подножки, надевает треуголку с плюмажем.
Отрывистые слова команды, лошади подались назад, многие всадники спешились. Принцы, господин де Лагранж, маршал, целый синклит генералов, всех и не назовёшь, а также господин Дюплаке и его спутники, которые жестикулируют и отвешивают поклоны, гурьбой возвращаются на площадь и всходят на крыльцо ратуши, где их встречает господин де Лористон…
Сезар де Шастеллюкс стянул к ратуше отряд лёгкой кавалерии, гренадеры ретировались, отсалютовав саблей. Что происходит в ратуше? Всех сбил с толку самый последний приказ, согласно которому в Бетюне решено не останавливаться, соответствующая эстафета послана Мармоном коменданту крепости.
Сезар ничего не понимает, а тесть не может дать ему разъяснения. Господин де Дама болен, его усадили в карету в самом хвосте колонны, он ничего не знает. Карета жёлтая, в неё сложили пожитки командира лёгкой кавалерии и его зятя; туда же Деман, казначей роты, отнёс папку с делами, и она теперь валяется на ящике с серебром. Сезар смотрит на Главную площадь, где стало ещё теснее оттого, что колонна повернула вспять. Он видит своего родственника Луи де Ларошжаклен, которого вызвали на совещание в ратуше, видит царящую вокруг неразбериху и растерянность, и вдруг глаза его застилает туман.
Ему представились солдаты Эксельманса, которые рыщут где-то вокруг и непременно оцепят город, если не вывести войска сейчас же. А с кем доведётся столкнуться по пути в Лилль? Гарнизоны снялись с мест и маршируют по всем дорогам. Кто же здесь командует? Кто?
Но вот перед ним, все заслоняя, встаёт образ Шарля де Лабедуайер, пленительного лукавца, которого, как ему казалось, он привлёк на сторону монархии, образ торжествующего, улыбающегося Лабедуайера с горделивой осанкой и надменными речами… Лабедуайера, которого расстреляют, когда настанет осень.
Что, если Лабедуайер в числе преследователей? И они столкнутся лицом к лицу?
— Незачем сидеть здесь, — сказал майор Теодору. — Пойдёмте ко мне, мы успеем добраться до лавки, пока войска не двинулись дальше. И лошадь будет у вас под рукой в случае чего…
С улицы Большеголовых через посудную лавку они вышли в Тесный переулок. Жерико хотел убедиться, что Трик ухожен и сыт. Но сюда тоже нахлынули гвардейцы конвоя, в заведении господина Токенна было полно лошадей, и мастеровые из кузницы угощали вином спешившихся кавалеристов. Это были гвардейцы Ноайля с голубой выпушкой на мундирах, и все радовались передышке, смеялись и по-братски выпивали вместе. Трику, как и коням новых постояльцев, принесли гарнец овса. Гости пили местное кисленькое вино за здоровье короля. Теодор наблюдал, кто поддерживает тост, оказалось, что и те, и другие-и гвардейцы, и бетюнские мастеровые.
— Не выпьете, приятель? — Теодору протягивал стакан рослый молодой человек, русый, остроносый, с зачёсанным наверх кудрявым вихром. Они представились друг другу. Имя гвардейца ничего не сказало художнику: ещё один провинциальный дворянчик, из тех, что щеголяет двойной фамилией. Этот был уроженец Макона, жизнерадостный юноша с заразительным смехом, даже странным в такие минуты. Зато ему фамилия Жерико была знакома.
— Вы родня художнику? — спросил он, и Теодор, краснея и отводя глаза, шёпотом признался, что это он и есть.
— Вот как! — воскликнул гвардеец. — Выпьем же за искусство, сударь, в этом обиталище ремёсел, среди этих славных малых, которые ничего в нем не смыслят! Вам знакома живопись графа де Форбэн? Помимо портретов его красавицы дочери, госпожи де Марселлю, он повинен ещё в пейзажах, написанных в манере Клода Желле, прозываемого Лорреном, однако что-то в них есть и своё… Он друг нашей семьи… но я-то особенно его люблю за итальянский дух его живописи. Ах, Италия, вы никогда не станете настоящим художником, покуда не повидаете Италию. Вы не бывали там? Давайте выпьем за восторги, которые ждут вас по ту сторону Альп, в Италии!
Внезапно имя, которым назвался гвардеец, дошло до сознания Теодора, — правда, он не был уверен, что не ошибся, но ударение на слове «Италия» что-то напомнило ему.
— Если я верно расслышал, вы назвали себя господином де Пра? Простите, что я переспрашиваю…
— Ну да, — подтвердил гвардеец. — Альфонс де Пра де Ламартин. Но вы не ответили мне, господин Жерико: вы собираетесь побывать в Италии? — И, подумав, добавил:-Кстати, вам не случалось, сударь, читать мои стихи?
— Читать-нет, — ответил Теодор. — Но мне их декламировала одна юная девица…
— Вот как? Да, правда, мои стихи по большей части нравятся барышням.
Теодор подумал, что дело тут, пожалуй, не в стихах.
В большом зале ратуши происходило уже не совещание штаба, а совет всех начальствующих лиц во главе с графом Артуа, герцогом Беррийским и маршалом. Среди собравшихся были Лористон и Лагранж, герцог Мортемар, Луи де Ларошжаклен, Этьен де Дюрфор, граф де Верженн, командир дворцовой стражи, и полковник Дрюо, командир волонтёров, господии де Мольд и гражданские власти-господа Делало и Дюплаке, маркиз де Бейна… Никто не созывал этого собрания, возникло оно стихийно, и здесь царила величайшая растерянность. Граф Артуа призвал ещё Шарля де Дама, который счёл за благо остаться в карете на площади-его лихорадило. Но теперь он поднялся в зал и присоединился к этому хору без регента.
Сейчас от командиров рот уже невозможно было скрывать истинное положение, в которое ставило королевскую гвардию известие об отъезде короля. Да, его величество покинул пределы Франции, не дожидаясь их. И даже никого не предупредив. Если же и мы уедем, известие это, конечно, нельзя будет утаить от остающихся, не надо только, чтобы оно дошло до низших чинов в тех частях, которые будут сопровождать принцев.
— Как? Кто остаётся? — в один голос закричали господа де Лористон и де Лагранж. — Значит, войска будут брошены на произвол судьбы?
Нет-нет, поспешил успокоить их маршал. Совершенно очевидно, что для обеспечения безопасности их высочеств необходимо, чтобы значительный отряд кавалеристов на сильных конях сопровождал принцев вплоть до границы… а там, ну, там видно будет, кто захочет-поедет дальше, кто захочет-останется. Это уже дело казначейства. Сами посудите, откуда в Бельгии взять средства, чтобы содержать три тысячи солдат под ружьём.
Ротные кассы не бездонные…
Но какое взять направление? Единственная хорошая мощёная дорога на Лилль-через Ла-Бассэ, однако граф опасался натолкнуться там на отряд, высланный гарнизоном им навстречу.
Лучше обходить укреплённые города. Ибо отныне армия-это Буонапарте.
Его высочество герцог Беррийский опять выдвинул свой план, который предлагал ещё утром в Сен-Поле: следовать вдоль канала Ло через Лестрем и Ла-Горг, с тем чтобы попасть в район между Байелем и Армантьером, где меньше всего пограничных постов.
Только было принялись обсуждать его предложение, как снизу послышался глухой шум, и господин де Дама, выглянув в окно, сообщил, что на площади происходит суматоха, если не паника.
Солдаты бросаются к лошадям, офицеры выстраивают их, а сами обнажают сабли, раздаются крики: «К оружию! К оружию!»
Пока генералы судили и рядили, господина де Мольд послали узнать, что случилось, а с ним вместе спустился и полковник Дрюо, обеспокоенный участью своих волонтёров-правоведов.
На лестнице они столкнулись с гвардейцем из отряда лёгкой кавалерии, который, спросив, где найти принцев, бросился в зал заседания, узнал герцога Беррийского и крикнул: