Неужели же надо было вводить его в эту книгу только ради нескольких эстафет от Мармона, к королю или его гвардии, ожидавшей смотра на Марсовом поле, ради встречи на площади Карусель и короткого сна в одной из комнат префектуры Бовэ?
Мне уже слышатся голоса критиков. Может быть, они ополчатся на Фавье, может, на других персонажей, но допустим, что на Фавье. Автора обвинят в отсутствии мастерства за то. что он вдруг выдвинул на первый план второстепенных персонажей в проходных сценах, и зачем это нужно интересоваться частной жизнью молодого полковника, старавшегося забыть МариюАнгелицу в объятиях Марии-Дьяволицы? Не ожидайте, что я буду защищать здесь книгу, из которой, если прислушиваться к подобного рода замечаниям, пришлось бы выбросить одну за одной все страницы, все фразы, все слова во всех фразах. Но дело в том, что этот персонаж, второстепенный для читателя, для автора-персонаж первого плана, и вышеупомянутый автор как раз, наоборот, упрекает себя за то, что Фавье прошёл по его книге так, мимоходом, где-то сбоку. Ибо если любовь Бертье к госпоже Висконти вызывает улыбку, то лучшего героя, чем Шарль Фавье, не может пожелать для себя ни один автор любовных романов-ведь Фавье, если мне не изменяет память, увидел впервые Марию де лос Анхелес, герцогиню Фриульскую, около 1805 года, вскоре после того как она вышла замуж за Дюрока, его близкого друга, и с того дня полюбил это «совершенное создание» безнадёжной любовью, которая после смерти Дюрока в 1813 году казалась кощунством, и девятнадцать лет после этой смерти Фавье жил фантастической, полной приключений жизнью до того самого дня, когда герцогиня Фриульская согласилась стать женой человека, который в течение двадцати семи лет любил её издали…
Этой-то человеческой жизни и недостаёт мне здесь, чтобы показать в надлежащем свете эпизодического героя-Шарля Фавье. Вряд ли он останется для нас все тем же, если мы узнаем его дальнейшую судьбу, вряд ли останется для нас тем же этот офицер Империи, который не считал для себя возможным покинуть ряды французской армии, когда вернулся король, и, присягнув ему, почёл своим долгом сопровождать до границы спасающегося бегством монарха… если мы узнаем, что он отказался покинуть Францию, но не вступил в армию Ста Дней, а после Ватерлоо не только не присоединил свой голос к злобному хору, славившему поражение родины, но недалеко от границы собрал вокруг себя людей и оказал сопротивление, и встал в ряды вольных стрелков, и сражался с иностранцами, водворившими обратно во Францию Людовика XVIII, которому прежде он был верен… Вот он в Лотарингии, на пути следования армии захватчиков, обстреливает из-за откоса прусский обоз, так же как во Фландрии в то же самое время действует майор Латапи, которого мы видели в Сен-Дени, когда он от имени офицеров явился к генералу Мезону с ультиматумом, а затем повернул вспять, на Париж, обоз герцога Беррийского и встретился у ворот столицы с генералом Эксельмансом. Вряд ли Шарль Фавье останется для нас все тем же после 1817 года, когда в Лионе он пошёл против генерала Доннадье, который ввёл там ультрароялистский режим.
Вряд ли он останется для нас все тем же, когда мы узнаем, что логика Истории привела его к заговорам против того самого короля, которого он не хотел покинуть в 1815 году, и что ему, многократному заговорщику, пришлось оставить свою страну, границу которой он не захотел перейти в 1815 году, или что в 1823 году он оказался на испанской границе, на Беобийском мосту, и там-вместе с тем молодым бетюнским горожанином, чей отец был тогда на ночном собрании в Пуа, над кладбищем, — выступил перед французскими солдатами, заклиная их вернуться обратно, не вторгаться в Испанскую республику и поднять трехцветное знамя. Вряд ли он останется для нас все тем же, когда мы узнаем, что он, подобно Байрону, стал героем войны за независимость греческого народа, что в июле 1830 года он вернулся во Францию под вымышленным именем, что он бок о бок с парижскими рабочими сражался во время Трех Славных Дней. Ах, может быть, тогда вы простите Марии де лос Анхелес то, что после девятнадцати лет вдовства она наконец сдалась, изменила памяти Дюрока и вышла замуж за пятидесятилетнего Фавье, который вполне мог жить, как живут остальные, скажем Тони де Рейзе, молодой Растиньяк или маршал Мармон; у него могли быть поместья, крест святого Людовика и пенсия, данная королём, либо он мог, как Леон де Рошешуар или молодой де Г., жениться на дочери поставщика на армию!
Мужчины и женщины не только наследники своих отцов, не только носители своего прошлого, не только ответственны за те или иные поступки-они ещё и зёрна будущего. Романист не только судья, который требует от них отчёта в том, что было, — он также один из них, он жаждет знать, что будет дальше, его страстно занимают отдельные судьбы, он ищет в них ответа на брезжущий в далёком будущем решающий вопрос. Во всяком самом злостном преступнике он постарается отыскать дремлющий свет. Во всякой заранее известной, или казавшейся нам известной, судьбе я надеюсь натолкнуться на противоречия в самих фактах. Пусть это История, но, даю честное слово, я прибыл во Фландрию со свитой короля, не зная, покинет ли Людовик XVIII пределы Франции, не зная, что ждёт Наполеона, и название Ватерлоо для меня было только несколькими буквами на карте-будущее решалось вновь… я вновь бросил кости, не зная, какое очко выпадет.
Так же как и Бертье. Так же как и несчастный Бертье в Лилле, Бертье, который грызёт ногти, изжелта-бледный, отяжелевший, пузатый и низенький Бертье, у которого хрустят суставы, у которого все болит, а сердце порой бьётся как сумасшедшее. Он десять раз за этот день начинал письмо и десять раз рвал его. Несомненно, проще было бы ничего не писать, удрать в Париж или в последнюю минуту сказать: нет, я не желаю покидать французскую землю… Да, но только Мария-Елизавета, Мария-Елизавета и дети там, в Баварии. Ах, если бы он не отсылал их туда! Они в Бамберге, да. Поехать за ними, привезти… а позволят ли привезти? Тесть-разумеется… А как австрийский император? Придётся писать одиннадцатое письмо.
Ужасное, унизительное. Бог знает, как посмотрит Наполеон! С кем отправить письмо? С Мортье, если Мортье останется…
Все спуталось в голове Бертье. Франция… эмигрант-какой позор. Всю жизнь он с ужасом воспринимал это слово. И как тяжело расстаться со своими владениями. Он любит Гро-Буа, он любит Шамбор, свой дом на бульваре Капуцинок. В конце концов, в этом его жизнь. Люди после известного возраста похожи на собак: они привязываются к дому. И Бертье старается изо всех сил отвлечь свои мысли от главного и самого мучительного.
Джузеппа.
Несколько слов, обронённых Макдональдом… то, что случилось в Сен-Дени. Он знает, что это, в прошлом году это уже было, доктор ему говорил… И даже если для госпожи Висконти на этот раз припадок окончится благополучно, все равно это шаг к смерти. Одно пугает его больше всего в мире: это мир, в котором он будет один, мир, где не будет Джузеппы. Он может расстаться с ней, не видеть её, к этому он привык, столько было воин… Кроме того, он не тот, что в пору Египетского похода, в его возрасте уже нет физического рабства, одержимости плотью, нет каждодневных безумств. Но если он никогда больше не увидит её, если из них двоих он один останется жить… так тяжело рвать со всем своим прошлым. Ах. можно потерять отца, мать — это очень больно в детские годы! Но, если Джузеппа… если Джузеппа умрёт, исчезнет все, что было, исчезнет единственное существо, которое понимает его с полуслова, всегда, потому что она знает все-и мелкое, и значительное, и то, что его огорчало, и то, что опьяняло. «Боже мой, боже мой, я не хочу пережить её». Он чувствует боль в сердце, о, как благодарен он сердцу, что оно так яростно бьётся! Может быть, сердце разорвётся раньше… раньше, чем он узнает… «Да нет же, я идиот.
Это было так, пустяки, простое нездоровье. Ведь после прошлогоднего приступа она совсем оправилась! Выглядела лучше, чем раньше… лицо такое молодое, без единой морщинки…» На минуту ему вспоминаются прежние безумства, его преследуют навязчивые картины… О, я отлично знаю: старик-и вдруг охвачен воспоминаниями о постельных утехах, слишком ярко представляет себе то, что обычно прячут во тьме, думает с точностью, которая легко может стать омерзительной, не только о том, что было молодостью его собственного тела и её тела. тела этой женщины, но и об исполненной сладострастия жизни, когда на смену восторгам первых лет пришёл опыт, изощрённая игра, сообщничество… какая отвратительная картина, если смотреть не его, а чужими глазами. Потому что тут это не идеальная любовь. не высокие чувства, о которых потом будут слагать песни, но любовь, поймите, настоящая любовь, та любовь, жизнь которой в желании и свершении, это феникс, возрождающийся из собственного изнеможения, любовь, чудесная физическая любовь, которая не отступает ни перед чем, и сейчас при воспоминании о ней он снова переживает её и покрывается испариной, и любовь угасает. истощив и силы его, и воображение. Даже в Лилле, даже здесь, дойдя до предела отчаяния, этот уже старый человек, даже здесь, на полпути между женой и любовницей, у границы родины, которой он служил четверть века всеми способностями своего ума, не побоимся сказать-своего гения, помогая её орлам залетать далеко… даже сейчас в душевном смятении, в волнении сердца и плоти, страдающий от болезней, от ревматизма… измученный, охваченный стыдом… как он мог стать тем, кем он стал, очутиться здесь, с королём-подагриком, бежать вместе с закоснелыми роялистами, с этой обанкротившейся бандой, он, он. Бертье, князь Ваграмский и герцог Невшательский… как он мог?
Даже сейчас, когда он так мучится, даже сейчас он забывает о своём несчастье, о своём позоре, их заслоняет солнце, но не солнце Аустерлица, а солнце Джузеппы, Джузеппы в его объятиях, трепещущей, изнемогающей, и вдруг её снова охьгимниет страсть, она сдаётся, она в его власти, в его власти, на шмяюй постели… любовное единоборство в алькове… и почему TciK Ог.чит рука, верно, от неловкого положения, слишком долго он n i неё опирался всей своей тяжестью-и своей и её… ах, пусть смеются над ним сколько угодно, пусть надрываются от смеха, как может он забыть то, чего забыть нельзя.
Бедный, бедный Бертье… после стольких лет все ещё наивный любовник, как те юнцы, которые вдруг обнаружат, что в и.\ власти исторгнуть стон из груди женщины, как те юнцы. что выходят из спальни в восторге от себя и от жизни; их порой можно встретить на безлюдных улицах освещённого луной города-идут, пританцовывают, поют, разговаривают сами с собой! II он не умел сохранить это в тайне, закрыть дверь, уберечься от посторонних взглядов… Он прожил всю жизнь среди насмешливых соглядатаев. То, что он считает своим, сокровенным, все время было на виду у всех. Кто только не потешался на его сче'!
Да и теперь не перестали. Взять хотя бы историю с выкраденными письмами, до сих пор ещё она вызывает смех. Даже сейчас, даже здесь, в Лилле-в Лилле, где царят растерянность и отчаяние. Достаточно послушать отца Элизе, вот он рассказывает, вернее, изображает в лицах эту историю, достаточно увидеть сальную улыбку на его лоснящихся губах, его руки, не брезгающие никакими занятиями. Он, конечно, кое-что присочиняет, но разве в этом дело! Рассказывает Жокуру и Бурьену в гостиной бригодовского дома, освещённой уже догорающими свечами, одна вдруг погасла и теперь чадит… историю с выкраденными письмами.
— Заметьте, все её знают… Знают давно… Сами понимаете, с первых дней Республики все эти безумные письма из армии, украшенные рисуночками, подробностями, вгоняющими в краску, любовные нежности, сюсюканье и самые циничные откровенности, изощрённое воображение солдата, которое даже война не могла охладить… все это и так уже знали, сами понимаете, военная цензура, «чёрный кабинет»… сами понимаете? Но когда об этом заговорили в Португалии…
— Как в Португалии? Бертье никогда не был в Португалии.
— Не перебивайте меня. В Португалии. И на сей раз это уже было секретом полишинеля не только для «чёрных кабинетов».
откуда через полицию все доходило до штабов, до членов Директории, окружавших Первого консула. Нет: теперь секрет этот стал всеобщим достоянием, письма переходили из рук в руки, о них заговорили газеты. Ну, воспроизвести эти письма, конечно, невозможно! Самый их характер… Подстроили все англичане. Об англичанах рассказывают много всяких глупостей.
Но в одном им надо отдать справедливость: шпионаж они наладить умеют, в этом им нет равных. Я-то уж знаю, что говорю! Агенты Питта и Кобурга, как выражались это дурачьё санкюлоты, да вот хотя бы в Кибероне… но вернёмся к Португалии. Выкрали их, разумеется, не в Португалии, эти самые письма… а просто-напросто в Париже, из бывшего посольства Цизальпинской республики на набережной Вольтера. Госпожа Висконти часто меняла горничных, она была вспыльчива, прогоняла прислугу за пятно, посаженное на косынку, за потерянный носовой платок… и при этом такая рассеянная, ничего не запирала на ключ, да к тому же ещё слишком доверчивая, могла своей камеристке рассказать такое, что касалось только маршала… Словом, я жил в Лондоне, когда туда была доставлена эта поразительная переписка, а я тогда имел честь быть советчиком по всем французским делам… Черт возьми! Все девицы с Лестер-сквера прибежали ко мне, чтобы взглянуть на эти письма… Там были такие подробности, такие подробности! В лондонском свете полгода, не меньше, продержалась мода на любовь а-ля Бертье… Вы спрашиваете, как это? Но, господа, помилуйте, чтобы я… пощадите мою сутану, мой сан… Ну, так и быть, так и быть…
И три головы сблизились: Жокур-как истый человек XVIII века, Бурьен-из профессионального любопытства, и в центре-отец Элизе.
— Но гениальность англичан проявилась в том, что они выждали… Не могу сказать, как долго, — не то пять, не то шесть лет. И вот в один прекрасный день, когда Сульт находился в Лиссабоне и готов был, идя навстречу пламенному желанию доброго португальского народа, объявить себя королём… тут-то с английских кораблей, блокировавших все выходы в море, были отправлены на сушу… но каким способом, вы и представить себе не можете!
— в бутылках, которые море выбросило на берег… сотни копий с писем красавицы Джузеппы и её маленького Сандро… Их подобрали крестьяне, рыбаки… отнесли в местную полицию, там недостаточно знали французский язык, чтобы понять известные технические термины… прибегли к словарям… без всякого толку. Дорогой Бурьен, я думаю, у ваших агентов нюх лучше, они сразу обратились бы к девицам-тех, надо полагать, императорская солдатня обучила непечатным словам… Короче говоря, переписка попала в руки агента, работающего и на тех, и на других, и он отнёс их французскому командованию. Представляете, какое там стояло веселье, когда поняли, чьи это письма… Но вскоре выяснилось, что содержание писем уже ни для кого не секрет: море вынесло бутылки на отмели Тахо, их находили то тут, то там. переписка стала притчей во языцех… правду сказать, я не знаю. так ли уж велика была роль этих бутылок, они ли скомпрометировали французов в Лузитанской республике, зато Буонапарте, когда узнал об этом деле, разъярился и побил весь севрский фарфор в Компьене… а уж чего наслушался Бертье!
Бедный Бертье… Да, его подымали на смех, но ни один самый славный военачальник не удостоился таких слов, какие были сказаны о нем. Я имею в виду, короткую пометку Стендаля в его трактате «О любви», в том месте, где он говорит: «…утверждают, что в старости изменяются наши органы, и мы уже неспособны любить; я этому не верю. Ваша любовница, став вам близким другом, дарит вас другими радостями, радостями, которые красят старость… Цветок, утром, в пору цветения, бывший розой, вечером, когда миновал сезон роз, превращается в восхитительный плод».
В рукописи Стендаль написал: «For me[8] Любовь князя Ваграмского…» Пометку эту он зачеркнул из деликатности: в 1822 году, когда появилась книга «О любви», госпожа Висконти была ещё жива.
А теперь, когда нет уже ни Александра Бертье, ни Джузеппы, сплетни позабылись, восторжествовало чувство, выраженное Стендалем: прекрасная, продолжавшаяся и на закате история Джузеппы Висконти и князя Ваграмского, которые любили друг друга. Все прочее-грязь человеческих помыслов, и пусть Атлантический океан носит её на своих волнах, выбрасывает на португальское или какое другое побережье вместе с разбитыми днищами больших кораблей, ракушками, водорослями, обломками далёких кораблекрушений. В памяти будущего сохранится только долгая верность любовников, постоянство в любви, а не случайные, не имеющие значения измены с одной и другой стороны: кому какое дело, что госпожа Висконти переспала с Эллевью, певцом, о котором все знали, что он не чувствует влечения к женщинам, и кому какое дело до её мимолётных связей-между прочим, и с Макдональдом; не будут также удивляться и тому, как сложились отношения между нею и Бертье потом, когда император женил своего военного министра на молодой баварской принцессе. И мог ли простодушный Бертье подозревать, когда он в весьма определённых выражениях писал из Москвы госпоже Висконти, что его очень тянет к молодой жене, мог ли он знать, что письмо будет перехвачено в лесах Белоруссии партизанами, тревожившими Великую армию, и что в XX веке это письмо опубликуют вместе с остальной захваченной почтой и несколькими письмами некоего Анри Бейля, более известного впоследствии под именем Стендаль? Пыль, пыль… Время все смывает с людей, грязь выплёскивается, над ними проносится свежий всеочищающий ветер Истории-все равно как если бы дома целое столетие, а то и больше простояли с открытыми настежь дверями и окнами, и там гулял ветер, — и вот уже нет старой занавески, сдунутой сквозняком, её обрывки ещё колышутся в воздухе, словно человеческая рука машет нам на прощание… не останется ничего-только музыка, только божественная и глубокая музыка любви.
Это далёкое будущее-наше будущее. Но будущее Бертье, его близкое будущее обязывает нас все пересмотреть, хотя его имя и вписано в «Справочник флюгеров» наряду с чиновниками, кормившимися из двух кормушек-Империи и Монархии, наряду с тем художником, что в революционной картине пририсовал лилию на знамя, с тем писателем, что в своей оде подменил Маленького Капрала герцогом Беррийским… Два месяца… Нам легче будет понять Бертье при тусклом свете последующих двух месяцев.
Князь Ваграмский идёт навстречу своей судьбе, как скупец, унося шкатулку с драгоценностями Джузеппы. В этот вечер в Лилле, в этот последний вечер во Франции, оставшись один в комнате, отведённой ему в бригодовском доме, он открыл шкатулку и разложил на кровати жемчуг и драгоценные камни, он берет в руки эти сокровища, перебирает бриллианты короткими, пухлыми, волосатыми пальцами. В бриллиантах переливается тусклый свет свечи, бриллианты переливаются в его руках. Если бы мы ограничились только этой картиной, какие мысли о маршале пришли бы нам в голову-что он подсчитывает, что он прикидывает? А на самом деле для него это камешки, камешки, которые оставило море, отхлынув вместе со всей его прошлой жизнью. В самом деле, что ему драгоценности, если они не ласкают шею, плечи, если они не льнут к полуобнажённой груди, что ему браслеты, если они не украшают запястье белой руки, руки редкостной белизны для такой брюнетки? Да, все это надо продать, чтобы можно было жить-ему, Марии-Елизавете и детям… что тут дурного, если Джузеппа им поможет… к тому же взамен он оставил документ… обеспечивающий ей ренту… он может исчезнуть, умереть-госпожа Висконти не будет нуждаться.
Каким странным кажется в наше время, что человек, спасаясь бегством, покидая свою родину в дни серьёзного государственного потрясения, мог обеспечить своей любовнице ренту с оставленных им поместий и что эта рента выплачивалась в течение всей её жизни… а прожила она, если не ошибаюсь, ещё двадцать лет… выплачивалась неукоснительно через банкирскую контору. В усовершенствованном нами мире такие вещи невозможны. Бертье наших дней располагал бы только тем, что захватил с собой, а то, что осталось: земли, дома, счёт в банке-все было бы конфисковано. Его бывшая любовница, чтобы не умереть с голоду, давала бы уроки итальянского языка, разумеется если бы нашлись ученики, которые не побоялись бы, что это им повредит. Или пошла бы в прислуги. И уж конечно, не получала бы каждый месяц чек на контору господ Лафита и Перрего.
По крайней мере хоть эта забота снята с князя Ваграмского.
Сегодня вечером он думает только о том, что наденет Джузеппа на свою прекрасную полную шею, когда пойдёт в театр… Она. правда, оставила себе не имеющие особой цены кораллы, большую брошь во вкусе барокко, изображающую сирену, которая лежит под чем-то вроде пальмы, длинную бледно-розовую цепь с фермуаром зеленоватого золота… «Но вот ведь сумасшедшая!
Отдала мне даже сапфиры, я же говорил, чтобы она оставила их себе…» И Бертье кончиком своего толстого мизинца подцепил кольцо с иссиня-чёрным камнем, таким темно-темно-синим, какими бываю! порой горные озера…
Тут целый убор: ожерелье из четырех рядов плоских прямоугольничков, серьги с подвесками, два браслета, широкие, как манжеты, обе броши и полудиадема-цветы на бриллиантовых ветках. Сапфиры Невшательского владетельного дома… Ни для кого это не было тайной: ведь император отдал Невшатель в удел своему военному министру. «Первый раз Джузеппа надела их в Оперу, на ней, как сейчас помню, была тогда горностаевая накидка на синем шёлку, затканном белыми пчёлами… весь Париж смотрел на неё, а господин Висконти, сидевший рядом, с невозмутимым спокойствием наводил серебряный с перламутром лорнет на ложи, разыскивая свою любовницу…»
Целая жизнь заключена в этих рассыпанных по кровати камнях. Вот это он подарил ей в первые дни в Риме, а вот миланские подарки… это-по возвращении из Египта… вот эти кольца-битвы, а эти ожерелья-мирные договоры. Есть тут и альковы, и безумные ночи, и комнаты в гостиницах, и постели во дворцах… когда на госпоже Висконти были только бриллианты или дымчатые топазы. Она знала душу своего Сандро. Тут и солитёр, который он подарил ей накануне свадьбы с МариейЕлизаветой. Она вернула все. В этом сверкающем хаосе Александр обнаружил даже две-три драгоценности, которых не помнит, не может припомнить, когда он их дарил; и он ощутил острую ревность. Кто? Не раз он видел, как на балах или в театре она улыбалась из-за веера проходившим мимо мужчинам. Улыбалась с видом сообщницы, которая отвечает на слишком официальный и потому вызывающий подозрение поклон.
От мысли, что она могла быть в объятиях других мужчин, он испытывал жестокие страдания, готов был вырвать себе глаза. отрезать руку, бог знает что над собой сделать… Ах, какой смысл мучить себя теперь из-за того, что могло быть. Их бурные ссоры.
Обиды. А потом примирения… при встрече в обществе… у старой подруги… на вечере, все эти люди вокруг, желание убежать, быть наедине с ней, быть снова…
Драгоценности были раскиданы на постели, где князь Ваграмский собирался отдохнуть до двенадцати ночи-до того часа, на который был назначен отъезд его величества. Его разбудил Антуан: открыв оставшуюся незапертой дверь и войдя в комнату, он застал Бертье полураздетым на постели среди беспорядочно разбросанных вещей, там, где его свалил сон.
Антуана, кучера, бывшего также доверенным лицом и лакеем князя Ваграмского, по-видимому, не удивила эта картина, он подождал, пока маршал очнётся после сна: тому приснилось, будто Мария-Елизавета застала его с одной из своих фрейлин на лестнице в особняке на бульваре Капуцинок и будто Джузеппа выговаривает ему за супружескую неверность. И только когда маршал пришёл в себя и сказал: «Это ты, Антуан?» — Антуан кашлянул и начал: «Ваша светлость…» Антуан никак не мог привыкнуть к тому, что его господина с год уже так не титулуют. с того самого дня, когда герцогство Невшательское пришлось вернуть австрийскому дому.
— Что случилось? — проворчал Бертье и сел на кровати: сапфировое ожерелье соскользнуло на пол.
Антуан не замечал ничего. Дело в том, что уже половина первого и его величество изменил своё намерение, он не уезжает.
Вашей светлости можно раздеться и спокойно почивать. «Как? Не уезжает?» Не уезжает, да. До смерти надоел ему этот французский король. Помилуйте, чуть не каждые полчаса меняет свои намерения!
И вот, благоразумно убрав, после того как Антуан исчез, все драгоценности в футляры, а футляры в шкатулку, спрятав шкатулку под подушку и надев на шею золотую цепочку с ключиком, Бертье погасил свет, поворочался на постели и заснул, но теперь я уже не вижу его лица, не могу прочитать в его замкнувшихся для меня чертах, какие он видит сны. Я остаюсь в тёмной комнате наедине с будущей судьбой спящего.
Я никогда не был в Бамберге. Этот городок, присоединённый к Баварии, для меня оперная декорация, не более. Идиллическая Германия. Германия Германа и Доротеи. С деревьями и музыкой. с назидательными изречениями, вышитыми на подушках. Солнце прорвалось сюда сквозь туманы Пикардии и Фландрии, год сделал шаг вперёд, ближе к счастью; в уже отцветшей сирени, в садах та же лёгкость, как и в небе и в листве, а вокруг столько поводов для песен и смеха… Последние числа мая-обнажённые руки. люди на свежем воздухе, люди на порогах домов… военные парады… светлые платья. Погода чудесная, не по-весеннему жарко, тянет в тень. Даже нищим и тем впору влюбиться. Но по ночам ещё бывает холодно.
Я никогда не был в Бамберге. И все же… Маршал Бертье, вернувшись с прогулки в коляске вместе со своим тестем, Вильгельмом, герцогом Баварским, которому обязательно хотелось показать последние переделки в замке Зеехоф, около Меммельсдорфа, — очаровательном здании в стиле барокко со статуями вдоль лестниц, ведущих в парк, и оранжереямигордостью герцога,
— так вот маршал Бертье, вернувшись с прогулки, застал жену за книгой и спросил, что она читает.
Оказалось, что это книга, вышедшая здесь в прошлом году, — «Дон Жуан», и написана она режиссёром театра господином Гофманом, молодым человеком, которого герцог представил им на прошлой неделе, в тот вечер, когда в замке музицировали. И вот мной завладели два Бамберга: Бамберг, возникший в моем воображении, и Бамберг, тронутый крылом фантастики, тот. где жил Эрнст Теодор Амадей. Отныне двор герцога Вильгельмаэто тот двор, о котором мы читаем в «Коте Мурре», а театр на площади напротив узкого двухэтажного дома с мансардой и чердаком для мечтаний кота Мурра-это гофмановский театр, пусть даже теперь в «ложу для приезжих» попадают не через гостиницу, не через дверь в алькове комнаты для приезжих, той, что напротив театрального зала, где играют моцартовского «Дон Жуана» — прообраз гофмановской сказки… так или иначе, это театр Гофмана, куда он проходил прямо из спальни, театр, служивший приютом его фантазии; и на плане этого театра, относящемся к 1912 году, помечено, что место в «ложе для приезжих» на драматический спектакль стоит две марки пятьдесят пфеннигов, а на оперный-три марки пятьдесят. Бертье иногда бывает там с женой-княгиней Ваграмской, и тёщей-герцогиней Баварской, обожающей музыку… Само собой разумеется, не в «ложе для приезжих». В герцогской ложе.
Я никогда, как мне думалось, не был в Бамберге, и вдруг книга на коленях у Марии-Елизаветы сказала мне, что именно Бамберг-тот город, который вставал передо мной, порождённый фантазией других людей, сначала в «Дон Жуане» Эрнста Теодора Амадея; а потом я увидел, как возникает в глазах Эльзы фантастический Бамберг, Бамберг «Неизвестного». Я не знаю, разрушила или нет последняя война этот городок во Франконии, присоединённый к Баварии только в 1803 году, но силой фантазии Эльза возродила его в наши дни из руин, повела нас в тот квартал, где сохранилась гостиница, в которой, по преданию, жил Гофман, и «ложа для приезжих», куда попадали через дверцу в спальне, и в те разрушенные кварталы, где по воле Эльзы бродит существо, для Гофмана немыслимое, страшный образ нашего века-Жоэ, тихая, помешанная, которой не суждено вернуться на родину; она приходит к развалинам своего мнимого счастья за едой, принеенной Антоненом Блондом, приходит, словно бездомная кошка, только она не так разговорчива, как кот Мурр.
Я никогда не был в Бамберге. И вот мною завладели идиллическая г„тевская Германия, город Гофмана и современный Геркуланум, который увидела Эльза, — город, где в разрушенных виллах натыкаешься на жалкую до смешного свастику и на вспоротую мебель Третьего рейха. Мною владеют эти три Германии и подлинный Бамберг, стоящий на острове Регнице, между двумя рукавами Майна, Бамберг туристов, где есть Капуцинерштрассе и лицей, рыболовные тони и Малая Венеция, канал, образующий излучину, романтический парк «Терезиен Хайн», овеянный воспоминаниями о безумном короле, а напротив острова, над ратушей, когда перейдёшь два моста, на левом берегу-Домберг, на вершине которого на Каролиненплац возвышаются и старый собор, и бывшая епископская резиденция.
Средневековье и Ренессанс Франконии. А напротив-новая резиденция, дворец со строгими колоннами, расположенными в унылом и скучном порядке, приветливо только восточное крыло над спуском к ратуше; в нем и поселилось семейство Бертье. К чему мне знать ещё что-нибудь о Бамберге? Князь Ваграмский по городу не гуляет, хотя Бавария в противовес остальной Германии долгое время была союзницей Наполеона. Здесь тоже произошли большие перемены: князь Ваграмский катается теперь в коляске, и не по Бамбергу, а по идиллической Германии, ездит в селения, что наверху, в горах, в Альтенбург, куда ведёт липовая аллея, или в Ротгоф, где такие прекрасные вишнёвые сады, или в Михельсбергервальд… Князь Ваграмский рассеянно смотрит на этот мирный ландшафт, не замечая его, князь Ваграмский грызёт ногти и думает о другом: о женщине, у которой нет больше сапфиров, о мире, куда ему нет возврата, о Шамборе и о ласковой Луаре… Иногда он все же гуляет пешком по окрестностям в сопровождении верного Антуана, а на некотором расстоянии, чтобы не мозолить глаза, за ним следует начальник бамбергской полиции или один из его агентов-в те дни, когда эта важная персона занята другими делами. Сердце у Бертье пошаливает, но призванный к нему доктор Циглер уверил, что ничего серьёзного нет.
Далека, ах, как далека та страстная неделя…
Как отнёсся Наполеон к письму, которое Бертье в конце концов написал и доверил маршалу герцогу Тревизскому в четверг утром? Было ли оно вручено Наполеону? Бертье все время мучает мысль, что он написал не то, что нужно, не то, что было бы нужно написать. Так терзали его угрызения совести. Угрызения не из-за того, как он вёл себя после возвращения Бурбонов, а из-за этого письма. И все же это угрызения совести, это стыд.