Четверо правоведов забрались в фургон, а долговязого Бернар взял с собою на козлы. Уж очень бледен, бедняга, ему полезно воздухом подышать. Ничего, что дождь на него побрызжет, — так скорее протрезвится.
«Да, облекись в траур, природа! Твой сын, твой друг, твой возлюбленный близится к концу своему!..»
Несомненно, у Бернара была склонность порисоваться, и, может быть, алкоголь усугублял эту его черту. Но порисоваться ему хотелось лишь перед самим собою, чтобы доказать себе своё превосходство над окружающими. Траурную тираду он произнёс с каким-то угрюмым злорадством; набросил на плечи свой плащ с многоярусными воротниками, сел на козлы, взял в руки вожжи, а рядом с ним усаживался долговязый правовед. И вдруг этот юноша робким голосом воскликнул:
— Ах вот как! Вы, значит, тоже любите Вертера?
И Бернару стало стыдно, как человеку, которого врасплох застали голым. Он сердито буркнул:
— Кто этот Вертер? Я такого не знаю.
Ошеломлённый правовед прислушивался к голосам своих товарищей, разговорившихся в фургоне (слов через стенку не было слышно), и не дерзнул сказать Бернару в ответ: «Вы смеётесь надо мной?» Он лишь молча задавался вопросом: что за человек их странный возница?
А Бернаром завладела одна неотвязная мысль: если Шарлотта и сказала Вертеру: «Дольше так не может продолжаться», то лишь для того, чтобы попросить своего друга не приходить к ним раньше Рождества… то есть она хотела, чтобы на Рождество он пришёл. Ужасное слово «прощайте» уста её произнесли лишь после чтения Оссиана, когда Вертер потерял власть над собою и почтение к Шарлотте… Но если Софи изгнала его, Бернара, значит, что-то произошло в ту ночь? И он внезапно поверил, что Софи действительно любит мужа и что в ту ночь… Это оказалось тяжелее всего. Он согласен никогда больше её не видеть, но не хочет, чтобы она была счастлива с другим, а воображение с жестокой точностью рисовало ему невыносимые картины этого счастья.
И вдруг он заметил, что его сосед, о котором он совсем и позабыл, стал слишком словоохотлив. Правовед рассказывал вознице свою жизнь, а возница не слышал ни слова из его повествования. Впрочем, что может быть занимательного в жизни двадцатилетнего студента, второй год изучающего юриспруденцию и мечтающего о судейской должности в Шартре или в Ножане? Но дело в том, что у него была кузина… Как у всех юношей, конечно. И он читал ей Оссиана, как и все.
Софи. Больше никогда не видеть Софи. В этом мире, где люди, избавившись от Бурбонов, попадают под власть Бонапарта.
А он, Бернар, кто он такой? Бедный приказчик мануфактуры Ван Робэ, в любую погоду разъезжающий по пикардийским дорогам; всегда у него перед глазами картины безысходной, беспросветной нищеты, которые доводят его до отчаяния, и до отчаяния доводит его также мысль, что народ не способен достигнуть единения, понять собственные свои интересы, люди готовы слушать любых ловкачей, не хранят верность своим погибшим героям и идут, не заглядывая в будущее, за первым попавшимся безумцем. Кому же верить, если даже этот бывший член Конвента, этот соратник Бабёфа… если даже самому себе нельзя верить…
— Ах, если бы вы знали, сударь, как она хороша!..
Бернар вдруг захохотал. Он вспомнил, как вчера на этом самом месте, на козлах фургона, он говорил господину Жуберу чуть ли не те же самые слова. Это показалось ему смешным.
Вдруг он спросил совершенно серьёзно:
— Неужели вы, молодой человек, думаете, что тот, кто собирается сделать судейскую карьеру, способен покончить с собою из-за своей кузины?
Правовед даже вздрогнул: он и не думал говорить о самоубийстве, но, почувствовав себя глубоко уязвлённым насмешкой, прозвучавшей в этом вопросе, дал ответ весьма глупый:
— По-вашему, это несовместимо?
Бернар, ничего не сказав, хлестнул лошадей. И после довольно долгого молчания произнёс, как будто разговаривал сам с собою:
— Если кавалерия Эксельманса заняла правый берег Соммы, то в Абвиль, мой дражайший юный спутник, не пустят таких болванов, как я, которые везут в своих фургонах волонтёров королевского воинства, и я потеряю место в конторе почтённого господина Грандена из Эльб„фа, нынешнего хозяина прядильноткацкой мануфактуры Ван Робэ, человека изворотливого и достаточно гибкого политика, он сумеет за мой счёт приобрести благосклонность новой власти.
— Значит, действительно Эксельманс занял правый берег Соммы? — испуганно спросил «дражайший юный спутник».
— Вы же сами слышали в Эрене, что говорилось в кабаке.
Слышали или нет? Так что же спрашиваете? Да-с, попали мы с вами в передрягу.
— Но в таком случае зачем же вы взяли нас с собой?
— Я-то? Да потому, что я выше всех этих мелких житейских неприятностей. И ещё потому, что глупее этого поступка и не придумаешь. И ещё потому, что я хотел сыграть сам с собою шутку для собственного развлечения. И для того, чтобы вы рассказали мне о своей кузине. Она прелестна, кузина ваша? Да?..
И ещё не сказала вам: «Прощайте»?
Правовед досадливо махнул рукой, как будто отгоняя муху.
На душе у него кошки скребли. Он не собирался вести задушевные разговоры с насмешником возницей.
— Вы думаете, — сказал он, — что кавалеристы Эксельманса…
— Не думаю, а знаю…
Сколько злобы в этом ответе! Но до чего же Бернару смешон двадцатилетний влюблённый, который, испугавшись, сразу забывает о своей любви. Хочется поиздеваться над таким трусом.
Больше никаких Вертеров, никаких Оссианов-напугать зайца как следует.
— Я знаю… — повторил Бернар.
Откуда же он это знал? Ведь не видел же он их собственными своими глазами. А я, понимаете ли, из той же породы, что и Фома Неверный. Фома Неверный? Ну что ж, у всякого свой идеал.
Пожалуйста, можешь касаться пальцем раны в моем боку, можешь даже засунуть туда весь кулак…
— Ну разумеется, — сказал «ихний Бернар», — я их видел…
— Видели? По-настоящему видели? А где?
Ишь ты! — позеленел от страха будущий нотариус. И зачем подобным трусам такой огромный рост? Никогда из этого долговязого не выйдет настоящего мужчины, зря только потратили на него материал. Бернар почувствовал, что его сосед дрожит.
— Вам холодно? — коварно спросил он.
Правовед ответил:
— Нет. благодарю вас, у меня там ещё вязаная фуфайка.
Вот дурак! Таких мальчишек, право, приятно было бы хорошенько припугнуть, чтобы у них от страха сделалась медвежья болезнь.
— Ну ничего, — сказал правовед. — Ведь его величество уже в Абвиле!
— Вот именно… И меня, молодой человек, беспокоит, крайне беспокоит участь его величества… так же как и участь города Абвиля, в который я направляюсь. Возможно, город уже предан огню и мечу, залит кровью!
— Да откуда вы едете, сударь? Как вы это знаете?
«Все в этом мире-ложь. Любовь, свобода, народ. Ах, Софи, Софи! А разве я хуже других умею лгать? И наслаждаться своею ложью… Где их король сейчас? В Абвиле? Или где-то в другом месте?.. Ты спрашиваешь, голубчик, откуда я еду?..»
— Армия генерала Эксельманса пришла в Амьен прямо из Парижа, обойдя на марше в Крейе королевскую кавалерию; полки, прошедшие через Бовэ, преследуя вас, сейчас, вероятно, уже достигли Пуа, а другие части, которые со вчерашнего вечера расположились вдоль Соммы, закрыли переправы через реку, готовятся соединиться со своими войсками в тылу у вас, на дороге из Пуа в Амьен, и замкнуть вас в кольцо, а затем они могут двинуться со своих позиций на Сомме и, пройдя через Пикиньи и Эрен, напасть на вас с фланга и около Пон-Реми перерезать дорогу.
— Что? Что? Не понимаю. Никак не соображу, у меня же нет карты… Надо предупредить товарищей… надо… Да как вы все это узнали? Каким образом?
— Вы меня сейчас спрашивали, откуда я еду. Я приехал из Пикиньи-той самой дорогой, которая ведёт в Эрен, где вы меня встретили. Пикиньи стал центром сосредоточения эксельмансовской кавалерии. Я там был-доставил туда пряжу ткачам-и случайно слышал на постоялом дворе, как наполеоновские офицеры разговаривали между собой: они были очень возбуждены и, нисколько не таясь, во все горло кричали такие вещи, такие вещи… Право, не решусь повторить, что они говорили об участи, постигшей его величество… ведь, в конце концов, возможно, что в действительности ничего этого нет, а им только хочется, чтобы так было…
Долговязый от ужаса совсем потерял голову, но ему понадобился ещё урок географии, а ведь не так-то легко дать этот урок, когда держишь в руках вожжи, правишь парой лошадей и никак уж не можешь набросать карандашом карту.
— От Амьена до Абвиля долина Соммы тянется с востока на запад, а расстояние между двумя этими городами чуть-чуть больше одиннадцати лье. От Амьена до Пикиньи около четырех лье, а до Пон-Реми-девять. Дорога из Парижа на Кале, по которой мы едем, пересекает долину Соммы в Пон-Реми, в Пуа дорога отстоит от края долины не больше чем на восемь лье, а в Эрене-на четыре лье. От Пон-Реми до Абвиля самое большее два лье. Вам понятно, молодой человек? Треугольник АмьенПуа-Пон-Реми, можно сказать, равнобедренный; в основании он имеет восемь лье, а каждая его сторона равна девяти лье. Мы движемся по западной стороне треугольника. Эксельманс занимает всю восточную сторону и основание, он уже следует за нами по пятам. Ну что? Вам все ещё не ясно? Господи боже мой, да чему же вас учат в школе?
— Сударь, — скулил долговязый, лицо у него вытянулось, он беспокойно ёрзал по козлам тощим своим задом, — мне кажется, я хорошо понимаю… представляю себе равнобедренный треугольник… Так, значит, вы их видели? В Пикиньи? Надо предупредить… предупредить…
И вот он стучит по брезентовой стенке фургона, пытаясь привлечь внимание товарищей. Но они его не слышат: они сидят, укрытые от нестихающего дождя, довольные, что отдыхают их натруженные ноги, и, по молодому легкомыслию, распевают хором песни, совсем непохожие на великопостные псалмы и весьма неуместные в среду страстной недели. Долговязый выходит из себя, хватает Бернара за плечо, умоляет остановить лошадей; а тот и слушать ничего не хочет, нагло заявляет, что ему нет дела ни до какого командования, наплевать ему и на маршала Мармона, и на принцев: он должен поспеть нынче в Абвиль-и будет там, хотя бы ему пришлось для этого сбросить своих седоков в придорожную канаву, если окажется, что везти их для него небезопасно.
Наконец поднялись на косогор, с которого шёл спуск к переправе Пон-Реми. Сквозь пелену дождя открылась широкая долина Соммы с разбросанными по ней голыми деревьямитолько вербы уже были разубраны первой золотистой зеленью.
Проехали мимо древнего лагеря Цезаря-холма, поднимавшегося слева от дороги, и вдруг весь караван застрял: впереди дорогу запрудили роты королевской гвардии-пришлось и Бернару остановить лошадей. Долговязый соскочил с козёл, побежал к задку фургона, взобрался к своим товарищам, и Бернар услышал их громкие выкрики, гул торопливых разговоров. У него повеселело на душе. Волонтёры повыскакивали из фургона и, размахивая руками, принялись обсуждать, что делать… «Ну, теперь эти ещё подбавят паники», — злорадно подумал Бернар. Он засунул руку под сиденье-проверить, на месте ли пара седельных пистолетов-добрые его спутники. И он повторил про себя слова Г„те:
«Слуга принёс Вертеру пистолеты; он принял их с восторгом, узнав, что пистолеты эти дала ему Шарлотта… „Они были в твоих руках, ты сама стёрла с них пыль; целую их тысячу раз, ты касалась их!"“ Он поглядел, как бегут по дороге волонтёры; один из них-кудрявый-обернулся и крикнул, что они сейчас вернутся, будто хотел успокоить Бернара, а то ведь он, бедняга, без них жить не может! Бегите, бегите, цыплятки. Он видел, как его пассажиры разговаривают с каким-то кавалеристом-тот слушал их, наклонившись с седла, должно быть переспрашивал, заставлял повторять некоторые фразы и наконец показал на другого верхового, стоявшего дальше. Пятёрка правоведов вихрем помчалась туда.
«А в сущности, зачем мне ждать этих господ? Может, просто… Ведь вс„ на свете ложь. Ради чего мой отец отдал свою жизнь? Ради того, чтобы те самые люди, которые были его товарищами, якшались с палачами? Может быть, я не прав, но я не могу вынести того, что теперь творится. Скажут, что это делается ради всеобщих интересов, а я просто-напросто ничего не понимаю. Возможно. Возможно. Но я этого не могу вынести, вот и все. Уже несколько лет я работаю для „организации“. Работаю вслепую. А что, если я заблуждаюсь? Ничего не поделаешь…
Лучшее, что есть во мне… Для меня нестерпимо видеть, как живут люди в этой стране… На них смотрят как на товар, торгуют ими, смотрят как на скот-тащи воз, обливайся потом, а затем погонят на бойню, шкуру сдерут… Все-таки была в моей жизни верность-служение «организации»… Я говорил себе: значит, отец не напрасно погиб…» Белые першероны спотыкались на выбитой дороге. Внизу войска отхлынули.
«Дурак я! Злился на себя: зачем заглядываюсь на жену ближнего своего. Ближнего? А кто мой ближний? Отец? Кто?
Какая теперь путаница пойдёт! Не отличишь солдат, которым за год осточертела королевская власть, от бывших приспешников короля-они ведь с надлежащей быстротой переметнутся в другой лагерь, чтобы сохранить свои земли, свои замки, свои доходы. Ку-ку! А потом ловкачи сменят голубые ленты на красные. Нет, не хочу я увидеть все это ещё раз. Противно! Все это ложь-и даже страх, от которого у этих людей живот схватило… Даже страх, такое реальное чувство, и то-ложь.
Однако есть и настоящий страх, вот он-то и не даёт мне думать о том, о чем так тянет думать, не даёт смотреть прямо в лицо смерти… Из-за этого-то и приходят в голову всякие слова и говоришь совсем о другом. Им страшно, но и мне тоже…»
Для выдумок Бернара момент и обстоятельства оказались самыми благоприятными. Пятёрку волонтёров все понимали с полуслова-настолько паника, хотя и в скрытом ещё состоянии, уже овладела королевским воинством. А правоведы, которых направляли от одного к другому, шли все пятеро, подталкивая вперёд долговязого, и добрались наконец до группы командования, остановившейся у подножия холма-там Тони де Рейзе, граф де Дама и Сезар де Шастеллюкс, сидя в седле, ждали сведений о причинах образовавшегося затора; принцы проехали пять минут назад, возникло опасение, как бы они не оказались отрезанными от войска. Правда. Луи де Ларошжаклен достиг уже Пон-Реми, и ещё были видны медвежьи шапки гренадеров, составлявших арьергард его отряда, но все-таки!..
Господин де Рейзе узнал в долговязом одного из молодых волонтёров, которых к нему привели по их прибытии в Бовэ-они тогда произвели на него прекрасное впечатление. Этого длинного худого малого ему даже представили, и господин де Рейзе ужасно досадовал на себя, что не помнит его фамилии; ведь было бы просто великолепно, если бы она запомнилась и можно было бы щегольнуть: «Ах, это вы господин такой-то! Ну что, дорогой мой?..» Такие штуки всегда имеют успех. Наполеон благодаря своей дьявольской памяти замечательно умел пользоваться этим фокусом. Ну-с, так что же случилось? Добровольцы хором принялись объяснять, предоставляя, однако, долговязому поправлять их и уточнять сведения. Тони де Рейзе подобрал поводья и повернулся к графу де Дама. Тот. не расслышав как следует донесения, приказал повторить суть дела.
О, суть дела очень проста. Необходимо немедленно собрать гвардию вокруг принцев, иначе они попадут в ловушку. Переправу через Сомму отменить. Самое большее-можно попробовать достигнуть Абвиля по левому берегу, если только там уже не расположился Эксельманс, и пробраться к Амьенской долине через Пон-Реми…
— Но откуда вы все это знаете? — спросил Шарль де Дама. — Сведения как будто основательные, но все-таки… Надо бы послать людей проверить…
Тони де Рейзе был твёрдо убеждён в достоверности сведений.
Слухи, которые он сам приказал распространять, чудесным образом подтвердились, и господин Рейзе, считавший себя глубоким психологом, вдруг оказался в собственных своих глазах ещё и гениальным стратегом, наделённым необычайной прозорливостью.
Большая часть королевской гвардии находилась впереди них, на подступах к Пон-Реми. С) грядам приказали расположиться в поле и ждать там, составив ружья в козлы.
— Под таким дождём?
— Поверьте мне, дождь небесный нас только вымочит, а свинцовый ливень всех скосит. Во всяком случае, надо поскорее послать эстафету, нечего мешкать…
— Эстафету? Что там эстафета! Надо направить отряд, и притом покрупнее…
Сезар де Шастеллюкс предложил послать в долину Соммы всю лёгкую кавалерию, под его командованием, с заданием остановить Эксельманса и держать связь при помощи гонцов.
Шарль де Дама об этом и слушать Не желал. Слишком рискованное дело. Может быть, он не хотел расставаться со своим зятем. Во всяком случае, сказал он, лёгкая кавалерия должна охранять принцев. И Шарль де Дама предложил-а предложение с его стороны в данных условиях было равносильно приказу, — предложил послать сборный отряд в пятьдесят сабель, составив его по преимуществу не из лёгкой кавалерии. Но, во всяком случае, тут нужна весьма подвижная группа, которая могла бы сойти за авангард и внушить неприятелю мысль, что королевские войска стягиваются к Амьену. Обманув таким образом неприятеля, отряд сможет внезапно повернуть обратно и ускакать. Ни в коем случае не следует вступать в бой, в котором они могут быть смяты, а тогда вражеская кавалерия наверняка ринется к Абвилю, где пребывает его величество. Кого же послать? Долго раздумывать не приходится. Разве нет под рукой гренадеров?..
Вот каким образом Марк-Антуану д^Обиньи поручили командование отрядом фланговой разведки, дав ему наказ обнаружить неприятеля и тотчас отступить.
И тут Шарль де Дама сказал, что было бы интересно непосредственно допросить этого разъездного приказчика с ткацкой мануфактуры, давшего сведения молодым волонтёрам, студентам Школы правоведения, которые, кстати сказать, ещё раз доказали свою сообразительность и верность трону. Правоведов разыскали без труда, но приказчик остался на холме, а туда надо было карабкаться прямо по косогору, так как дорога была забита воинскими частями.
С волонтёрами послали адъютанта гвардии. «Вот он!» — крикнул один из правоведов.
Адъютант поднял голову и увидел чёрный фургон, в который была запряжена пара белых першеронов. Вокруг собралась толпа, что ещё больше затрудняло движение. Что? Что там такое? Что случилось?
Долговязый проталкивался, работая локтями. Его провожали не очень любезными возгласами, но все-таки ему удалось пробраться к белой упряжке. Прежде всего ему бросился в глаза цилиндр, скатившийся на дорогу; на козлах под зелёным брезентовым верхом запрокинулось тело возницы, привалившееся к стенке фургона, а голова… Да разве это была голова?.. Рядом с трупом лежал большой пистолет; второй пистолет ещё сжимала левая рука, свисавшая с козёл; вожжи держал кто-то из артиллеристов Мортемара; белые кони ржали.
Лица у Бернара больше не было. Он выстрелил себе в рот из седельного пистолета, с которого она сама стёрла пыль, и чуда не произошло-он не промахнулся. Итак, есть на свете нечто бесспорное, что никогда не бывает ложью и с чем шутить нельзя.
Под этой правдой мертвец поставил свою подписьразмозженная голова забрызгала брезентовую стенку фургона мозгом и кровью. Люди кричали: «Доктора! Доктора!» К чему?
Смерть была ясной и очевидной. Не стоило призывать служителя науки для того. чтобы он объяснил то. что было бесспорно, новой ложью.
Кто-то из местных жителей, человек в широкой серой блузе, взял белых лошадей под уздцы, потянул за собой, громко и угрюмо понукая: «Но! Но!» И чёрный фургон тронулся, рассекая толпу, расступавшуюся на его пути. Волонтёры и адъютант пошли вслед за фургоном. Через несколько шагов мертвец под зелёным брезентовым верхом рухнул на бок. По толпе зрителей пробежал трепет, человек, тянувший лошадь, в нерешительности остановился, потом опустил голову и, ссутулившись, двинулся дальше. Люди, теснившиеся у обочин дороги, окликали его.
спрашивали. Он отвечал:
— Да вот… отчаялся человек…
Необходимо было немедленно довести происшествие до сведения командующего ротой Граммона. Разве можно сомневаться в словах мертвеца? Теперь сообщение Бернара было подтверждено.
Пятьдесят всадников во главе с поручиком д'0биньи, растянувшись цепочкой, уже въезжали рысью в Пон-Реми. Тони де Рейзе, сидя на своём вороном, провожал их взглядом. Долго он смотрел на извилину дороги, за которой они исчезли, смотрел, не видя этого пейзажа, открывавшегося перед ним, на эту долину, где на острове, посредине Соммы, маячил между деревьями замок Пон-Реми.
Прибыл приказ принцев идти в направлении Абвиля по левому берегу; но, прежде чем вступить в город, королевский конвой должен стянуться и построиться в боевом порядке. Господин де Рейзе передал листок с полученным приказом графу де Дама. Они переглянулись.
— Боже мой! А как же король? — воскликнул Тони.
Шарль де Дама сделал уклончивый жест. Это означало: «Они не посмеют! Да и вообще… Чего там! Короли не умирают…» И тут Тони подумал, что его высочество герцог Ангулемский находится в безопасности, поскольку на Юго-Западе страны население настроено монархически. А супруга его высочества могла бы стать великолепной королевой Франции, привлекая сердца как само воплощение скорби — в главах её застыл ужас трагедии Тампля. Разумеется, все это может произойти лишь после кончины графа Артун, если с ним случится несчастье… Конечно, упаси боже!
XII
ДОЛИНА СОММЫ
С утра всю долину загянул туман. Костры, разведённые накануне, долго тлели, потом их загасил дождь. Лишь кое-где вдалеке последние струйки дыма смешивались с завесой тумана.
Люди, добывавшие торф, напрасно поторопились, решив, что пришла весна,
— надо бы подождать ещё немного, а потом уж пережигать на удобрение землистый торф рухляк, прошлогодние отбросы от брикетов: их вывозили на общинные поля, сбрасывали в кучи и в конце марта, если погода позволяла, сжигали: по всей долине между деревьями и зарослями кустарника поднимались тогда султаны желтоватого дыма: крестьяне нагружали телеги белой золой сожжённого торфа и рассыпали это превосходное удобрение по лугам и нивам: хлеба здесь вызревали поздно.
Но добыче торфа дождь не мешал, даже наоборот: что же другое могут делать в этом краю люди? Они всегда работалиесли не в поле, то на болотах. Например, у торфяника Элуа Карона, который иной раз нанимался подёнщиком на фермы, в это время года другого выбора не было. Большинство крестьян до Пасхи не начинали резать торф, но безбожнику Карону не было нужды ждать воскресения Христова для того, чтобы приступить к добыче. В первый же весенний день он брал свой большой черпак и отправлялся на «закраину», иначе говоря-на узкую полосу земли, окаймлявшую разрабатываемое болото, где он уже приготовил себе «площадку», срезав лопатой травянистые торфяные кочки, которые шли на топливо для дома; с собою он привёл на этот раз в качестве подручного тринадцатилетнею сына ЖанБатиста, заменившего мать, которая опять была беременна. В тумане вырисовывались фигуры и других добытчиков торфа, направлявшихся к своим сушильням, которые выделялись на зеленом ковре дёрна тёмными пятнами, словно какая-то проказа.
Но там, где Элуа построил себе месяц назад тростниковый шалаш и расположил свою сушильню, было тихо и безлюдно: Элуа не любил водить компании. Он и жил со своей семьёй на отшибе, в самом отдалённом углу торфяных болот Соммы, на границе с Лоном, в коммуне Лонпре-ле-Кор-Сэн, которую он упорно называл вместе со всей пикардийской голытьбой-Лонпре Безлесная, как её именовали при Республике. Домик его стоял в самом глухом месте, дальше всех забрался в эту водяную и камышовую пустыню и представлял собою низенькую слепую лачужку — окон не сделали, чтобы теплее было; воздух проникал туда лишь через дверь, когда её отворяли; глиняные стены, побелённые извёсткой и подпёртые балками, снизу были обшиты просмолёнными досками. Элуа жил тут со своей Катрин, которая в тридцать пять лет казалась уже старухой с бесформенной фигурой и поблекшим лицом; за девятнадцать лет замужества она родила тринадцать детей, из них шестеро умерло, а старший сын убежал из дому с цыганами. У супругов Карон осталось ещё три сына и три дочери, а все богатство их состояло из коровы и десятка кур. И был ещё старик отец Карона — он ходил побирался. Вокруг лежали необозримые болота, сырая, мокрая земля, топь, мерцание озёр, щетина камышей, болотные травы, тянувшиеся со дна к поверхности воды, светлоствольные голландские тополя, ясени, вязы, среди них едва начинала подниматься молодая поросль на местах жесточайших порубок, неоднократно совершавшихся за последние двадцать лет, когда крестьяне толпами осаждали общинные земли и национальные владения, которые бывшие хозяева уже не способны были охранять; в эти голодные годы крестьяне с каким-то неистовством валили лес, так что, пожалуй, не меньше столетия понадобилось бы, чтобы здесь возродился прежний ландшафт. Если, конечно, за эти сто лет здесь не пройдут новые революции или войны.
За низиной Лонпре горизонт замыкала возвышенность, обрывавшаяся почти отвесно к долине Соммы, тогда как правый берег реки. выше Лона и Кокреля, поднимался отлогим склоном; но это уже считалось дальним краем.
Родиной Элуа была вот эта полоса заболоченных лугов, окаймлённых тополями, перерезанных каналами и озёрами; чуть подальше, на пятьсот-шестьсот туазов'[6] в сторону, где терялись в камышах рукава Соммы, он уже не чувствовал себя дома, и совсем чужим, далёким краем были для него берега Соммы, хотя она в самом широком месте долины только на пол-лье отходила от возвышенности, ограничивавшей левый край долины. На болотах было безлюдно: в переплетении ручьёв и предательских топей, кроме лачуги Карона, попадались лишь охотничьи домики. Кто достаточно хорошо знал протоки, чтобы не заблудиться в камышах, спокойно пускался в путь по этим водяным улицамотталкиваясь шестом, можно было проплыть в плоскодонной барке из озера в озеро, спуститься вниз по течению речушек, выйти на Сомму, немного выше Брэ, и двинуться с грузом торфяных брикетов дальше, к посёлку Рувруа, что у самого Абвиля. Там торговцы хоть и торговались зверски, а все же давали за торф больше, чем перекупщики в Пон-Реми или в Шоссе-Тиранкуре. Итак, родным краем Элуа была та длинная топкая низина, что тянется от Амьена до Абвиля, — нищий край, где людям приходилось бороться с землевладельцами, с горговцами, с местной властью и назначенными ею сторожами, с притязаниями тех, что плутуют и тоже стремятся завладеть общинными землями и беззаконно их огораживают; приходилось страдать от стихийных бедствий (различных в разное время года), от реквизиций, производимых городами, и от проходивших войск… Родиной Элуа были вот эти туманы и низкая пелена дыма, этот торфяной край, где люди ходят в лохмотьях, где единственное лакомствомолоко от тощей, одышливой коровы, которая паслась в затопленных поймах, щипала там мокрую траву и болотные цветы.
Крестьянину с трудом удавалось вскопать себе полоску огорода: бобы здесь росли хуже, чем мелкие и тугие кочешки капусты, которую сажают вдоль всей Соммы. Но этот край-родина Элуа, а торф-средство пропитания, он сжился с ними, как со своей женой Катрин: никогда ему и на ум не приходила мысль расстаться с ними или хотя бы обсуждать, каковы они. Это его родной край, это его жизнь. Здесь он вырос, здесь прошла его молодость, здесь истратил он свою силу. голодал и холодал, здесь он забился в нору со своей Катрин и год за годом слышал её вопли, когда она в муках рожала ему детей. Элуа Карону не было и сорока, а он уже начал седеть. Он считал себя ещё счастливчиком, ибо избежал набора в армию, тогда как два его брата сложили головы-один за Республику, другой за Империю, а третий, любимый, брат дезертировал, да так и запропал куда-то; в его честь Элуа и назвал Жан-Батистом своего сына, с которым ходил на болото. Нельзя сказать, чтобы Элуа совсем уж забыл своё детство-живым образом тех дней стали его дети, — но все это было теперь далеко-далеко, как город Абвиль, только вот не найдётся такой барки-плоскодонки, на которой можно было бы возвратиться вспять, в прошлое. А времени терять нельзяжизнь научила Элуа, что всякое дело надо делать в свою пору; вот он в среду на страстной неделе и вышел с сыном на работу с утра пораньше; стоит себе на своих «плотках», как тут называют доски, укреплённые на сваях на краю «ямы», то есть торфяного болота, и орудует черпаком, запуская его в воду на глубину в пять-шесть метров; черпак представляет собою ящик без крышки высотою около двух футов, сделанный из железных пластинок и насаженный на рукоятку длиною в три с половиной туаза, — «тягальщик» скребёт краем черпака по дну, пока ковш не наполнится торфяной массой. Представляете себе, какая это тяжесть? Элуа, изо всей мочи налегая на рукоятку, отрывает черпак ото дна. Тут, конечно, нужна сила, но нужна также и ловкость. Операция эта длится несколько часов, и раз за разом торфяная глыба поднимается из болота на конце жерди в черпаке, с которого струится вода, тут никакой Геркулес больше часа не выдержит, если только нет у него долгой привычки выбирать торф, как у косца вырабатывается привычка косить траву.
А Жан-Батист выполняет обязанности подручного: проворно действуя резаком, то есть кривым ножом, он делит ком торфа на три части, и, пока отец, едва успев перевести дух после тяжкого усилия, вновь погружает черпак в воду, мальчик перевозит на тачке, оставляемой обычно в тростниковом шалаше, эти три «кирпича» торфа к сушильне, где они и будут сушиться вместе с другими уже рассортированными «кирпичами»; сначала их складывают «колодцем» из двадцати одного «кирпича», то есть делают из них башенку с просветами, так, чтобы туда свободно проходил воздух, затем из подсушенных «кирпичей» возводят усечённые пирамиды, каждая на два кубометра торфа. В этих-то пирамидах солнце и ветер довершают сушку.
Элуа вытаскивает все новые и новые глыбы торфа, и, когда черпак с трудом отдирает их ото дна, они вырываются из воды с громким звуком, похожим на вопль. Согнув колени, крепко упираясь ногами в доски, Элуа поднимает тяжёлую ношу и, покачивая шестом, описывает черпаком полукруг в сторону от своих «плотков».
Чтобы iiociicib Jet отцом, Жан-Батисту приходится поторапливаться, or усердия он весь обливается потом; ему хорошо известно, что, если он замешкается, отец стукнет его по голове и по спине рукояткой черпака, а колотит Элуа «здорово больно».