Моя речь оказалась бы чересчур длинной, если б я захотел припомнить, что я возражал на это, как долго и как много раз спорили мы друг с другом, сколько просьб (и какие просьбы!) я беспрерывно выслушивал от него, пока он не добился своего. Не то чтобы за целый год, все время живя вместе, я не оценил Пудентиллы и не заметил достоинств, которыми она одарена. Дело было в том, что, охваченный страстью к путешествиям, я отвергал в то время брак как помеху. Вскорости, однако, и я захотел получить руку такой женщины, как она, ничуть не меньше, чем если бы сам первым пожелал этого. Понтиан, со своей стороны, убедил мать отдать мне предпочтение перед всеми другими и с невероятным рвением стремился как можно скорее осуществить свой план. Мы едва добиваемся от него самой ничтожной отсрочки, – до тех пор, пока он сам женится, а брат его начнет носить мужскую тогу. А после этого мы должны будем сочетаться браком.
74. О если бы я мог, не нанося делу тяжелого ущерба, обойти молчанием то, о чем предстоит говорить, чтобы не казалось, что, чистосердечно простив Понтиана, умолявшего меня извинить ему его заблуждение [283], я упрекаю его теперь за легкомыслие! Да, я признаю (и это послужило аргументом против меня), что после женитьбы он уклонился от исполнения заключенного договора; изменив неожиданно свои намерения, он стал с равным упорством препятствовать тому, к чему прежде с таким нетерпением стремился, и, наконец, был готов что угодно вынести, что угодно сделать, лишь бы только наш брак не состоялся. Впрочем, обвинять за эту перемену к худшему и за вражду к матери следует не его, а его тестя, вот этого Геренния Руфина, который в ничтожестве, бессовестности и порочности не имеет себе равных в целом свете. В немногих словах, как можно сдержаннее, я нарисую облик этого человека: мне не хотелось бы, чтобы его старания, если я вовсе умолчу о нем, пропали даром, – он ведь не щадил своих сил, раздувая против меня это дело.
Ведь это он подстрекнул этого мальчонку [284], он составил обвинение, он нанял адвокатов, он скупил свидетелей, он очаг всей клеветы, он факел и бич этого Эмилиана, он повсюду с необыкновенной наглостью хвастается, что из-за его хитрости меня привлекли к суду. И правда, ему есть за что рукоплескать себе в таких делах. Посредник во всяких тяжбах, изобретатель всяких обманов, мастер всяческого притворства, рассадник всяческих пороков, жилище, логовище, вертеп сладострастия и распутства, всеми позорными делами, вместе взятыми, ты стал известен уже с самого юного возраста! Когда-то, в детстве, еще до того, как эта плешь обезобразила его, он беспрекословно подчинялся всем неслыханным желаниям тех, кто его лишал его мужского достоинства, а потом, в юности, плясал на сцене [285], очень вяло и дрябло, но, как я слышал, с какой-то грубой и неуклюжей извращенностью. Говорят, что от актера в нем не было ничего, кроме бесстыдства.
75. Даже в таком возрасте, как сейчас (да погубят его боги! – нужно заранее просить извинения за то, что приходится оскорбить ваши уши), весь его дом – это дом сводника, вся семья опозорена; сам он человек бесчестный, жена – проститутка и сыновья не лучше. Днем и ночью беспрерывно на потеху молодежи наружная дверь дома распахивается настежь ударами ноги, под окнами орут песни, столовая не отдыхает от шумных пирушек, спальня открыта для прелюбодеев: всякий смело может войти туда, если только заранее уплатит мужу. Так позор брачного ложа служит для него источником дохода. Некогда он ловко торговал самим собою, теперь же зарабатывает, торгуя телом жены. Очень многие с ним самим – я не лгу! – с ним самим договариваются о ночах его жены. При этом между мужем и женой существует определенный сговор: кто принесет жене богатый подарок, тех никто не замечает, и они уходят, когда хотят. А кто придет с пустыми руками, тех по данному сигналу захватывают как прелюбодеев, и они, как если бы пришли учиться, уходят не раньше, чем распишутся [286].
Да, но что остается делать бедному человеку, растратившему довольно большое состояние, доставшееся ему, правда, неожиданно, благодаря мошенничеству отца. Его отец, задолжав многим и запутавшись в долгах, предпочел деньги честному имени. Когда со всех сторон ему стали предъявлять векселя, требуя уплаты, и когда все встречные стали ловить его, как обычно ловят сумасшедших, он говорит: «Ладно!», – утверждает, что не может расплатиться, снимает с себя золотые перстни и другие знаки достоинства [287] и заключает сделку с кредиторами. А между тем большую часть имущества, необыкновенно ловко смошенничав, он переводит на имя жены. Сам нищий, голый и надежно защищенный своим позором, он оставляет этому Руфину – я не лгу! – три миллиона сестерциев на жратву. Действительно, такую сумму, не обремененную никакими долгами, он получил из материнского имущества, не считая того, что ежедневно приносила ему в приданое его жена. Однако, за несколько лет этот кутила все спустил в брюхо и промотал на всевозможных пирушках. Можно было подумать, будто он опасается, как бы не сказали, что у него еще есть кое-какие средства, полученные благодаря мошенническому банкротству отца. Человек справедливый и нравственный, он постарался, чтобы приобретенное дурным путем дурным же путем и исчезло [288], и из достаточно внушительного состояния у него не осталось ничего, кроме жалкого честолюбия и ненасытной прожорливости.
76. Кроме того, жена, порядком состарившаяся и потрепанная, отказалась от своего занятия, уже столько раз покрывавшего дом позором. А дочь по рекомендации матери, безуспешно предлагали очень богатым молодым людям, а некоторым даже позволили сделать пробу, и не натолкнись она на безвольного Понтиана, сидеть бы ей, пожалуй, до сих пор дома вдовой, так и не став невестой. Понтиан, хоть мы и очень отговаривали его, назвал ее своей женой – ничего не стоящее и мнимое название! Ведь ему было хорошо известно, что незадолго до того, как он женился на ней, один знатный юноша, с которым она прежде была обручена, удовлетворив свою страсть, бросил ее. Итак, к нему пришла новобрачная, спокойная и бестрепетная, с похищенным целомудрием; цветок ее сорван, а свадебная фата изорвана [289]; снова девица после недавнего разрыва помолвки, она принесла мужу скорее одно только имя девушки, чем невинность. Ее носили восемь рабов, а если вы были при этом, то, конечно, видели, как бесстыдно разглядывала она юношей, как, не зная меры, выставляла себя на показ. Кто мог не узнать материнского воспитания, глядя на размалеванный рот девушки, нарумяненные щеки и распутные глаза? Все приданое до последней четвертушки асса взяли в долг накануне свадьбы, и даже в большем количестве, чем того требовал нищий и переполненный детьми дом.
77. Между тем этот человек [290] с умеренными возможностями, но неумеренными притязаниями, настолько же алчный, насколько нищий, заранее окрыленный нелепыми надеждами, уже сожрал в мыслях четыре миллиона Пудентиллы. Меня, считал он, нужно, удалить, чтобы легче было обманывать безвольного Понтиана и одинокую Пудентиллу, и он начинает бранить зятя за то, что тот просватал свою мать за меня. Он советует как можно скорее, пока не поздно, отступить, выбраться из этой опасности и самому распоряжаться материнским имуществом, а не передавать его добровольно в руки чужого человека. А если он этого не сделает (старая бестия сеет тревогу в молодом влюбленном!), он угрожает, что отберет у него дочь. Короче говоря, юноша, простодушный и вдобавок накрепко привязанный к прелестям своей молодой жены, оказывается совращенным с пути, как того желал Руфин. Он идет к матери, чтобы передать ей слова Руфина, он тщетно пытается поколебать ее непреклонное намерение. Напротив, он сам выслушивает от нее упреки в легкомыслии и непостоянстве и возвращается к тестю с, весьма суровым ответом: его требование разгневало мать, несмотря на ее кроткий и тихий характер, и послужило очень хорошей поддержкой ее упорству. От нее не укрылось, добавила Пудентилла, заканчивая разговор, что это требование предъявлено ей по наущению Руфина, и помощь мужа тем более необходима ей против бессовестной алчности этого человека.
78. Обозленный тем, что ему пришлось выслушать, этот сводник собственной жены так раздулся от гнева и с таким бешенством вспыхнул, что о женщине самой чистой и скромной, в присутствии ее сына, стал говорить вещи, достойные своей собственной спальни. Он вопил, что она распутница, а я маг и отравитель (и многие это слышали, я назову их по именам, если хочешь), что он убьет меня своей рукой. Клянусь Геркулесом, я с трудом подавляю свой гнев – такое негодование поднимается в душе! Ты ли, баба из баб, угрожаешь мужчине смертью от своей руки? Да от чьей же это руки? Филомелы, Медеи или Клитемнестры [291]? Но ведь когда ты танцуешь эти роли, то так трусишь, так страшишься вида железа, что танцуешь даже без бутафорского меча!
Впрочем, не будем отступать еще дальше от намеченного плана. Пудентилла, видя, что сын, вопреки ожиданиям, изменил свои взгляды и настроен против ее решения, уехала в деревню и – с целью побранить его – написала ему то самое пресловутое письмо, в котором, по словам вот этих господ, она призналась, что с помощью магии я влюбил ее в себя и лишил рассудка. Однако, в присутствии секретаря Понтиана [292], мы со своей стороны, как и сицилиан, сняли позавчера с этого письма, повинуясь твоему приказу, Максим, заверенную свидетелями копию. Все в ней опровергает утверждения этих людей и говорит в мою пользу.
79. Допустим, впрочем, что Пудентилла прямо назвала меня магом – возможно, что, желая оправдаться в глазах сына, она предпочла сослаться скорее на мое могущество, чем на свое собственное желание. Разве одна Федра придумала фальшивое любовное письмо [293], и разве не пользуется этот прием самым широким распространением среди всех женщин? Ведь когда у них появляется какое-нибудь желание в этом роде, они предпочитают казаться жертвами насилия… А если она даже искренне верила, что я маг – не потому ли мне считаться магом, что так написала Пудентилла? Вы со всеми вашими аргументами, свидетелями и такой длинной речью не в состоянии доказать этого – а она, может быть, докажет одним словом? Да и, в конце концов, подписанная в присутствии суда жалоба должна иметь куда большее значение, чем то, что написано в письме. Почему бы тебе не уличить меня, опираясь на мои собственные поступки, а не на чужие слова? Впрочем, таким же самым образом многие подвергнутся обвинениям в каких угодно преступлениях, если считаться с тем, что любой человек напишет в письме из любви или ненависти к кому-нибудь. «Пудентилла назвала тебя в письме магом – стало быть, ты маг». А если бы она написала, что я консул, так я был бы консулом? А что, если бы она назвала меня живописцем, а, что, если врачом? И, наконец, если бы написала, что я ни в чем не виновен? Неужели ты поверил бы хоть чему-нибудь из этого только на том основании, что она так сказала? Разумеется, нет? Но ведь это верх несправедливости, если враждебным показаниям человека верят, а благоприятным показаниям того же человека – нет, если его письмо может погубить, но не может спасти! «Но, – скажешь ты, – дух ее был в смятении, она безумно любила тебя». Допускаю это на время. Однако неужели все те, кого любят, – маги, даже если это и напишет кто-нибудь, находясь во власти любви? Но, как мне кажется, Пудентилла в то время вовсе не любила меня, если только она действительно разгласила в письме то, что должно было явно повредить мне.
80. Чего же ты хочешь, в конце концов? Была она в здравом уме, когда писала, или нет? Да? В таком случае она не была жертвой магии. Нет? В таком случае она не знала, что пишет, и поэтому ей нельзя верить. Больше того, будь она безумна, она не знала бы, что она безумна. Ведь нелепо поступает человек, который говорит: «Я молчу» (потому что в тот самый момент, когда он произносит: «Я молчу», он нарушает молчанье и самим своим заявлением опровергает то, о чем заявляет). Но еще большее противоречие – в утверждении: «Я безумен», потому что правдой может быть только то, что человек говорит сознательно; тот же, кто знает, что такое безумие, находится в здравом уме, потому, что безумие не может себя опознать, точно так же как слепота не может себя увидеть. Стало быть, Пудентилла была в здравом рассудке, если полагала, что лишена рассудка. Я мог бы еще многое добавить к этому, если бы захотел, но довольно диалектики [294]. Я прочту само письмо. В нем ясно говорится совсем другое, и оно как будто специально составлено в расчете на этот процесс. Возьми и читай [295] до тех пор, пока я не прерву тебя [296].
Задержись немного и остального пока не читай: мы дошли до поворота. До сих пор, Максим, по крайней мере – насколько мне удалось заметить, женщина ни в одном месте не произнесла слова «магия». Она повторила то, о чем я говорил немного раньше, в том же порядке, какого придерживался и я: долгое вдовство, лекарство от недуга, желание выйти замуж, лестные отзывы обо мне, которые она слышала от Понтиана, его собственный совет выйти замуж именно за меня.
81. Вот то, что уже успели прочитать. Остается последняя часть письма, подобно первой, написанная в мою защиту, но обращающая теперь свои рога [297] якобы против меня же самого. Она должна была отвратить от меня подозрения в занятиях магией (с этим намерением и было послано письмо), но и здесь Руфин может праздновать свою достопамятную победу! – она сыграла совсем иную роль и даже породила у некоторых граждан Эй враждебное мнение обо мне, будто я действительно маг. Ты многое слышал, Максим, из уст людей, еще больше узнал, читая книги, немало изучил сам; но ты не станешь отрицать, что еще никогда не сталкивался с такой хитрой изворотливостью в сочетании с таким удивительным коварством. Какой Паламед [298], какой Сизиф [299], какой, наконец, Эврибат или Фринонд [300] мог бы придумать такую штуку?! Все те, кого я назвал, а также и те другие, кого нужно было бы упомянуть за их хитрость, по сравнению с одним только этим мошенничеством Руфина будут выглядеть просто шутами гороховыми [301]. О, изумительная выдумка! О, мастерство, достойное тюрьмы и робура [302]! То, что прежде было защитой, превратилось, не изменив ни единой буковки, в обвинение – кто мог бы подумать, что такая вещь возможна?! Ей-богу, это невероятно! И все же это невероятное случилось, и я сейчас покажу, каким образом.
82. Мать упрекала сына за то, что сначала он говорил ей обо мне с большой похвалой, а теперь, находясь под влиянием Руфина, меня же называет магом. Вот то, что она писала, слово в слово: «Апулей – маг, я околдована им и влюблена. Приди же ко мне, пока я еще в здравом уме».. Эти самые слова, которые я процитировал по-гречески, только эти слова и выбрал Руфин. Отделив их от контекста и заявляя во всеуслышание, что это как бы признание Пудентиллы, он показывал их каждому встречному, водя при этом за собой по форуму плачущего Понтиана. Он даже давал читать само письмо – то место, о котором я только что сказал, скрывая все, что было написано выше и ниже: по его словам, там были вещи чересчур непристойные, чтобы их показывать. Достаточно и того, говорил он, что становится известным признание женщины, касающееся магии. Чего же еще нужно? Всем это показалось похожим на правду, и то, что было написано с целью очистить меня от подозрений, возбуждало у людей неосведомленных страшную ненависть ко мне. А этот негодяй бесновался посреди форума, как вакханка, возглашая при этом: «Апулей – маг! Так говорит та, которая сама ощущает это и испытывает на себе самой! Каких вам еще доказательств?» Не нашлось никого, кто вступился бы за меня и ответил бы ему так: «Покажи-ка мне, пожалуйста, все письмо, позволь мне просмотреть его целиком, прочесть от начала до конца. Многое, как мне кажется, может дать повод к клевете, если упоминать только об этом в отдельности. Речь любого человека могла бы навлечь на себя подозрения, если бы то, что связано с предыдущим и вытекает из него, обманным образом было оторвано от своего начала, если бы произвольно умалчивали о какой-нибудь части написанного, если бы сказанное в ироническом смысле читали тоном категорического утверждения, а не упрека». Вот что (или что-нибудь в таком роде) можно было сказать тогда с полным основанием. Об этом говорит и сам текст письма.
83. Однако посмотри-ка еще раз, Эмилиан, вписал ли ты в свою копию в присутствии свидетелей также и следующие слова: «Ведь когда я хотела выйти замуж по тем причинам, о которых говорила тебе, то ты сам убедил меня отдать ему предпочтение перед всеми, потому что восхищался этим человеком и очень хотел, чтобы он, через меня, стал членом нашей семьи. А теперь, когда наши коварные обвинители переубеждают тебя, Апулей вдруг становится магом, а я околдована им и влюблена. Приди же ко мне, пока я еще в здравом уме»..
Я спрашиваю тебя, Максим: если бы буквы – ведь некоторые из них называются «гласными» – действительно обретали собственный голос, если бы слова – как говорят поэты – имели крылья и беспрепятственно летали повсюду, неужели в тот момент, когда Руфин, со злым умыслом цитируя это письмо, читал лишь маленький кусочек и умалчивал о многом благоприятном для меня, неужели остальные буквы не закричали бы тогда во всю мочь, что они злодейским образом лишены свободы? Неужели слова, которые утаил Руфин, не выскользнули бы из его рук, наполняя шумом весь форум? «Мы тоже посланы Пудентиллой, – сказали бы они, – есть и у нас наказ, который мы должны передать. Не слушайте бессовестного и преступного человека, который старается обмануть вас, пользуясь чужим письмом, выслушайте лучше нас: Апулей не обвинен Пудентиллой в занятиях магией, наоборот, он объявлен ею невиновным в ответ на обвинения Руфина!» И если тогда все эти слова не были сказаны, то зато теперь, когда польза от них куда больше, они яснее ясного дня. Твои приемы раскрыты, Руфин, обманы обнаружены, разоблачена твоя ложь. Истина, которую ты прежде извратил, появляется вновь, и клевета низвергается как бы в глубину пропасти.
84. Вы ссылаетесь на письмо Пудентиллы – в этом письме моя победа. Если вы хотите услышать самый конец его, я возражать не стану. Скажи-ка ты [303], какими словами окончила свое письмо эта женщина, околдованная, потерявшая рассудок, безумно влюбленная. «Я не околдована и не влюблена. Судьбу…» [304]. Чего же больше? Пудентилла заявляет вам протест и во всеуслышание, прямо как глашатай, защищает свой здравый рассудок от вашей клеветы. А что касается замужества, то причину или необходимость его она относит на счет судьбы. Между судьбою же и магией – огромное расстояние или, вернее сказать, нет вовсе ничего общего. Что за сила остается у заклинаний и зелий, если судьбу любой вещи, подобно самому бурному потоку, невозможно ни задержать, ни подстегнуть? Значит, высказывая такое мнение, Пудентилла не только опровергает утверждение, будто я маг, но и вовсе отрицает существование магии. Хорошо, что Понтиан, по своему обыкновению, в неприкосновенности сохранил письмо матери. Хорошо, что поспешность, с которой ведется процесс, не давала вам ни минуты передышки и не позволила ничего изменить в письме. Твоя заслуга, Максим, и благой результат твоей предусмотрительности, что ты с самого начала разгадал всю их клевету и, ускорив ход дела, чтобы не дать ей времени набраться сил, опроверг ее тем, что отказал в какой бы то ни было отсрочке.
Допустим теперь, что мать в чем-то призналась сыну, рассказав ему в тайном письме о своей любви, как это иногда бывает. Было ли это справедливо, Руфин, было ли это – я уже не говорю честно, но просто по-человечески, предавать такое письмо гласности и всем показывать его, в особенности используя сына как глашатая? Впрочем, разве я не знаю, с кем имею дело, что требую от тебя пощады для чужой скромности, когда ты и свою уж давно потерял?
85. Что мне, однако, жаловаться на прошлое, когда настоящее не менее печально? До какой степени должен быть испорчен вами этот несчастный мальчик [305], чтобы вслух читать письмо своей матери (считая его любовным) перед трибуналом проконсула, в присутствии человека таких безупречных нравов, как Клавдий Максим, перед этими статуями императора Пия?! [306] Сын упрекает мать в позорных поступках, обвиняет ее в развратных любовных связях! Найдется ли человек настолько снисходительный, чтобы не возмутиться? Что ж, подлец, ты роешься в душе у своей матери, следишь за ее взорами, считаешь вздохи, выведываешь настроения, перехватываешь письма, уличаешь в любовной страсти? Ты стараешься разузнать, что делает она у себя в спальне, ты хочешь, чтобы твоя мать – я уже не говорю не была бы любовницей, но и женщиной-то вообще не была? И все это, по-твоему, только сыновняя забота, и ничего больше? О, несчастное твое лоно, Пудентилла! О, бесплодие, которое краше такого материнства! О, горестные десять месяцев! [307] О, невознагражденные четырнадцать лет вдовства! Гадюка, как я слышал, прогрызает чрево матери и выползает на свет – она рождается, таким образом, ценою матереубийства [308]. Тебе – а ты живешь и видишь это – твой уже взрослый сын наносит укусы еще более жестокие! Твое молчание разбирают по косточкам, твою стыдливость оскверняют, копаются в твоем сердце, выволакивают наружу самое сокровенное. Такой-то благодарностью ты отплачиваешь матери, добрый сын, за жизнь, которую она тебе дала, за наследство, которого она для тебя добилась [309], за те долгие четырнадцать лет, которые она тебя содержала? Так вот какие уроки преподал тебе дядя, чтобы ты не рисковал и не женился, если ты будешь уверен, что дети будут похожи на тебя? Многим известен стих поэта: «Ненавижу я младенцев, скороспелых разумом» [310]. Но к ребенку, скороспелому в испорченности, кто не почувствует отвращения и ненависти, кто не увидит в нем какое-то чудовище: в преступлениях – человек бывалый, прежде чем юноша возмужалый, еще мухи слабей, а уже злодей, зелен юнец, да сед и злобен хитрец [311]. A еще больше вреда приносит то, что он злодействует безнаказанно: для наказания он еще слишком молод, но для беззакония уже созрел. Для беззакония, говорю я? Мало того – для преступления против матери, преступления нечестивого, чудовищного, непростительного!
86. Афиняне, захватив письма своего врага Филиппа Македонского, читали некоторые из них публично. Но, в силу общего для всех закона человечности, они запретили читать одно письмо, адресованное Филиппом своей жене Олимпиаде. Они предпочли пощадить врага, лишь бы не разгласить супружеской тайны, полагая, что всеобщий неписанный закон нужно ставить выше, чем личное мщение [312]. Так поступили враги с врагом, а ты, сын, как поступил ты с матерью? Ты видишь, как похожи те положения, которые я сопоставляю. И, однако, ты сын, читаешь любовное, по твоим словам, письмо матери в этом собрании, где ты, конечно, не осмелился бы читать какого-нибудь особенно игривого поэта, если бы тебя об этом просили, – какое-то чувство стыда все же помешало бы тебе. Более того, ты никогда не стал бы знакомиться с письмами твоей матери, если бы был хоть немного знаком с науками [313].
Теперь о твоем собственном письме, которое ты нагло разрешил прочесть. Это письмо, где ты отзываешься о матери чрезвычайно непочтительно (хотя в то время она еще воспитывала и опекала тебя), ты тайком послал Понтиану, очевидно для того, чтобы не ограничиться одним единственным проступком и чтобы твой столь славный подвиг не был похищен забвением. Несчастный, ты разве не понимаешь, что твой дядя для того и разрешил тебе читать письмо, чтобы (как он надеется) оказаться чистым в глазах людей, которые узнают из твоего письма, что ты еще до того, как поселился у дяди, еще в то время, когда нежно ласкался к матери, уже тогда был хитрой лисой и нечестивцем?!
87. Впрочем, нет, я никак не могу себе этого представить! Неужели Эмилиан был так глуп, чтобы полагать, будто мне повредит письмо ребенка – к тому же выступающего в качестве моего обвинителя?
Было и еще одно письмо – подложное: я его не писал, да и сочинено оно вовсе неправдоподобно. Им хотелось создать впечатление, будто в этом письме я соблазняю Пудентиллу лестью. Для чего стал бы я льстить, если мог положиться на магию? И каким путем попало к ним письмо, уж конечно, посланное Пудентилле с каким-нибудь верным человеком: в таких обстоятельствах обыкновенно действуют предусмотрительно. Кроме того, зачем бы я стал писать такими безобразными словами, таким варварским языком, владея в то же время греческой речью, по их утверждениям, совсем не плохо? Зачем бы стал я так нелепо льстить и так по-кабацки грубо заигрывать, отлично умея в то же время, как они сами говорят, шалить в любовных стихах? Итак, бесспорно, каждому ясно: раз письмо Пудентиллы, написанное по-гречески более или менее правильно, он [314] прочитать не сумел, а это письмо прочел без труда и умело использовал – стало быть, это его собственное письмо.
О письмах, по-моему, будет сказано вполне достаточно, если я прибавлю еще одно только замечание. Пудентилла после того самого письма, где притворно, издевки ради написала: «Приди же, пока я еще в здравом уме», вызвала к себе обоих сыновей и невестку и прожила вместе с ними почти два месяца. Пусть теперь этот почтительный сын скажет, что особенно странного, такого, что было бы следствием безумия, заметил он в поступках или речах своей матери за то время? Будет ли он отрицать, что она с большим знанием дела подписывала счета управляющих виллами, пастухов, конюхов? Будет ли он отрицать, что она серьезно убеждала его брата Понтиана остерегаться козней Руфина? Будет ли он отрицать, что она действительно упрекала брата за то, что тот повсюду трубил о письме, которое получил от нее, читая его притом совсем недобросовестно? Будет ли он после всего того, о чем я сказал, отрицать, что его мать вышла за меня замуж на вилле – место, о котором мы условились с ней заранее.
Да, действительно, мы предпочли сочетаться браком в загородной вилле, чтобы граждане снова не сбежались за подарками [315], так как еще незадолго до этого Пудентилла раздала народу из своих средств пятьдесят тысяч сестерциев, в тот день, когда Понтиан женился, а этот мальчонка облекся в тогу. Кроме того, нам хотелось избежать множества утомительных пиров, которые, по заведенному обычаю, почти всегда являются обязанностью для новобрачных.
88. Вот тебе, Эмилиан, и вся причина, по которой брачный контракт между мной и Пудентиллой был подписан не в городе, а в загородной вилле: чтобы не нужно было снова бросать на ветер пятьдесят тысяч сестерциев и обедать вместе с тобой или у тебя. Подходящая причина?
Меня удивляет, однако, что ты испытываешь такое отвращение к вилле, сам по большей части живя в деревне. По крайней мере, закон Юлия о порядке заключения браков [316] нигде не содержит запрещения такого рода: «пусть никто не вступает в брак на вилле». Мало того, если хочешь знать, для будущего потомства – куда большая удача, если брак совершается на вилле, а не в городе, на тучной почве, а не в бесплодном месте, на зеленой траве поля, а не на камне площади. Пусть будущая мать выходит замуж, сама покоясь на материнской груди, среди спелых хлебов, на плодородной пашне. Пусть возлежит она под брачным вязом, на лоне матери-земли, среди побегов травы, отростков виноградной лозы и молодых деревьев. Здесь более всего уместен этот стих, который так часто повторяют в комедиях:
«Чтоб, лоно матери вспахав, детей родить» [317].
Еще предкам римлян, Квинтиям [318], Серранам [319] и многим другим, им подобным, предлагали в полях принять не только жен, но даже консульства и диктатуры. На этом месте, откуда открываются такие блестящие перспективы, я останавливаюсь, чтобы, восхваляя деревню, не оказать тебе, Эмилиан, услуги.
89. Далее ты с такой наглостью лгал о возрасте Пудентиллы, что заявил даже: «Она вышла замуж шестидесяти лет отроду». На это я отвечу тебе очень кратко, потому что в столь очевидном деле нет нужды рассуждать подробнее.
Отец Пудентиллы, по общему правилу, сделал заявление о рождении дочери [320]. Касающиеся этого документы частью хранятся в архиве, частью – дома, вот их уже подносят тебе [321] к самому носу. Передай-ка Эмилиану эти документы. Пусть осмотрит нить, узнает приложенные печати, прочтет имена консулов и подсчитает те шестьдесят лет, которыми он наделил Пудентиллу. Пусть он согласится на пятьдесят пять лет: соврал, мол, на пятилетие. Этого еще мало, я буду щедрее: ведь сам он широким жестом подарил Пудентилле много лет, вот и я, в свою очередь, верну десять лет. Мезенций вместе с Улиссом просчитались… [322] Пусть же он, по крайней мере, докажет, что ей пятьдесят лет. О чем говорить? Действуя на манер квадруплатора [323], я дважды удвою пятилетие и сразу сброшу двадцать лет. Прикажи, Максим, сосчитать число консульств. Ты обнаружишь, если не ошибаюсь, что Пудентилле сейчас немногим больше сорока лет. Какой наглый и чудовищный обман! Какая ложь, заслуживающая двадцатилетней ссылки в наказание! Ты соврал на целую половину, Эмилиан, и нагло называешь число в полтора раза большее, чем настоящее.