Русская классика XX века - Сашка Жегулев
ModernLib.Net / Отечественная проза / Андреев Леонид Николаевич / Сашка Жегулев - Чтение
(стр. 5)
Автор:
|
Андреев Леонид Николаевич |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Русская классика XX века
|
-
Читать книгу полностью
(399 Кб)
- Скачать в формате fb2
(189 Кб)
- Скачать в формате doc
(172 Кб)
- Скачать в формате txt
(165 Кб)
- Скачать в формате html
(188 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|
- Нет, того-этого, точка! Не могу сказать. Только вот что, Саша: когда буду я умирать, нет, того-этого, когда уже умру, наклонись ты к моему уху и скажи... Нет, не могу. Точка. - Я... - Молчи! - знаю. Молчи. Снова молча шагали. Казалось, уж не может быть темнее, а погас зеленый запад,- и тьма так сгустилась, словно сейчас только пришла. И легче шагалось: видимо, шли под уклон. Повеяло сыростью. - Но вот что мне удивительно,- заговорил Саша,- я люблю и отца. И смешно сказать, за что! Вспомню, что он любил щи - их у нас теперь не делают,- и вдруг полюблю и щи, и отца, смешно! И мне неприятно, что мама... ест баклажаны... - Вздор! Нашел, чем упрекнуть, того-этого! Свинство! - Конечно, вздор!.. Не стоит говорить. Или вот борода его тоже нравится. Борода у него была совсем мужицкая, четырехугольная, окладистая, русая, и почему-то помню, как он ее расчесывал; и когда вспомню эту бороду, то уж не могу ненавидеть его так, как хотел бы. Смешно! Оба шли и мечтательно смотрели перед собою; круто поднималось шоссе, и в темноте чудилось, будто оно отвесно, как стена. - Борода, конечно. У моего батьки борода тоже вроде дремучего леса, а подлец он, того-этого, преестественный. Вздор! Мистика! - Нет, не мистика! - уже серьезно и даже строго сказал Саша, и почувствовал в темноте Колесников его нахмурившееся, вдруг похолодевшее лицо.Если это мистика, то как же объяснить, что в детстве я был жесток? Этому трудно поверить, и этого не знает никто, даже мама, даже Лина, но я был жесток даже до зверства. Прятался, но не от стыда, а чтобы не помешали, и еще потому, что с глазу на глаз было приятнее, и уж никто не отнимет: он да я! - Кто он? - Кто-нибудь, мало ли на свете живого! Хотите, расскажу вам про кота? Был у нас кот - это еще при жизни отца в Петербурге,- и такой несчастный кот: старый, облезлый, его даже котята не уважали и когда играли, то били его по морде. Несчастный кот! И всего несчастнее был он через меня: мучил я его ежедневно, систематически, не давая отдыху ни на минуту - хожу, бывало, и все его ищу. На людях делаю вид, что даже не замечаю, а как одни, или во дворе за сараем поймаю,- был такой глухой угол, и он, дурак, ходил туда спасаться,- так или камнем его, или прижму поленом и начну волоски выдергивать. И вы подумайте, до чего дошел его страх: даже кричать перестал, точно не из живого, а из меха дергаю! И вот раз вечером вошел я в кухню, а там никого, и сидит на полу кот, опустил облезлую морду, дремлет, должно быть, в тепле. Увидел он меня - а я нарочно медленно подхожу и так улыбаюсь, руки расставил - и так испугался, что впал в столбняк: сидит и смотрит, и ни с места. И вдруг пришла мне бессовестная мысль: а что, если я его приласкаю? - что с ним будет? И вместо того чтобы ударить или щипать, сел на корточки, поглаживаю по голове и за ухом и самым сладким голосом: котенька, котик, миленький, красавец!-слов-то он и не понимает. Саша замолчал, и губы его в темноте передернуло улыбкой. - Ну? Что же кот? - Кот? А кот сразу поверил... и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот заплачет или скажет что-нибудь. И с того вечера стал я для него единственной любовью, откровением, радостью, Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за мною по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а то ночью заберется на постель и так развязно, к самому лицу - даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается! - Больше его вы уж не били? - Разве можно при таком доверии? - Ну что же кот: подох, того-этого? - Отец докончил: велел повесить за старость. И, по правде, я даже не особенно огорчился: положение для кота становилось невыносимым: он уже не только меня, а и себя мучил своею бессловесностью; и только оставалось ему, что превратиться в человека. Но только с тех пор перестал я мучить. - То-то! Понял? - Понял. Но ведь был же я жесток? Откуда это? Саша мрачно задумался, и уж не так тепла казалась ночь, и потяжелела дорога, и земля словно отталкивала - недостоин, не люблю, чужой ты мне! И не чувствовал Саша, что Колесников улыбается не свойственной ему улыбкой: мягко, добродушно, по-стариковски. - Вот так кот, того-этого! Профессор, а не кот. Но Саша как будто не слыхал и тихо промолвил: - Кто я? Правда, мне девятнадцать лет, и у нас было воспитание такое, и я... до сих пор не знаю женщин, но разве это что-нибудь значит? Иногда я себя чувствую мальчиком, а то вдруг так стар, словно мне сто лет и у меня не черные глаза, а серые. Усталость какая-то... Откуда усталость, когда я еще не работал? Уже серьезно и даже торжественно Колесников сказал: - Народ, Саша, работал. Его трудом ты и утомился. - А тоска, Василий? - Его тоскою тоскуешь, мальчик! Я уже не говорю про теперешнее, ему еще будет суд! - а сколько позади-то печали, да слез, да муки, того-этого, мученической. Тоска, говоришь? Да увидь я в России воистину веселого человека, я ему в морду, того-этого, харкну. Ну и нечего харкать: нет в России веселого человека, не родился еще, время не довлеет веселости. - Ах, Василий, Василий, сам ты хороший человек... - Как же: и умница, и красавец! - Молчи! Ты ошибаешься во мне: не чист я, как тебе нужно. Ничего я не сделал, правда, а чувствую иногда так, будто волочится за мною грех, хватает за ноги, присасывается к сердцу! Ничего еще не сделал, а совесть мучит. - И грех не твой, того-этого. И грех позади. - А если грех позади, то как же я могу быть чист! И не может, Василий, родиться теперь на земле такой человек, который был бы чист. Не может! - Вздор! Ты чист. Недаром же я тебя как ягненочка, того-этого, среди целого стада выбрал. Нет на тебе ни пятнышка. И что иконка у тебя над кроватью - молчи! - и это хорошо. Сам не верю, а чтоб ты верил, хочу. А что грех на тебе отцов, так искупи! Искупи, Саша! Они уже давно остановились и стояли посередь дороги, но не замечали этого. Исступленно кричал Колесников: - Искупи, Саша! Он широким взмахом обвел рукою тьму: - Смотри, вот твоя земля, плачет она в темноте. Брось гордых, смирись, как я смирился, Саша, ее горьким хлебом покормись, ее грехом согреши, ее слезами, того-этого, омойся! Что ум! С умом надо ждать, да рассчитывать, да выгадывать, а разве мы можем ждать? Заставь меня ждать, так я завтра же, того-этого, сбешусь и на людей кидаться начну. В палачи пойду! - Нельзя ждать! - также крикнул Саша и не заметил, что он кричит. - Ни минуты, ни секундочки! Пусть они, умные да талантливые, делают по-своему, а мы, бесталанные, двинем по низу, того-этого! Я мужик, а ты мальчишка, ну и ладно, ну и пойдем по-мужичьему да по-ребячьему! Мать ты моя, земля ты моя родная, страдалица моя вековечная - земно кланяюсь тебе, подлец, сын твой - подлец! И он действительно стал на колени и с силою потянул за собою Сашу, крича, как в бреду: - Сашка, на колени! Сашка, не гнушайся пылью. Смирись, Сашка,- а то убью! Но и сила же была у мальчика: оттолкнув Колесникова, он повелительно и страшно крикнул: - Встань! - Гнушаешься, генеральский сын? - Гнушаюсь. Встань! - Смотри, убью! Скорей почувствовал, чем увидел Саша, что Колесников полез в карман за револьвером. Зловеще молчала неподвижная тьма - точно ждала огня и выстрела; и призраки страха бесшумно реяли над темными полями. "Первый не буду стрелять",подумал Саша, вынув браунинг и неслышно спуская предохранитель. Но прошли минута и другая, а выстрела не следовало, и все так же на коленях стоял Колесников. "Да что с ним?" Но вдруг поднялся Колесников и, колыхнув воздух около Саши, быстро и молча двинулся вперед по шоссе. Дав пройти ему шагов десять, двинулся и Саша; и так с версту молча шли они, и перед юношей, все на одном и том же расстоянии, смутно колыхалась высокая молчаливая фигура. Уже засветилось небо над далью шоссе - приближался город, когда Колесников остановился, поджидая товарища, и сказал совершенно спокойно: - Извини меня, Саша, я и впрямь, того-этого, начинаю на людей кидаться. Находит на меня, что ли... Ты не обиделся, парень? - Нет,- сдержанно ответил Саша,- на крик и даже на плохие слова я обидеться не могу. Только заметь, пожалуйста, Василий, что и сам я... с прахом мешаться никогда не буду, да и другим не позволю. - Как ты повернул, того-этого: с прахом! - невесело улыбнулся Колесников и, вздохнув, добавил: - Но ты прав. Теперь понимаешь, Саша, почему я не мог стать в первую голову, а двигаю тебя? - Понимаю, пожалуй. - Зверь я, Саша. Пока с людьми, так, того-этого, соблюдаю манеры, а попаду в лес, ну и ассимилируюсь, вернусь в первобытное состояние. На меня и темнота действует того-этого, очень подозрительно. Да как же и не действовать? У нас только в городах по ночам огонь, а по всей России темнота, либо спят люди, либо если уж выходят, то не за добром. Когда будет моя воля, все деревни, того-этого, велю осветить электричеством! Он засмеялся, но невесело. - Ты мне про кота рассказал, а хочешь, я тебе про некоего медведя расскажу? Добродетельный был медведь, знал все штуки и под конец, того-этого, проникся альтруизмом до высокой степени. Ну и случилось, что на вожака в лесу волки напали и уж совсем было загрызли, да медведь как двинет, того-этого, всю стаю расшвырял. Расшвырял и давай вожаку по своей привычке раны зализывать все от добродетели, не иначе как-нибудь. Лизнул раз - что за черт, того-этого, сладко! Он другой, да третий, да до самого станового хребта и долизал! Съел, того-этого. Рассказывал Колесников весело и даже как будто со смешком, но видно было, что ответа ждет беспокойно и возлагает на него какие-то свои надежды. И облегченно вздохнул, когда Саша промолвил со строгим упреком: - Зачем ты чернишь себя, Василий? Эта сказка совсем к тебе не идет. И вообще ты напрасно весь день сегодня бросал слово "разбойник": мы не в разбойники идем. У разбойника личное, а где оно у тебя? Что тебе нужно: богатство? - слава? - вино и любовь? Колесников засмеялся так, будто сама душа его смеялась, и долго не мог успокоиться. - Ну и сказал, того-этого! Вино, карты и любовь - хо-хо-хо! Но Саша был серьезен и даже не улыбнулся на его неистовую веселость. - Это вовсе не так смешно, Василий. И не знай я, что ты бескорыстнейший в мире человек и честнейший и самый нежный... Колесников, вытиравший рукою глаза,- должно быть, от смеха слезились они,коротко оборвал: - Буде! Ходу! Минут пять шли молча. - Вот еще, Василий, чтобы не было недоразумений: мой отец... все-таки он был человек честный. По-своему, конечно, но очень честный, это я наверное знаю. - Верю. А я, Саша, себе все-таки такие же сапоги куплю, как у тебя: в калошах по болотам не напрыгаешься. Можно бы, конечно, подешевле, ну да уж кутну напоследок, того-этого! - Сегодня у нас воскресенье? Ну, так деньги я добуду не позже, как к четвергу. Эта тысяча положена отцом в банк до моего совершеннолетия, и я могу ею распоряжаться, но только трудно будет с векселем; надо узнать, как это делается. Ты знаешь? - Нет. - Все равно, деньги эти мне уже не понадобятся, так что можно дать большие проценты... Было ли это юношеское, мало сознательное отношение к смерти, или то стойкое мужество, которое так отличило Сашу в его последние дни, но о смерти и говорил он и думал спокойно, как о необходимой составной части дела. Но так же, впрочем, относился к смерти и Колесников. - Дело только за маузерами,- сказал он.-Карты и все, того-этого, сведения у меня есть. Да, Саша, а от винных-то лавок нам придется отказаться: трудно будет народ, того-этого, оторвать от пойла; а ежели жечь, деревню спалишь. - Жалко! А когда ты меня с Андреем Ивановичем сведешь? - С матросиком-то? Уж и не знаю, Саша. Берегу я его, как клад, того-этого, драгоценнейший, на улицу не выпускаю. Вот, Саша, чистота! Пожалуй, и тебе не уступит. Я б и тебя тревожить не стал, одним бы матросиком обошелся, да повелевать он, того-этого, не умеет. О, проклятое рабье племя - даже и тут без генеральского сына не обойдешься! Не сердись, Саша, за горькие слова. Саша, краснея, согласился: - Что ж, это отчасти правда. - Проклятое племя! Ну долго ли мой отец был крепостным, а я всю жизнь, того-этого, послушанием страдаю. Ты вон давеча на меня крикнул, а я сейчас же за револьвером - от послушания, того-этого, оттого, что иначе возразить не умею, от стыда! Эх, Саша, много еще ты молиться должен, пока свой грех замолишь. Молчали; и уже чувствовали, как немеют ноги от дальнего пути. Справа от шоссе то ли сгустилась, то ли посерела тьма, обрисовав кучу домишек; и в одном окне блестел яркий и острый, как гвоздь, огонь - один на всю необъятную темноту ночи. Колесников остановился и схватил Сашу за руку: - Смотри, Саша! Ну не сразу ли видно, что рабий огонь. Воззрился в темноту, а сам, того-этого, дрожит и мигает, как подлец. Нет, будь ему пусто, пойду напугаю его. Много, думаешь, ему нужно? Попрошу воды, а он уж и готов... Но Саша, смеясь, удержал его. Начинала томить усталость. Сели на краю канавки, лицом к далекому огоньку, уже расплывшемуся в желтизне окна; Саша закурил. - Последняя,- сказал он про папиросу,- всю дорогу берег. Остальной путь шли молча: устала душа от пережитого, и хотелось думать в одиночку. Только уже у шлагбаума Колесников поставил точку над своими размышлениями и грустно сказал: - Да, того-этого, никакой дурак в трубе углем не пишет, а мелом. Так-то, Саша, мел ты мой белейший. - Завтра придешь? - Нет. Больше к вам я не приду. Он сказал "к вам", а не "к тебе", и Саша понял это и одобрил. И вдруг, при мысли о матери, которой он с утра не видал и которая ждет его, сердце его сжалось невыносимой, почти физической болью: даже захватило дыханье. И на мгновенье все это показалось страшным сном: и ночь, и Колесников, и те чувства, что только что до краев наполняли его и теперь взметнулись дико, как стая потревоженного воронья. И особенно похоже было на сон полосатое бревно шлагбаума, скупо озаренное притушенным фонарем: что-то невыносимо ужасное, говорящее о смерти, о холоде, о беспощадности судьбы, заключали в себе смутные полосы черной и белой краски. Но это было только мгновение. И по улице шли молча, торопясь дойти до перекрестка, где разветвлялись пути. Звякнула за углом в переулке подкова и вынырнули возле фонаря два стражника на тяжелых, ленивых лошадях. Хотели повернуть направо, но, увидев на пустынной улице двух прохожих, повернули молча в их сторону. Колесников засмеялся: - Вот вздумают они нас, того-этого, обыскать, тут нашему громкому делу и конец. Смотри, как целятся. Но, должно быть, этот смех успокоил стражников; все же один, подав коня к тротуару, наклонился и заглянул в лица, увидел блестящие пуговицы Сашиного гимназического пальто и, либо спросонок, либо по незнакомству с мундирами, принял его за офицера: выпрямился и крикнул сипловатым басом: - Здравия желаю, ваше благородие! Саша коротко и сухо бросил: - Здорово! 14. Господа гимназисты Дома Сашу встретило нечто неожиданное: со двора он поразился тем, что окна в столовой, несмотря на позднюю ночь, ярко освещены, и уже с предчувствием чего-то недоброго ускорил шаг. А на пороге с ним почти столкнулась, видимо, поджидавшая его Линочка и торопливо сказала: - Сашечка, родной мой, не волнуйся, случилось несчастье. - Мама?.. - Ну что ты! Да нет же, Тимохин. Сегодня утром, то есть, должно быть, ночью, повесился Тимохин. Иди скорее, у нас Добровольский, Штемберг и другие, ждут тебя. И вдруг охватила его шею руками, спряталась ему на грудь и заплакала: разрешалось отчаянными слезами какое-то волнение, более глубокое, чем могла вызвать смерть малознакомого Тимохина. - Да родной же мой Сашечка!..- всхлипывала она и судорожно цеплялась за шею и за руки, точно боялась, что он снова уйдет.- Мы так ждали тебя, отчего ты не приходил! Родной мой Сашечка... - Ну что ты, Лина! - спокойно сказала подошедшая Елена Петровна и начала отцеплять от Сашиных пуговиц запутавшиеся в них русые волоски.- Успокойся, девочка. Там тебя ждут, Саша, иди. И вдруг - и Саша даже не знал до сих пор, что это может быть у людей! Елена Петровна раза три громко и четко лязгнула зубами. "Как собака, которая ловит блох",- дико подумал Саша, холодея от страха и чувствуя, как на губах его выдавливается такая же дикая, ни с чем не сообразная улыбка. Тяжелая была ночь! До утра бледные гимназисты сидели у Погодиных и растерянно, новыми глазами, точно со. страхом рассматривали друг друга и два раза пили чай; а утром вместе с Погодиными отправились в богоугодное заведение, куда отвезен был Тимохин, на первую панихиду. Вздутое лицо покойника было закрыто кисеей, и только желтели две руки, уже заботливо сложенные кем-то наподобие крестного знамения - мать и отец Тимохина жили в уезде, и родных в городе у него не было. От усталости и бессонной ночи у Саши кружилась голова, и минутами все заплывало туманом, но мысли и чувства были ярки до болезненности. Перед глазами двигалась черная с серебром треугольная спина священника, и было почему-то приятно, что она такая необыкновенная, и на мгновение открывался ясный смысл в том, что всегда было непонятно: в синих полосках ладана, в странности одежды, даже в том, что какой-то совсем незначительный человек с козлиной реденькой бородкой шепчет: "Раздавайте!", а сам, все так же на ходу, уверенно и громко отвечает священнику: - Господу помолимся! Господу помолимся! Саша думает, покорно принимая свечу: "Только сейчас он сидел дома и пил чай с женой, и борода у него козлиная, а теперь он необыкновенный, имеет власть и знание, и это понимает священник и ждет ответа - какая это правда!" И все правда, и все делается именно так, как нужно. Открыто окно в маленький заведенский садик, где гуляют больные, и пахнет из окна тополем и распускающейся березкой - так и нужно, чтобы было открыто и чтобы пахло. И чтобы весна была, апрель, тоже нужно. Увидел в синем дыму лицо молящейся матери и сперва удивился: "Как она сюда попала?",- забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное лицо и также одобрил: "Хорошая мама: скоро она так же будет молиться надо мною!" Потом все так же покорно Саша перевел глаза на то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки. И уверенно подумал, что и он так же будет лежать и так же будут сложены руки, и от тихой жалости к себе защипали в носу слезы: так нужно. Что-то сдвинулось в мозгу: на несколько минут словно затмилось сознание, и это уже не Тимохин лежит и не над ним служат, а лежит он, Саша, и эти руки его; так очевидно и так страшно было замещение одного другим, что Саша зашевелил пальцами и подумал, холодея: "Скорее, скорее надо убедиться, что это мои руки и шевелятся". И так же внезапно успокоился и задумался о Тимохине и в одно мгновение необыкновенно быстрыми мыслями понял всю его жизнь. Какое-то волнение пробежало среди молящихся; послышался сдержанный шепот: - Сумасшедший! Прогоните сумасшедшего! Как и все, кто еще не видел, Саша быстро повернулся к раскрытому окну и вздрогнул: повисши руками на подоконнике, в часовенку заглядывал один из гулявших в садике сумасшедших, стриженый, темный, без шапки,- темная и жуткая голова. Он торопливо улыбался, стараясь поскорее выразить какое-то свое отношение, а глаза с сверкающим белком бегали по лицам и горели ненасытимым отчаянным любопытством. Часто крестясь, поспешно прошел Добровольский, и через минуту голова скрылась, а через несколько минут кончилась и панихида. Но нерешительно медлил священник, то ли собираясь разоблачаться, то ли сделать что другое; по-видимому, ему хотелось сказать гимназистам слово, но не знал, насколько это будет прилично. Наконец обернулся и все так же нерешительно обвел присутствующих старческими, заплаканными, очень простыми, добрыми стариковскими глазами. Саша, привыкший видеть только своего гимназического о. Алексея и как-то забывший о существовании других священников, удивился, что это не о. Алексей, и с дружелюбным недоумением разглядывал незнакомое, растроганное, бледное стариковской бледностью лицо и красные от слез веки. И вдруг смутился, почувствовав в глазах старика не только страдание, но и робость, даже испуг. Были смущены и другие. "Да скоро ли он?" - думал Погодин, мучась. Слегка расставив ноги в мягких, без каблуков, сапогах,- точно не смел стать спокойнее и тверже,- священник нерешительно касался рукою наперсного креста; вдруг заморгал часто выцветшими глазами и сказал добрым, дрожащим от доброты и желания убедить голосом: - Господа гимназисты! Как же это можно? А как же родители-то ваши, господа гимназисты? Как же это так, да разве это можно? Ах, господа гимназисты, господа гимназисты! Он еще что-то хотел прибавить, но не нашел слова, которое можно было бы добавить к тому огромному, что сказал, и только доверчиво и ласково улыбнулся. Некоторые также улыбнулись ему в ответ; и, выходя, ласково кланялись ему, вдруг сделав из поклона приятное для всех и обязательное правило. И он кланялся каждому в отдельности и каждого провожал добрыми, внимательными, заплаканными глазами; и стоял все в той же нерешительной позе и рукою часто касался наперсного креста. А через несколько минут уже шли по садику, пугливо сторонясь гуляющих сумасшедших, и Тимохин со своим вздутым лицом и желтыми руками остался один. Дорогой Штемберг сердито говорил Саше: - Этот Добровольский! Отдал его записку в младшие классы, чтобы списывали. Он мог сам сделать копию и вообще не имел на это права, так как записка принадлежит всему нашему классу. И что там списывать - так можно запомнить, если не дурак. Такое свинство! Саша вспомнил эту коротенькую предсмертную записку: "Бороться против зла нет сил, а подлецом жить не хочу. Прощайте, милорды, приходите на панихиду". Было что-то тимохинское, слегка шутовское в этой ненужной добавке: "приходите на панихиду", и нужно было вспомнить кисею, желтые мертвые руки, заплаканного священника, чтобы поверить в ужас происшедшего и снова понять. Домой пошел только Штемберг, а остальные отправились на обычное место, на Банную гору, и долго сидели там, утомленные бессонной ночью, зевающие, с серыми, внезапно похудевшими лицами. Черный буксирный пароходик волок пустую, высоко поднявшуюся над водой баржу, и, казалось, никогда не дойти ему до заворота: как ни взглянешь, а он все на месте. - Славный поп! - сказал кто-то из гимназистов и тихо улыбнулся. Ему не ответили, но та же тихая и ласковая улыбка пробежала и по всем молодым, утомленным лицам. 15. На распутье К четвергу Саша действительно достал деньги: пятьсот рублей за тысячу, а на воскресенье ночью был назначен уход - приходился день на второе мая. - А не лучше ли днем уйти? - усомнился Колесников.- Ночью, того-этого, еще хватятся. - Нет. Если я уйду днем, мать узнает ночью... пусть лучше утром узнает, тогда народ. Я в окно уйду, никто не услышит. - Сестре письмо оставь. Саша промолчал и с неудовольствием подумал: "Какой нетактичный, не понимает, что об этом не надо говорить и что я сам все знаю". Вообще, в эти последние дни, проведенные дома, он был крайне холоден с Колесниковым и ни разу прямо не взглянул на него, как-то слишком даже гордо обособился в своем горе и думах. И Колесников, не находивший себе места от бурного волнения и безысходных мыслей об Елене Петровне, уже со злобой поглядывал на его спокойно-замкнутое лицо и белые, спокойно положенные на колени руки: "Какой же ты, братец, гордый, недаром генеральский сынок!" Но прямо высказаться не смел и даже, наоборот, относился с особой предупредительностью и, чувствуя ее, еще больше возмущался Сашей и собой. Что-то путаное появилось в его мыслях, поступках и даже желаниях, и насколько тверды были последние Сашины шаги, настолько у него все колебалось и прыгало лихорадочно. То без толку хохотал и сыпал "того-этого", то мрачно супился и свирепо косил своим круглым, лошадиным глазом; по нескольку раз в день посылал Саше записки и вызывал его за каким-нибудь вздорным делом, и уже не только Елене Петровне, а и прислуге становились подозрительны его посланцы - оборванные городские мальчишки, вороватые и юркие, как мышата. Раз, блаженно улыбаясь, пошел к Саше в новых сапогах, чтобы показаться, но на полдороге плюнул и повернул назад: "Еще подумает, обрадовался деньгам,- о, чтоб черт всех вас побрал!" Перестал спать по ночам. А когда пробовал задуматься о дальнейшем или твердо установить смысл ухода, то оказывалось, что все прежние мысли забыты, остались какие-то кончики, обглоданные селедочные хвостики; и начиналась такая дикая неразбериха, что хоть в сумасшедший дом. Службу бросил и, рискуя подвести глубоко запрятанного Андрея Ивановича, матросика, почти каждый день шатался к нему. - Беспокоит меня Погодин,- говорил он солидно,- не знаю, как и быть, того-этого. - Что, боится? - Ну вот, боится!.. Конечно нет. Не нашего он поля ягода, того-этого, вот что. Андрей Иванович молчал и ждал. Был он среднего роста крепкий человек, одетый в хорошую пиджачную пару, до чрезвычайности по виду спокойный и сдержанный. И молодое лицо его с черными усиками - подбородок он брил - было спокойное, и красивые глаза смотрели спокойно, почти не мигая, и походка у него была легкая, какая-то незаметная: точно и не идет, а всех обгоняет; и только всмотревшись пристально, можно было оценить точность, силу, быстроту и своеобразную ритмичность всех его плавных движений, на вид спокойных и чуть ли не ленивых. И стоял он так легко, будто не касался земли. - Совсем вы интеллигент, Андрей Иванович! - мрачно сказал Колесников, с ненавистью оглядывая чистенькую, почти как у Саши, в порядке содержимую комнату. Андрей Иванович улыбнулся, но ничего не ответил. И ждал более ясного. На рваных, подмоченных обоях стены висела чистенькая балалайка с раскрашенной декой: наляпал художник, свой брат матрос, зеленеющих листьев, посадил голубя или какую-то другую птицу и завершил плоской, точно раздавленной розой; покосился Колесников и спросил: - Неужто и эту возьмете? - Возьму-с. - Оставьте, Андрей Иванович. - Почему же, Василий Васильевич? Пронес, можно выразиться, сквозь огонь и медные трубы, а теперь чего же оставлять! Она же и не обидна,- спокойно ответил Андрей Иванович. - Ну так сыграйте, того-этого. - Что прикажете? Колесников рассердился. - Прикажете, того-этого, прикажете! И отчего у вас, Андрей Иванович, своих желаний нет, а все "прикажете"? Надо же и достоинство иметь. - Я достоинство имею, и желания у меня есть, Василий Васильевич. - Вот вы молчите всегда, тоже, того-этого, нехорошо. Человек, который себя уважает, любит обмениваться мыслями, а не молчит. Андрей Иванович улыбнулся: - Кому мои мысли интересны, тот и без слов их знает. Что прикажете сыграть, Василий Васильевич? Но Колесников уже не хотел музыки: мутилась душа, и страшно было, что расплачется - от любви, от остро болючей жалости к Саше, к матросику с его балалайкой, ко всем живущим. Прощался и уходил - смутный, тревожный, мучительно ищущий путей, как сама народная совесть, страшная в вековечном плену своем. 16. Душа моя мрачна Темнел впереди назначенный для ухода день и, вырастая, приближался с такой быстротой, словно оба шли друг к другу: и человек, и время,- решалась задача о пущенных навстречу поездах. Минутами Саше казалось, что не успеет надеть фуражки - так бежит время; и те же минуты тянулись бесконечно, растягиваясь страданиями и жутким беспокойством за Елену Петровну. И одной из самых мучительных мыслей была та: как держать себя с матерью в последние дни. Чаще уходить из дому, чтобы привыкла к отсутствию? Да разве она привыкнет! Быть холоднее и суше, чтобы не так жалела, когда уйдет? Да разве она поверит! А если и поверит, то зачем же эта ненужная, оскорбительная боль, рожденная недоверием и к любви, и к силе: в ней есть неуважение и обида. А если быть таким, как хочется, и все сердце открыть для любви и нежности сыновней,- то как же она будет потом, когда он уйдет навсегда? Мать, мать! Одна ты и здесь можешь научить меня, когда о твоей душе состязаются жизнь и смерть. Мать, мать! На крови твоего сына созидается храм будущего - раскрой же мне сердце твоей чудесной властью и благослови на смерть. Мать, мать! И ответила мать: "Ты же радовал меня, сын? Порадуй и теперь. А когда пойдешь на муку, пойду и я с тобою; и не смеешь ты крупинки горя отнять от меня - в ней твое прощение, в ней жизнь твоя и моя. Разве ты не знаешь: кого любит мать, того любит и Бог! Радуй же, пока не настала мука". Так и было. Последние дни Саша провел так: В четверг только на час уходил к Колесникову и передал ему деньги. Остальное время был дома возле матери; вечером в сумерки с ней и Линочкой ходил гулять за город. Ночью просматривал и жег письма; хотел сжечь свой ребяческий старый дневник, но подумал и оставил матери. Собирал вещи, выбрал одну книгу для чтения; сомневался относительно образка, но порешил захватить с собою - для матери. В пятницу с утра был возле матери. Странно было то, что Елена Петровна, словно безумная или околдованная, ничего не подозревала и радовалась любви сына с такой полнотой и безмятежностью, как будто и всю жизнь он ни на шаг не отходил от нее. И даже то бросавшееся в глаза явление, что Линочка сидит в своей комнате и готовится к экзамену, а Саша ничего не делает, не остановило ее внимания. Уж даже и Линочка начала что-то подозревать и раза два ловила Сашу с тревожным вопросом: - Да когда же ты сядешь готовиться, Саша? В понедельник у тебя экзамен. - Отстань. В понедельник русский язык. - Ой, смотри, Сашка! Ой, провалишься в тартарары!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|