Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии

ModernLib.Net / Анатолий Бухарин / Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Анатолий Бухарин
Жанр:

 

 


Все мы были погружены тогда в болото государственного атеизма и познавали сущность христианства «через марксистские очки». Немировский открыл нам Иисуса Христа, Апостола Павла. Его лекции были маленьким островком исторической правды о христианстве в пучине советской нигилистической ортодоксии, сдобренной нелепым хрущевским лозунгом о близости коммунизма.

К тому же Немировский писал стихи и был блестящим прозаиком. Его повестями и рассказами о древнем Карфагене и Ганнибале зачитывались тогдашние воронежские и московские школьники.

Историографию нового времени читала Ирина Ивановна Романова – существо в высшей степени оригинальное. Высокая, худая, она начисто была лишена женственности. В соломенной шляпе «времен Очакова и покоренья Крыма», с широким черным поясом и в туфлях на высоких, толстых каблуках, она вызывала у встречных улыбку. Но стоило вам взглянуть в ее голубые глаза, послушать одну-две минуты – и вы становились вечным пленником ее тонкого, глубокого ума.

Историография нового времени, как, впрочем, и вся историография советского периода, была «оплодотворена» вездесущим марксизмом. Ирина Ивановна избавлялась от этой шелухи простым, но безошибочным способом: требовала основательного знания источников. Без чтения Гизо, Мишле, Тьерри, Фюстель де Куланжа, Тэна, Карлейля нечего было и думать об успешной сдаче экзамена. Погружаясь в откровения этих великих умов, мы, часто против воли своей, становились учениками другой философии истории – не вульгарно-материалистической, где балом правили нетерпение, классовая борьба, а исконной, общечеловеческой, учитывающей приоритеты духа, личности.

Романова никогда не обращала внимания на наши шпаргалки и на экзамене всегда спокойно, с улыбкой вела диалог (подчеркиваю-диалог). Именно ей удалось разбудить у меня интерес к русским западникам.

Она много лет изучала научное наследие Петра Кудрявцева – профессора Московского университета сороковых годов девятнадцатого века, друга знаменитого Тимофея Грановского, современника Сергея Соловьева и Николая Костомарова. Это был западник в прямом и переносном смысле: читал всеобщую историю и принадлежал к плеяде ранних либералов России.

Позднее именно Ирину Ивановну я приглашу быть вторым оппонентом на защите моей кандидатской диссертации о другом видном западнике – Василии Петровиче Боткине.

Углубление в тайны русского прошлого связано у меня с именем Викентия Павловича Лысцова, читавшего курс истории восемнадцатого столетия.

Маленький лобастый мужичок из вятских лесов, он был царем в родной исторической стихии. Указы, письма государственных мужей, особенно Петра Великого и Екатерины Второй, знал почти наизусть и не случайно пользовался славой редкого знатока документальных источников.

Смелый был человек. Не смущаясь узостью господствовавших методологических подходов, вольно интерпретировал историю, и не надо было иметь богатого воображения, чтобы самостоятельно проводить на его лекциях параллели между диктатурами Петра и Сталина.

Более всех великих деятелей минувшего Лысцов почитал Михаила Васильевича Ломоносова. Забавно было слушать его педагогические назидания, когда он комментировал труды выдающегося русского самородка. Приподнимаясь на цыпочках на кафедре, он горделивым взором обводил аудиторию и, поднимая вверх указательный палец, вещал:

– А вот Михайло Васильевич завещал каждой русской семье иметь по пять детей, не меньше. От этого государство Российское будет только крепнуть.

Мы смеялись и весело спрашивали:

– А у вас, Викентий Павлович, сколько детей?

Лысцов краснел, как девушка, и смущенно отвечал:

– Трое.

– А почему не пять?

Лысцов снова алел и тихо вздыхал:

– А у моей Маши молоко пропало, а то было бы пять…

Мы опять смеялись и с удовольствием продолжали слушать.

Викентий Павлович был мастером нарратива (исторического повествования), владел словом. Не случайно своим духовным наставником он считал Ключевского.

По большому счету, мою научную судьбу мне помог определить Михаил Минович Шевченко. Крепко сколоченный, в неизменном темно-синем костюме, в безупречно чистой рубашке, он шел на лекцию, как на свой звездный час. Всматриваясь в какую-то одному ему видимую точку в конце аудитории, клал на кафедру руки с длинными пальцами музыканта и с ходу бросал нас в водоворот событий:

– Двадцать четвертого июня 1812 года, когда старый Неман еще курился клубами тумана, над его темными волнами по четырем понтонным переправам, взрывая тишину, ринулись французские дивизии. А когда солнце взметнулось в синюю высь над излучиной реки, где проходила историческая минута, по старинным литовским трактам и глухим лесным проселкам стремительно понеслось половодье наполеоновского воинства. То, как скажет позднее Лев Толстой, «силы двунадесяти языков Европы ворвались в Россию»…

Мы ошалело строчили, а маэстро, не переводя дыхания, погружался в поток библиографии. Он никогда не жалел времени на изложение фактов и первоисточников, полагая, что студент от корки до корки должен прочесть и воспоминания, и исследования, ибо без них нет полноты исторического знания.

Однажды, золотым воронежским вечером, слушал я его лекцию о западниках и славянофилах, а он, по обыкновению сделав подробный историографический и библиографический анализ темы, заключил ее знаменательными для моей судьбы словами:

– Тема почти не изучена, запутана и ждет своего исследователя.

У меня екнуло сердце: «Вот оно!»

К тому времени я уже начинал увлекаться историей «Молодой Германии» – общественно-политического движения Пруссии в эпоху наполеоновских войн, но Шевченко приглушил во мне «немецкий интерес» и развернул лицом к России.

Позднее меня будут часто спрашивать о причине жгучего интереса к истории русского либерализма: «Уж не купеческого или дворянского рода вы, молодой человек, а?!» Я честно и откровенно говорил о своем крестьянско-казачьем происхождении, рассказывал рабочую биографию, но вопрошатели с сомнением качали головами.

Вопросы нелепые и смешные. Если бы судьба исторической науки определялась только сословным или классовым интересом, она давно перестала бы существовать. История КПСС – убедительное тому доказательство, ибо, как писал Бердяев, «нет классовой истины, а есть классовая ложь». Нелепы и смешны такие вопросы еще и потому, что каждого исследователя фашизма или анархизма с подобных позиций следует подозревать в фашистских либо анархистских убеждениях!

Михаил Минович был личностью незаурядной. Сын раскулаченного, он полной горстью хлебнул сталинского лиха, пережил страшный голод девятьсот тридцать первого, прошел дорогами войны от Сталинграда до Берлина и выучился на вдовьи копейки. Честный был – до беспредела, и очень осторожный. Помнил и тридцать седьмой, и сорок девятый. В сущности же, был «неприслоненным» и в глубине души не только не принимал советский режим, но и ненавидел его. Однако надо было хорошо знать Шевченко, чтобы не обманываться на его счет.

Он, как и Москаленко с Лысцовым, в совершенстве владел приемом исторических параллелей. И когда мы слушали его рассказы о кочующем деспоте Николае Первом, о маскарадных реформах последекабристской эпохи, то переглядывались и раздували щеки: в памяти каждого всплывал шарообразный лик Никиты Сергеевича Хрущева, бестолково колесящего по городам и весям Страны Советов.

Любимой темой Шевченко была история падения крепостного права. Здесь параллели были настолько очевидны, что сопоставить положение крепостных романовской России с жалкой участью советского крестьянства не составляло никакого труда.

Вообще, недосказанность была общим стилем историков приснопамятного времени. И неудивительного было время «мертвого сезона» исторической науки. Самые талантливые, честные ее представители уходили в поисках свободы самовыражения в глубь веков, но, как правило, и там карающая десница серых кардиналов ЦК настигала их.

Шевченко был доброжелательным, любил профессию педагога и не жалел времени на воспитание «в чину учимых». Но Боже мой, какой он был педант!

Первую курсовую я писал под его руководством. Он придирался к каждому слову, к каждой фразе, требовал документального подтверждения цифр, высказываний, и, только отфильтровав каждую страницу, дал добро на защиту. Иногда я ревел белугой под прессом жестоких требований, но всякий раз, когда заикался о дефиците времени, о том, что не могу прочесть всех источников, он оставался непреклонен и говорил:

– В вашем дипломе не будет написано о том, что вы закончили вечернее отделение, а ваши будущие студенты смогут только посочувствовать вам, но не простят дилетантства. – И я, вздыхая, проклиная все на свете, плелся дорабатывать «курсач».

Теперь, спустя тридцать лет, я с благодарностью вспоминаю своего учителя и без претензий на тщеславие могу сказать: «Никто и никогда не упрекнул меня в легкости и поверхностном отношении к делу».

Изучение истории КПСС, философии, политэкономии, научного коммунизма мы воспринимали как барщину. Терпели. Да и не было среди преподавателей этих предметов ни талантливых, ни честных. Откуда бы они взялись, если служили ложной идее и античеловечному режиму? Это во-первых. А во-вторых, им не разрешали делать ни шага влево, ни шага вправо.

Правда, среди философов педагоги-личности все-таки встречались. Запомнился Александр Второв, который стал в университете предметом шуток: никак не мог защитить диссертацию. И только немногие понимали истинную причину: Второв не хотел лгать, ибо был слишком умным и слишком порядочным.

Кафедрой истории досоветского периода руководил профессор, доктор исторических наукЛазарь Борисович Генкин.

Лысый, крупный старик с породистым носом, он, постукивая палочкой, медленно ходил по факультетскому коридору, любезно со всеми раскланивался и каждого студента называл только на «вы». Курсы его я не слушал, а столкнулся с ним на научной студенческой конференции в 1966 году.

Генкин был председателем конференции. До сих пор не могу забыть того извинительного тона, с каким он говорил о студенческих докладах, посвященных проблемам всеобщей и древнерусской истории. Он отказывался их комментировать, прося сделать это своих коллег с соответствующих кафедр. Я был поражен. Как? Человек блестяще образованный, настоящая ходячая энциклопедия, не решается оценить доклад первокурсника о Катилине?!

Аэто ведь был урок всем нам – урок уважения пусть к незрелому, но самостоятельному суждению, урок преклонения перед компетентностью!

Когда мне предоставили слово, Лазарь Борисович повернулся в мою сторону и внимательно слушал все двадцать минут. Я рассказывал о истории изучения советской историографии западничества и славянофильства.

Сейчас я очень невысокого мнения о своем первом научном опусе. Мне даже стыдно вспоминать то выступление, перенасыщенное вульгарной социологией. Правда, я был искренен и не ведал, что творю. Громил налево и направо советских историков за искажение исторической правды о светлых личностях Хомякова, Грановского, Кавелина, Боткина. Откуда мне было знать, что дело тут заключалось не в неспособности ученых по достоинству оценить ранних русских либералов-гуманистов, а в идеологической монополии КПСС – той монополии, которая «выселила» из истории отечества и либералов и монархистов, оставив в ней только революционеров? А Генкин не только понял меня, но и поощрил. Это была самая светлая минута в моей жизни. Ни до, ни после такой мощной человеческой поддержки я не встречал.

Я ничего сначала не понял и искал глазами счастливчика, об аналитическом даре и чувстве истории которого говорил профессор. И только когда меня толкнули в бок и сказали: «Это же о тебе он говорит!» – я «прозрел» и чуть не сполз со стула.

Конечно, теперь я понимаю: то была поддержка не столько меня лично, сколько того направления в науке, с которым я связал свою судьбу. И все же каждый раз, когда жизнь перекрывает мне кислород, я вспоминаю ту знаменательную для меня речь Генкина – и снова живу, снова верю в себя.

Согласен на сто процентов: надо быть строгим и даже жестким учителем. Но если педагогическая требовательность обрезает крылья, кому она нужна? Лазарь Борисович без всякого труда мог камня на камне не оставить от моих ученических откровений, ибо то был карточный домик – не более, но он поддержал меня, вернее, мой подход, и тем самым приблизил час моего научного самостояния. Мудрый наставник ставит ученика «на крыло», а не бросает на землю.

В январе 1968 года я получил преддипломный отпуск и на четыре месяца ушел с авиационного завода. Из всех ранних русских либералов западного и восточного толка я, сам не знаю почему, выбрал Василия Петровича Боткина и посвятил ему дипломное исследование.

Понимал: карты брошены, назад пути нет. Поехал в Москву, а потом – в Ленинград. Работать в книгохранилищах.

Познакомился с фондами Боткина в Центральном государственном историческом архиве (бывший ЦГИАЛ), в рукописных отделах Щедринки и Ленинки, в отделе письменных источников Государственного исторического музея СССР и в Центральном государственном архиве литературы и искусства.

Благодарен судьбе за удивительные встречи с историками либерализма и буржуазии: С. С. Дмитриевым, Н. Л. Сладкевичем, К. С. Куйбышевой и другими, – о чем пишу в своих воспоминаниях «На Пречистенке в архиве» и в очерке «Совесть русской истории».

В июне 1968 года с отличием защитил диплом. Рецензировал его Л. Б. Генкин.

Ученый совет факультета дал мне рекомендацию для поступления в аспирантуру, но мест на дневном отделении не было. Снова доля заочника… Впрочем, мне предлагали дневное отделение – по специальности «Научный коммунизм» или «История КПСС».

«Но учтите, – говорили при этом многоуважаемые «шкафы науки», – вам придется создавать иные образы либералов, а не те, которые вы создали по наивности святой в своей дипломной работе». Все было ясно, как дважды два: либералы у меня должны будут деградировать, и чем стремительнее – тем лучше. Я отшучивался, благодарил, однако намерений своих не изменял.

В том же году работа о Боткине отцами факультета была направлена на Всесоюзный конкурс научных студенческих работ и, к моему восторгу, завоевала серебряную медаль. Лазарь Борисович тоже был приятно удивлен, но в разговоре один на один посоветовал не обольщаться, а продолжать работать и работать. Однако я после утверждения темы дипломной как темы кандидатской понесся на волне зыбкого признания, как Саврас без узды, – не удержишь.

Поехал в Москву, в Историко-архивный институт – к Владимиру Евгеньевичу Иллерицкому. Это был известный исследователь русской общественной мысли и специалист по революционно-демократической историографии. Его работы о исторических взглядах Белинского и Чернышевского рекомендовались как учебные пособия. Либералов он, конечно, не жаловал, но меня это не беспокоило, ибо я ехал к нему как к глубокому знатоку предреформенной России.

Меня встретил высокий, с военной выправкой, седой мужчина и, вопросительно посматривая через модные, в золотой оправе, очки, вежливо спросил:

– Что вам угодно?

Я оторопел от этой жгуче-холодной вежливости и, путаясь, объяснил цель приезда. Потом что-то говорил о всесоюзной известности ученого Иллерицкого, о его великих трудах и учебниках, а под конец с трепетом вынул из видавшего виды портфеля свое дипломное сочинение о Боткине, присовокупив к этому сообщение о серебряной медали, которую оно снискало (черт бы ее побрал!).

Я ожидал всего, что угодно, но только не того живого интереса, который вдруг совершенно преобразил профессора. Глаза его загорелись, ледяная вежливость слетела, как не было, и передо мной предстал обаятельный, милый человек. Попросил зайти к нему дня через три.

Всевышний ведает, как я томился, ожидая знакового часа. Я был почти убежден, что мой диплом – уже готовая диссертация, и мне хотелось узнать ее уязвимые места.

И вот настал тот памятный четверг сентября 1969 года от Рождества Христова. Иллерицкий встретил меня с прежней леденящей улыбкой, предложил сесть и начал медленно листать страницы моего труда.

Боже, Боже мой! Вся работа была исчеркана красным карандашом! Я похолодел и стал слушать.

– Вам оказали медвежью услугу, удостоив работу серебряной медали! – без обиняков заявил профессор, пригвоздив меня к стулу, и продолжал, ровно, безжалостно, ни разу не запнувшись: – Да, вы поработали в архивах. Ну и что?! Истории западничества не знаете! Надо потрудиться изучить историю либерализма на Западе. Это первое. Второе – проследить возникновение и развитие идей западничества в России с семнадцатого столетия до двадцатого. Третье – не надо оглуплять современную буржуазную историографию, где есть немало выдающихся трудов. Четвертое – связь между интересами российского торгово-промышленного сословия и либералами у вас получилась механической. И наконец, замечания и статьи Ленина о ранних либералах вы, что называется, «проглотили», а не изучили.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5