— Ты можешь все? — удивился его собеседник. — Тогда беги и добеги до края пустыни.
Малек зарычал и бросился на наглеца. Но тот ускользнул. Руки Малека впились в горячий песок.
— Дай мне воды, у тебя есть вода, — захныкал Малек, внезапно обмякнув и не в силах подняться. — Я знаю, у тебя есть вода, и ты пьешь тайком.
— Я не люблю воду. Я люблю песок. Малек не понимал, чего хочет от него странный похититель.
Бежать… да, бежать… Он поднялся и пошел. Бросил тяжелый пояс с кошелем. Потом аббу. Остался в одной длинной белой тунике. Шел, обливаясь потом. Сейчас, сейчас покажется дорога, хижина, пальма и под ней колодец. Малек останавливался и отирал пот. Оглядывался. За ним тянулась лиловая цепочка следов. А по следам шел проклятый дэв. Иногда ему казалось, что дэв пьет. Малек кидался к нему, но дэв ускользал. Малек никак не мог его догнать. Они носились по кругу. Малек падал на горячий песок и тут же вскакивал. Странно, но к полудню они были еще живы. И к вечеру тоже. Малек надеялся — если доживет до ночи, то спасется. До ночи он дожил. Но спасения не было. Пронизывающий до костей холод заставил его зарыться в песок, будто заживо лечь в могилу. Он забылся тяжелым сном. В бреду ему мерещились сочные гроздья винограда. Он разминал их губами, и в рот ему сыпался песок.
Малек очнулся и вскочил. Над краем пустыни показался срез раскаленного шара. Солнце вновь всходило.
Проклятый дэв сидел подле.
— Я не хочу умирать, — прошептал Малек. И заплакал. Без слез.
Солнце поднималось. Но Малек никуда не шел. Не было сил. Он лежал, еще на что-то надеясь. На пощаду, на милость. Воды! Воды!
Он вновь открыл глаза. И тут понял, что лежит в своей комнате на широком ложе. Вокруг ковры и подушки. У изголовья кувшин. И нет ни пустыни, ни жаркого солнца, ни проклятого песка. Лишь на пустой тарелке несколько использованных шприцев. И подле записка. Дрожащими пальцами Малек развернул ее.
«Тебе нельзя пить еще шесть часов», — было начертано крупными буквами по-латыни.
Малек зарычал, завертелся на месте. Шесть часов! О нет! Шесть глотков! О да! Малек схватил кувшин. Тот был полон ледяной прозрачной влаги. Он приник губами и стал пить. Один глоток, второй… Вода не приносила облегчения, рот жгло, будто он пил не воду, а глотал песок. Третий… В животе разгоралось пламя. Четвертый, пятый… Пальцы разжались, кувшин упал на пол, вода пролилась и напитала ковер. Малек зарычал и повалился на ковер. Чудилось — под ним раскаленный песок. Малек вскочил. Воды! Он кинулся к окну. И провалился в черную ямину.
Горячий песок вновь обжег тело. Малек повернул голову. Увидел небо — синее, настоящее. А в животе пекло все сильнее. Малек корчился, кожа пузырилась и лопалась до костей. Несчастный дергался и бил ногами. Кто-то плеснул на него из кувшина, но вода обожгла его, как кипяток. А небо над головой из голубого сделалось белым, потом багровым и наконец померкло.
Люди, столпившиеся вокруг лежащего на мостовой человека, в изумлении смотрели на странного самоубийцу, который все время повторял: «Воды, воды» — и разрывал ногтями кожу на животе, пока не затих.
— «Мечты» перебрал, — предположил низкорослый худощавый паренек, затягиваясь тоненькой табачной палочкой и сонно щурясь. — Видели мы такое, знаем…
Приехала медицинская машина и забрала тело.
Квинт сидел в маленькой таверне напротив и видел, как увозили тело Малека. Теперь работорговец уже никому не расскажет о том, что случилось в его крепости. Одним варваром, знающим про «ярмо», стало меньше. Варвары умрут, а римляне никогда никому ничего не расскажут. Прежде чем расстаться, каждый из римлян вытянул из мешка свой жребий — бумажку с именем. Квинту достался обрывок с надписью «Малек». Дело оказалось хлопотным и денежным, но нетрудным.
Впрочем, и потратился Квинт не слишком. Большая часть суммы, полученной от Летиции на выкуп пленных, осталась у Квинта: бывших пленников он одарил щедро, но и себя не забыл. До вечера Квинт проспал в своем номере в гостинице. Затем оделся и направился в алеаториум[45]. Несколько минут стоял у стола, наблюдая.
Немолодая женщина, затаив дыхание, следила, как падают на зеленое сукно кости. На худой жилистой шее светилась нитка крупного жемчуга. Когда-то жемчуг ценился в три раза дороже золота. С тех давних времен Рим питал слабость к жемчугу. Матрона выиграла. Засмеялась, обнажая блестящие зубы. Неестественно белые. Фальшивые. А может, и жемчуг фальшивый?
Квинт взял на тысячу серебряных тессер [46] и тоже сделал ставку. Он не вернется в Рим. Он дал клятву вместе с Элием, что не вернется. Квинт выиграл. Вновь поставил. И вновь — выигрыш. Но и на встречу с Элием фрументарий не поедет. Хватит ему бредовых приказов, хватит исполнения немыслимых желаний. Всего хватит. Устал. Весь — и душа, и шкура. Он не хочет больше никому служить. Он убежит в Новую Атлантиду. Зачем рисковать жизнью? К чему? Какова плата? Что получил Элий в награду за то, что хотел спасти Нисибис? Нечеловеческие муки, чудовищные унижения. Нет, ему такого не надо… Квинт отказывается от благородной роли. Это не для него. Но за все надо платить. За удачу — тоже. Квинт не против, он заплатит. Решено, плата за бегство — проигрыш. Если он проиграет, то убежит в Новую Атлантиду. Но он вновь выиграл. Матрона посмотрела на него с удивлением. Вздрогнули ярко накрашенные губы. Холеные белые пальцы постукивали по зеленому сукну.
Ну хорошо. Значит, не Новая Атлантида. Что-то другое. К примеру — Винланд. Еще ставка. И вновь кости выпали в пользу Квинта. Это ни на что не похоже! Квинта стала бить дрожь.
Красивая тонкогубая девица с бесстрастным лицом в белой тунике метала кости. Эй, красотка, постарайся для своего хозяина. Видишь эту гору тессер? Она ждет тебя. А меня ждет крайняя Фулла. Ну, разумеется, не край земли, а, к примеру… Лунный остров. [47]
И опять гора тессер перед Квинтом выросла вдвое. Он весь покрылся жарким липким потом. Напрасно он отирал платком лицо — кожа вновь становится мокрой. По спине стекали горячие струйки. Лицо девицы сделалось мраморным, белее ее белой туники. Итак, Лунный остров тоже не подходит. Тогда Республика Оранжевой реки. Постарайся, красотка. Я пришлю тебе оттуда алмаз на миллион сестерциев. Ничего не вышло. По-прежнему Фортуна была на стороне Квинта. Никто в зале уже не играл. И, похоже, не дышал. Все столпились вокруг. Следили. Кости гремели в стаканчике. Кто-то от волнения клацал зубами.
Тогда выберем место поближе. К примеру — Танаис… И… кости упали. Квинту — две единицы. Все. Чистый проигрыш. Окончательный. Никаких провокаций. Только смерть… Квинт засмеялся. И тут же смех замер на губах. Ведь он и должен был ехать в Танаис. Там назначена встреча с Элием. За что же он заплатил?
— Надо было вовремя остановиться, — прошептала перезрелая матрона, глядя, как серебряная лопаточка сгребает серебряные тессеры.
От Элия не убежать. Хоть горло режь, не убежать.
«За что же я заплатил?» — повторил вопрос Квинт, выходя на улицу.
Вдали на небе появились черные полосы. Они никли к земле, никли, но не сливались с нею. И черные черточки поддерживали их в дрожащем от жары воздухе. Телеграфные столбы вдоль дороги! Пыхтя от натуги, тащился старый-престарый паровоз, еще из прошлого века, рыжий, приземистый, с толстой трубой. Клубы дыма валили из трубы пышной седой бородою. С тоской путники проводили ползущего монстра взглядами.
Они вышли к железной дороге и остановились, раздумывая. Какая станция ближе? Направо? Налево? Авиатор Корд напрасно всматривался в карту. Угадать, где они находятся, было невозможно. Элий достал монетку.
— Головы или башни [48]? — спросил Корда.
— Головы, — сказал тот.
— Почему?
— Я всегда отвечаю: головы.
Вышло идти направо. И они пошли. До станции добрели к вечеру. Да и какая это станция — уложенный неровно камень вместо платформы, несколько пальм, три домика, огромная ржавая цистерна с водой и над ней на тонких паучьих ножках — водонапорный бак. Не было вокруг ни войны, ни горя. Не было варваров, готовых растоптать весь мир. Мальчонка пас овец на лоскутке чахлой зелени. Солнце светило. Дул ветер. Вечность висела, уцепившись за край пустыни. Серые камни, израненные песком и ветром, столпились вокруг станции безмолвными часовыми.
Ссохшийся от времени старик спал в углу маленькой каморки, накрывшись собственной аббой. Мухи роились над пустой чашкой и замусоленной тетрадью с расписанием поездов. Смотритель приоткрыл один глаз, глянул на путников и изрек:
— Поезд только завтра. А гостиница тут же. Плата вперед.
За стеною в лачуге стояли три ложа, покрытые драными одеялами из верблюжьей шерсти. В эту ночь путники спали под кровом, и им снились кошмары. Они вновь шли через пустыню и умирали от жажды.
В квадратную прорезь окна глянул утренний луч и сделал стену оранжевой. На оранжевой стене была пришпилена обертка от сухарей. Элий сорвал ее и прочел наспех нацарапанное послание:
«Прощай, римлянин. Я вывел тебя из пустыни. Плату за услуги я взял. Дальше наши пути расходятся. А что касается войны, то тайна проста. Надо опустить на землю звезду любви. А чтобы это сделать, нигде на земле целый год не должно быть войн. Ни одной капли крови на поле брани в течение года, и войны прекратятся навсегда». Элий с самого начала подозревал что-то в этом роде. Простое и недостижимое. Что-то вроде опоры для рычага Архимеда. Все человечьи задачи похожи друг на друга. Все они неразрешимы.
Шидурху-хаган исчез. Элий повернулся… и что-то впилось ему в бок. Монета. Золотая монета попала под ребро. Он схватился за пояс. Пояс был пуст. Все ауреи, переданные Квинтом, исчезли. Элий ощупал пояс авиатора, брошенный возле стены. Он также был пуст. А возле изголовья кровати блестел золотой. Что ж, до Танаиса они доберутся. Элия стал разбирать смех. Звезда любви опустится на землю. И мы заплатим ей за год любви сто золотых. А можем заплатить и двести.
Корд проснулся.
— Нам уже пора в путь?
— Может быть. Поезд скоро придет. Поедем в последнем вагоне — наш общий друг унес все деньги. Оставил по золотому.
— Проходимец. Я так и знал, что этим кончится.
— Он вывел нас из пустыни.
— Мы вышли сами. А он только увязался за нами. Встречал я таких на восточных рынках — волосы крашеные, обряжены в пестрые тряпки и таскают с собой либо говорящую мартышку, либо собаку. Хорошо, что он еще не прирезал нас во сне.
— И как только он сумел вытащить деньги, а я не услышал, — подивился Элий.
Постум ползал по ковру. В одной руке у него был ярко раскрашенный паровозик, в другой — золотое яблоко. Он пытался пристроить яблоко в тендер вместо угля, но яблоко никак не желало помещаться и постоянно вываливалось. Постум злился. Логос с улыбкой смотрел на крошечного повелителя огромной Империи.
— Давай поговорим, малыш…
— Давай, — гукнул в ответ Постум.
— Людям кажется, что ты издаешь лишь какие-то бессвязные звуки. Но я тебя понимаю.
— Я тебя тоже. А говорить я могу вполне понятно, только не хочу. Привяжутся со своими глупыми вопросами.
— Ты видишь это золотое яблоко?
— Ну да, я им играю.
— Знаешь, что написано на нем?
— Нет, я еще не умею читать. Пытаюсь, но не умею.
— Написано: «Достойнейшему».
— Вот как!
— Не кричи так громко. А то нянька нам помешает. А у нас очень важный разговор, малыш. И кончай греметь погремушкой. Ты уже большой. Погремушка тебе совершенно не к лицу. Архит, которого семь раз избирали стратегом, изобрел погремушку, потому что очень любил детей.
— Боги могли бы подарить Архиту такое яблоко? — Постум тряхнул погремушкой и засмеялся.
— Это яблоко вырастили боги. На волшебной яблоне в саду Гесперид. Но подарили тебе яблоко не боги. Яблоко тебе отдал твой отец.
— Откуда он знал, что я — достойнейший?
— Разве он мог думать иначе о своем сыне?
— Отец умер.
— Он оставил тебе яблоко. Нет, только не плачь, а то нянька меня выгонит.
— Ты боишься няньки?
— Все боятся нянек. К тому же она — соглядатай Бенита. Вот так. И оставь наконец погремушку. Неужели она тебе не надоела? Хорошо, очень хорошо. А я тебе открою тайну: твой отец не умер. Он жив. Я это точно знаю. Только сейчас он очень-очень далеко, и ему не добраться до Рима.
Нянька оглянулась. Чего это малыш хохочет? И что в детской делает этот парень? Правда, Летиция велела не мешать и позволять им играть, сколько угодно. Но все же… Вер няньке очень не нравился. Бывший гладиатор. Чему он может научить малыша?
— Римляне верят в разум, — продолжал Логос. — Я — бог разума. «Что есть благо? Знание. Что есть зло? Незнание», — сказал Сенека. Правда, Нерон велел ему вскрыть вены. Но это от незнания…
— Разве знание могло исправить Нерона?
— Ты знаешь, кто такой Нерон?
— О нем постоянно говорят во дворце.
— Нет, знание не может исправить таких людей, как Нерон. Но оно может их обуздать. Люди добра — так их называл Сенека — должны знать, что в руки неронов нельзя отдавать власть. Ни при каких обстоятельствах. Ведь людей хороших гораздо больше, нежели злых. Иначе бы мир кончился давно.
— Не замечал пока, — фыркнул малыш и протестующе затряс погремушкой.
— Подожди. Послушай меня. Все-таки я бог. И значит, могу тебя кое-чему научить. Люди слишком часто ошибаются. Они почему-то считают, что могут позволить злым управлять собой. И тогда… Тогда все становятся злыми…
— Как бабушка Сервилия?
— Да, как бабушка Сервилия. Знаешь, чего я боюсь?
— Ты боишься? А я думал, что боги ничего не боятся.
— Я боюсь, что злые люди возьмут над тобой власть.
— Я тоже этого боюсь. И мама боится. И Гет.
— Но ты, как почувствуешь, что становишься злым, посмотри на яблоко…
— А если яблоко сопрут? Кто-нибудь наверняка захочет иметь такое яблоко, раз на нем написано «Достойнейшему».
— Ты прав, малыш. Давай его спрячем.
— Куда?
— Отдай его на сохранение кому-нибудь. Гету, к примеру.
— Змею? Ага, он хорошо спрячет яблоко. Он хитрый. Вот только я боюсь, что он его съест. Знаешь, какой он прожорливый? Он каждый день вырастает на полфута. А может, на четверть. Я путаю половину и четверть. А ты не путаешь? Ты точно знаешь, что половина, а что четверть?
Логос рассмеялся.
— Зачем Гету есть золотое яблоко?
— Ну как же! Ты же сам сказал: яблоко из сада Гесперид. Молодильное яблоко. А Гет так боится умереть.
— Малыш мой! Радость моя! Дай я тебя поцелую! Ну конечно же! Сад Гесперид! Как я раньше не подумал! Дай-ка мне сюда это яблоко.
— Оно мое!
— Ну что ты, малыш, конечно же, твое. Я прошу дать на время. На минуту. Или на две.
— Ладно, но только на две. Логос взял яблоко, прижал к щеке и тут же отдернул руку.
— Что с тобой?
— Ничего. — Логос огляделся. Нянька как раз вышла из комнаты. — Эй, Гет, — позвал он бывшего гения.
Вентиляционная решетка сдвинулась в сторону, и наружу высунулась плоская змеиная голова.
— Держи яблоко и никому его не отдавай. Никому, пока я не позволю. Ни человеку, ни богу. Ты понял?
— А как я справлюсь с богом? — спросил змей.
— Как-нибудь обхитришь.
— А мы с тобой еще поговорим об Элии? — спросил Постум.
— Ну разумеется, — пообещал Логос.
Вечером нянька обыскала детскую. Все игрушки были на месте — и погремушки, и лошадки, и крошечные куклы-гении, — а золотого яблока не было. Тотчас нянька побежала к Летиции, позвали слуг. Искали. Малыш Постум смотрел на переполох и улыбался.
Глава 17
Апрельские игры 1976 года (продолжение)
«По заявлению посла Чингисхана, Танаису ничто не угрожает. Разграбление Иберии варвары объясняют вероломством самих жителей этой страны».
«На девятидневной тризне по диктатору Пробу не смог присутствовать его внук Марк Проб. Бенит же не сменил траурные темные одежды на белую тогу, чем поверг всех присутствующих в недоумение».
«Напротив Капитолия на правом берегу Тибра установлена база статуи Геркулеса и бронзовые ступни будущей огромной фигуры».
«Акта диурна», 3-й день до Ид[49]
Поезд тащился мимо станций, деревушек, городов. Люди входили и выходили. Шустрый чернявый парень уселся на скамью напротив. От него пахло чем-то приторно-сладким. Ярко-синяя туника была вышита красным шелком.
— Ты римлянин, — сказал он Элию и похлопал по яркому рекламному проспекту с фотографией Колизея.
— Возможно, — ответил тот. Было жарко. Ноги болели после перехода по пустыне. Хотелось спать.
— Куда едешь?
— Туда же, куда и поезд. Элий не выдержал, наклонился, потер правую голень.
Парень захохотал, обнажая белые зубы.
— Я Марк Библ. А ты?
Элий помедлил, затем сказал тихо:
— Я — Гай Элий Перегрин.
— У меня контора в Танаисе, торговое дело, — Марк Библ сунул карточку. — Будешь в Танаисе — заходи. Все струсили, думали, монголы грабанут Готию. ан не вышло. Слабоваты оказались.
— А ты уехал из Танаиса на всякий случай? — поинтересовался Элий.
— Бродяга, на что ты такое намекаешь?
— Я не намекаю, а говорю: ты уехал, когда опасность была близка, но теперь хочешь вернуться. Вполне закономерный поступок.
Торговец расхохотался, в преувеличенном восторге хлопнул ладонью по столу.
— Все рвали когти. И римляне, и варвары. Ты бы видел, что творилось. Билеты на теплоходы подскочили втрое в цене. А ты, ты сам-то! Небось был где-то далеко.
— Да, я был далеко, — согласился Элий.
— А теперь возвращаешься?
— Нет, просто еду на встречу.
— Так чего же попрекаешь?
— Я не попрекаю, а констатирую.
— Куришь? — спросил торговец и достал из кармана серебряную плоскую коробочку. Элий отрицательно покачал головой.
— Это не табак, кое-что получше. — Из серебряной коробки торговец извлек тонкую палочку. — Попробуй.
— Ты этим торгуешь?
Марк Библ опять взъярился, преувеличенно, фальшиво:
— Слушай, ты, без фокусов. Кури. А не то я велю ссадить тебя с поезда. Я могу.
— Староват ты для торговца в розницу, — заметил Элий, беря палочку и закуривая. Сделал затяжку и выбросил палочку в открытое окно.
— Ты что! — Торговец даже привстал с места, будто глазам не поверил.
— Ты сказал: закури, или высадишь. Вот я и закурил.
— Ну ты даешь! — то ли восхищенно, то ли осуждающе покачал головой Марк Библ, достал палочку и сунул меж зубов.
Элий выхватил из рук торговца коробочку и вытряхнул ее содержимое за окно.
— Э-э-э…— только и провыл кратенько Библ, выронил изо рта наркотическую палочку, позабыв, что хотел закурить. Потом завизжал тонко и зло. В смуглом кулаке сверкнул коротенький ножик.
Но рука его тут же намертво оказалась прижатой к сиденью, а пальцы будто раздавило тисками. Ножик дзинькнул, закатываясь под сиденье.
— Сейчас будет станция, — прошипел Элий в ухо с массивной золотой серьгой. — Там сойдешь.
— Так ты… — ахнул понятливо торговец, и губы его плаксиво запрыгали. — Да я… вижу, печалится человек, дай, думаю, помогу. Может, болит что, может плохо. Я по доброте душевной помочь хотел. Клянусь Геркулесом. Просто помочь.
— На станции сойдешь или, клянусь Геркулесом, позову вигилов.
Элий отпустил незадачливого благодетеля. Библ поднялся, постоял, пошатываясь.
— Да вигилам плевать на зелье. Здесь все курят… все…
— Пошел! — приказал Элий. И Библ исчез.
«Не надо было уезжать», — в который раз подумал Марк Проб.
Не надо было. Но почему? Знамений дурных не было. Предчувствий тоже. Была звенящая пустота, которая не давала вылупляться будущему. Пустота, затягивающая трясиной. Пустота, поглощающая голоса — богов, людей и гениев.
Нет гениев — понял вдруг Марк и ударил кулаком в стену. Стена незнакомая — гладкая, холодная и какая-то равнодушная, неживая. Стена дома, у которого нет ларов.
Марк повернул голову. Для этого потребовалось усилие. Для всего теперь требовалось усилие. Жизнь утратила вкус, сделалась пресной. Жизнь — это дом, в котором никто тебя не ждет, никто не всплакнет, когда уйдешь. Дом, который не жаль покинуть. Марк Проб изумился — немного, совсем чуть-чуть. Неужто это его, центуриона специальной центурии вигилов, осаждают такие нелепые мысли.
Он, верно, болен. И вспомнил, что в самом деле болен. И холодная чужая стена — это стена в палате ожогового центра Эсквилинской больницы. И еще он вспомнил, как авто свернуло с Аппиевой дороги…
Огромная толстенная ветка нависла над кроватью… крошечная голова с человечьим лицом и выпученными глазами закачалась на гибком стебле. Марк схватил со столика чашку и швырнул в голову…
— Ну вот, опять, — вздохнул младший медик, стирая воду с лица.
— Как он? — Фабия подняла не разбившуюся чашку и поставила на столик. Фабия была в зеленом медицинском балахоне, в марлевой маске.
— Очень плох, — отвечал медик. — Не побудешь здесь, домна, пока не подействует лекарство? Боюсь, опять начнется приступ.
— Что мне делать?
— Начнет буянить — нажми кнопку вызова. А то у меня в седьмой палате еще двое очень тяжелых.
Медик ушел. А Фабия придвинула легкий пластиковый стул и села. Два раза в месяц приходила она в Эсквилинскую больницу навестить безродных или забытых роднёю. Иметь собственных клиентов было Фабии слишком хлопотно. Но сообща общество вдов Третьей Северной войны патронировало больницу. Сегодня, получив в справочном имена одиноких больных, она с изумлением обнаружила в списке имя Марка Проба. Оказывается, этого молодого известного человека некому было навестить.
Фабия смотрела в лицо больного, силясь угадать, какие мысли бродят в мозгу центуриона. Чем-то Марк напоминал Гая Габиния, хотя и не был так безнадежен. Своей беспомощностью походил, своей зависимостью от посторонних бездвижностью тела. Каплю за каплей роняла капельница в вену на руке, даруя успокоение. Марк затих, веки его стали смеживаться. Можно было теперь уйти. Но Фабия не уходила. Она вглядывалась в лицо больного. И ей начинало казаться, что отрывки бредовых мыслей, что оплели мозг Марка Проба, медленно покидают воспаленный мозг и плывут по воздуху, чтобы поселиться в голове Фабии. Это пугало. Но любопытство пересиливало и не давало подняться со стула. Она будет здесь сидеть и час, и два… может быть до самого заката, пока все образы Марка не поселятся в ее голове.
…И вот уже пурпурная «триера» сворачивает с Аппиевой дороги…
Авто Макция Проба свернуло с Аппиевой дороги на узкую боковую дорогу. Марк, сидевший на заднем сиденье, подозрительно посматривал на бесконечную аркаду акведука, под который они вот-вот должны были въехать. Что-то не нравилось ему в мелькании бесчисленных арок. Что-то смущало. Он и сам не знал — что. Что-то не так, совершенно не так… Плохо… все плохо…
— Не понимаю, почему ты нянчишься с этим Бенитом? — раздраженно спросил Марк. — Я уверен, что именно он изнасиловал Марцию. Хотел стравить Элия с Руфином. Очень тонкий расчет. А теперь все эти убийства, поджоги. Тут явная связь. Как будто кто-то исполняет желания, причем самые мерзкие.
— Ты можешь доказать вину Бенита? — спросил Макций.
— В суде нет. Но мы можем начать кампанию в прессе.
— Не тебе сражаться на страницах вестников с Бенитом. Он мигом собьет тебя с исходной позиции [50].
— Послушай только, что пишет Бенит в своем «Первооткрывателе»! «Римлян сотни лет отучали от настоящих желаний. Пора вспомнить, что римляне — народ завоевателей! Чтобы вернуть народу величие, надо заставить его сражаться. Даже если он этого не хочет. С последней войны миновало более двадцати лет. Выросло поколение, которое не знает, что такое война. Пора поднять в обществе температуру». Ты только послушай! Каково! Поднять температуру. Ты потерял единственного сына, я вырос сиротой. А этот тип мечтает о новой бойне. Да он наверняка самый последний трус.
— Даже если он смельчак — это что-то меняет?
— Зачем этому типу поднимать температуру, скажи?
— Он хочет абсолютной власти. У людей слишком бедная фантазия. Все, что они могут придумать, — это попытаться вернуть прошлое. «Кто видел настоящее, тот уже видел все, бывшее в течение вечности, и все, что еще будет в течение беспредельного времени. Ибо все однородно и единообразно"[51]. — Макций Проб неожиданно замолчал. — Кстати, нет никаких известий от Квинта?
— Нет, — покачал головой Марк Проб. — Ты думаешь, что…
— Я ничего не думаю, — поспешно оборвал его престарелый диктатор.
И тут огромный желтовато-коричневый ствол повис над дорогой. Марк не успел даже крикнуть: берегись. Водитель затормозил. Но было поздно. Ствол изогнулся, длинные черные щупальца протянулись к горлу старика, обвились вокруг его шеи и вырвали слабое тело из машины. Марк завороженно смотрел, как черные гибкие «пальцы» оплетают худую вздрагивающую спину, кольцами свиваются вокруг шеи. В следующее мгновение, опомнившись, центурион выхватил меч. И тут же увидел, что щупальца тянутся к нему, ползут, закручиваясь усиками гигантского гороха. Марк рубанул наугад, черная липкая жидкость с шипением брызнула на дорогу, на обитые пурпуром сиденья авто. Тонко вскрикнул водитель, борясь с неведомой тварью. Марк увидел тело деда, поднятое над вершиною пинии. Старый диктатор еще был жив. Его выпученные бесцветные глаза смотрели на Марка и умоляли: спаси. Раскрытый рот с бледными деснами и белый лоскут языка… И вдруг рот наполнился вишнево-красным. Марк принялся рубить уже не по щупальцам, а по толстому, похожему на могучее древо телу неведомой твари. Клинок оставлял на туловище глубокие раны, и из них, шипя, выливалась черная густая жидкость. Тварь перекручивалась кольцами и отползала, и наконец Марк увидел голову — подлинно человеческую крошечную голову с маленькими голубыми глазками. Голова смотрела на центуриона немигающим взглядом, и изо рта по подбородку с редкой белесой бороденкой стекала все та же черная жидкость. Эта уродливая человеческая голова ужаснула центуриона куда больше, чем огромное змеевидное туловище, что свисало с акведука. Марк ударил еще раз с такой яростью, что едва не перерубил монстра пополам. Во всяком случае что-то важное удар повредил. Взметнувшаяся до самой вершины пинии голова внезапно рухнула вниз, щупальца опали, как завядшие под палящим солнцем срезанные сорняки. Тварь выронила тело диктатора и замерла. Вернее, замерла одна ее верхняя половина, а вторая отчаянно извивалась, дергалась, хватала змеевидными отростками все подряд. Из глубоких ран продолжала хлестать вонючая жидкость.
Но Марк уже не обращал внимания на тварь. Он бросился к деду. Тот лежал, оплетенный черными мертвыми отростками, и не шевелился. Шея его была неестественно вывернута, глаза открыты и неподвижны. Рот был полон крови. Марк присел на корточки рядом с дедом и заплакал. Он не замечал, что на его коже, там, куда попали черные капли, вспухают огромные волдыри. Вскоре все тело Марка было покрыто ими. Когда к месту трагедии прибыла машина «скорой», центурион потерял сознание.
— Нападение гения-монстра на Макция Проба не может быть случайностью. Кто-то натравил чудовище на диктатора. В этом почти не приходится сомневаться. К сожалению, единственный свидетель Марк Проб пока не может дать показаний. Префект римских вигилов Курций отказался комментировать это убийство, — сообщила Верония Нонниан, ведущая заседание сената. — Но как бы то ни было, мы должны избрать нового диктатора.
В первую минуту никто из старейших сенаторов или консуляров не пожелал высказаться. Слово взял Луций Галл.
— Отцы-сенаторы, подумайте хорошенько! Вы собираетесь опять предоставить власть старику. Невероятно! Мы будем избирать диктатора каждый месяц или каждый год. Эта чехарда погубит Рим. Мы должны вручить власть сильному, мудрому и дальновидному политику, пока Постум еще ребенок.
— Лучше передать часть полномочий диктатора первому консулу, в том числе право подписывать бумаги за императора, — предложил сенатор Помпоний Секунд. — Тогда Риму не понадобится никого избирать.
— В этом случае мы меняем конституцию! — запротестовала Верония Нонниан. — Это недопустимо. Власть консула — одно. Власть императора — совсем другое. Император — главнокомандующий.
— Но Постум не может командовать войсками, — справедливо заметил Помпоний Секунд.
— А я предлагаю избрать Бенита, — заявил Луций Галл. — Лучшую кандидатуру просто не найти!. Он молод. Он может занимать эту должность все двадцать лет. У нас не будет хлопот. К тому же он родственник Императора, хотя и не связан кровными узами с ним. Трудно представить более подходящую кандидатуру. Вспомните, как он одним ударом подавил мятеж гениев. В наше смутное время нам нужен молодой энергичный правитель.
— Спору нет, Бенит талантлив и энергичен. Но средства, к которым он прибегает, весьма сомнительны, — сухо заметила Верония. — Я категорически против. Мы решили назначать сенаторов по старшинству. Выходит, что диктатором должен быть назначен Флакк.
В курии сделалось тихо. Если Макция Проба избрали практически единогласно, то Флакка большинство недолюбливали, его не поддерживала даже собственная партия оптиматов, авентинцы приходили в ярость при одном звуке его имени. Да и консул Силан его терпеть не мог.
— Скорее пегая свинья станет диктатором, — донеслось с заднего ряда.
Сдавленный смех прокатился по рядам.
— Пусть выскажется Бенит, — предложил Луций Галл, прыская в кулак.
Бенит поднялся. Обвел присутствующих тяжелым взглядом. И вдруг улыбнулся — радостно, открыто. И всех обворожила его улыбка. Даже Верония в ответ невольно улыбнулась. Хотя до этого хмурилась и строго поглядывала на сенаторов.
— Власть принадлежит Постуму Августу. Никто в Риме не может ее отнять у императора. Так что должность диктатора чисто номинальная, — сообщил Бенит прописные истины. Его слушали внимательно, будто он излагал волю богов. Всем вдруг понравились и его голос, и его тяжелый взгляд, и даже его несолидный вид.