Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Столешников переулок

ModernLib.Net / Александр Чернобровкин / Столешников переулок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Александр Чернобровкин
Жанр:

 

 


– Так точно.

– Выполняй приказ! – завхоз согнул указательный палец, свернув кукиш, и указал кукишем на входную дверь: – В автобус.

– Куда поедем?

– Что ты такой любопытный?! Куда надо, туда и поедем, – он остановился в дверях, выбивая ногой клинышки, посмотрел на телефон в вахтерской. – Ключи где?

– Вот.

Завхоз выдернул их, будто отнимал силой. Он запер дверь на оба замка, звякнул по надраенной ручке ключами, проверяя, наверное, не из благородного ли металла. Звон был не тот, поэтому завхоз пожевал по-кроличьи кончик левого уса и направился к микроавтобусу.

– Залазь, – подтолкнул он в спину кулаком, сухим и костистым. – В общаге живешь?

– На квартире.

Сиденье было мягким и теплым, напоминало прогретый песок на пляже. От лежавшего рядом компьютера пахло горелой проводкой.

– Адрес какой?

– Столешников переулок.

– Туда и поедем, – скомандовал завхоз шоферу, опускаясь на переднее сиденье.

– Придут на работу, а все закрыто! – радостно произнес шофер, поглядев на дверь учреждения.

– Как придут, так и разбегутся, – с горечью произнес завхоз. – Хана конторе. А такое теплое местечко было. Теперь Ельцин отыграется на всех, перед кем унижался, пока к власти карабкался. Однозначно.

– И мне больше не приходить?

– Тебе, – обернувшись, сказал завхоз, – и тем более. Даже за расчетными не появляйся. Если вдруг выйдут на тебя – никто тебя искать не будет, но на всякий случай, – ты ничего не видел, ничего не знаешь. Пришел я и отправил тебя домой за то, что спал на дежурстве. Ясно?

– Я не спал.

– Разговорчики! – завхоз потрогал пальцем кончики усов осторожно, как ежика. – Тебе нравится компьютер, рядом с которым сидишь?

– Да.

– Сейчас мы высадим тебя вместе с ним возле твоего дома – и ты спал на дежурстве и ничего не видел. Согласен?

– Да!

– Ну и молодец! – завхоз попробовал дотянуться до колена собеседника, не смог, поэтому похлопал по своему.

Улицы наполнялись людьми, которые, казалось, специально ждали в подъездах, а когда микроавтобус приближался к дому, выходили, чтобы плеснуть прямо под колеса недовольство жизнью, вынесенное, как мусор, из квартиры. Глядя на их кислые физиономии, не верилось, что светит солнце, что день обещает быть ясным и радостным. Не видно ни солдат, ни танков. И милиции маловато, изредка попадался гаишник, да и тот снулый, будто только что оторвался от выхлопной трубы. На повороте с Пушкинской в Столешников под колеса чуть не попал дряхлый седой бомж в рыжеватом, рваном, осеннем пальто.

– Чтоб тебя! – ругнулся шофер. – Только ДТП нам не хватало!

– Это молодая демократия выползла! – пошутил завхоз. – Однозначно!

– За «Алмазом» остановитесь.

Микроавтобус замер напротив входа в подъезд.

– Давай шустренько! – подогнал завхоз, но даже не пошевелился помочь.

Системный блок – на тротуар между растоптанным окурком и зеленоватым плевком, монитор – рядом, поближе к розоватой расплющенной жвачке, клавиатуру – на системный блок.

Дверца микроавтобуса сразу же захлопнулась. Внутри салона завхоз пошевелил губами, видимо, прощаясь. Пусть так и будет, усогрыз. Однозначно.

Женщина —

это слезинка,

упавшая

с ресниц весны

на булыжники будней.

В овальной прихожей, в которой, из-за ее формы, чувствуешь себя как на вокзале, под висевшим на стене древним, наверное, дореволюционным телефонным аппаратом, спиной к нему и прижав трубку головой к плечу, сидела на стуле, принесенном из своей комнаты, Антонина Михайловна – бодрая пенсионерка лет шестидесяти. Жизнь в коммуналке отшлифовала ее, научила не видеть недостатки соседей, не иметь недостатков самой, казаться незаметной, вовремя исчезать в свою комнату и без нужды оттуда не появляться. Такой же отшлифованной была и ее внешность: типичная худая старуха без цвета, без вкуса, без запаха. Разве что хромота на левую ногу – бог ведьму метит – отличала ее от других божьих одуванчиков. Почти все время Антонина Михайловна беззвучно сидела в своей комнате. Ни телевизора, ни радио у нее не было. Непонятно и чем питается. Никто из соседей не видел, чтобы она ходила в магазин. Так же ни разу не была замечена в туалете и ванной. Изредка старуху видели на кухне, когда забирала закипевший чайник, алюминиевый, высокий и узкий, на самых кончиках решетки конфорочной держался, или белую кастрюльку с черными пятнами у днища, где отбилась эмаль, и пробкой, продетой в ушко крышки, чтобы не обжечь пальцы. Заходишь на кухню, а на конфорке пускает струю пара ее чайник, непонятно как появившийся здесь. Через несколько минут пришкандыбывает хозяйка и, тихо бормоча что-то под нос, унесет его в комнату. Зато каждый вечер часик-другой Антонина Михайловна болтала по телефону, пугливо посматривая на проходивших мимо соседей. Трепалась с подружками, которых никто никогда не видел. Складывалось впечатление, что этих подруг и нет вовсе, давно перемёрли. Просто Антонина Михайловна поднимает трубку, каким-то образом отключает гудки и говорит никому в никуда или прямо на тот свет. Жаловалась всегда на одно и то же: дом под снос, всего одна квартира заселена, скоро отключат газ, свет и воду, бомжи шляются, вот-вот подожгут, а другое жилье не дают, предлагают отдельную квартиру на окраине, пусть сами там живут, она всю жизнь (не считая детства и юности на окраине глухой деревни) прожила в центре Москвы и никуда отсюда не уедет. Соседи выучили ее жалобы наизусть, привыкли не слышать их, а при необходимости могли бы произнести в трубку вместо Антонины Михайловны.

– Добрый вечер!

– Здравствуй! – поздоровалась Антонина Михайловна, кивнув головой, для чего придержала трубку рукой. Во взгляде появилось опасение, что сейчас ее отгонят от телефона. Увидев, что проходят мимо, сообщила в трубку: – Сосед пришел. Студент, из крайней комнаты. Самый спокойный из них. Я тебе рассказывала… Ну, вот, дождалась я очереди, кладу перед ним бумаги…

Справа от входной двери овальная прихожая сужалась вдвое и переходила в обычный жилой коридор, который делил квартиру на две части. Слева была кухня с дверью на черный ход, закрытой на засов и крючок, двумя белыми четырехконфорочными газовыми плитками с въевшимися намертво бурыми подтеками и двумя столами, над которыми к стене был прибит фанерный бледно-голубой ящик с полочками для посуды, где стояли глубокая тарелка и три мелкие, пять граненых стаканов и несколько разнокалиберных фужеров, стопок, рюмок, одолженных в самых неожиданных местах. Еще был умывальник с двумя железными кранами, когда-то покрашенными в красный – горячая вода – и синий – холодная, но теперь от краски осталось по паре воспоминаний в тех местах, куда редко добиралась человеческая рука. Из обоих кранов капала вода, причем холодный сачковал через три на четвертую. Стулья отсутствовали, каждый приносил свои и после трапезы уносил, потому что эти предметы мебели имели привычку бесследно исчезать. Так как доступа не было только в комнату Антонины Михайловны, остальные жильцы грешили на старуху, но непонятно было, как в ее комнатушке поместились те девять стульев, которые исчезли за последний год. Антонина Михайловна обитала рядом с кухней. Ее комната была единственная жилая по левой стороне коридора. Даже заглянуть туда, не то что зайти, никому из соседей до сих пор не удавалось.

Дальше коридор упирался в подсобную комнату без двери, темную и заваленную старой, пропыленной рухлядью. Время от времени из нее выпадал какой-нибудь предмет – безголовая кукла, книжка без обложки или изъеденная молью муфта, – который долго путался под ногами жильцов, перефутболивался из одного конца коридора в другой, пока не исчезал бесследно. К подсобке примыкала еще одна такая же комната без двери, но там стояли две стиральные машины, обе сломанные. Повернув налево, коридор утыкался в дверь туалетной комнаты, которая была метр шириной и три с половиной длиной. Вцементированный в пол почти на две трети высоты, белый унитаз терялся в конце этого ущелья, и казалось, находится за пределами квартиры, нависает над двором. Справа от туалета находилась ванная комната с огромной чугунной неэмалированной ванной, которая стояла у стены напротив входной двери и занимала почти все свободное пространство. По площади ванная комната – развернутый на девяносто градусов туалет – метр длины и три с половиной ширины. Над серединой ванны нависали два больших бронзовых крана с фигурными вентилями. Когда их открываешь, краны несколько секунд рычат и шипят возмущенно, потом срыгивают и только тогда начинают лить воду под однотонное урчание труб. Закрывались краны плотно, ни капли не пропускали. Не сказать, чтобы это была самая теплая комната квартиры, но самая сухая – точно. Сколько бы здесь не набрызгали воды, через полчаса становилось сухо. И стирка здесь сохла быстрее, чем в любом другом месте квартиры. Поэтому, наверное, в ванной комнате пахло не сыростью, плесенью, а той смесью железа и угля, какой бывает в старых кочегарках.

По правую сторону коридора до его поворота налево находились четыре жилые комнаты. В первые две вела одна дверь. Через нее попадаешь в маленький темный тамбур, в котором были еще две двери в комнаты пеналы, каждая чуть шире своего высокого окна, глядящего на четырехэтажный дом, расположенный по другую сторону Столешникова переулка. На стук из-за правой двери не ответили. Она оказалась не заперта. Полутораспальная кровать у правой стены, не застеленная, с матрацем в красную и желтовато-белую полоску и с бледно-коричневой подушкой с темно-серым штампом общежития института. Рядом с кроватью у левой стены – письменный стол без ящичков. Между кроватью и столом проход был узенький, только боком протиснешься. Последний хозяин этой комнаты часто спросонья налетал на стол и потом ругался на всю квартиру долго и матерно. На полу валялись два учебника по программе первого курса, тетради, газеты и несколько исписанных листов бумаги. Был человек – и нет его. Даже запаха не осталось, старым деревом тянет.

Во второй комнате слушали радио. Диктор предлагал баночное пиво, которое может получить подсуетившийся, который дозвонится первым и правильно ответит на вопрос. По голосу было слышно, что диктор уже продегустировал напиток, поимел положительные эмоции и собирался повторить их, опередив самого шустрого звонильщика.

– Заходи! – перекрикивая диктора, отреагировал Рамиль на стук в дверь.

Он лежал на кровати, такой же, как в соседней комнате, только застеленной клетчатым зелено-желтым одеялом с черным штампом общаги. Напротив кровати стояли два стула, заваленные одеждой. На вбитых в стену гвоздях висели две куртки, осенняя и зимняя. Под ними стояла батарея бутылок, запыленных и свежих, в основном из-под водки и пива. Остальное имущество – несколько книг, большие, наверное, овечьи ножницы, маленький дырявый глобус, транзисторный приемник с медной проволокой-антеной, привязанной к ручке окна и куча мелких безделушек лежали на широком мраморном подоконнике, похожем на обломок подъездной лестницы. Во всех четырех комнатах мебель и постельные принадлежности были из одного общежития и даже из одной комнаты, куда год назад поселили четырех первокурсников, а они все вместе – сначала Рамиль, а потом остальные трое, – перебрались в коммуналку в Столешниковом. Рамиль лежал одетый и обутый. Ноги в туфлях со стертыми наружу каблуками пристроил на спинку кровати. Восьмого марта ему стукнуло двадцать семь. Первые пятнадцать лет он провел в башкирской деревне. Отец – татарин, мать – башкирка, а лицом смахивал на славянина. Была в этом лице детская незащищенность, как у большинства близоруких. Рано повзрослевший ребенок, успевший обзавестись морщинами-смешинками у глаз и редкой сединой в темно-русых, коротко стриженных волосах. Но под детскостью медленно перемещалась, отыскивая лазейку, ярость, короткая и острая. Рост ниже среднего, ни худой, ни толстый. Любит застолья с долгими, бессодержательными, но очень эмоциональными разговорами, когда его уважают и он уважает. Рамиль закончил автодорожный техникум, помотался по стране, прокладывая, строя, ремонтирую. В армию его не взяли из-за плохого зрения. Вскоре ему самому надоело плохо видеть. Он вернулся в Башкирию и в уфимском филиале Федорова сделал операцию. Зрение улучшилось настолько, что Рамиль принялся читать запоем. Наверное, чтобы вернуть зрение на прежний уровень. Тяга к чтению приросла тягой к знаниям. Он поехал в Москву и на удивление всем и в первую очередь самому себе поступил в институт. Учеба быстро надоела. После первой кое-как сданной сессии Рамиль устроился дворником. Он утверждал, что надоела не учеба, а общага, но тогда непонятно было, зачем перетянул сюда соседей по комнате. Чем бы Рамиль ни занимался, основная его профессия – хороший парень.

– А где Камиль?

– Здрасьте вам! – насмешливо кинул Рамиль и убавил звук транзистора. – Мы вчера его проводили! Так набухались, что чуть на поезд не опоздали. Я же звал тебя.

– Да?

– Конечно! Ты за компьютером сидел. Сказал, сейчас закончишь и придешь. Так и не появился. И Камиль заходил прощаться, – рассказал Рамиль. – Ты чего – серьезно не помнишь?!

– Нет.

Рамиль пошлепал рукой по бедру, изображая радость или восхищение:

– Ну, ты даешь! Совсем поехал на компьютере, фалян-тугэн!

«Фалян-тугэн» с башкирского переводится как «так-сяк», «всего-ничего», «и тому подобное», «то-то и всего».

– А если и поехал – так что?

– Ничего! Будь себе психом на здоровье! – пожелал он. – Говорят, сумасшедшим жить легче и, главное, веселее.

– Легче – может быть. Проблем уж точно меньше.

– Ладно тебе, не скромничай! – хлопнув рукой себя по ляжке, произнес Рамиль. – Уехал Камиль. В Уфу. Решил бизнесом заняться. Говорит, хватит штаны за партой просиживать, пора за дело браться, фалян-тугэн. А ты меня все попрекаешь, что на занятия не хожу.

– Я не попрекал. В деканате велели передать, я и передал. Сам не хожу, недели три уже не был.

– Слушай, дай мне поиграть на компьютере, – попросил он.

– Нет.

– Не бойся, не сломаю, – сказал он.

– Я не потому. Тебе понравится, будешь надоедать.

– Скажешь тоже! – Рамиль погладил себя по голове, как делают дети: какой я хороший! – Обойдемся и без компьютера. А ты чего пришел?

– Мастерша передала, чтобы завтра в двенадцать собрались, соль с песком на зиму привезут, будем выгружать.

– Пусть сама выгружает! Я и так сколько раз ее участок убирал, – отбрыкнулся Рамиль. Он всегда сперва отказывался, возмущаясь, а потом делал. – Скажешь, что меня не было дома, не ночевал.

– Хорошо, скажу.

– Да, пусть сама повкалывает, жир растрясет, фалян-тугэн, – молвил он и добавил в оправдание: – Мне завтра надо на встречу защитников Белого дома. Книжку собираются выпустить с фотографиями всех, кто там был. Представляешь, что будет в моей деревне, когда покажу им книжку со своей фотографией?!

Конечно, после такого героического поступка трудно возвращаться к метле и соли. Вдруг и там сфотографируют? Что будет в деревне, когда увидят еще и эту фотографию?!

Следующие две комнаты были раза в три больше предыдущих. Рамиль и сам не мог объяснить, почему поселился в маленькой, а не в одной из этих. В первой комнате жил Женя по прозвищу Хмурый.

– Да, – разрешил он за мгновение до того, как в дверь постучали.

В этой комнате, кроме кровати, имелся забытый предыдущими жильцами старинный стол, широченный, размером с бильярдный. В нем было множество ящичков, в которых хранились запахи из прошлого. Если с зажмуренными глазами открыть какой-нибудь ящичек, то покажется, будто перенесся в девятнадцатое столетие: рядом ходят мужчины в котелках и сюртуках, а женщины шуршат кринолином. На столе стояла фаянсовая чайная чашка емкостью в пол-литра, не меньше, лежал две желто-синие пачки индийского чая, целая и початая, шестиструнная гитара и несколько книг, фантастика и религиозные. На стене над кроватью висело распятие – черный крест с белым Иисусом – католическое, вроде бы простое, но с внутренним выпендрежем, скрыто хвастливое. Православные распятия откровеннее: или слишком бедные, чрезмерно униженные, или слишком роскошные, обуянные гордыней.

Женя, как и Рамиль, находился в любимом положении – лежал. Родился и вырос он в Сибири, в Иркутской области, а Восток – дело лежачее. Устроился Женя не на кровати, а на постеленном на полу толстом голубом одеяле, из многочисленных прорех которого выглядывала желтоватая вата. Нет, Хмурый не терзал тело аскезой, просто уступил свою кровать, как и шею, нахрапистой гостье по имени Яся, на которую неровно дышал. Был он ростом за метр восемьдесят, спортивно сложен, голова зубилом, сильно сжатая с боков и острием вперед, которое заканчивалось длинным носом. На носу, скрывая немного выпученные глаза, примостились очки в оправе под золото. Очки абсолютно не шли к простецкому лицу, создавалось впечатление, что Хмурый стибрил их у знакомого интеллигента, чтобы повыделываться. Он, как и Рамиль, получил белый билет из-за зрения и очень не любил отвечать на вопросы по поводу армии. Стеснялся говорить правду и врать стеснялся. До института он поработал на бульдозере, поэтому любил похвастать тайгой, будто она принадлежала только ему, и мощностью дизельных двигателей, будто один из них стоял у него в груди. На здоровье он, действительно, не жаловался. Ничем никогда не болел, даже гриппом, ел все подряд и в неограниченном количестве, а чай пил – крутой кипяток, заваренный до черноты. Сёрбал – втягивал кипяток с воздухом – так громко, что слышно было на улице. Прохожие, особенно ночью, испуганно вертели головами, стараясь понять, где и кого пытают. Сёрбал ночи напролет, читая книги. Пока болел институтом – учебники, затем Яся разрешила увлечься ею, потребовала принять католичество и заставила штудировать катехизисы. Хмурым его прозвали за то, что однажды спросил у однокурсника: «Ты почему такой хмурый?» Однокурсника перемкнуло на этом простом вопросе, принялся задавать его Жене при каждой встрече. Остальные послушали-послушали и решили, что Женя и впрямь Хмурый. Он стеснялся своей провинциальности, пряча ее то за грубостью, даже хамством, то прикидываясь дурачком, причем частенько забывал выйти из роли. Поступление в институт он, как и Рамиль, считал хитрым маневром преподавателей, знающих об обязательном отсеве студентов и специально набирающих несколько человек, которые уйдут сами и которых не жалко потерять.

– Завтра в двенадцать соль с песком выгружать.

– Ладно, – бросил Хмурый, не отрываясь от книги в черном переплете.

– Не забудь.

– Постараюсь! – обиженно заявил Женя, чуть наклонив голову и посмотрев поверх очков, будто так лучше видит.

Он, конечно, не забудет, но на разгрузку не придет, скажет, что запамятовал. Способ отлынивания не новый и не самый умный.

Следующая комната дверь в дверь с туалетом. Часто гости, направленные по коридору и налево, поворачивали направо и вламывались в комнату. Она с лепниной на потолке и толстым крючком для люстры, вместо которой висит на двойном шнуре обычная лампочка в черном патроне. Из мебели – типичный для этой квартиры набор – кровать, письменный стол и мягкий стул (было два, один исчез на кухне), а также журнальный столик и кресло с дырявым сиденьем, которые попали сюда из квартиры на четвертом этаже. На журнальном столике стоит монитор компьютера, а системный блок – на полу рядом. Подле монитора лежит свернутое в несколько раз одеяло, чтобы ногам не твердо было, на сиденьи кресла – второе, чтобы не провалиться в дырку. По другую сторону монитора – мелкая тарелка с голубой полоской по ободку и хлебными крошками на дне и лежал большой англо-русский словарь, обернутой хлопчатобумажным полотенцем, желтым в красную полоску, – своеобразный коврик для «мышки», серой и длиннохвостой, расположившейся прямо посередине его. На мраморном подоконнике лежал полиэтиленовый пакет с нарезным батоном, несколько пакетиков с супами-полуфабрикатами производственного объединения «Колосс», сине-белая банка сгущенного молока и плавленый сырок «Волна» в серебристой фольге. В углу рядом с окном стоял приоткрытый темно-серый пластмассовый чемодан с черной ручкой и наборным замком. Из чемодана выглядывала, напоминая подошедшее тесто, мятая белая рубашка и спортивная майка. На чемодан нацелилась похожая на локатор тарелка электрического обогревателя с выпирающей в центре спиралью, намотанной на патрон, похожий на орудийный ствол. Изнутри к входной двери была прибита старинная вешалка с поворачивающимися крючками, на которых висел шерстяной свитер грубой домашней вязки, потертая синяя джинсовая куртка и серая осенняя с коротким воротником-стоечкой, на молнии и с потрепанными, лохматыми манжетами. В углу стояли темно-коричневые ботинки на толстой подошве и со сбитыми, в серо-коричневых пятнах, носаками и сине-зеленые матерчатые тапочки. В тапочках ногам вольнее и теплее, сразу появляется чувство безопасности и законченности: скитания и суета позади.

Как ни ходи по комнате, а все мимо компьютера. Он не то, чтобы притягивал, он, как женщина, требовал внимания. Если не сидишь за ним, то жизнь проходит мимо. Да и заняться нечем, все остальное неинтересно, приелось. Можно постоять у окна, посмотреть на прохожих, которые торопливо шагают вроде бы ниоткуда и вроде бы никуда. Непонятные отрезки чужих жизней. Промаршировали перед тобой со склоненными головами и исчезли навсегда. В большом городе создается впечатление, что люди рождаются за несколько мгновений до встречи с тобой и умирают, исчезнув с твоих глаз. Они всегда новые. Очень редко, как исключение, попадается кто-нибудь знакомый, порой человек из далекого провинциального детства, кого много лет не видел и уж никак не ожидал встретить здесь.

В доме напротив еще не зажглись окна. Ночь сжимает, скомкивает пространство, и создается впечатление, что тот дом совсем рядом, что находишься прямо за стеклами его окон. Расплескав, прижимаешь нос к наружному стеклу и оно запотевает от твоего дыхания. Не горит свет и в заветном окне. И шторы задернуты. Значит, хозяйки нет дома. Придет не скоро. Обычно после девяти вечера появляется. Хочешь – не хочешь, а только и остается, что сесть за компьютер.

Кресло издает скрипучий звук, прогибаясь сиденьем под человеческим телом. Ноги водружаются на журнальный столик, на одеяло. Обернутый полотенцем словарь с «мышкой» кладется на бедра. Рука дотягивается до рубчатого включателя, щелчок – и больше ничего не надо, становишься самодостаточным…


…разве что голод вернет к суете. Неприятное чувство. К тому же, не проходит просто так. И в тарелке на столике одни крошки.

Словарь с «мышкой» – на столик. Затекшие ноги с трудом отрываются от одеяла, находят тапочки, заполняя их без зазора, как бы вливаясь в них и застывая. Переход к подоконнику за хлебом и пакетиком супа.

Окно на втором этаже в доме напротив расшторено, в комнате горит свет. Маленькая каморка, слева входная дверь. Напротив двери у окна трельяж. Ближняя к окну створка отогнута к стене, чтобы не закрывала свет. Справа от двери у стены стоит кровать. Ее видно не всю, примерно треть, ту, где ноги. Скорее всего, в комнате есть еще мебель, остается только гадать, какая. Где-то в той, невидимой, части жилья и находится, наверное, сейчас хозяйка. Может быть, сидит за столом, читает, или пишет, или как-нибудь по-другому убивает время. Телевизора у нее нет, иначе бы по комнате частенько метались голубоватые блики, разбиваясь об оконное стекло.

Дверь вдруг открылась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати-двадцати. Рост у нее не меньше метра семидесяти, одета в фиолетовый, подпоясанный халат с коротковатыми расклешенными рукавами. Наверное, принимала ванну. Каждый вечер перед сном она уходит из комнаты минут на сорок и возвращается разрумяненная, с красными руками. Девушка села перед трельяжем на мягкую темно-красную банкетку, повернула отогнутую створку, потому что дневной свет давно кончился, а тому, что разбрызгивает мутно-желтый уличный фонарь, предпочла комнатную люстру. Она наклонила голову, повертела из стороны в сторону. Короткие светло-русые волосы почти не колыхались. Несколько дней назад, когда волосы были длинные, стоило тряхнуть головой, как они закрывали лицо, голова как бы исчезала под светло-русым покрывалом. Теперь у девушки стрижка. Давным-давно такие прически были привилегией мужчин и назывались «под горшок». Надевали на голову горшок и все, что не поместилось под ним, обрезали. Трудно сказать, с какой прической ей лучше. С прежней она была более домашняя и нежная, с этой – более современная и соблазнительная. Но, видимо, сожалеет об утраченных волосах, иначе позабыла бы старую привычку. Девушка подняла голову, дотронулась кончиками пальцев до лица.

С другой стороны улицы, через два двойных оконных стекла, оно казалось необычайно красивым, без изъянов. Не разглядишь, есть ли на щечках ямочки. Будем надеяться, что есть.

Девушка взяла с трельяжа щетку для волос – черный ежик со светлыми стальными иголками. Плавными движениями, словно боялась уколоться, провела по волосам. Не причесывала, а скорее приглаживала. Делала это с отрешенным лицом. Наверное, обдумывала дела на завтра. Если бы вспоминала что-то или мечтала, то не была бы так бесчувственна. Движения ее кажутся неоконченными, видимо, никак не привыкнет к новой длине волос, а может, уже забыла, какими они были раньше. Девушка положила щетку на трельяж, наклонилась к зеркалу и долго и внимательно рассматривала лицо, трогая его кончиками пальцев то там, то там. Прикасалась осторожно, будто к обожженным местам. Потом придавила указательным пальцем кончик носа. Курносость развеселила ее, девушка чмокнула губами, как бы целуя свое отражение.

Save game.[3]

Приблизив лицо почти вплотную к зеркалу, погладила пальцами кожу у уголков глаз. Что-то ей не понравилось. Она резко отстранилась от зеркала, встала и исчезла за стеной. На кровать упал фиолетовый халат, видна была лишь часть его. Затем наступил антракт, который длился минут пять.

Вот зашевелился, исчезая, фиолетовый халат. Там, куда его утянули, зажглась еще одна лампа, настольная, скорее всего. На стене над кроватью повисло желтое полукружье, более густое, чем свет от люстры. Девушка вернулась к трельяжу. На ней была ночная рубашка, бледно-голубая и такая просторная, словно рассчитана на двоих. Девушка вновь села на табуретку, открыла белую баночку с кремом. Зачерпнув самую малость пальцами, мазнула тыльную сторону левой ладони и поднесла ее к носу, понюхала. Плавными движениями намазала руки. Потом кремом из другой баночки, розовой, – ступни. Закончив, поскребла ногтем пятку, что-то отковырнула, наверное, омертвевшую кожу. Девушка встала, подошла к входной двери. На стене справа от двери чернел включатель. Белая рука закрыла его – и комната беззвучно затемнилась. Но не вся. Нижняя часть ночной рубашки, пожелтевшая в свете ночника, как бы отделилась от затемненной верхней и продвинулась немного вперед. Верхняя догнала ее, постепенно, снизу вверх и при этом как бы смещаясь немного вперед, – и спряталась за стеной. Появилась и исчезла рука, сдернувшая с кровати покрывало. Шевельнулся темно-синий, с белыми разводами пододеяльник. Под ним вздулся продолговатый холмик, пошевелился, словно обсыпая книзу лишнюю землю, застыл неподвижно. Погас ночник, и в комнате стало совсем темно, она вроде бы исчезла, вдвинувшись в переднюю стену серого дома, который казался плоским, толщиной именно в эту стену. Лишь свет круглого уличного фонаря, висевшего над серединой переулка на проводе, натянутом между домами, выхватывал неширокую полосу светлого подоконника внутри комнаты и еще что-то поблескивающее, но не трельяж, а что – оставалось только гадать.

Одинокие боги,

устав бродить

по пустому и холодному

космосу,

на землю заходят

на огонек,

а люди ловят их

и распинают на крестах.

В винном магазине отоваривали талоны на водку. Две бутылки на талон. Очередь не помещалась в магазине, змеился по тротуару. Как ни странно, в основном стояли женщины, мужчин – треть, не больше, и о тех по виду не скажешь, что пьяницы, по большей части очкарики при шляпах и дипломатах.

В продуктовом на Пушкинской тоже была очередь, поменьше, отоваривали талоны на сахар. Единственная особь мужского пола – худой и сгорбленный дедок в темно-серой шляпе с обвисшими полями и темно-синем плаще, длинном, почти до затоптанного, грязного пола – казалась инородным телом. На него и посматривали, как на шпиона. Дедок вертел головой, будто искал лазейку, через которую можно незаметно исчезнуть. В остальных отделах – шаром покати. Лишь в рыбном на витрине стояла пирамида из зеленоватых банок морской капусты, которые покупали в основном из любопытства, первый и последний раз, да в молочном торговали молоком и кефиром в высоких литровых тетрапаках. Покупателей в молочном было мало, и продавец – тетка с такой объемной грудью, что становилось ясно, почему молока на всех хватает, – слышала, что пробивают в кассе, и, пока покупатель шел от кассы к прилавку – метра три-четыре, – доставала из клетки на колесиках заказанный тетрапак и только потом брала чек, накалывала, не глядя в него, на длинную вертикальную спицу на круглой деревянной подставке. Чек, преодолев с помощью руки первые сантиметров пять, замирал помятой бабочкой-капустницей, затем медленно опускался ниже, ложился сверху на своих собратьев. Зелено-белый тетрапак кефира был холоден и покрыт каплями воды, как росой.

От бакалейного отдела все время отходили женщины, унося светло-коричневые пакеты с двумя килограммами сахара, но очередь не уменьшалась и, если бы не дедок, намертво застрявший в середине ее, показалось бы, что эти женщины по-новой становятся в очередь. Но зачем? Талоны ведь отоваривали без ограничений, не то, что в прошлом квартале. Две пожилые женщины, последняя и предпоследняя в очереди, обе с нарумяненными щеками и крашенными медно-рыжими волосами, тихо и блекло обменивались эмоциями.

– Опять цены будут повышать, – молвила одна.

– Что хотят, то и делают, – произнесла другая.

– И так все подорожало, а как не было, так и нет, целый день в очередях стоишь и бестолку, придется на рынок идти, – пожаловалась первая.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4