Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Столешников переулок

ModernLib.Net / Александр Чернобровкин / Столешников переулок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Чернобровкин
Жанр:

 

 


Александр Чернобровкин

Столешников переулок

Виртуальный роман

Когда я появился на свет,

в уголки моих глаз

вложили

два зернышка мака,

чтоб видел мир чудным.

Тяжелая дубовая дверь отворилась без скрипа, но с неохотой, будто делала огромное одолжение. Закрылась так же тяжело, как бы сдерживая напор полумрака, который выплескивался из квартиры «1». На лестничной площадке второго этажа была еще одна дверь, двухстворчатая. Она заколочена крест-накрест досками и в придачу створки скреплены тремя гвоздями со шляпками, похожими на двадцатикопеечные монеты. На третьем и четвертом этажах ни доски, ни гвозди не остановили грабителей. Вынесли все, что смогли отодрать, включая электропроводку, дверные ручки и оконные рамы со стеклами. Кто и когда бомбил – загадка. Вроде бы чужие в подъезд не заходили, по крайней мере, не попадались на глаза оставшимся жильцам. Скорее всего, проникали в квартиры с черного хода, ведущего в кухни, а входные двери взламывали изнутри. Заваленная ненужным барахлом, крутая и темная лестница черного хода напоминала серую робу, которую замочили, а потом скрутили, выжимая. Она казалась падчерицей лестницы парадного входа – светло-мраморной, барственной, с завитушчатыми перилами. Правда, ступеньки почти посередине будто бы лизнули, оставив углубления. Тысячи людей тысячи дней и ночей поднимались и опускались по лестнице, унося на подошвах пылинки мрамора. Все старались пройти в полуметре от перил, массивных и вечных на вид – такие переживут и сам дом. Как ни припечатывай ногу к ступенькам, звук тихий, словно проваливается в углубление, но и эхо имеется, короткое и вялое. Наверное, ему по облому разлетаться по просторному подъезду, биться в большое, в полтора этажа, окно или брезговало дотрагиваться до серых паутин, облюбовавших все углы под потолком. На нижнем пролете лестницы кусок перил длиной метра в три был аккуратно вырезан и утащен. Скорее всего, уволокли на дачу. Присобачат их к крыльцу, и своей массивностью и количеством прожитых лет перила будут перетягивать все строение. На первом этаже в углу около двери щетинилась арматурой и щепками куча строительного мусора и стояло раздолбанное корыто с намертво присохшим цементом, залитым пальца на два темно-коричневой мочой. Некоторые мочились в другом углу, справа от входной двери, в закутке у распределительного щита электроэнергии, закрытого на висячий замок, и расположенной под лестницей кладовки, закрытой на врезной. Замки настолько проржавели, что невозможно было разглядеть скважины. Здесь посреди лужи мочи белел презерватив. Оставалось предположить, использовали его в одной из пустующих квартир наверху, а снять забыли, вспомнили только здесь, решив расписаться на прощанье. Входной тамбур был трехметровой высоты, с двумя двухстворчатыми дверьми, внутренними и наружными. Одна створка внутренней двери была обита жестью и, чтобы не открывали ее, удерживалась пучком ржавой толстой проволоки, соединяющей ее со скобой, вколоченной в стену над корытом. На этой створке находился кодовый замок с рычажком, с помощью которого открывали дверь изнутри, и размещенными снаружи десятью кнопками с цифрами от ноля до девяти. Код был «258». Эти кнопки сильно отличались от остальных, только дебил не догадался бы, какие шесть комбинаций надо перепробовать, чтобы открыть замок. Дебилов хватало. Это они выбивали нижний угол оббитой жестью створки, добираясь до рычажка. Внешняя дверь не закрывалась. Одна створка всегда распахнута до упора и как бы вросла в асфальт. Тамбур за второй створкой служил отстойником для мусора: пачек из-под сигарет, оберток от мороженого, опавших листьев, хотя деревьев поблизости не имелось. С тех пор, как дом приговорили и никто здесь не убирал, мусор менялся, соответствуя времени года, но высота кучи оставалась той же.

Таким же захламленным был и Столешников переулок, особенно эта его часть, между Петровкой и Пушкинской. Как ни странно, больше окурков валялось не перед магазином «Табак», а возле «Букиниста» и ювелирного магазина «Алмаз», между которыми и находился вход в подъезд, и, что вполне естественно, у расположенного через дорогу магазина «Вино». Там стояли три ханурика с классическим, сизо-буро-малиновым макияжем. Им, наверное, не хватало на бутылку, поэтому самый ярконосый возмущенно орал на весь переулок:

– Ты видел, как у этого чмура Янаева руки тряслись?! У меня со страшного бодуна послушней! Переворотчики, мать их! На одном суку всех восьмерых повесить – ни один не перетянет!..

Никто не обращал на него внимания. Люди, как обычно, шли, упершись взглядом в землю, будто это третья нога, без которой упадешь. Хмурость, прилипшая к лицам москвичей прошлой осенью, благополучно дотягивала до следующей.

На той стороне Пушкинской у входа в пивбар, расположенный в полуподвале, стояла очередь. Насмотревшись по телевизору «Лебединого озера», потянулись за жидким хлебом. Здесь смеялись, но скрипучими голосами.

Дальше, по правую сторону, на задворках конторы в его честь, сидел каменный вождь пролетариата. Подперев кулаком бородку, он смотрел под хвост коню Юрия Долгорукова. Белое пятно голубиного помета на лысине делало его похожим на Горбачева, который, как сообщила вчера радиостанция «Эхо Москвы», отсиживался в Форосе, ждал реакцию масс. Если кликнуть на лысине Ленина «мышкой», наверное, ответил бы: «Empty»[1]. Поэтому и такой спокойный, что пустой. Зато Юрий Долгорукий казался разозленным. Игрушечно-сердитым. Из-за сине-зеленого цвета памятника чудилось, что слеплен он из пластилина, а потом подправлен ножом, чтоб казался острее и, значит, страшнее. Не очень-то и получилось. Только уши у коня торчали боевито, грозились боднуть красную с белыми разводами мэрию. Около нее, словно защищая от всадника, столпилось столько милиционеров, что здание казалось опоясанным серо-синей лентой. Правой рукой князь показывал то ли в сторону американского посольства – путь к бегству, то ли в сторону российского Белого дома, где, по слухам, кучковались те, кто нахавался коммунизма под завязку.

На улице Горького было непривычно мало людей, и витрины магазинов казались пустыми. Такое впечатление, что народ в очередной раз запасся солью и спичками. Даже у «Интуриста» не было ни проституток, ни нищих, ни милиции. Несколько иностранцев, беспрерывно улыбаясь, как жизнерадостные рахиты, осторожно фотографировали танки и автобусы с солдатами. Зря стремничали, ведь солдаты, расплющив носы о стекла автобусов, пялились на них с не меньшим любопытством и только. Были солдаты в обычной, не парадной, форме и без оружия. Многие из них попали в столицу впервые и никак не могли прийти в себя от многообразия увиденного, такого непохожего на тоскливую, тупую однообразность казармы. Танкисты сидели на броне, болтали с зеваками, а офицер подсаживал на танк карапуза лет трех. А ведь прикажут – и начнет палить из этого танка по этому карапузу. Это не саперными лопатками, как в Тбилиси, это легче, потому что не видишь глаза жертвы.

Перед гостиницей «Москва» человек тридцать, истерично-скандальных, сорванными голосами что-то орали перед жидкой цепью милиции. Казалось, что изо ртов демонстрантов вылетают не слова, а комки пены, как из только что налитого бокала пива, если на «шапку» резко дунуть. Стражи порядка выглядели усталыми и безобидными, если и шевелились, то для того, чтобы уклониться от брызг. На их лицах читалось: «Ребята, ну, чо вы от нас хотите?! Служба у нас такая, что прикажут, то и делаем. Не трогайте нас – и мы вас не тронем». Настораживало количество старших офицеров – не меньше десятка, – стоявших на крыльце гостиницы. Они ухмылялись, будто видели что-то очень забавное.

В подземном переходе эхо шагов требовательно металось между стенами, наслаивалось на новое, подпитывало его, не желая исчезать, превращалось в однотонный гул. Сквозь гул с трудом пробивалась грустная мелодия «Одинокого пастуха», которую исполнял на черной с серебристыми блямбами трубе длинноволосый юноша в очках, сидящий на корточках у стены. От этой мелодии становилось печально до слез. Создавалось впечатление, что именно здесь и сейчас хоронят только народившуюся демократию. Картонная коробка из-под обуви была полна. На поминки подавали щедро.

Вот еще одна дверь, более массивная и лакированная, будто вырубленная из красно-коричневого мрамора, и с полуметровой бронзовой ручкой, надраенной до золотого блеска, как бы символизирующего фальшивость всего, что находится в этом четырехэтажном здании с высокими, но словно насупленными окнами. Зато звонок был маленький. Черная кнопочка терялась в дверном косяке. Не верилось, что именно из-за нее в вахтерской раздается надсадный вой, напоминающий воздушную тревогу из фильмов о войне. Вой стремительно разлетался по этажам, находил и будил в любом кабинете. К стене над входом прилеплены три серые барельефа бородатых мужиков. Все трое нерусские, хотя крайнего справа породила эта земля и, как бы пеняя на себя за ошибку, до сих пор не приняла его останки. Несмотря на благодушно-мудрствующий вид, троица напоминала сытых цепных псов, готовых в любой миг пустить кровку даже ради самого этого процесса.

В стеклянной вахтерской будке, словно в мониторе компьютера, сидел Свиридыч – гонористый пенсионер с седым хохолком на голове и пластмассовыми темно-коричневыми, под черепаху, очками на лиловом кончике носа. Свиридыч употребляет только по официальным праздникам и в меру, о чем сообщает всем при каждом удобном случае, но все смотрят на лиловый кончик его носа и делают вид, что верят услышанному, а заместитель директора по административно-хозяйственной части – непосредственный начальник – старается принюхиваться как можно незаметнее. Был вахтер похож одновременно и на хищную птицу, и на хомячка. На последнего – когда ел, энергично шевеля раздувающимися щечками и щелкая белыми вставными зубами. Обзавелся он металлокерамикой в поликлинике четвертого управления через полгода после того, как ушел на пенсию с завода и устроился сюда вахтером. В обычной поликлинике его очередь подошла бы года через три, о чем истинный пролетарий рассказывал сразу после того, как отмазывал цвет своего носа. Свиридыч оторвался от газеты, сдвинул очки на лоб, чтобы потом долго искать их, посмотрел на часы – большой круглый будильник с голубоватым, местами облупленным корпусом, никелированной шляпкой звонка, белым циферблатом и черными цифрами, выведенными старательно, как это делают первоклассники, наконец-то овладевшие чистописанием. До пересменки оставалось пять минут.

– Поздновато ты сегодня, – насмешливо пожаловался Свиридыч. – Обычно за полчаса приходишь.

– Смотрел танки и солдат.

– И наши, – кивнул вахтер в сторону лестницы, ведущей на верхние этажи, – после обеда разбежались все. Одни – на баррикады, другие – глазеть на них. Ходил к Белому дому?

– Нет.

– Почему? – спросил он.

– Не знаю.

– А я знаю! Совесть мучает! – радостно воскликнул Свиридыч, подпрыгнув на стуле. – Если сторожишь рассадник коммунистической заразы, значит, не имеешь права бороться за демократию. Угадал?

– Я не умею бороться.

– Совсем?! Что – никогда в жизни не дрался? – настаивал он.

– Дрался. В детстве.

– И постоянно морду тебе набивали?.. Что молчишь? – Глаза его наполнились чем-то липким, напоминающем силикатный клей, даже белки пожелтели. – Можешь не говорить. Поглядеть на тебя – и без слов все ясно. Интеллигентишка паршивый. Хлюпик. Нутро слабенькое, стерженька нет. Пролетарская закалка отсутствует. Студент, одно слово. – Свиридыч заглянул под лежавшую на столе газету, открыл красный футляр, поискал очки, обнаружив их на лбу. Медленно сняв, бережно уложил в футляр, а его сунул в левый вкрхний карман пиджака. – Не принимай близко к сердцу! Я такой же был, нет, чуть покрепче, когда на завод пришел. Там быстро научили уму-разуму. И тебя научат.

– Я не попаду на завод, гуманитарий.

– Не зарекайся. Помаешься в учителях – и сбежишь к народу, – уверенно произнес он. – У нас в цехе работал один такой. Тоже из этих, после института. Помаялся на сто рублей в месяц и как миленький переметнулся к нам.

– Я не буду учителем.

– Какая разница! Тебе лишь бы поспорить со старшим, лишь бы по-твоему было! У меня внук, в третий класс пойдет, – копия ты! – Свиридыч свернул газету трубкой, сунул в правый нижний карман пиджака. – Знает, что не прав, а спорит до слез… Во, вспомнил! Ты – ботаник! А еще есть эти… качки – правильно?

– Да.

– Мой внук говорит, что, когда вырастет, станет качком. Это, мол, профессия такая! – Свиридыч засмеялся и хомячьи щечки затряслись, будто торопливо жевал что-то упругое. Он глянул на часы и воскликнул: – Новости!

На дальнем углу стола, у самого стекла, стояла бледно-желтая кухонная бухтелка. Пластмассовый корпус был темнее, чем ручка настройки, пропитался пылью, которую с него редко кто стирал. Свиридыч крутанул ручку до упора вправо и сразу немного влево. Вахтерская наполнилась громкой классической музыкой, до боли знакомой и такой старой, что казалось, будто звуки обсыпаются с нее, падают на пол с грохотом.

– Пропустил! – Свиридыч хлопнул ладонью по столу, отчего стакан в мельхиоровом подстаканнике подпрыгнул, звякнув чайной ложечкой.

Вахтер резко крутанул ручку настройки до упора влево, оборвав мелодию. Беззвучное продолжение ее несколько секунд еще звучало в ушах.

– Раньше любил классическую музыку, – сказал Свиридыч. – Зарядили ее на целый день – значит, кто-то из Политбюро сковырнулся. Думаешь, еще один сдох, вдруг жизнь лучше станет? После Черненки вроде бы так и случилось. А теперь ненавижу ее. Вроде бы к лучшему идем, перемен не надо. А ты любишь классическую?

– Нет.

– Почему? – поинтересовался он.

– В детстве заставляли в музыкальную школу ходить. Четыре года. Друзья в футбол играют, а я в музыкалку тащусь…

– Вот теперь и слушай ее! – со злорадством произнес он. – Я говорил, что коммуняки просто так власть не отдадут, что поднимут голову, гаденыши!

– Вы же сами член партии.

– Какой я коммунист, к черту?! Зубы и те не мог вставить! А сколько я им переплатил взносов за сорок лет! – Свиридыч похлопал по карманам, в которых ничего не зазвенело, как бы показывая, что все деньги ушли на партвзносы, и более спокойным голосом продолжил: – Собирался выкинуть партбилет, а потом думаю, нет, подождем, в нашей стране всякое может случиться. Прав оказался. Хотя ГКЧП жиденькое какое-то, пролетарской закалки не чувствуется. Ввосьмером в кучу сбились, чтоб страшней казаться и не так страшно самим было. Мелковатый вождь пошел. Ни строгости, ни гонору, ни куражу. Это тебе не кухаркины дети, этих закормили папы-мажоры, как их мой внук называет.

– История повторяется в виде фарса.

– Давно зрело, – сообщил он. – Ждали случай подходящий, чтобы корыто передвинуть.

– Номенклатурное?

– А какое еще?! Я десять лет не мог зубы вставить. Передовик, ветеран труда – а ни в какую! Сюда пришел, проработал вахтером всего-ничего – нате вам, пожалуйста, без очереди и забесплатно! Это мне, а тем, кто повыше?! – Свиридыч покачал оттопыренным указательным пальцем с толстым серовато-желтым ногтем. – Ребят отодвинули от корыта – они и потянули его на себя. А с другой стороны Ельцин со своими тянет. Посмотрим, кто кого. – Он еще раз обхлопал карманы, на этот раз проверяя, все ли свое забрал, передвинул по столу журнал приемо-сдачи дежурств. – Расписывайся. А я схожу к Белому дому, погляжу, чья берет. Люблю драки смотреть. Не бокс, а просто драку. Как у нас в деревне: стенка на стенку, один конец на другой. Умели тогда махаться. Теперь не то… Ну, ладно, пошел я. Счастливо отдежурить!

– Спасибо!

– Дверь закрой на швабру. Мало ли что… – посоветовал он с порога. – Придут громить, не мешай. Ты вахтер, а не милиционер. Пусть они свои головы укокарденные подставляют, им за это деньги платят. А тебе – гроши. Все понял?

– Да.

– Ну, бывай! – вторично попрощался он и пошел гордой походкой гегемона, тупо отпахавшего у станка.

Швабра стояла перекладиной вверх в кладовке, расположенной рядом с вахтерской. Точнее, швабр было четыре. Все одной длины, но две позахватанней. Чем-то они напоминали невкопанные виселицы. И ведер было четыре, и тоже два были погрязнее. На боках всех четырех красной краской была написана аббревиатура учреждения. Ведра стояли вверх дном и походили на плахи, надписи – на кровь казненных, а стоявшие рядом банки с моющими средствами – на отрубленные головы. Банок было восемь.

Держак швабры гладенький, зализанный ладонями и с бугорками – трудовыми мозолями. Он ловко пролез внутрь бронзовой, блестящей ручки и перечеркнул наискось входную дверь. Закрыто: все ушли на баррикады.

Лестница, ведущая наверх, располагалась напротив входа. Мраморная, но поуже и посерее, чем в доме в Столешниковом, более плебейская, поэтому для понта и покрыта красной ковровой дорожкой, которая смахивала на раскатанный, плоский язык, прищемленный никелированными прутьями к ступенькам. Казалось, станешь на первую – и весь пролет резко поднимется вверх, защелкиваясь, как звериная пасть. Ковровая дорожка была и в коридоре второго этажа, однако здесь она казалась безобидной, из другой игры. Кабинеты на этом этаже не запирались. Полированная дубовая дверь открылась легко и бесшумно. В большой квадратной комнате стояли четыре шкафа с широкими пластиковыми разноцветными папками и четыре стола, на каждом из которых – по компьютеру, сероватому, точно сделанному из бумажной массы, переработанной из старых газет. Высокое окно с запыленным, грязным извне стеклом постепенно спряталось за плотной бордовой шторой, которая скрипуче проползла по стальной струне карниза, подчиняясь плетенному шнуру, который норовил выскользнуть из руки и легонько сушил пальцы. Свет сразу выдавился из кабинета и шкафы как бы обмякли, опустили угловатые плечи. Подушка мягкого стула тихо пшикнула, сминаясь под тяжестью человеческого тела. Рубчатый переключатель сначала туго, а затем безвольно поддался под указательным пальцем, сухо стрельнул, включив системный блок. Через две кнопки от него загорелся, подмигнув, зеленоватая цифра «40». Прошипел по-змеиному монитор и на черном экране, быстро бледнеющем, появились, становясь четче и как бы ближе, белые цифры и буквы. Гладкая, бесшерстая «мышка» схоронилась в теплой человеческой ладони, готовясь вместе с убежищем заскользить по коврику и защелкать, когда палец нажмет на левую или правую, чаще первую, кнопку, расположенную у длиннющего хвоста. И незаметно утащит за собой внутрь монитора, в зыбкое черно-белое пространство, где интересней, чем в жизни

Start a new game.[2]

…сирена завыла, пульсируя, как кровь из вскрытой вены. Почему? Вроде бы все правильно делал и компьютер не завис? Нет, это не в компьютере, это звонят во входную дверь.

Полутемный коридор с черной дорожкой. Такая же черная, а не красная, и на лестнице. Звонок завыл, забулькал еще громче и продолжительней и швабра задергалась, стуча по двери. Лучше открыть им, а то хуже будет. А может, не справятся с дверью?

– Кто там?

– Свои, отворяй! – послышался с улицы голос заместителя директора по административно-хозяйственной части.

Не велика радость – завхоз, но всё лучше, чем погромщики.

В открытую дверь первым ворвался, хлестнув по глазам, дневной свет, еще не яркий и жгучий, не набравший остроты у солнца, которое только начало всходить. На морщинистом лице завхоза дергались усы, жидковатые и наполовину – казалось, через волос, – седые.

– Спал, сволочь! Однозначно! – рыкнул он, сверля как бы подпрыгивающими глазами. Завхоз из отставных вояк-интендантов, поэтому требовать от него воспитанности или обижаться на его хамство было несерьезно.

– Я на работе не сплю.

– Оставь его, – тихо приказал директор, как бы клонировавшийся из своего зама, справа от него. Это был высокий мужчина с прической и густыми бровями под Брежнева. Поговаривают, что благодаря им и получил должность.

– Глаза не заспанные, – поделился наблюдением главбух, клонировавшийся слева, снял очки с толстыми – пальца в два – стеклами, протер. Выражение лица без них стало удивительно заспанными, будто главбуха разбудили именно в тот момент, когда снял очки, не раньше.

– А если и спал, не велика беда, – весело вставил шофер директора, появившийся неизвестно откуда, но не из завхоза, не из стоявшей у тротуара черной «Волги» и не из белого микроавтобуса, больше похожего на «скорую помощь», с которой стерли красные кресты и сняли с крыши мигалку. Чудилось, что приехал шофер одновременно на обеих машинах.

– Значит, на компьютере играл, однозначно, – сказал завхоз и быстро, по-кроличьи, принялся жевать нижними зубами левый кончик усов, ожидая возражений. Не дождавшись, оставил усы в покое и сообщил: – Докладывали мне, что играет по ночам. Думаю, пусть балуется, лишь бы не спал.

– Не время выяснять, пошли, – сказал директор и ввалился первым, обдав запахом хвои.

Главбух водрузил очки на маленький носик, который сразу затерялся между окулярами и сделал хозяина похожим на сифилитика. Решительно прокашлявшись, словно намеревался прочитать заявление для прессы, вошел вторым. От него несло блинами и парным молоком.

Следующим был шофер. Этот будто вскочил в закрывающуюся дверь вагона метро. Споткнулся о порожек и, оставляя за собой пары бензина, полетел дальше полусогнутый, собираясь, наверное, боднуть в зад свое непосредственное начальство. Передумал, остановившись и разогнувшись в миллиметре от мишени.

Четвертым промаршировал, четко печатая шаг, завхоз. От этого разило нестиранными портянками, хотя обут был в туфли, и перегаром, но уж слишком перегоревшим, позапозавчерашним. В профиль завхоз казался моложе и мягче и как будто с приклеенными усами.

– Возьми в кладовке клинышки, подложи под двери, чтобы не закрывались, – приказал он, поднимаясь по лестнице вслед за всеми. – Сейчас в машину кое-что погрузим.

Клиньев было десятка три, на все двери здания, наверное. Кто-то сложил из них пирамидки. Добросовестно, без зазоров. Дети здесь не бывали.

В распахнутые двери заглянула женщина с лицом в толстых красных жилках, словно посеченном хворостинами. Она посмотрела на табличку с названием учреждения и опять заглянула внутрь здания. На ее лице проступило недоумение, будто увидела человека, который, как слышала, недавно умер. Она собралась высказаться по этому поводу, но стоящего у двери парня сочла недостойным ее красноречия, пожала плечами и пошлепала дальше походкой клоуна в большущих башмаках.

Солнце набирало высоту, пронизывая и как бы встряхивая воздух, отсыревший за ночь. Высоко в небе, выдавливая из себя, как зубную пасту из тюбика, белый рыхлый след, беззвучно летел серебристый самолетик. Солнечные лучи иногда играли на нем, и казалось, что в этот миг самолетик быстро прокручивался вокруг своей оси.

– Что рот раззявил?! – завхозовским голосом рявкнул директор, проходя мимо с грудой папок из кожзаменителя, черных, коричневых, красных, синих, которые прижимал обеими руками к груди. – Иди помогай.

– А что делать?

– Сначала багажник открой, – приказал он, останавливаясь подле «Волги».

Никелированная кнопка замка была холодная и тугая. Не разработалась еще, машину получили месяца два назад. В багажнике лежало запасное колесо с новой, чистенькой резиной и пустая белая пластмассовая канистра емкостью литров на десять и без пробки. Складывалось впечатление, что именно из канистры воняет тальком и в ней прячется ребенок, наследивший на черной резине подстилки. Директор уронил папки на колесо и канистру, взялся рукой за дверцу багажника и повернулся лицом к входной двери. Там из полумрака вынырнул главбух, тоже с ворохом разноцветных папок, но картонных.

– Все забрал? – спросил директор.

– За последние два года, – ответил главбух, прищурив глаза за толстыми стеклами очков. – Те пусть остаются, там по-старому все.

– Хорошо, – разрешил директор и отступил в сторону, давая положить папки в багажник.

Главный бухгалтер аккуратно, по одной переложил папки в багажник, в стороне от директорских. От усердия или еще почему у него запотели очки, и непонятно было, как умудряется видеть сквозь них.

– В компьютерах разбираешься? – спросил директор, отводя взгляд от главбуха.

– Да.

– Разбери их и принеси сюда, – приказал директор. – Будем перевозить в другое место.

– А как же здесь?

– Перебьются как-нибудь. Выполняй, – отрезал директор и повернулся к главбуху. – Засранцы! Все свои комсомольские стройки попроваливали и путч пробздели!

По лестнице спускался завхоз с большим серым ксероксом и двумя черными факсимильными аппаратами.

– Куда? – рыкнул он на ходу.

– За компьютерами.

– Да, иди, – кинул он через плечо и сильнее ссутулился, отчего пиджак между лопатками вздулся горбом.

Соединительные шнуры выдергивались из розеток легко, радостно, будто им чертовски надоел этот кабинет, давно уже хотели попутешествовать. Внутри системного блока екнуло, как селезенка, а оказавшись в человеческих руках, постарался стать тяжелее и угловатее. Зато монитор пошел в руки беззвучно, лишь высвободил черный хвост – шнур со штепселем, который застучал по ступенькам: тах-х-х, тах-х-х…

– Куда его?

– В автобус, – ответил директор, пошевелив густыми бровями. – На сидение и так, чтоб не упали по дороге.

Внутри микроавтобуса сильно пахло духами, аромат шибал по ноздрям, раздражал. Такими пользуются скандальные тетки, тарахтящие без умолку. На желто-коричневом кожаном сиденьи синела надпись шариковой ручкой «люблю». Кого или что – указать не успели или постеснялись. Наверное, микроавтобус или само сиденье.

– Хорошо в компьютерах разбираешься? – спросил директор, понаблюдав, правильно ли уложили.

– Пока не очень. Вот будет свой…

– Собираешься купить? – с еле заметной улыбкой в уголках губ и глаз поинтересовался директор и снова пошевелил густыми широкими бровями, вблизи похожими на почерневшие остюки пшеницы или какого-нибудь другого злака.

– Да.

– Знаешь, сколько он стоит? – ехидно поинтересовался директор.

– Знаю. Поэтому и устроился вахтером. И еще дворником работаю.

– И все откладываешь на компьютер? – спросил директор.

– Ага.

– А живешь на что? – улыбка обжилась на директорских губах, но налилась язвительностью.

– На стипендию.

– Ты еще и студент?! – удивился директор.

– Да.

– Ну, молодчага! – вроде бы искренне, но и с язвительной улыбкой на губах произнес директор. Не в силах долго чувствовать одно и показывать другое, недовольно бросил: – Некогда болтать, неси остальные!

В дверях разминулся с главбухом, который нес маленький сейф с ручкой, приделанной сверху. Сейф – видавший виды, с оббитыми углами, можно подумать, что экспроприирован у экспроприаторов на заре социализма. Выйдя на улицу, главный бухгалтер воровато посмотрел по сторонам и, прикрывая ношу телом, стремительно перебежал к багажнику «Волги».

– Чего стоишь?! – прикрикнул завхоз, зажав под мышками по картонной коробке, из которых выглядывала хрустальная посуда. – Пошевеливайся!

Второй и третий компьютер сдались без сопротивления. Разметав шнуры по столам, они покорно ждали, когда их возьмут на руки, молча проделывали путь до микроавтобуса, безропотно занимали место на сиденьи. Этим было без разницы, где и на кого работать и что делать. Зато четвертый долго морочил голову, путая шнуры, пытался выпасть из рук.

– Скоро ты? – заглянул в кабинет завхоз. – Только тебя ждем.

Компьютер сразу перестал брыкаться, выброшенной на берег медузой раскидал по крышке стола черные щупальца-шнуры.

Завхоз торопливо погрыз нижними зубами левый кончик усов и сгреб в охапку монитор:

– Теплый еще! Всю ночь за ним сидел?

– Да.

– Больше не посидишь! – радостно, будто сам пристроил эту подлянку, молвил завхоз.

– Перейду в другую контору.

– Как перейдешь?! Тебя никто не отпустит, два месяца, как положено, будешь отрабатывать! – завхоз обернулся и погрыз по очереди левый и правый кончик усов. Затем помягчел лицом, сказал спокойно: – Хотя, конечно, всех нас теперь поганой метлой. Однозначно… – и быстро, почти бегом, помчался к микроавтобусу.

Монитор он положил на сиденье рядом с длинной узкой вазой, темно-синей и с бело-красными цветами вишни на крутых боках. Завхоз кинулся к «Волге», которая громко постреливала из глушителя горячим, зыбким дымом, почти бесцветным, с еле заметным голубоватым отливом. На поблескивающем на солнце багажнике еще не исчезли отпечатки рук. Директор сидел за рулем, главбух – сзади. Завхоз наклонился к отрытому левому переднему окну и что-то заговорил, часто кивая головой, будто склевывал крошки с дверцы. Через каждые пять-шесть кивков бросал косяк на микроавтобус. Закончив говорить, позабыл разогнуться и, теряя на ходу раболепствие с лица, передвинулся боком, по-крабьи, почти вплотную к своему непосредственному подчиненному. «Волга» газанула натужней, выплюнув комок дыма под свой цвет, и стремительно укатила.

– Значит так, – решительно произнес завхоз, обдавая позапозавчерашним перегаром, – снимаю с дежурства, забирай свое барахло.

– За что?

– Просто так. Поедешь со мной, – приказал он.

Завхоз пошел следом, заглянул в вахтерскую, задержав взгляд на телефонном аппарате, не новом, но и не слишком старом. Заглянул под стол, чтобы посмотреть, где аппарат отключается. Надо было двигать мебель – и лень пересилила жадность.

– Пусть этим гадам остается, – махнул рукой завхоз и потрогал большим пальцем правой руки кончики усов, проверяя, наверное, одинаковой ли длины или надо какой-нибудь подгрызть.

– Каким гадам?

– Той банде, что в Белом доме засела, – сообщил завхоз и погрыз сначала левый кончик, потом правый. – На этот раз их взяла. Однозначно.

– А когда был предыдущий?

– Истории не знаешь?! – удивился он. – То же мне – студент!

– В нашей стране история у каждого своя.

– Во, тут ты прав! – завхоз выставил вперед, почти уткнув в лицо собеседника, указательный палец с обгрызенным до мяса ногтем. – Есть история, которую в обычных магазинах продают, есть рыночная, а есть из спецраспределителя. По какой-нибудь из них вроде бы проиграл, по другой – вроде бы и нет, а по третьей – и совсем даже победил. Установка ясна?

– Так точно.

– Выполняй приказ! – завхоз согнул указательный палец, свернув кукиш, и указал кукишем на входную дверь: – В автобус.

– Куда поедем?

– Что ты такой любопытный?! Куда надо, туда и поедем, – он остановился в дверях, выбивая ногой клинышки, посмотрел на телефон в вахтерской. – Ключи где?

– Вот.

Завхоз выдернул их, будто отнимал силой. Он запер дверь на оба замка, звякнул по надраенной ручке ключами, проверяя, наверное, не из благородного ли металла. Звон был не тот, поэтому завхоз пожевал по-кроличьи кончик левого уса и направился к микроавтобусу.

– Залазь, – подтолкнул он в спину кулаком, сухим и костистым. – В общаге живешь?

– На квартире.

Сиденье было мягким и теплым, напоминало прогретый песок на пляже. От лежавшего рядом компьютера пахло горелой проводкой.

– Адрес какой?

– Столешников переулок.

– Туда и поедем, – скомандовал завхоз шоферу, опускаясь на переднее сиденье.

– Придут на работу, а все закрыто! – радостно произнес шофер, поглядев на дверь учреждения.

– Как придут, так и разбегутся, – с горечью произнес завхоз. – Хана конторе. А такое теплое местечко было. Теперь Ельцин отыграется на всех, перед кем унижался, пока к власти карабкался. Однозначно.

– И мне больше не приходить?

– Тебе, – обернувшись, сказал завхоз, – и тем более. Даже за расчетными не появляйся. Если вдруг выйдут на тебя – никто тебя искать не будет, но на всякий случай, – ты ничего не видел, ничего не знаешь. Пришел я и отправил тебя домой за то, что спал на дежурстве. Ясно?

– Я не спал.

– Разговорчики! – завхоз потрогал пальцем кончики усов осторожно, как ежика. – Тебе нравится компьютер, рядом с которым сидишь?

– Да.

– Сейчас мы высадим тебя вместе с ним возле твоего дома – и ты спал на дежурстве и ничего не видел. Согласен?

– Да!

– Ну и молодец! – завхоз попробовал дотянуться до колена собеседника, не смог, поэтому похлопал по своему.

Улицы наполнялись людьми, которые, казалось, специально ждали в подъездах, а когда микроавтобус приближался к дому, выходили, чтобы плеснуть прямо под колеса недовольство жизнью, вынесенное, как мусор, из квартиры. Глядя на их кислые физиономии, не верилось, что светит солнце, что день обещает быть ясным и радостным. Не видно ни солдат, ни танков. И милиции маловато, изредка попадался гаишник, да и тот снулый, будто только что оторвался от выхлопной трубы. На повороте с Пушкинской в Столешников под колеса чуть не попал дряхлый седой бомж в рыжеватом, рваном, осеннем пальто.

– Чтоб тебя! – ругнулся шофер. – Только ДТП нам не хватало!

– Это молодая демократия выползла! – пошутил завхоз. – Однозначно!

– За «Алмазом» остановитесь.

Микроавтобус замер напротив входа в подъезд.

– Давай шустренько! – подогнал завхоз, но даже не пошевелился помочь.

Системный блок – на тротуар между растоптанным окурком и зеленоватым плевком, монитор – рядом, поближе к розоватой расплющенной жвачке, клавиатуру – на системный блок.

Дверца микроавтобуса сразу же захлопнулась. Внутри салона завхоз пошевелил губами, видимо, прощаясь. Пусть так и будет, усогрыз. Однозначно.

Женщина —

это слезинка,

упавшая

с ресниц весны

на булыжники будней.

В овальной прихожей, в которой, из-за ее формы, чувствуешь себя как на вокзале, под висевшим на стене древним, наверное, дореволюционным телефонным аппаратом, спиной к нему и прижав трубку головой к плечу, сидела на стуле, принесенном из своей комнаты, Антонина Михайловна – бодрая пенсионерка лет шестидесяти. Жизнь в коммуналке отшлифовала ее, научила не видеть недостатки соседей, не иметь недостатков самой, казаться незаметной, вовремя исчезать в свою комнату и без нужды оттуда не появляться. Такой же отшлифованной была и ее внешность: типичная худая старуха без цвета, без вкуса, без запаха. Разве что хромота на левую ногу – бог ведьму метит – отличала ее от других божьих одуванчиков. Почти все время Антонина Михайловна беззвучно сидела в своей комнате. Ни телевизора, ни радио у нее не было. Непонятно и чем питается. Никто из соседей не видел, чтобы она ходила в магазин. Так же ни разу не была замечена в туалете и ванной. Изредка старуху видели на кухне, когда забирала закипевший чайник, алюминиевый, высокий и узкий, на самых кончиках решетки конфорочной держался, или белую кастрюльку с черными пятнами у днища, где отбилась эмаль, и пробкой, продетой в ушко крышки, чтобы не обжечь пальцы. Заходишь на кухню, а на конфорке пускает струю пара ее чайник, непонятно как появившийся здесь. Через несколько минут пришкандыбывает хозяйка и, тихо бормоча что-то под нос, унесет его в комнату. Зато каждый вечер часик-другой Антонина Михайловна болтала по телефону, пугливо посматривая на проходивших мимо соседей. Трепалась с подружками, которых никто никогда не видел. Складывалось впечатление, что этих подруг и нет вовсе, давно перемёрли. Просто Антонина Михайловна поднимает трубку, каким-то образом отключает гудки и говорит никому в никуда или прямо на тот свет. Жаловалась всегда на одно и то же: дом под снос, всего одна квартира заселена, скоро отключат газ, свет и воду, бомжи шляются, вот-вот подожгут, а другое жилье не дают, предлагают отдельную квартиру на окраине, пусть сами там живут, она всю жизнь (не считая детства и юности на окраине глухой деревни) прожила в центре Москвы и никуда отсюда не уедет. Соседи выучили ее жалобы наизусть, привыкли не слышать их, а при необходимости могли бы произнести в трубку вместо Антонины Михайловны.

– Добрый вечер!

– Здравствуй! – поздоровалась Антонина Михайловна, кивнув головой, для чего придержала трубку рукой. Во взгляде появилось опасение, что сейчас ее отгонят от телефона. Увидев, что проходят мимо, сообщила в трубку: – Сосед пришел. Студент, из крайней комнаты. Самый спокойный из них. Я тебе рассказывала… Ну, вот, дождалась я очереди, кладу перед ним бумаги…

Справа от входной двери овальная прихожая сужалась вдвое и переходила в обычный жилой коридор, который делил квартиру на две части. Слева была кухня с дверью на черный ход, закрытой на засов и крючок, двумя белыми четырехконфорочными газовыми плитками с въевшимися намертво бурыми подтеками и двумя столами, над которыми к стене был прибит фанерный бледно-голубой ящик с полочками для посуды, где стояли глубокая тарелка и три мелкие, пять граненых стаканов и несколько разнокалиберных фужеров, стопок, рюмок, одолженных в самых неожиданных местах. Еще был умывальник с двумя железными кранами, когда-то покрашенными в красный – горячая вода – и синий – холодная, но теперь от краски осталось по паре воспоминаний в тех местах, куда редко добиралась человеческая рука. Из обоих кранов капала вода, причем холодный сачковал через три на четвертую. Стулья отсутствовали, каждый приносил свои и после трапезы уносил, потому что эти предметы мебели имели привычку бесследно исчезать. Так как доступа не было только в комнату Антонины Михайловны, остальные жильцы грешили на старуху, но непонятно было, как в ее комнатушке поместились те девять стульев, которые исчезли за последний год. Антонина Михайловна обитала рядом с кухней. Ее комната была единственная жилая по левой стороне коридора. Даже заглянуть туда, не то что зайти, никому из соседей до сих пор не удавалось.

Дальше коридор упирался в подсобную комнату без двери, темную и заваленную старой, пропыленной рухлядью. Время от времени из нее выпадал какой-нибудь предмет – безголовая кукла, книжка без обложки или изъеденная молью муфта, – который долго путался под ногами жильцов, перефутболивался из одного конца коридора в другой, пока не исчезал бесследно. К подсобке примыкала еще одна такая же комната без двери, но там стояли две стиральные машины, обе сломанные. Повернув налево, коридор утыкался в дверь туалетной комнаты, которая была метр шириной и три с половиной длиной. Вцементированный в пол почти на две трети высоты, белый унитаз терялся в конце этого ущелья, и казалось, находится за пределами квартиры, нависает над двором. Справа от туалета находилась ванная комната с огромной чугунной неэмалированной ванной, которая стояла у стены напротив входной двери и занимала почти все свободное пространство. По площади ванная комната – развернутый на девяносто градусов туалет – метр длины и три с половиной ширины. Над серединой ванны нависали два больших бронзовых крана с фигурными вентилями. Когда их открываешь, краны несколько секунд рычат и шипят возмущенно, потом срыгивают и только тогда начинают лить воду под однотонное урчание труб. Закрывались краны плотно, ни капли не пропускали. Не сказать, чтобы это была самая теплая комната квартиры, но самая сухая – точно. Сколько бы здесь не набрызгали воды, через полчаса становилось сухо. И стирка здесь сохла быстрее, чем в любом другом месте квартиры. Поэтому, наверное, в ванной комнате пахло не сыростью, плесенью, а той смесью железа и угля, какой бывает в старых кочегарках.

По правую сторону коридора до его поворота налево находились четыре жилые комнаты. В первые две вела одна дверь. Через нее попадаешь в маленький темный тамбур, в котором были еще две двери в комнаты пеналы, каждая чуть шире своего высокого окна, глядящего на четырехэтажный дом, расположенный по другую сторону Столешникова переулка. На стук из-за правой двери не ответили. Она оказалась не заперта. Полутораспальная кровать у правой стены, не застеленная, с матрацем в красную и желтовато-белую полоску и с бледно-коричневой подушкой с темно-серым штампом общежития института. Рядом с кроватью у левой стены – письменный стол без ящичков. Между кроватью и столом проход был узенький, только боком протиснешься. Последний хозяин этой комнаты часто спросонья налетал на стол и потом ругался на всю квартиру долго и матерно. На полу валялись два учебника по программе первого курса, тетради, газеты и несколько исписанных листов бумаги. Был человек – и нет его. Даже запаха не осталось, старым деревом тянет.

Во второй комнате слушали радио. Диктор предлагал баночное пиво, которое может получить подсуетившийся, который дозвонится первым и правильно ответит на вопрос. По голосу было слышно, что диктор уже продегустировал напиток, поимел положительные эмоции и собирался повторить их, опередив самого шустрого звонильщика.

– Заходи! – перекрикивая диктора, отреагировал Рамиль на стук в дверь.

Он лежал на кровати, такой же, как в соседней комнате, только застеленной клетчатым зелено-желтым одеялом с черным штампом общаги. Напротив кровати стояли два стула, заваленные одеждой. На вбитых в стену гвоздях висели две куртки, осенняя и зимняя. Под ними стояла батарея бутылок, запыленных и свежих, в основном из-под водки и пива. Остальное имущество – несколько книг, большие, наверное, овечьи ножницы, маленький дырявый глобус, транзисторный приемник с медной проволокой-антеной, привязанной к ручке окна и куча мелких безделушек лежали на широком мраморном подоконнике, похожем на обломок подъездной лестницы. Во всех четырех комнатах мебель и постельные принадлежности были из одного общежития и даже из одной комнаты, куда год назад поселили четырех первокурсников, а они все вместе – сначала Рамиль, а потом остальные трое, – перебрались в коммуналку в Столешниковом. Рамиль лежал одетый и обутый. Ноги в туфлях со стертыми наружу каблуками пристроил на спинку кровати. Восьмого марта ему стукнуло двадцать семь. Первые пятнадцать лет он провел в башкирской деревне. Отец – татарин, мать – башкирка, а лицом смахивал на славянина. Была в этом лице детская незащищенность, как у большинства близоруких. Рано повзрослевший ребенок, успевший обзавестись морщинами-смешинками у глаз и редкой сединой в темно-русых, коротко стриженных волосах. Но под детскостью медленно перемещалась, отыскивая лазейку, ярость, короткая и острая. Рост ниже среднего, ни худой, ни толстый. Любит застолья с долгими, бессодержательными, но очень эмоциональными разговорами, когда его уважают и он уважает. Рамиль закончил автодорожный техникум, помотался по стране, прокладывая, строя, ремонтирую. В армию его не взяли из-за плохого зрения. Вскоре ему самому надоело плохо видеть. Он вернулся в Башкирию и в уфимском филиале Федорова сделал операцию. Зрение улучшилось настолько, что Рамиль принялся читать запоем. Наверное, чтобы вернуть зрение на прежний уровень. Тяга к чтению приросла тягой к знаниям. Он поехал в Москву и на удивление всем и в первую очередь самому себе поступил в институт. Учеба быстро надоела. После первой кое-как сданной сессии Рамиль устроился дворником. Он утверждал, что надоела не учеба, а общага, но тогда непонятно было, зачем перетянул сюда соседей по комнате. Чем бы Рамиль ни занимался, основная его профессия – хороший парень.

– А где Камиль?

– Здрасьте вам! – насмешливо кинул Рамиль и убавил звук транзистора. – Мы вчера его проводили! Так набухались, что чуть на поезд не опоздали. Я же звал тебя.

– Да?

– Конечно! Ты за компьютером сидел. Сказал, сейчас закончишь и придешь. Так и не появился. И Камиль заходил прощаться, – рассказал Рамиль. – Ты чего – серьезно не помнишь?!

– Нет.

Рамиль пошлепал рукой по бедру, изображая радость или восхищение:

– Ну, ты даешь! Совсем поехал на компьютере, фалян-тугэн!

«Фалян-тугэн» с башкирского переводится как «так-сяк», «всего-ничего», «и тому подобное», «то-то и всего».

– А если и поехал – так что?

– Ничего! Будь себе психом на здоровье! – пожелал он. – Говорят, сумасшедшим жить легче и, главное, веселее.

– Легче – может быть. Проблем уж точно меньше.

– Ладно тебе, не скромничай! – хлопнув рукой себя по ляжке, произнес Рамиль. – Уехал Камиль. В Уфу. Решил бизнесом заняться. Говорит, хватит штаны за партой просиживать, пора за дело браться, фалян-тугэн. А ты меня все попрекаешь, что на занятия не хожу.

– Я не попрекал. В деканате велели передать, я и передал. Сам не хожу, недели три уже не был.

– Слушай, дай мне поиграть на компьютере, – попросил он.

– Нет.

– Не бойся, не сломаю, – сказал он.

– Я не потому. Тебе понравится, будешь надоедать.

– Скажешь тоже! – Рамиль погладил себя по голове, как делают дети: какой я хороший! – Обойдемся и без компьютера. А ты чего пришел?

– Мастерша передала, чтобы завтра в двенадцать собрались, соль с песком на зиму привезут, будем выгружать.

– Пусть сама выгружает! Я и так сколько раз ее участок убирал, – отбрыкнулся Рамиль. Он всегда сперва отказывался, возмущаясь, а потом делал. – Скажешь, что меня не было дома, не ночевал.

– Хорошо, скажу.

– Да, пусть сама повкалывает, жир растрясет, фалян-тугэн, – молвил он и добавил в оправдание: – Мне завтра надо на встречу защитников Белого дома. Книжку собираются выпустить с фотографиями всех, кто там был. Представляешь, что будет в моей деревне, когда покажу им книжку со своей фотографией?!

Конечно, после такого героического поступка трудно возвращаться к метле и соли. Вдруг и там сфотографируют? Что будет в деревне, когда увидят еще и эту фотографию?!

Следующие две комнаты были раза в три больше предыдущих. Рамиль и сам не мог объяснить, почему поселился в маленькой, а не в одной из этих. В первой комнате жил Женя по прозвищу Хмурый.

– Да, – разрешил он за мгновение до того, как в дверь постучали.

В этой комнате, кроме кровати, имелся забытый предыдущими жильцами старинный стол, широченный, размером с бильярдный. В нем было множество ящичков, в которых хранились запахи из прошлого. Если с зажмуренными глазами открыть какой-нибудь ящичек, то покажется, будто перенесся в девятнадцатое столетие: рядом ходят мужчины в котелках и сюртуках, а женщины шуршат кринолином. На столе стояла фаянсовая чайная чашка емкостью в пол-литра, не меньше, лежал две желто-синие пачки индийского чая, целая и початая, шестиструнная гитара и несколько книг, фантастика и религиозные. На стене над кроватью висело распятие – черный крест с белым Иисусом – католическое, вроде бы простое, но с внутренним выпендрежем, скрыто хвастливое. Православные распятия откровеннее: или слишком бедные, чрезмерно униженные, или слишком роскошные, обуянные гордыней.

Женя, как и Рамиль, находился в любимом положении – лежал. Родился и вырос он в Сибири, в Иркутской области, а Восток – дело лежачее. Устроился Женя не на кровати, а на постеленном на полу толстом голубом одеяле, из многочисленных прорех которого выглядывала желтоватая вата. Нет, Хмурый не терзал тело аскезой, просто уступил свою кровать, как и шею, нахрапистой гостье по имени Яся, на которую неровно дышал. Был он ростом за метр восемьдесят, спортивно сложен, голова зубилом, сильно сжатая с боков и острием вперед, которое заканчивалось длинным носом. На носу, скрывая немного выпученные глаза, примостились очки в оправе под золото. Очки абсолютно не шли к простецкому лицу, создавалось впечатление, что Хмурый стибрил их у знакомого интеллигента, чтобы повыделываться. Он, как и Рамиль, получил белый билет из-за зрения и очень не любил отвечать на вопросы по поводу армии. Стеснялся говорить правду и врать стеснялся. До института он поработал на бульдозере, поэтому любил похвастать тайгой, будто она принадлежала только ему, и мощностью дизельных двигателей, будто один из них стоял у него в груди. На здоровье он, действительно, не жаловался. Ничем никогда не болел, даже гриппом, ел все подряд и в неограниченном количестве, а чай пил – крутой кипяток, заваренный до черноты. Сёрбал – втягивал кипяток с воздухом – так громко, что слышно было на улице. Прохожие, особенно ночью, испуганно вертели головами, стараясь понять, где и кого пытают. Сёрбал ночи напролет, читая книги. Пока болел институтом – учебники, затем Яся разрешила увлечься ею, потребовала принять католичество и заставила штудировать катехизисы. Хмурым его прозвали за то, что однажды спросил у однокурсника: «Ты почему такой хмурый?» Однокурсника перемкнуло на этом простом вопросе, принялся задавать его Жене при каждой встрече. Остальные послушали-послушали и решили, что Женя и впрямь Хмурый. Он стеснялся своей провинциальности, пряча ее то за грубостью, даже хамством, то прикидываясь дурачком, причем частенько забывал выйти из роли. Поступление в институт он, как и Рамиль, считал хитрым маневром преподавателей, знающих об обязательном отсеве студентов и специально набирающих несколько человек, которые уйдут сами и которых не жалко потерять.

– Завтра в двенадцать соль с песком выгружать.

– Ладно, – бросил Хмурый, не отрываясь от книги в черном переплете.

– Не забудь.

– Постараюсь! – обиженно заявил Женя, чуть наклонив голову и посмотрев поверх очков, будто так лучше видит.

Он, конечно, не забудет, но на разгрузку не придет, скажет, что запамятовал. Способ отлынивания не новый и не самый умный.

Следующая комната дверь в дверь с туалетом. Часто гости, направленные по коридору и налево, поворачивали направо и вламывались в комнату. Она с лепниной на потолке и толстым крючком для люстры, вместо которой висит на двойном шнуре обычная лампочка в черном патроне. Из мебели – типичный для этой квартиры набор – кровать, письменный стол и мягкий стул (было два, один исчез на кухне), а также журнальный столик и кресло с дырявым сиденьем, которые попали сюда из квартиры на четвертом этаже. На журнальном столике стоит монитор компьютера, а системный блок – на полу рядом. Подле монитора лежит свернутое в несколько раз одеяло, чтобы ногам не твердо было, на сиденьи кресла – второе, чтобы не провалиться в дырку. По другую сторону монитора – мелкая тарелка с голубой полоской по ободку и хлебными крошками на дне и лежал большой англо-русский словарь, обернутой хлопчатобумажным полотенцем, желтым в красную полоску, – своеобразный коврик для «мышки», серой и длиннохвостой, расположившейся прямо посередине его. На мраморном подоконнике лежал полиэтиленовый пакет с нарезным батоном, несколько пакетиков с супами-полуфабрикатами производственного объединения «Колосс», сине-белая банка сгущенного молока и плавленый сырок «Волна» в серебристой фольге. В углу рядом с окном стоял приоткрытый темно-серый пластмассовый чемодан с черной ручкой и наборным замком. Из чемодана выглядывала, напоминая подошедшее тесто, мятая белая рубашка и спортивная майка. На чемодан нацелилась похожая на локатор тарелка электрического обогревателя с выпирающей в центре спиралью, намотанной на патрон, похожий на орудийный ствол. Изнутри к входной двери была прибита старинная вешалка с поворачивающимися крючками, на которых висел шерстяной свитер грубой домашней вязки, потертая синяя джинсовая куртка и серая осенняя с коротким воротником-стоечкой, на молнии и с потрепанными, лохматыми манжетами. В углу стояли темно-коричневые ботинки на толстой подошве и со сбитыми, в серо-коричневых пятнах, носаками и сине-зеленые матерчатые тапочки. В тапочках ногам вольнее и теплее, сразу появляется чувство безопасности и законченности: скитания и суета позади.

Как ни ходи по комнате, а все мимо компьютера. Он не то, чтобы притягивал, он, как женщина, требовал внимания. Если не сидишь за ним, то жизнь проходит мимо. Да и заняться нечем, все остальное неинтересно, приелось. Можно постоять у окна, посмотреть на прохожих, которые торопливо шагают вроде бы ниоткуда и вроде бы никуда. Непонятные отрезки чужих жизней. Промаршировали перед тобой со склоненными головами и исчезли навсегда. В большом городе создается впечатление, что люди рождаются за несколько мгновений до встречи с тобой и умирают, исчезнув с твоих глаз. Они всегда новые. Очень редко, как исключение, попадается кто-нибудь знакомый, порой человек из далекого провинциального детства, кого много лет не видел и уж никак не ожидал встретить здесь.

В доме напротив еще не зажглись окна. Ночь сжимает, скомкивает пространство, и создается впечатление, что тот дом совсем рядом, что находишься прямо за стеклами его окон. Расплескав, прижимаешь нос к наружному стеклу и оно запотевает от твоего дыхания. Не горит свет и в заветном окне. И шторы задернуты. Значит, хозяйки нет дома. Придет не скоро. Обычно после девяти вечера появляется. Хочешь – не хочешь, а только и остается, что сесть за компьютер.

Кресло издает скрипучий звук, прогибаясь сиденьем под человеческим телом. Ноги водружаются на журнальный столик, на одеяло. Обернутый полотенцем словарь с «мышкой» кладется на бедра. Рука дотягивается до рубчатого включателя, щелчок – и больше ничего не надо, становишься самодостаточным…


…разве что голод вернет к суете. Неприятное чувство. К тому же, не проходит просто так. И в тарелке на столике одни крошки.

Словарь с «мышкой» – на столик. Затекшие ноги с трудом отрываются от одеяла, находят тапочки, заполняя их без зазора, как бы вливаясь в них и застывая. Переход к подоконнику за хлебом и пакетиком супа.

Окно на втором этаже в доме напротив расшторено, в комнате горит свет. Маленькая каморка, слева входная дверь. Напротив двери у окна трельяж. Ближняя к окну створка отогнута к стене, чтобы не закрывала свет. Справа от двери у стены стоит кровать. Ее видно не всю, примерно треть, ту, где ноги. Скорее всего, в комнате есть еще мебель, остается только гадать, какая. Где-то в той, невидимой, части жилья и находится, наверное, сейчас хозяйка. Может быть, сидит за столом, читает, или пишет, или как-нибудь по-другому убивает время. Телевизора у нее нет, иначе бы по комнате частенько метались голубоватые блики, разбиваясь об оконное стекло.

Дверь вдруг открылась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати-двадцати. Рост у нее не меньше метра семидесяти, одета в фиолетовый, подпоясанный халат с коротковатыми расклешенными рукавами. Наверное, принимала ванну. Каждый вечер перед сном она уходит из комнаты минут на сорок и возвращается разрумяненная, с красными руками. Девушка села перед трельяжем на мягкую темно-красную банкетку, повернула отогнутую створку, потому что дневной свет давно кончился, а тому, что разбрызгивает мутно-желтый уличный фонарь, предпочла комнатную люстру. Она наклонила голову, повертела из стороны в сторону. Короткие светло-русые волосы почти не колыхались. Несколько дней назад, когда волосы были длинные, стоило тряхнуть головой, как они закрывали лицо, голова как бы исчезала под светло-русым покрывалом. Теперь у девушки стрижка. Давным-давно такие прически были привилегией мужчин и назывались «под горшок». Надевали на голову горшок и все, что не поместилось под ним, обрезали. Трудно сказать, с какой прической ей лучше. С прежней она была более домашняя и нежная, с этой – более современная и соблазнительная. Но, видимо, сожалеет об утраченных волосах, иначе позабыла бы старую привычку. Девушка подняла голову, дотронулась кончиками пальцев до лица.

С другой стороны улицы, через два двойных оконных стекла, оно казалось необычайно красивым, без изъянов. Не разглядишь, есть ли на щечках ямочки. Будем надеяться, что есть.

Девушка взяла с трельяжа щетку для волос – черный ежик со светлыми стальными иголками. Плавными движениями, словно боялась уколоться, провела по волосам. Не причесывала, а скорее приглаживала. Делала это с отрешенным лицом. Наверное, обдумывала дела на завтра. Если бы вспоминала что-то или мечтала, то не была бы так бесчувственна. Движения ее кажутся неоконченными, видимо, никак не привыкнет к новой длине волос, а может, уже забыла, какими они были раньше. Девушка положила щетку на трельяж, наклонилась к зеркалу и долго и внимательно рассматривала лицо, трогая его кончиками пальцев то там, то там. Прикасалась осторожно, будто к обожженным местам. Потом придавила указательным пальцем кончик носа. Курносость развеселила ее, девушка чмокнула губами, как бы целуя свое отражение.

Save game.[3]

Приблизив лицо почти вплотную к зеркалу, погладила пальцами кожу у уголков глаз. Что-то ей не понравилось. Она резко отстранилась от зеркала, встала и исчезла за стеной. На кровать упал фиолетовый халат, видна была лишь часть его. Затем наступил антракт, который длился минут пять.

Вот зашевелился, исчезая, фиолетовый халат. Там, куда его утянули, зажглась еще одна лампа, настольная, скорее всего. На стене над кроватью повисло желтое полукружье, более густое, чем свет от люстры. Девушка вернулась к трельяжу. На ней была ночная рубашка, бледно-голубая и такая просторная, словно рассчитана на двоих. Девушка вновь села на табуретку, открыла белую баночку с кремом. Зачерпнув самую малость пальцами, мазнула тыльную сторону левой ладони и поднесла ее к носу, понюхала. Плавными движениями намазала руки. Потом кремом из другой баночки, розовой, – ступни. Закончив, поскребла ногтем пятку, что-то отковырнула, наверное, омертвевшую кожу. Девушка встала, подошла к входной двери. На стене справа от двери чернел включатель. Белая рука закрыла его – и комната беззвучно затемнилась. Но не вся. Нижняя часть ночной рубашки, пожелтевшая в свете ночника, как бы отделилась от затемненной верхней и продвинулась немного вперед. Верхняя догнала ее, постепенно, снизу вверх и при этом как бы смещаясь немного вперед, – и спряталась за стеной. Появилась и исчезла рука, сдернувшая с кровати покрывало. Шевельнулся темно-синий, с белыми разводами пододеяльник. Под ним вздулся продолговатый холмик, пошевелился, словно обсыпая книзу лишнюю землю, застыл неподвижно. Погас ночник, и в комнате стало совсем темно, она вроде бы исчезла, вдвинувшись в переднюю стену серого дома, который казался плоским, толщиной именно в эту стену. Лишь свет круглого уличного фонаря, висевшего над серединой переулка на проводе, натянутом между домами, выхватывал неширокую полосу светлого подоконника внутри комнаты и еще что-то поблескивающее, но не трельяж, а что – оставалось только гадать.

Одинокие боги,

устав бродить

по пустому и холодному

космосу,

на землю заходят

на огонек,

а люди ловят их

и распинают на крестах.

В винном магазине отоваривали талоны на водку. Две бутылки на талон. Очередь не помещалась в магазине, змеился по тротуару. Как ни странно, в основном стояли женщины, мужчин – треть, не больше, и о тех по виду не скажешь, что пьяницы, по большей части очкарики при шляпах и дипломатах.

В продуктовом на Пушкинской тоже была очередь, поменьше, отоваривали талоны на сахар. Единственная особь мужского пола – худой и сгорбленный дедок в темно-серой шляпе с обвисшими полями и темно-синем плаще, длинном, почти до затоптанного, грязного пола – казалась инородным телом. На него и посматривали, как на шпиона. Дедок вертел головой, будто искал лазейку, через которую можно незаметно исчезнуть. В остальных отделах – шаром покати. Лишь в рыбном на витрине стояла пирамида из зеленоватых банок морской капусты, которые покупали в основном из любопытства, первый и последний раз, да в молочном торговали молоком и кефиром в высоких литровых тетрапаках. Покупателей в молочном было мало, и продавец – тетка с такой объемной грудью, что становилось ясно, почему молока на всех хватает, – слышала, что пробивают в кассе, и, пока покупатель шел от кассы к прилавку – метра три-четыре, – доставала из клетки на колесиках заказанный тетрапак и только потом брала чек, накалывала, не глядя в него, на длинную вертикальную спицу на круглой деревянной подставке. Чек, преодолев с помощью руки первые сантиметров пять, замирал помятой бабочкой-капустницей, затем медленно опускался ниже, ложился сверху на своих собратьев. Зелено-белый тетрапак кефира был холоден и покрыт каплями воды, как росой.

От бакалейного отдела все время отходили женщины, унося светло-коричневые пакеты с двумя килограммами сахара, но очередь не уменьшалась и, если бы не дедок, намертво застрявший в середине ее, показалось бы, что эти женщины по-новой становятся в очередь. Но зачем? Талоны ведь отоваривали без ограничений, не то, что в прошлом квартале. Две пожилые женщины, последняя и предпоследняя в очереди, обе с нарумяненными щеками и крашенными медно-рыжими волосами, тихо и блекло обменивались эмоциями.

– Опять цены будут повышать, – молвила одна.

– Что хотят, то и делают, – произнесла другая.

– И так все подорожало, а как не было, так и нет, целый день в очередях стоишь и бестолку, придется на рынок идти, – пожаловалась первая.

– Была только что, – сообщила вторая. – Цены такие – за голову схватишься.

– Что хотят, то и делают, – произнесла первая, покачала головой и сообщила: – В «Елисеевском» ливерную колбасу дают, три кило в одни руки. Раньше я ее кошке покупала, та морду воротила, не хотела есть, а теперь…

– Что хотят, то и делают, – повторила вторая.

Ливерная колбаса – это, конечно, не предел желаний, но хоть что-то мясное. Тем более, что сахара много – мешков пять стоит у стены позади продавца-мужчины, неестественно бледного, словно пару раз его ткнули мордой в сахарную пудру.

Закапал мелкий, скучный дождь, сбивая последние листья с костлявых деревьев. Улица сразу заросла зонтами разных цветов. Прохожие норовили как бы случайно ткнуть зонтиковой спицей в глаз. Изредка у них получалось, и тогда снайпера долго и правдоподобно извинялись, представляя, как дома похвастаются, что деревенщина с раззявленными ртами и выпученными глазами в столице не переводится. Юрий Долгорукий потемнел и вроде бы насупился. Морось накапливалась на лошадиной морде и срывалась крупными каплями, напоминая слезы. Неподалеку от памятника стояла ярко красная иностранная машина, спортивная, приземистая, похожая на распластанную лягушку. Диковинку обступили мальчишки и взрослые мужчины, заглядывали внутрь салона через тонированные стекла. Номера на машине советские, что делало ее еще диковинней.

В левой половине «Елисеевского» было пусто как на прилавках, так и в зале. Зато в правой столько народу облепило колбасный отдел, расположенный в центре зала, что не только подступиться, даже поглядеть на товар и цену было невозможно. Стояли тихо, без обычной скандальности, без разборок, кто за кем. То ли растратили энергию в предыдущих очередях, то ли слишком болтливых выпроваживали из магазина, чтобы не спугнули колбасу. Ко всем остальным отделам можно было подходить и сколько хочешь рассматривать витрины, которые вроде бы не пустые, но и смотреть не на что. В штучном продавали трубочный голландский табак по безумной цене и спички, а в соседнем – соль. Такое впечатление, что соль и спички – те самые, которые народ раскупал во время путча, а теперь сдал назад за ненадобностью. Небольшое оживление было у хлебного, где продавали три вида – ржаной, серый и белый, да в молочном, где, кроме молока и кефира, предлагали майонез «Провансаль» в стеклянных банках без этикеток.

– А сколько майонеза можно брать?

– Сколько угодно, – буркнула продавец – молодая девица с облезлым маникюром морковного цвета. Видимо, этот вопрос задавали все покупатели, и она успела растратить обычную язвительность приобщенных к распределению жратвы.

На обратном пути от «Елисеевского» попалось несколько групп школьников, по два-три человечка. Каждый нес под мышкой по длинной банке немецких консервов – гуманитарную помощь, которую раздавали в школах. А взрослые смотрели не на лица прохожих, как раньше, а на то, что несут, и пытались угадать, где и как это что-то добыто. Вроде бы все сытые, по крайней мере, без голодного блеска в глазах, а на уме только одно: где бы урвать еды? Новый национальный вид спорта.

В продуктовом на Пушкинской очередь исчезла. Вместе с сахаром. Продавец пересчитывал пустые мешки, перекидывая их к двери подсобки. Худой сгорбленный дедок из сахарной очереди теперь стоял за водкой, опять в середине, окруженный женщинами, и опять вертел головой, отыскивая, наверное, собрата по мотне. Зонтика у него не было, и складывалось впечатление, что поля шляпы обвисли, размокнув под дождем. Достался ли ему сахар – не поймешь, но, скорее всего, нет, потому что в руках лишь две пустые прозрачные водочные бутылки с длинным горлышком, которые надо сдать вместе с талоном взамен пары полных.

Вот и исполнилась недавняя мечта – наблюдать зябкую осеннюю морось из теплой сухой комнаты. Окно кухни выходит на задний двор, где небо кажется еще серей и неприкаянней. На соседнем доме, на карнизе у крыши, покачивается худенькая метровая березка, белая в черную крапинку и с темно-коричневыми голыми ветками. Как она там оказалась и на чем росла – наверное, и сама не знала.

На кухню зашел Рамиль с большой сковородой и двумя стеклянными банками тушенки в руках. По сияющему, ублаженному лицу его было видно, что уже выпил, но самую малость. На этой стадии опьянения Рамиль готов осчастливить все подвернувшееся под руку человечество. Может быть, и попытался бы сделать так, если бы не мешала другая страсть – желание выговориться. Болтливость оставалась и на следующей стадии, исчезая на третьей, на которой вновь появлялось желание осчастливить, но уже в принудительном порядке. Рамиль не буйный, поэтому дальше слов дело обычно не идет. На четвертой стадии опьянения он ищет повод рвануть на себе рубаху и поплакаться в чужую. И находит.

– Купил что-нибудь? – спросил он, поставив сковородку и банки на стол.

– Майонез и кефир.

– Майонез – это здорово! – Рамиль блеснул вставным золотым зубом. Не сказать, что зуб слишком велик, но заслоняет остальные, только его и видно. – На хлеб намазал – и хавай до отвала! Помню, недели две сидели на нем, когда на прежней квартире жил, на Герцена. Пропились вдрызг, только на хлеб денег хватало, а майонеза купили по случаю целую коробку.

Он взял из настенного фанерного шкафчика консервный нож, ржавый наполовину, принялся открывать банки. Сверху в них было на два пальца жира, дальше шли плотно утрамбованные, большие куски красновато-коричневого мяса.

– Купил?

– Нет, передали из дому с проводницей, – сообщил Рамиль, с трудом выковыривая мясо из банок. – Ходил утром поезд встречать. Наша тушенка, башкирская. В Москве такой нет. И меда передали, трехлитровую банку. Башкирский мед считается самым лучшим в мире! Зайдешь, дам тебе, фалян-тугэн.

– Спасибо, не надо.

– Надо! Не стесняйся! – прикрикнул Рамиль. – Только не сейчас, завтра или когда там, а то мы с Андрюхой девок сняли, выпиваем – сам понимаешь!

– Институтские?

– Да ну их! Выпендристые – не подступись! Мы на Красной площади зацепили. Землячки Андрея, из Улан-Уде, – рассказывал Рамиль, разжигая печь одноразовой зажигалкой, прозрачной, желтоватой, в которой газа было наполовину. Голубое пламя успело лизнуть черную от волос руку, завоняло паленой шерстью. – Не знаешь, Яся здесь?

– Вроде бы нет, у них в комнате тихо.

– Узнает про девок, опять настропалит Женьку, и этот дурачок прибежит к нам, чтоб увели их, – произнес он, ставя на огонь сковороду с тушенкой. – Она боится конкуренток. Вдруг какая-нибудь даст Хмурому, и он выставит Ясю. Зачем ему халявщица?!

– Разве он не спит с ней?

– Конечно, нет! – уверенно произнес Рамиль. – Ты слышал хоть что-нибудь через стену?

– Нет, но может быть они очень тихо.

– В нашей квартире, с нашей-то акустикой, любое самое тихо очень даже громко, фалян-тугэн! – сообщил Рамиль.

– Чего ж он тогда поселил ее у себя, кормит-поит?

– Хитрая сучка! Игорь из второй группы рассказывал, как подъезжал к ней. Яся ему: «Я должна тебя узнать получше. Поживем вместе, походим в костел года два, тогда посмотрим». Игорь ей и выдал: «Я два года посодержу тебя, а потом ты другого лоха подыщешь?» Она на него так взъелась! Он парень битый, не то, что Женька-лопух. Этот проходил с ней полгода в костел, а Яся теперь в Польшу намыливается. Ей надо было где-то перекантоваться после института до отъезда «за бугор», – рассказал Рамиль.

– Что она собирается делать в Польше?

– То же, что и здесь – лохов стричь. И в колледже католическом учиться. Она для этого и стала католичкой. Игорь рассказывал, ей подружка посоветовала, которая два года назад таким же способом свалила сначала в Польшу, потом в Германию, – сообщил Рамиль, помешивая тушенку, которая зашкварчала на разогревшейся сковородке, начала постреливать капельками жира. – Яся и к тебе ведь подъезжала?

– Пробовала, но я вырос в курортном городе. У нас первое чему учат – обрубать хвосты. Особенно летом, в сезон. Любителей упасть на хвост у нас – второе море.

Рамиль заглянул в кастрюльку, в которой на соседней конфорке варилась вермишель, спросил:

– Скоро сваришь?

– Уже можно снимать.

– Давай сливай и я тебе тушенки отсыплю, – предложил он. – Наверно, надоело целыми днями пустую вермишель трескать?

– Угадай с трех раз.

Рамиль широкорото улыбнулся, блеснув вставным зубом.

– Двухсотрублевку сегодня видел, – похвастался он. – Говорят, уже и пятисотки есть.

– Если так и дальше пойдет, то скоро исполнится всеобщая российская мечта – станем миллионерами.

– А чего, я и правда мечтал пацаном стать миллионером. Хотел мотнуть в Америку, нарубить «зеленых» и вернуться домой, чтобы все кореша и знакомые от зависти лопнули, фалян-тугэн! Не люблю завистливых! – произнес он, зачерпнул погнутой алюминиевой ложкой тушенку и шлепнул ее назад в сковородку, брызнув во все стороны жиром, в том числе и себе на руку, которую быстро облизал.

На кухню бесшумно вскользнул, как мокрое мыло, Андрей – круглолицый узкоглазый бурят с большой черной родинкой под левым глазом. На слащаво улыбающейся физиономии было написано крупными буквами: «Я вас всех надую!» Что ж, иногда ему это удавалось, особенно, когда имел дело с такой простотой, как Рамиль или Женя, но часто и сам подзалетал, ведь самый легкий способ оказаться в дураках – считать себя самым хитрым. Андрей успел закончить технический вуз у себя на родине в Улан-Уде. Работать на заводе его сломало, потому что обладал классической азиатской аллергией на любой труд. Многочисленная родня помогла Андрею сделать другую трудовую книжку и скинулась на влазные в московский вуз. В квартире он появился как-то незаметно, занял комнату Камиля, но отрабатывать за нее – мести дворы – не рвался. Рамиль иногда возмущался по этому поводу, особенно с похмелья, но после первой рюмки успокаивался, потому что алкоголь моментально размывал обиду на такого понимающего собутыльника.

– Привет! – поздоровался Андрей вкрадчивым голосом и сунул вялую, потноватую руку. – Как дела?

– Лучше всех: никто не завидует.

– Все шутишь? – произнес Андрей с интонацией, которая была одновременно и хвалящая, и укоряющая – выбирай, какая больше нравится.

Рамиль выбрал первую и радостно сказал:

– Молодец, правильно делает! Давай, сливай воду, насыплю тушенки, фалян-тугэн.

Он подождал, пока из кастрюльки сольют воду, наклонил над ней сковородку и с помощью ложки бубухнул столько тушенки, что надежно похоронил под ней вермишель. Андрей скривился так, будто горячую тушенку вывалили ему за шиворот.

– Много!

– Ешь – и помни меня! – пожелал Рамиль и, сопровождаемый двойственно улыбающимся Андреем, понес сковороду к себе.

Надеешься сделать два дела – поесть и поиграть, а в итоге настолько увлечешься игрой, что забываешь о еде. Вспомнишь о ней – уже холодная, надо опять идти разогревать. И опять проглотишь самую малость – и все повторится сначала. Уж лучше на кухне есть и смотреть в окно. Жевать горячую вермишель с тушенкой, точнее, горячую тушенку с вермишелью и смотреть на холодный дождь.

Хлопнула входная дверь, послышались тяжелые шаги. Так отчетливо припечатывают ногу только не служивший в армии Хмурый. Оттянувшие солдатскую лямку забывают строевой шаг напрочь в первые же дни после дембеля, потому что он – едва ли не главная примета армейских прелестей. Женя зашел на кухню, повертел длинным носом, хмуря брови. Одет во все серое и не первой свежести, а ботинки оранжевые и чистенькие, словно только что из магазина. Сейчас Женя, в общем-то, довольно неряшливый человек, снимет их, оботрет сухой тряпкой и начистит бесцветным кремом до блеска, а перед выходом из дома повторит эту процедуру. Зато рубашку может носить, не стирая, недели три.

– Тушенка? – демонстративно принюхавшись, определил он.

– Она самая.

– Где достал? – спросил он.

– Рамиль угостил.

– Он у себя? – поинтересовался Женя.

– Да, но не один, Андрей пришел.

– Пьют? – спросил Хмурый и скривился так, будто отхлебнул кислючей бормотухи.

– Как положено.

– Алкаши, – произнес он без злости, констатируя факт.

Хмурый прошел к окну, посмотрел на дождь с недоумением, будто впервые увидел его, а не пришел только что с улицы. Наверное, и ему из теплой сухой комнаты дождь кажется другим.

– Будешь вермишель? Мне одному много.

– Нет, спасибо, – ответил Женя, посмотрев слегка выпученными глазами на бело-красно-коричневое месиво в тарелке и нахмурив брови. – Ясю подожду. – Он глянул на наручные часы из нержавейки и с треснутым стеклом. – Через час, чуть меньше, должна прийти.

– Она уезжает?

– Кто тебе сказал? – задал вопрос Хмурый с таким раздражением, будто разгласили тайну всей его жизни.

– Не помню, наверное, ты.

– Я не говорил! – заявил он с таким видом, словно отвергал обвинение в государственной измене.

– Значит, Яся.

– И она не могла! – выпалил он, подергал бровями и веками, как бы вдавливая глаза в глазницы, и более спокойным тоном молвил: – Если и говорила, незачем об этом всем рассказывать.

– Я ведь только тебе.

Хмурый подошел к столу Антонины Михайловны, приподнял крышку ее кастрюльки, держась за вставленную в ушко пробку брезгливо, как за слизняка. Уронил ее, громко звякнув. Перешел к печке, открыл газ, пошипел им и закрыл. Вернулся к окну. Посмотрел в сторону березки. Но без очков, наверное, не разглядел ее.

– В костел не хочешь сходить? – спросил он, не оборачиваясь.

Стоит русскому человеку вляпаться во что-нибудь, как начинает тянуть всех за собой, убежденный, что осчастливливает.

– Не хочу.

– Почему? – спросил он.

– Я атеист.

– Так нельзя – ни во что не верить, – проповедническим тоном произнес Женя.

– Я верю в человеческий разум.

Хмурый обернулся и с поживевшим лицом зачастил, покачивая оттопыренным указательным пальцем:

– Разум и есть божественная сущность! С него все и началось!..

– Жень, сейчас Яся придет, ей и расскажешь: вы с ней на одном уровне развития. Это во-первых. А во-вторых, в католики вы оба подались вовсе не по религиозным мотивам. В православные было бы прямей и бескорыстней.

– Ну, ты скажешь! – возмутился Женя, но, видимо, решил, что оправдываться – только усиливать подозрения, поэтому перешел в наступление: – Не важно, как человек пришел к богу! А ты прозябаешь во мраке, но когда-нибудь свет истины коснется тебя! – он похлопал по плечу.

Рука у него была холодная и твердая, будто вся из кости.

– Отменили партийные и комсомольские собрания, вот стадо от скуки и потянулось в другие места, где им всем скопом грозят кнутом, чтобы совсем в скотов не превратились. Пройдет мода – и опять все станут атеистами, потому что так ленивей.

– Чего?! – Хмурый скрестил на груди сжатые кулаки. – Да ты знаешь?!..

– Не знаю и знать не хочу. Дай поесть спокойно.

– Вот! В этом вся твоя сущность – жрать и больше ничего! – произнес он.

– А компьютер?

– Да, еще и этот идол! Но наступит время, и ты перестанешь поклоняться ему, прозреешь и вернешься в лоно истинной церкви! – произнес он настолько яростно, что становилось понятно: заткнется не скоро.

Пришлось уносить в свою комнату тарелку с недоеденной вермишелью, банку с майонезом, хлеб и чашку с чаем. Все за один раз. В спину летели Женины наставления в вере, больше похожие на проклятия. Хорошо, что христианство уже перевзрослело костры.

Компьютер бойко зажужжал дисководом, загудел монитором. Он не читает проповедей, не навязывает свои мнения, не требует жертвоприношений, не отчитывает за прогулы. Он служит, превращая в раба. А ведь есть в нем что-то, что делает его похожим на идола.


Женя решил, наверное, что хоть последнее слово и осталось за ним, но победы не добился, и вечером пришел в гости, позабыв постучаться. А может, и стучался, не до него было.

– Играешь? – задал он очень проницательный вопрос, щуря выпуклые глаза.

В мерцающем, тусклом свете от монитора его лицо казалось синеватым.

– Как видишь.

– Бросай, пойдем ко мне, – предложил Хмурый, наклонясь поближе к монитору, чтобы разглядеть игру.

– Зачем?

– Посидим. Я талон на водку отоварил. В одиночку не получается, – пожаловался он таким тоном, будто не удавалось главное дело жизни.

– Рамиля позови.

– Нет его, ушел с девками, – сообщил Женя.

– Опять Яся тебя на них натравила?

– Она меня не натравливала! – обиженно ответил он и потер длинный нос. – Чуть что, сразу она виновата!

– Не сразу, немного погодя. Сначала на тебя думают.

– Больше не будете думать, – сказал он.

– Запретишь?

Женя ничего не ответил, отошел к окну. Что-то он переложил на подоконнике – было слышно, но не видно, закрывал спиной.

– Уехала Ярослава, – произнес он тихо и постучал по подоконнику чем-то, наверное, карандашом, который там лежал.

– В Польшу?

– На год в Польшу, потом на год в Германию, – рассказал он.

– А тебя не берут?

– Через полтора года, не раньше, – ответил Женя и печально добавил: – Будет уже поздно.

– Может, это к лучшему? Она ведь дурачила тебя.

– Ничего ты не понимаешь! – запальчиво произнес Хмурый и стремительно перешел к журнальному столику. – Выключай, пойдем!

– Ну, пойдем, может, что-нибудь пойму.

В Жениной комнате было неуютно, как в гостинице. Везде валялись бумажки и обрывки веревок. Такое впечатление, что Яся паковала свое барахло в тюки, но вещей-то у нее было – чемодан да большая сумка. На середине стола красовались две бутылки водки, одна початая, белый батон, майонез и желтые яблоки, без червоточинок, слишком большие и красивые, такие в России не растут, а если и попадаются, то не для простых смертных. Создавалось впечатление, что яблоки несъедобные, бутафорские, сделаны из папье-маше.

– Приземляйся, – перенес Хмурый к столу еще один стул.

Сидеть приходилось боком к столу, потому что слишком велик он – если сесть по разные стороны, то не дотянешься, чтобы чокнуться, а без этого не пьянка, а перевод спиртного. Женя окунул горлышко бутылки в один стакан, побулькал водкой, наполняя его до венца, окунул во второй. Во втором оказалось пальца на два меньше, и Хмурый взял его себе.

– За что пьем?

– Не знаю, – ответил он, глядя в стену невидящим взглядом.

– Давай, чтоб у нее все было хорошо.

Хмурый продолжал смотреть в стену, вот-вот пробуравит дыру в соседнюю комнату. Он наклонил стакан к себе, плеснув немного через край, от себя и опять к себе. Рядом со стаканом появилась лужица, которая почему-то не растекалась.

– Нет, – промолвил он, – лучше за нас выпьем. За мужскую дружбу.

Водка была теплая и отдавала железом и канифолью. Такое впечатление, будто подержал во рту радиодеталь. И майонез – обычный «Провансаль», а привкус такой, словно в металлической банке хранился.

Хмурый выпил залпом, закашлялся, прикрыв рот рукой. Лицо его покраснело и из глаз потекли слезинки, быстро размазавшиеся по щекам. Он отломил кусок батона, налил на него майонеза и положил на стол, передумав закусывать.

– Ты бы подсуетился, проявил рвение. Глядишь, оценят и раньше пошлют в Польшу.

– Не оценят, – уверенно произнес Женя, вытирая слезы. – Да и не буду я больше к ним ходить.

– В атеисты подашься?

– Верить можно и без костела, – сказал он без твердости в голосе.

– Тебе виднее.

– Да, – согласился он, щуря подслеповатые глаза, и начал откупоривать вторую бутылку.

– Не части и по чуть-чуть.

– Хочу побыстрей напиться, – признался Хмурый.

– Когда очень хочется, не получится. Захоти чего-нибудь другого.

– Попробую, – согласился он.

Женя налил себе почти полный стакан, а во второй плеснул на треть. Увидев на столе кусок батона с майонезом, посмотрел на собутыльника: не его ли? Вспомнив, что сам приготовил, взял в левую руку, в правую – стакан с водкой и молча выцедил всю. Потом погонял ее из желудка в рот и обратно, пока первый не смирился и не принял водку. Слезы ручьями хлынули из зажмуренных глаз. Проморгавшись, он заткнул рот куском батона, который проглотил, почти не пережевывая.

– Каратэ займусь, – сообщил он, вытерев слезы. – Толик давно зовет. Я все отказывался, тренировки по времени с колледжем совпадали.

Толик убирал детский садик, который располагался между их участками. Он родился и вырос в Москве, но на москвича был абсолютно не похож. И на каратеиста тоже. В фильмах-боевиках они поджарые, верткие, а Толя был громоздким и казался неповоротливым. Малого ума и большой физической силы, не умеющий злиться, а также обманывать, хитрить да и вообще проявлять какие бы то ни было чувства, он являлся мечтой проходимцев. Заведующая детсада забирала у него половину зарплаты якобы на покупку хозяйственной мелочевки, на которую не хватало фондов, и на халяву припахивала его как электрика, сантехника, плотника. Толина жена – полная его противоположность – время от времени закатывала заведующей скандал, причем ругань стояла в кабинете такая, что гуляющие на улице дети переставали шуметь.

– А с институтом что думаешь?

Первый семестр Женя одолел с горем пополам, а на летней сессии сломался, завалил половину экзаменов. Попробовал пересдать, но без особого энтузиазма, потому что уже перебрался из общаги сюда, и появилась Яся с колледжем.

Женя сморщился, потеребил кончик длинного носа, красного, налившегося кровью, сказал нехотя:

– Посмотрим.

Интересно, в очках он будет смотреть или без?

– Восстановиться не хочешь? Сдал бы сессию…

– И что?! – произнес Женя. – Если серьезно учиться, то надо работу бросать, а на стипендию сейчас разве что ноги протянешь. Сколько она, если в доллары перевести?

– Один доллар двадцать восемь центов, как подсчитал вчера вечером мой компьютер. Сегодня, наверное, еще меньше.

– У тебя же повышенная? – задал он вопрос.

– Да.

– А обычной и на хлеб не хватит. Скоро цены отпустят – совсем мрак будет, – прокаркал Хмурый и разлил остатки водки по стаканам, в оба поровну.

Когда добили вторую бутылку, его порядком развезло. Лицо побурело, ткни пальцем – прыснет кровью. Глаза глубже запали в глазницы и в то же время казались еще более выпуклыми. Женя часто крепко сжимал губы и напрягался телом, сдерживая тошноту, отчего на шее вздувались жилы.

– Ну, ладно, я спать буду, – сказал он и, не дожидаясь, пока уйдет гость, лег одетый в ложе на полу.

– А чего не на кровать?

– Привык к твердому, – выдавил он еле слышно и закрыл глаза.

В коридоре, освещенном тусклой лампочкой, было ни темно, ни светло. На кухне голубоватым пламенем горела одна конфорка газовой печки, а из крана мерно капала вода. Капли звонко разбивались о металлический умывальник, звук казался раза в два громче, чем днем. Вода холоднющая, с сильным запахом хлорки, а на вкус – будто пососал большую медную монету.

В коридоре послушались торопливые шаги – Женя полетел в туалет. Унитаз он пугал отчаянно. Сказывалась привычка делать все настолько громко, насколько возможно. Его было слышно даже в комнате, несмотря на плотно запертую дверь.

В заветном окне на той стороне Столешникова переулка свет не горел. Там, наверное, уже спят.

В новолуние

старую шкуру

на звезды рвут

и латают

черные дыры.

Море было гладеньким, каким иногда случается ранним летним утром. Золотистый солнечный след лежал на нем почти целый, где-нигде зияли прорехи, которые быстро исчезали и появлялись в другом месте. В чистой прозрачной воде лениво плавали мальки между обомшелыми, зеленовато-бурыми валунами и светлой лысой галькой. Большая медуза зонтом повисла посередине между дном и поверхностью воды, подергивая длинными пупырчатыми щупальцами, словно пыталась подтолкнуть что-то невидимое под свой купол, к фиолетовому нутру. Море пахло не водорослями и йодом, как обычно, а дымом, горьким, свербящим горло. Дымил костер, который горел метрах в десяти от кромки воды. На трех больших камнях, обточенных водой и желтовато-белых со всех сторон, кроме той, которую закоптил дым костра, лежал ржавый лист железа с загнутыми вверх краями. На нем жарились мидии. Черные, с короткими темно-коричневыми бородками водорослей, крупные и не очень, лежали они на листе железа и возмущенно шипели, обволакиваясь паром. Те, что в центре, на самом жару, выпустили из себя всю влагу и раскрыли створки. Студенистая сердцевина затвердела и собралась в комочек на стыке створок. Комочек этот сладковат на вкус и не приедается…

– Эй, просыпайся! – прокричал где-то рядом Рамиль. – Ты еще не угорел?

В комнате было светло. Мимо окна часто пролетали капли, падающие с крыши, где дотаивал последний снег. Сильно воняло гарью. Такое впечатление, что прямо под кроватью что-то бездымно полыхает.

– У нас тут пожар, фалян-тугэн, а ты дрыхнешь без задних ног! – веселым голосом сообщил Рамиль и прошел к окну, потянул за веревку, которая открыла форточку, расположенную в верхней части окна, во всю его ширину.

Из открытой форточки пахнуло ранней весной – свежестью и тающим снегом. Когда снег сойдет, весна завоняет тухлой землей, прокисшей за зиму. От этой вони дуреют кошки и женщины. Потом весна наполнится ароматом набухших почек и только проклюнувшейся травы, и мужчины примутся строчить стихи и орать серенады.

– Какой пожар?

– Да Ленка Андрюхина швырнула горящую спичку не в банку, а за печку. Там тряпки валялись, газеты, ну, и занялось. Хорошо, я вовремя на кухню заглянул. Ох, и полыхало! Ведер пять вылил! – рассказал Рамиль.

Посреди комнаты столкнулись две воздушные волны – холодная из форточки и теплая и пропахшая дымом из кухни. Они ударились грудь в грудь, напряглись. Кухонная одолела, потому что ее подталкивала в спину третья волна, ворвавшаяся в квартиру через открытое кухонное окно.

– Весна! – произнес Рамиль хвастливо, будто она была делом его рук.

– Закрой форточку: колотун!

– Вставай, лежебока! – прикрикнул Рамиль, выходя из комнаты. – На заходе солнца нельзя спать, голова будет болеть.

Можно, если полночи играл в компьютерные игры, с шести утра убирал участок, а потом сидел на лекциях. Правда, не на всех, последнюю пару сачканул, потому что в перерыве перекусил в буфете и глаза начали слипаться, будто смазанные клеем. И правильно сделал: на обратном пути заглянул в продуктовый магазин и нарвался на мясо, говядину. Очередь была солидная, но женщины ждали, пока нарубят новое, остатки – жир да кости – мог покупать всякий, кому лень стоять.

На кухне вымачивала тряпкой воду с пола Лена – подружка Андрея-бурята, темно-русая девятнадцатилетняя девушка с серыми глазами на симпатичном лице, которое выражало полную безысходность. Такое впечатление, что все хорошее в ее жизни уже было, ничего больше не ждет. При первой встрече она посмотрела с немым вопросом: не ты ли моя судьба? Убедившись в обратном, больше никогда не смотрела в глаза. Она сосредоточенно вдавливала серую тряпку из мешковины в доски пола, темно-красные, с желтоватыми плешинами у печки, стола и умывальника. Глядя на Лену, возникало желание погладить ее по голове, сказать, что не стоит горевать, что через какое-то время, возможно, очень короткое, жизнь ее изменится к лучшему, но зная Андрея, язык не поворачивался произнести это. Скорее всего, благодаря его стараниям, печать обреченности еще глубже въестся в ее лицо.

– Тебе помочь?

– Нет, – ответила она очень тихо, встала и тщательно выкрутила тряпку над умывальником.

Судя по черному пятну копоти на стене у печки, пожар был не таким уж и большим. Видимо, Рамиль вылил ведро-два, справляясь с огнем, а остальные три-четыре – чтобы подвиг оценили подостойнее.

Мясо успело оттаять. Оно легко слоилось, но плохо резалось. Странно: если бы пришлось отрезать кусок от еще не ободранной коровы, наверное, не сумел бы и уж точно не стал бы есть. Произошло отчуждение: корова – сама по себе, ее мясо – само по себе, не замычит жалобно, когда полоснешь ножом.

На кухню зашла незнакомая блондинка с необыкновенно большими черными глазами, которые казались чужими на ее лице. Обычно темные глаза выражают или злобу, или тупость или легкомысленное веселье. Незнакомкины ничего не выражали, они обволакивали, всасывали в себя твой взгляд, а потом и тебя самого. Казалось, стоит расслабиться – и очутишься по ту сторону их, собственным негативом, антисобой.

– Что смотришь? – спросила она задиристо, хотя знала, какое впечатление производит, привыкла к завороженным взглядам. – Понравилась?

– Да.

– Ты смотри, какой честный! – улыбнулась она и перешла к Лене, трущей пол. – Хватит тебе, и так хорошо! – Она отобрала у подруги тряпку, выжала над умывальником. – Через пятнадцать минут само высохнет. – Вернув тряпку, подошла к столу, накрыла колпаком из аромата духов, наполненных солнцем и цветами, заглянула в кастрюлю. – Мясо будешь варить?

– Да.

– Кости не выбрасывай, мне отдашь, – приказала она.

– Бери мясо, сколько хочешь.

Глаза ее распахнулись еще шире, смотреть в них стало больно. По-сладкому больно. Она засмеялась, показав розовато-белые зубы, округлые, словно специально подпиленные.

– Я не себе, – выдавила она сквозь смех, – щенкам!

– Каким щенкам?

– Еще не знаю. Каких купим, – ответила она, впитывая глазами мужской взгляд, наполненный восхищением. – Мы в Москву за щенками приехали.

– Откуда?

– Из Свердловска, теперь Екатеринбург. Мы с Ленкой в одном классе учились, – сообщила она и повернулась к бывшей однокласснице, которая стирала мокрой тряпкой копоть со стены. – Да брось ты, все равно дом скоро снесут! – Незнакомка повернулась к столу. – Когда вас выселяют?

– Обещали к концу зимы, но какой – не сказали.

– Значит, через три года, не раньше! – поделилась она знанием поговорки и опять повернулась к подруге. – Все, заканчивай, пора ужин готовить.

Казалось, она не знает состояния покоя, все время должна двигаться и говорить. Непонятно было, как она переносит речи и неподвижность других.

– Что будем готовить, Кать? – спросила Лена.

– Пельмени. Нинка за ними целый час простояла в очереди, – ответила Катя. – Где она шляется?! Пора уже за щенками ехать! – выйдя из кухни, в коридоре, она обернулась и громко напомнила: – Не забудь про кости!

В полумраке коридора глаза ее исчезли, словно их вырезали острым ножом, быстро и безжалостно. Воткнули нож поглубже, наклонили, чтобы захватить побольше, и обвели по кругу. Остались две черные дыры. Жестоко, зато какое жуткое очарование!

– Не забуду.

Она показала бледно-розовый язычок, самый кончик, протиснув между сжатыми, бордовыми губами, и вдруг, одним неуловимым движением и беззвучно, сместилась дальше по коридору, сгинув.

В коридоре после нее остался аромат духов – вторая тень женщины, которая любит отставать от хозяйки и, как пьяная шлюха, цепляться к прохожим.

Катины глаза проявились на экране монитора, еще не включенного. Сперва только глаза, две черные раны, обрамленные расплывчатой каемкой серебристого сияния. Затем, чуть ниже, там, где должен быть рот, появился бледный кончик языка. И сразу в том месте с шипением вспыхнула светлая точка, от которой расползлось по экрану марево, зыбкое и быстро насыщающееся черным цветом. В верхнем левом углу забелела строчка букв и цифр.


Даже самая интересная игра имеет дурную привычку заканчиваться. Иначе была бы не игра. Ноги и ягодицы сразу наполнились тягучей болью. Наверное, старость – это когда боль все время.

На улице успело стемнеть. Круглая лампа над серединой переулка заступила на ночное дежурство, поливая желтоватым светом редких прохожих. В основном шли парами – время года обязывает.

В окне напротив зажегся свет. Девушка была не одна. Мужчине лет не меньше тридцати. Короткие темно-русые волосы зачесаны назад, открывая высокий лоб. В движениях его было что-то неуловимо женственное, поэтому складывалось впечатление, что глаза у него подведены, а губы напомажены. Одет в темный костюм, галстук и белую рубашку. Мужчина двумя руками пригладил волосы ото лба к затылку и что-то сказал. Наверное, пошутил, потому что девушка улыбнулась и поставила на трельяж сумочку. Мужчина шагнул к девушке, взял за плечи и резко, даже грубо, развернул к себе лицом. Она откинула голову, наверное, отчитывает за грубость. Нет, судя по самодовольной улыбке мужчины, слышит он что-то приятное. Он наклонился и поцеловал ее в губы. Девушка подалась чуть вперед и вверх, наверное, встала на мысочки. Она обхватила его шею руками, повисла на ней. Намертво присосались.

Alt+Ctrl+Del[4]

В Жениной комнате громко заржали. Как будто подсматривали за подсматривающим. Хмурый что-то сказал, почти выкрикнул высоким голосом, – и новый выхлоп смеха пошатнул стену. И сразу на этой стене появились темно-карие глаза, только они, лицо осталось по ту сторону. В них прыгали бесенята, и словно из-за их плеча иногда на несколько мгновений выглядывал насмешливый вопрос: «Осмелишься?» Глаза зажмурились, услышав безмолвный утвердительный ответ, и всосались в обои.

Кости лежали на столе, холодные и чуть влажные, на каждой топорщились мягкие щетинки мяса, специально оставленные. Вроде бы для щенков, но представлялось, что обгладывать кости будет и обладательница незабываемых глаз. Смотреть неотрывно прямо в глаза, заставляя потупиться, и плавно двигать округлыми зубками, соскабливая коричневые волокна мяса. Глаза будут сами по себе, зубы – сами по себе.

В коридоре воздух казался гуще, плотнее, чем в комнате. Такое впечатление, что из него пытаются соорудить преграду. Рука вязла в этом воздухе, и стук в соседнюю дверь прозвучал робко, по-детски.

– Заходи, кто там! – прокричал Хмурый, который обычно угадывал гостя до того, как тот постучит.

Он сидел на своем ложе на полу, вытянув длинные ноги, обутые в начищенные оранжевые ботинки, и крутил черный колышек шестиструнной гитары. На нем были черные джинсы, потертые на коленях. и пожелтевшее от стирок белое кимоно, перехваченное зеленым поясом. Как и обещал, он после отъезда Яси занялся каратэ, трижды в неделю ходил на тренировки, а по вечерам колотил кулаками по стенам в квартирах на четвертом этаже. Судя по цвету пояса, кое-что уже наколотил. Его длинные ноги занимали почти все свободное пространство в комнате, куда ни пойди, вынужден будешь переступать через них. Есть детская примета: переступишь через человека – у него мать умрет. Женина мать умерла, когда ему было четыре года.

В дальнем левом углу комнаты, огороженном коробками и двумя большими сумками, возились щенки, похожие на поросят. Было их больше десяти. Сколько точно – не сосчитаешь, потому что они все время в движении, меняются местами. Досчитываешь до пяти – и сбиваешься. После третьей попытки надо или отказываться от этой затеи, или включать упрямство.

Катя сидела на Жениной кровати. Рядом с ней – девушка в синих джинсах, плотно обтягивающих широкие бедра, сероглазая, с румянощеким круглым славянским лицом и тонким классическим греческим носиком. Природа иногда как пошутит, так сама, наверное, не наудивляется. Катя толкнула ее локтем и произнесла веселым громким шепотом, чтобы все слышали:

– Это он хотел меня костьми накормить!

Обе засмеялись. Улыбнулся и Хмурый. Лицо его поглупело настолько, что стало ясно – опять влюблен. И снова безответно, потому что клюнувшая на него должна быть еще глупее, а такое в данный момент невозможно.

– Кости принес? – спросила Катя, впитывая восхищение собой не только глазами, но и всем телом.

– Да.

– Давай сюда, – потребовала ее подруга грубоватым голосом, который не вязался ни с греческим носом, ни с круглой физиономией.

Она спрыгнула с кровати, схватилась двумя руками за джинсы, пытаясь натянуть их повыше на округлый живот. На беременную не похожа, нет вслушивания в себя. Забрав кости, присела у огороженного закутка. Кормила щенков с таким видом, будто подсовывает им отраву, искренне раскаивается в собственном злодействе и заранее и еще искреннее соболезнует по поводу их безвременной кончины.

Сноски

1

англ. – Пусто.

2

англ. – Начать новую игру.

3

англ. – Сохранить игру.

4

англ. – Команда перезагрузить компьютер с потерей всех несохраненных данных; применяется при «зависании» программы.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4