Новый сладостный стиль
ModernLib.Net / Отечественная проза / Аксенов Василий Павлович / Новый сладостный стиль - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
Не менее часа Корбах возил свой чемодан на колясочке по терминалу, пил воду из фонтанчиков, чтобы не заказывать кока-колу по-английски, пока не пришла ошеломляющая мысль: меня здесь никто не встречает! Да ведь Мориак же сказал, что встретят! Да ведь и отголоски были немалые в американской прессе! Все американцы восклицали при знакомстве: Alexander Korbach! That’s a great name in the States! Он вышел из здания и увидел перед собой гигантское лежбище гладких, отсвечивающих на солнце морских львов. Изредка медленно начинали перемещаться самцы. Сальвадордалиевское перезревшее солнце висело над возлежащим стадом. Необозримый паркинг машин. Сразу покрываешься потом. Влажность охуенная. Humidity или humanity?
Не важно как, но во всем этом пространстве никому до меня нет дела. – Господин Корбах! – тут же отозвалось пространство. Подходил невысокий уплотненный человек в скверной летней рубашонке навыпуск. Рукопожатие, обмен потом. – Мне Игореша Юрин утром позвонил, попросил вас встретить на всякий случай. Бутлеров Станислав, ну, в общем, Стас, ведь мы же с вами, кажется, одного возраста. – Он повел его прямо в пекло, на дальний конец паркинга. – Я уж думал, вы не приехали: нигде никаких признаков встречи. Внешность вашу, сорри, проектирую не очень отчетливо: за три года подзабылись герои отчизны. Хотел уже уезжать, и вдруг сам идет, во плоти. Сразу эта песенка ваша вспомнилась: «Преисподняя, преисподняя, посвежей надевай исподнее». Корбаха замутило от собственной строчки столетней давности. – Ну вот, пришли. Стояло большое желтое такси. – Там шофера нет, – сказал он. – Я сам шофер, – ухмыльнулся Бутлеров. Поехали по шоссе, четыре ряда в одну сторону, четыре в другую. Поток разнообразных машин ровно катил на одной скорости, как будто их всех завели одним ключом и разом пустили. Скользили мимо невзрачных домишек и торчащих кирпичных кубов без каких-либо признаков архитектуры, одни стены, окна, двери – чего еще, вполне достаточно. Иногда над крышами возникал рекламный щит: призыв аэролинии или кэмеловский человек с его пшеничными усами. На одном углу промелькнула толпа, почему-то показывающая пальцами в одном направлении, но вообще-то было пустынно. – Вам вообще-то куда? – спросил Стас Бутлеров. Он был вполне корректен – вообще-то, – только иногда среди подпухших век мелькало выражение легкого сарказма. – Да в центр, – пожал плечами Корбах. Жаль, что не выпил на вокзале. Сейчас бы все это иначе окрасилось. Не пришлось бы корежиться на каждом вираже, когда над штабельными кирпичными домами появляется в сером застое набухшее малиновой магмой солнце. – На Манхаттан, значит, – со странным лукавством произнес Стас. Он описывал широкий полукруг перед подъемом на подвешенную автостраду. Слева по борту на склонах холмов стояли прижатые друг к другу небоскребы, эдакое воинство, как бы готовое спуститься к битве. – Странный вид, – пробормотал Корбах. – Это еврейское кладбище, – проговорил Бутлеров. У меня просто настоящий невроз, подумал Корбах. Близкое кладбище принимаю за отдаленный Манхаттан. Надо было выпить в ПанАм. Зря не выпил. – А вот сейчас это уже Манхаттан, – сказал Бутлеров. Всеми силами он старался избежать торжественности, но до конца ему это не удалось. Зрелище в тот вечер было величественное и мрачное. Застойный стоградусный Фаренгейт создавал от всей гряды камня, стекла и стали ощущение какой-то неясной неизбежности, приближения чего-то кардинально бесчеловечного. Ясность вносило только ядро солнца, висевшее над грядой в мутном вареве городской поллюции,
имея в виду только американский, никоим образом не русский смысл этого слова. – Вам все ясно? – спросил Бутлеров, и трудно было понять, чего больше было в этом вопросе, сарказма или гордости. – Вполне, – засмеялся Корбах. – Как в кино, – продолжал смеяться он. – Как во сне, – и все смеялся.
I. Процессия
Толкнуло что-то или сам сорвался?
Любви ль укол иль паровой утюг
Низвергнулся? Ну вот – отшутовался,
Отпсиховался, брякнулся, утих.
С Таганки, через Яузу, к Солянке
Все тянется печальная процессия,
Парит над ней душа его, беглянка,
В парах тоски и возбужденья Цельсия.
Влечется тело к пышностям ботаники
В номенклатурный усыпальный парк.
Так оседают в глубину «титаники»,
Задув огни и выпустив весь пар.
МузЫка озаряется МоцАртом,
Но меркнет в заунывной какофонии.
Прощай, акустики волнующее царство,
Прощайте, мании и вместе с ними фобии.
Везде торчат отряды безопасности,
В чаду чудовищный чернеет водомет,
И воронье с распахнутыми пастями
Изображает неких ведьм полет.
Толпа в сто тысяч с грузностью колышется,
Как будто жаждет жалкого реванша.
Под ней цемент России грязно крОшится,
Так соль крошИтся на брегах Сиваша.
Плывет невысоко над катафалком
Его энергия, иль то, что называл
Душою он, оставив поле свалки,
Еще не рвется отойти в астрал.
Она взирает все на оболочку
Его короткой ненаглядной жизни,
Еще не в силах увидать воочию
Сонм русских душ над кровельною жестью.
Умели спрыгнуть жалкие останки
В сальто-мортале на скаку с коня
И в марафоне продержаться стойко
С другими «колесницами огня».
Они когда-то возжигались страстью —
Так верой в Храм горит израильтянин, —
Не знали мук, не ведали о старости,
Как птицы, что поют: не зря летали!
Гемоглобином насыщались клетки,
Казался вечным жизненный процесс,
Когда вдруг полетели все заклепки,
Как будто гарпий отпустил Персей.
Теперь их амплуа лишь «бедный Йорик».
В последний путь шута и каботена
Пусть пронесут советские майоры,
Как в Дании четыре капитана.
Астрал пред ним встает холстом Филонова,
Скопленьем форм вне классов и вне наций,
Как будто всю парсуну начал заново
Чахоточный титан, знаток новаций.
Еще влечет к себе Земли энергия,
Все имена цветов, святых, планет,
От Андромед до Пресвятого Сергия,
Хоть тех имен вне кислорода нет.
Слова ушли, и возникают сути.
Надмирный свод в нерукотворной Торе
Сверкает, как невидимые соты,
На радость ангелам и дьяволам на горе.
Прощай и здравствуй. Над высотным шпилем —
Барокко Сталина, палаццо Эмпээс —
Парит певец, один в надмирном штиле,
А у ноги парит послушный пес.
Так всякий раз к приходу новой сути
Родные духи поспешают снизиться
Порой на самый край телесной жути,
Как нимбы света в кафедральной ризнице.
На дне приходит очередь стакана.
ПролИлась горем, водкою сушись,
Москва! Она прокатывается стакатто
И выпивает на помин души.
Часть II
1. Анисья в Нью-Йорк-сити
Бывшая жена Корбаха Анис, урожденная Анисья Пупущина, не первый раз посещала Нью-Йорк. В начале семидесятых ее номенклатурный по МИДу папаша после успешного распространения коммунистического керосина на «пылающем континенте» был послан сюда заместителем главы постоянного представительства БССР при ООН. К Белоруссии он все-таки имел некоторое отношение, поскольку обладал специфическим произношением звука «ч». Этот дар, надо сказать, перешел и к Анисье. Как-то раз в начальных классах школы училка велела ей произнести череду слов с суффиксом «чк». Невинное дитя с большущим бантом почему-то не знало великорусского смягчения внутри этого фрагмента речи. Дочка-точка-свечка-печка-ночка-точка. Класс полег от смеха, и даже училка заулыбалась: да ты у нас белоруска, Пупущина! Как у всех советских людей, семейные корни у Пупущиных не очень-то далеко прослеживались, так что не исключены были какие-то «белые россы» за горизонтом. Позднее, когда она выросла в молодую женщину с ошеломляющей гривой светлых волос, ее стали принимать за скандинавку. Вот и сейчас, когда она идет по Пятой авеню в цветастом платье и высоких итальянских сапогах, под ветром, так здорово обтекающим супербабскую фигуру, мужики распахивают пасти: She must be Swedish!
Все-таки это преувеличение, что они тут все в Америке заделались гомиками. Очень многие просто сумасшедшие в отношении женщин. Идут следом, перегоняют, бормочут что-то – этот чертов инглиш не дается Анис, – похоже, что с ходу делают хамские предложения, как будто она не сорокалетняя советская деятельница, а молоденькая сучка. Вчера один такой совсем распоясался. Рванул к ней, как будто мечту свою узрел, эдакий эфиоп! Глаза и зубы вспыхивают на черно-лиловом лице. Тянутся большие бархатные губы. Мелькают длинные пальцы с перстнями. Гангстер, что ли, какой-то? Where are you from?
Называет какую-то неизвестную страну, Хэйти. Сует подарки: «Монблан» с золотым пером, «Роллекс» с бриллиантами, тяжелый бумажник крокодиловой кожи, булавку от галстука, хотите все сразу, все это, мадам, за одну ночь? Она хохотала: может, и штиблеты свои подарите, сеньор? Он тут же начинал развязывать шнурки на тысячных крокодилах, экзотический некто, – ах да, Альбер, а фамилия какая-то вроде Шапокляк. Он проводил ее до здания миссии, а при виде советской вывески изумленно открыл альков рта. Анисья же, изобразив достоинство советской женщины, скрылась под гербом с колосьями. В этот раз в Нью-Йорке она была советской женщиной вдвойне. Дело в том, что приехала как член делегации Комитета советских женщин. На различных ланчах, жуя безвкусные треугольники сандвичей, пия непьянящее вино, вместе с подругами пудрила мозги голубоволосым старушкам: миру мир, мы все в одной лодке и так далее. Иногда, правда, нарывались на остроязыких евреек в мужских пиджаках, сотрудниц Helsinki Watch или Freedom House. Эти сразу открывали пулеметный огонь: почему разогнали ленинградских феминисток? чем вам мешал журнал «Мария»? Какие еще феминистки? Какая еще «Мария»? Ну что ответишь, если никогда об этом ничего не слышала? Наконец сегодня какой-то хмырь из «первого отдела» отвел ее в сторону. Вот сегодня, Анисья Борисовна, часиков эдак в три пи-эм
вам нужно будет прогуляться по солнечной стороне Пятой авеню. Вполне возможно, вы там кого-нибудь встретите. И вот она послушно прогуливается, но почему-то слишком торопливым для прогулки шагом. Отражается в витринах, попавших в тень, и почти полностью пропадает в солнечных отражениях. Минут через пятнадцать такой прогулки из встречного потока толпы выделился тот, кого ждала, который так измучил за годы жизни, гад, не могу забыть, какой уж тут, к черту, феминизм, ноги почувствовали свои сорок лет, прислонилась к столбу. Корбах прошел было мимо, потом остановился и стал беспокойно оглядываться. Он был не один, рядом зло рубил воздух ладонью мрачноватый мужик пугачевского типа. До Анисьи донеслось: «Межеумки! Нравственные недоноски! Ублюдки!» Она увидела, как Корбах берет того за руку, как бы желая остановить инвективу, как бы пытаясь прорваться через поток ругательных слов к повороту судьбы, если можно отнести к судьбе сценарий, разработанный вне романа досужими и пошлыми режиссерами. Увидев же наконец ее у столба с зеленой табличкой «35 th Street», он оттолкнул спутника и бросился к своей бывшей жене.
2. Рассеянность Фортуны
К этому моменту он был уже две недели в Нью-Йорке и жил у того, кто его, единственный, и встретил в аэропорту, – у Стаса Бутлерова. Переступив порог Бутлеровых, он сразу вспомнил Москву: из кухоньки тянуло жареными баклажанами, жена Стаса, толстенькая интеллектуалка Ольга, и теща Фрида Гершелевна накрывали на стол по русскому принципу «мечи, что ни есть, из печи». В углу ливинг-рума под портретом вдохновенного Пастернака и картиной Оскара Рабина с селедкой на газете «Правда» стояла двенадцатилетняя скрипачка, «надежда семьи» с аденоидным выражением гениального лица. Семья жила в основном на зарплату Ольги, программистки, а также на фуд-стэмпы, что получала Фрида Гершелевна по восьмой программе для престарелых иммигрантов. Последнее обстоятельство делало старушку тоже своего рода программисткой, как она шутила. Стас между тем, озверев от неудачных попыток подтвердить свой адвокатский диплом, иногда подменял друга таксиста, а иногда друга ночного сторожа. Когда-то он был московским знатоком искусств, знал все театры и кучу знаменитостей, даже и с Корбахом пересекался, хоть тот ни черта и не помнит. – I can’t believe it, Sasha Korbach himself!
– воскликнула Ольга. – Шатапчик,
мама! – пресек ее муж. – Дома только по-русски! Ужин закончился в три часа ночи. Стас нагрузился, проклял историю и современность, Россию и Америку и предложил вечную дружбу «изгнанников духа». Предложение было принято. Корбах свалился на приготовленное ему ложе прямо возле обеденного стола лицом в потолок с аляповатой лепниной. Ничего не хочу, ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не произношу. Закругляюсь или, вернее, простираюсь. Лежу распростерт. Не хватило сил пойти в лагеря, теперь – простирайся в пустоте.
Что же на самом деле произошло? Почему никто на американской земле не встретил эту все-таки довольно изрядно нашумевшую личность? Все-таки куда ни кинь, а на полдюжины интервьюшек, хотя бы уж для русской прессы в Большом Яблоке,
он бы потянул. Боюсь, что ему так никогда и не узнать, что произошло-то всего-навсего легкое недоразумение. Ну а нам по авторскому произволу ничего не стоит рассказать об этом л.н. озадаченному читателю. Дело в том, что секретарша Никиты Афанасьевича Мориака в Париже просто-напросто ошиблась на один день. Сотрудница штаб-квартиры организации «Дом свободы» Мэг Паттерсон, получив телекс, извещающий о том, что советский театральный диссидент Александр Корбах прибывает в аэропорт JFK
11 августа, тут же стала звонить в разные газеты и на телевидение, потому что у нее уже был порядочный опыт по приему советских диссидентов. Изъявили желание прислать людей и 13-й городской канал, и ABC World News, и New York Times, и Washington Post, и Wall Street Journal, и даже журнал Time, у которого к этому времени в разделе Peоple
как раз образовалось окошко между женитьбой Бэрри Фонвизен и разводом Лэрри Кранчлоу. Никто, разумеется, там никогда не слышал о таком режиссере, хотя довольно курьезным образом, о котором речь пойдет ниже, все понимали, что Alexander Korbach is a great name in the States. Конечно, если бы Мэг Паттерсон догадалась позвонить большим людям театра, вроде Боба Босса или Хулио Соловей, которые не раз бывали на спектаклях «Шутов», корбаховская story все-таки бы вздулась, однако она в театры не ходила, отдавая все время своей диссертации, и имен этих не знала. Таким образом, ровно через сутки после приезда нашего героя, как раз в то время, когда он с Бутлеровым собирался на еще одну селедочно-баклажанную вечеринку в Куинс, у ворот тоннеля ПанАм собралась приличная толпишка американских газетчиков и телевизионщиков, а также несколько увальней из местной русской прессы. Никого не встретив и сильно разозлившись, журналисты отправились по домам. Зная эту публику, мы вправе предположить, что такой афронт прибавил бы им азарту и они всем скопом взялись бы за поиски пропавшего москвича, однако в тот же вечер пришло сообщение, что арабские энтузиасты на Ближнем Востоке захватили американский пассажирский самолет. Драма поглотила все колонки газет, и о «театральном диссиденте» немедленно забыли. Прискорбная история, ничего не скажешь, особенно для советской знаменитости с измученной вегетативкой, тем более что и истории как таковой знаменитость не знает, от нее осталась ему одна лишь пустота сродни изжоге. Ничего другого не остается, как предаться самобичеванию. Советские критики, видать, правы: тщеславие меня сжигает. Все мои мечты о третьем Ренессансе не что иное, как судороги тщеславия. И весь мой «новый сладостный стиль», и вся моя «Дантеана» со «Свечением Беатриче», ведь все это – ну, сознайся! – было задумано как шумиха на всю Москву. Сама моя известность, пусть советская или антисоветская, это пошлость. Вообще известность – это пошлость, надрыв, дешевая экзальтация, вульгарнейшая штучка. Вечная неестественность, дешевые номера по показу то скромности, то высокомерия, то достоинства. Это просто дурацкое состояние. Попав однажды на чертову карусель, уже не спрыгнешь. Тебя забудут, а ты все будешь кокетничать со всем миром и думать, что и мир продолжает с тобой кокетничать. Нужно воспользоваться нынешней отрезвляющей, хоть и сжигающей все внутри, отрыжкой и вырваться из блядского балаганчика. Башкой вперед вырваться из хоровода блядей! Жаль, что я делать ничего не умею, кроме сочинения никому не нужных песенок, постановки балаганных пьес да танцев с вольтижировкой. Впрочем, можно водить такси, как Бутлеров водит, Плевако советских судилищ. По уик-эндам будем выжирать полгаллона «Смирновской», ходить по бордуоку,
бомбить творческую хевру и политическую элиту, постепенно превращаться в брайтонских бесноватых.
Между тем Бутлеров, вдохновленный неожиданной дружбой с самим Сашей Корбахом, продолжал его водить по квартирам своих знакомых. Его, признаться, поражало, что сверхзвезда беспрекословно принимает все приглашения и, вместо того чтобы посещать коктейли настоящего, американского, Нью-Йорка, высиживает вечера в тесных застольях среди инженеров, работающих подсобниками, врачей, не подтвердивших советские дипломы, журналистов, адвокатов, лекторов, ставших массажистами, официантами, продавцами горячих кренделей, майкопечатниками, то есть операторами прессов, штампующих рисунки и надписи на излюбленном одеянии этой страны, на рубищах без воротников и с короткими рукавами. Эти люди, по сути дела, были тем, что в России на театре называлось «публикой», они-то и создали в свое время популярность Саше Корбаху. После двух-трех рюмок они начинали напевать его старые песенки, лукаво поглядывали, после четвертой уже запросто совали гитару: «Ну, Саша, рвани!» Он послушно «рвал». Ему ободряюще кивали: «Все при тебе, старик, и голос, и стиль, и страсть!» По глазам он видел, что сочувствуют ему как человеку прошлого. Слухи, однако, уже гуляли по «русскому» Нью-Йорку: Корбах в городе! Однажды забрели с Бутлеровым в ресторан «Кавказ», не успели принять по первой, как вдруг все заведение встало с поднятыми бокалами: Саша Корбах с нами! Выпьем за Сашу! Цыганка тут, конечно, заполоскала подолом: «К нам приехал наш любимый, Саша Корбах дорогой!» Пошел разгул в чисто московском духе. Из «Кавказа» потащились в «Руслан». Оттуда в огромный мрачный лофт,
прибежище художественной богемы. Гении, однако, не выразили никаких особенных восторгов. Напротив, весь вечер на Корбаха как бы не обращали внимания, давая понять, что это он там, в Совдепии, был первачом, а здесь идет суровый гамбургский счет, здесь тамошние ценности не ходят. Какая-то подвыпившая девчонка пыталась пробраться к нему, но ее отвели за печку-буржуйку и отхлестали по щекам. Ну ладно, Стас, с меня довольно, айда, сваливаем! В ту ночь Нью-Йорк для разнообразия отделался от своей липкой влажности. Канадский воздух подошел плотной стеной от стратосферы до раздавленных пивных банок и начал дуть ветрилом через заезженные метафоры Манхаттана, то есть сквозь каменные ущелья, что ли, или в каменном лабиринте, что ли, хотя какой тут лабиринт, если и пьяная обезьяна не заблудится в пронумерованной геометрии. Ночь, словом, была волшебной, длинные белые облака неслись по черному небу, как академические гребные суда. Миг – и я влюблюсь в этот город. Миг проскочил. «Ты знаешь, Бутлеров, в эвакуации, в Казани, мы жили на улице Бутлерова. Я был тогда крошкой, но все-таки помню деревянные домишки и гремучий трамвай». – «Этот Бутлеров, Корбах, знаменитый химик, казанский профессор, мой предок, ни больше ни меньше». – «Слушай, Бутлеров, я просто не знаю, что мне делать». – «Я это понял, Корбах, я просто бешусь, когда вижу, что эти гады с тобой сделали. Ведь ты же раньше просто как факел трещал вдохновением! Хочешь, пойду завтра в Newsweek, устрою там скандал: пишут о любых говнюках, а русского гения не заметили!» – «Ценю твой порыв, но ты меня не так понял. Мне просто нужно куда-то сбежать». – «Куда же еще бежать, друг? Больше бежать уже некуда». Тренькала ночь. Корейские лавки были открыты. Ветер освежал выставленные на покатых лотках фрукты. Мимо прошли три полуобнаженных американца вавилонского происхождения. Собственно говоря, это были три льва с перманентно уложенными гривами. У гостиницы «Челси» бузил с дамой несколько заторчавший новеллист. Подвывали дальние и близкие амбулансы. Девка без штанов кутала грудь в норковый палантин. «Знаешь, Корбах, я и сам хочу сбежать. Ольга нашла себе пуэрториканца на десять лет ее моложе. Мы всегда гордились передовыми взглядами на секс, а выяснилось, что я этого не выдерживаю». – «Бутлеров, эта революция тоже провалилась. Грядет сексуальный тоталитаризм. Ну, давай убежим куда-нибудь. Есть такой штат Очичорния, возле Калифорнии, или его там нет и в помине?» – «Про это я не знаю, Корбах, но в Лос-Анджелесе у меня есть процветающий друг. У него пай в парковочном бизнесе. Он найдет нам джоб». Остаток ночи Корбах проворочался на тахте в прямом соседстве с обеденным столом, на котором разлагалась недоеденная сайра из русской лавки. Из спальни доносились повышенный голос Бутлерова и тоненький счастливый меццо Ольги, поющей испанскую песню. Слышались какие-то обвалы: то ли книги летели на пол, то ли мягкие бутылки с диетической кока-колой. Мужская истерика, однако, была бессильна перед звенящим словом «корасон».
Проснулся наш герой от телефонного звонка прямо в ухо. Аппарат, оказывается, ночью упал с тумбочки на подушку, но умудрился не разъединиться. «Могу я поговорить с господином Корбахом? – спросил голос, исполненный ультраленинградской любезности. Респондент ответил на это раздирающим кашлем. – Доброе утро, Александр Яковлевич! – сказал голос, как будто другого ответа и не ждал. – Я видел вас вчера у Ипсилона. С вами говорит Гребенчуковский Аркадий, радио „Свобода“. Вы не хотели бы выступить на нашей волне?» – «А на какую тему, господин… – Корбах все еще спотыкался на этих „господах“, – господин Гребенчуковский?» – «Да на любую! – воскликнул радист. – Мне кажется, вам надо просто появиться в эфире, чтобы заткнуть рты дезинформаторам и ободрить ваших друзей. Там про вас слухи распускаются один дичей другого». – «У-у-у-у-у», – сымитировал тут Корбах вой глушилки. «И тем не менее нас слушают несколько десятков миллионов, – горячо возразил на это Гребенчуковский. – Приезжайте-ка, Александр Яковлевич, к нам на студию, запишем нашу беседу, да, кстати, и гонорар вам немедленно выплатим наличными». И голос приятный, и аргументы убедительные, подумал Корбах. Надо выступить напоследок, перед исчезновением. По Москве пройдет: Корбах жив. И мать узнает. И Анисья с ребятами узнают. Так я и исчезну. Исчезну живым. Звонок Гребенчуковского пришелся на короткую фазу похмельного добродушия, которая сменяется более продолжительной фазой невроза. Он едва успел записать координаты «Свободы», как эта ебаная вторая фаза разразилась. Его вдруг мгновенной тягой высосала тоска по матери, о которой, честно говоря, он не так уж часто думал. Мать, бедная, уходит на пенсию, утрачивает «важное государственное значение». Ижмайлов сидит, как Меншиков в ссылке. Валерка и Катя живут своими семьями. Бабушки Ирины уже два года нет. Своей матери, бабушки Раисы, она почему-то стыдится. Сын вообще стал пугалом. Бедное запуганное существо, мать «врага народа»! Тут раздался еще один звонок, пропитым баском мужик что-то тарахтел по-английски. Этот язык невозможно понимать, подумал Корбах со злостью и спросил, четко расставляя слова: «Вуд ю плиз спик слоули?»
– «Пламбер, пламбер, – сипел мужик в трубке. – Их бин пламбер». Романтическим свежачком после бессонной ночи прокатилась розовенькая Ольга Мироновна. Ах, да ведь это же немец-водопроводчик, я только его и жду! По некоторым взглядикам Корбах понимал, что семья уже немного тяготится присутствием «русского гения». За исключением, конечно, главы, который как раз тяготился семьею.
В третьем часу пополудни друзья предавались своему любимому занятию, блужданию по центру Манхаттана. Говорили о Калифорнии. Там все пойдет на лад. Это совсем другой мир. Там, говорят, даже воздух пахнет иначе, чем где бы то ни было. Я помню, сказал Корбах, запах какой-то еще не засранной мечты. Прости, удивился Бутлеров, да ведь в первой главе сказано, что ты первый раз в Америке. Он не все знает, усмехнулся Корбах. Я там лет десять назад был на фестивале с картиной. Ну, как актер. Ну, всего лишь неделю. Спал там с какой-то девчонкой. Актриска какая-то по фамилии, кажись, Капабланка, что ли. Ну, из Мексики. Бутлеров насупился: в доме рогоносцев ни слова о латинах! Да брось, Стас, не ты первый, не ты последний. Моя жена тоже черт знает только с кем не спала. Ну вот ты и развелся. Ну вот и ты разведешься. Бутлеров повеселел. Наверное, ты прав, ведь у нас у всех за плечами баррикады сексуальной революции. Корбах покосился на увесистого коротышку. Не очень-то он похож на баррикадного бойца. Оставался всего один час до встречи на «Свободе», и поэтому они выпили только один раз, правда, по двойному джину. В Калифорнии, Стас, ты забудешь про свой плачевный диплом, а я про все свои спектакли и фильмы. Мы станем обыкновенными сорок-с-чем-то мужиками. Правильно, Сашок (никто никогда не называл его «Сашок», но сейчас это ему понравилось), станем трудящимися, блукалор-уоркерами,
так? И никаких контактов с богемой, с этими дешевыми снобами, межеумками, вечно беременными предательством, вроде засранца Митьки Ипсилона. Публика на Пятой под солнцем и канадским ветром становилась все веселее. Летели гривы и шевелюры, галстуки и косынки. Корбаху казалось, что многие смотрят на него, словно узнают в нем знаменитость, как это бывало в Париже. Издевательски в свой адрес улыбаясь, он снова и снова видел чьи-то улыбки и узнающие глаза. Смотри, как вон та баба на тебя уставилась, сказал Бутлеров. Явно узнает! В своем простодушии этот парень всегда вытягивает то, что я пытаюсь затоптать поглубже. Корбах посмотрел на большую красивую бабу на перекрестке. И узнал в ней свою бывшую жену. И был тут же захлестнут невыносимой к ней любовью.
3. Ох, любовь самоварная!
Они не прикасались друг к другу, уж наверное, два года, и вот так раскочегарились! Ну и Сашка, думала Анис, оглаживая бывшего мужа. Еще горячее стал, чем был когда-то. Так прямо жаром меня всю накачивает, вздувает внутреннюю трубу. Вот так ведь и в самоваре делают – набьют горячих углей внутрь и сапогом накачивают. Ой, да я в самовар превращаюсь, сейчас закиплю, начну плеваться кипятком, он себе все сожжет. Что с ней происходит, думал он, накачивая ее, трахая. Закроешь глаза, кажется, что двадцатилетняя деваха в руках. Вся колышется и дрожит. Эй, я же взвинчиваюсь спиралью, вроде Башни Третьего Интернационала! А вот теперь парю, как птеродактиль Летатлин с добычей. Откуда такие мысли дурацкие берутся во время траханья? Она выгибается, вся колышется, этим всегда была хороша со своим самоварным жаром, колыханья и вихри гривы, кажется, что трахаешь не бабу, а какую-то фантастическую кобылку. Не хватает только хвоста. Наконец прекратили и полежали молча в обнимку, задыхаясь и раздыхаясь от любви. Потом сели и, привалясь к шаткой стенке паршивенького мотельчика, закурили в лучших традициях их молодости. Потом он спросил: – Как дети? – Твоими молитвами, – усмехнулась она. – Они здесь с тобой? – Нет, они сейчас с дедом и бабкой в «Нижней Ореанде». – Значит, ты теперь не у папеньки в гостях? Она шутливо изобразила надменность, что получилось довольно нелепо у голой женщины: – Нет, сэр, подымай выше! Перед тобой работник советской культуры, старший редактор киностудии, член делегации КСЖ. – Качественных Советских Жоп, что ли? – Почти угадал, Комитета советских женщин. – Вот это здорово, – дрогнувшим голосом пробормотал он. – А почему ты без хвоста? – Погладил соответствующее место. – Кто тебе оторвал хвост? Она слабо сопротивлялась: – Ладно, ладно, Сашка, хватит тебе. Знаю я эти твои трюки с хвостом. Он не отвечал, и она замолчала, давая волю его фантази-ям. Вот он, твой хвост, бери его, такой же великолепный, как прежде! Если бы знать раньше, что в нем столько накопилось любви! – Александр, ну что ты делаешь с сорокалетней бабой? – Оказалось, что последнюю фразу она произнесла вслух. – Тебе не сорок, а тридцать девять, – сказал он. Она погладила его по голове. – Если бы ты знал, как я обрадовалась, увидев тебя на улице! Вот ты ко мне бросился из-за секса, а я ведь в тебе родного человека увидела. – Ну начинаются белорусские всхлипы, – ласково смеялся он. – Знаешь… – Тут Анис убежала в ванную, вернулась оттуда с полотенцем между ног и продолжила фразу: – Знаешь, я, конечно, не верила, но про перебежчиков в Москве всегда распускают такую парашу, ну и пошли все болтать, что ты погиб за рулем. И вдруг ты, живой, родной! – Орел степной, казак лихой, – вторил он ей в прежней манере иронической игры: она – слезливая деревенщина, он – ядовитый москвич. Вдруг она серьезно к нему повернулась настоящим лицом «советской женщины». – Сашка, ну, хочешь, давай все сначала начнем? Представляешь, как ребята-то наши обрадуются, Степка-то с Левкой! Он серьезно посмотрел на нее: – Как ты это себе представляешь, Анис? Ведь я же практически высланный, враг народа. Доярки и сталевары в газетах головы моей требуют.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|