Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новый сладостный стиль

ModernLib.Net / Отечественная проза / Аксенов Василий Павлович / Новый сладостный стиль - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Аксенов Василий Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


Такой доброжелатель, говорящий на родном языке пострадавшего и знающий его как самого себя, немедленно берет все в свои руки, предлагает максимальную помощь в объяснении законов, направляет на освидетельствование к „нашему русскому врачу“ Натану Солоухину, а потом к выдающемуся адвокату, тоже нашему, мистеру Цимбулисту. Страховая компенсация в результате этих мер подскакивает втрое. Проигравших тут нет. Отменный чек лечит стрессанутого пострадавшего лучше, чем психотерапевты. Солоухин и Цимбулист получают свои солидные гонорары, а „бегущий по волнам“, как Стас Бутлеров стал себя называть, кладет в карман очень приличные комиссионные. Интересно то, что и страховые компании тоже не в обиде, так как хорошие выплаты резко увеличивают количество клиентов, а ведь известно каждому, что американский бизнес заинтересован не в экономии, а в прибылях.
      Конечно, существуют в калифорнийском Архангельске злоязыкие круги, пускающие слухи, что Стас Бутлеров иной раз инсценирует свои ДТП, но в кругах этих, очевидно, такая благородная идея цивилизации, как презумпция невиновности, и не ночевала. Болтают также, что наше трио слишком-де увлекается диагнозом «сотрясение мозга», но, помилуйте, кто в наше время может похвастаться безмятежным умственным аппаратом?!
      Словом, устроился Стас вполне недурно, чтобы углубляться дальше в американскую юриспруденцию. О дешевом сучке «Попофф» он и думать забыл, перешел на марочные вина, но самое замечательное заключается в том, что он даже и женщину здесь себе нашел великолепнейших качеств!
      Бывшая Шура Федотова, ныне Ширли Федот, во всей своей внешности несла какой-то заряд оптимизма сродни распространенным в те годы посланиям крема «Ойл оф Оле». Кожа ее была шедевром упругости и женственных очертаний. Речь звучала позитивно и всегда по существу. Мягкое блядство глаз вселяло надежду в сердце каждого мужчины, да и женщинам посылало ободряющий призыв: не все еще потеряно, подруга! Свободные и яркие ее одежды несли отпечатки Родео-драйв, равно как и дразнящих белорусских мотивов. Говорили, что неожиданный отъезд Шуры Федотовой из Минска внес сумятицу в партийно-правительственные круги республики, что способствовало дальнейшему скольжению к исторической развязке. Что касается ее неплохих калифорнийских доходов, то они являлись результатом только ее личных позитивизма и предприимчивости. Никто лучше ее не мог убедить разбогатевшую эмигрантскую даму в необходимости «открыть в себе новый возраст», то есть сделать подтяжку лица у выдающихся хирургов-косметологов Игоря Гнедлига, Олега Осповата, Ярослава Касселя. Именно в медицинско-юридических кругах Ширли и Стас нашли друг друга. К началу четвертой части, то есть к июлю 1983 года, они уже жили вместе в кондоминиуме на бульваре Сен-Висенте и обдумывали покупку таун-хауса в Марина-дель-Рей.
 
      В водовороте таких счастливых изменений Стас Бутлеров начисто забыл о своей принадлежности к «поколению протеста», да и друга своего, некогда знаменитого протестанта, нечасто вспоминал. Так вот и получилось, что Корбах вдруг оказался в пространстве, из которого почти одномоментно отсосали весь русский кислород. Иной раз он по неделям не произносил ни одного русского слова. Единственный оставшийся в поле зрения из прежней компании Арам Тер-Айвазян предпочитал общаться по-английски. Или, если угодно, по-армянски. Мне всего тридцать пять, говорил он, еще есть время забыть комсомольский жаргон, то есть русский.
      Ну вот и отлично, думал Александр, бесконечно таскаясь по кромке океана от Венис до Пасифик Палисэдс и обратно, вот и останусь один со своим жаргоном, как Овидий остался со своим римским жаргоном в стране даков. Вот так ведь и он, должно быть, таскался вдоль Черного моря, и «Элегии» начинали вылетать у него из ушей в виде цветов, и птиц, и разноцветной пыльцы, что подхватывалась ветром и улетала, увы, не в милый сердцу и члену развратный Рим, а в противоположную сторону, через Понт, в Колхиду, в Месхети, как будто бы погибая, а на самом деле торопясь оплодотворить через тысячу лет двор любви царицы Тамар, где как раз вовремя стал подвизаться рыцарь-бухгалтер, по-тогдашнему казначей, некий Шота.
      От Овидия я, быть может, отличаюсь только тем, что уже не в силах творить плоды, плодить творчество. В остальном мы почти похожи. Его погнали в степи за «Науку любви», меня к океану за науку смеха, но разве какая-нибудь любовь обходится без шутовства? Шутовство нам с вами поможет излечиться от прошлого, мой друг, скажете вы, но почему же вы сами так жалобно стенаете, яйцеголовый? Мы почти одинаково обуваемся, Публий Назон, только вы обматываете кожаный ремешок вокруг голени, а я лишь засовываю в петельку сандалии большой палец с раскрошившимся археологическим ногтем. Завидую вашему хитону, он полощется на ветру, дает дышать всему телу, ваши яйца в свободном полете, в то время как мои стеснены шортами. Вы, главный шут империи, родоначальник «нового сладостного стиля» за тысячу двести лет до его рождения, вы оказались не у дел. Август не дотянул до понимания «Метаморфоз» и «Сатурналий», потому что не читал Бахтина. Он знал, как человек превращается в императора или в труп, но не мог усечь, как Юпитер оборачивается быком, а потом торжественным созвездием. Все-таки он имперским чутьем угадывал, что сарказм знаменует закат одной цивилизации, а высокопарность говорит о восходе другой. Быть может, поэтому и Дант, столь тесно обтянутый снизу шерстяными колготками, выбрал поводырем не вас, а Вергилия. Прошу прощения за нескромность, но мне больше подходите вы, хоть я когда-то и мечтал о «Свечении Беатриче». Тысяча извинений, но даже под вашим водительством мне не выбраться из этих заокеанских чистилищ, как и вам не выбраться из страны даков, несмотря на жалобные послания Августу. Да я и не собираюсь писать Андропу, ведь он не из августейших, наш засекреченный графоман.
      Океан между тем занимался своим основным делом, подчеркиваньем человеческого ничтожества. Серферы тем не менее поддразнивали великана, скатываясь с одной из его триллионов волн. Как там: «Дни проходят, и годы проходят, и тысячи, тысячи лет. В белой рьяности волн, прячась в белую пряность акаций, может, ты-то их, море, и сводишь, и сводишь на нет».
 
      Однако каждая волна – это другая, и снова мы в дураках. Вода иллюстрирует нашу тщетность, что хорошо понимает Тарк, воду уже не отожмешь с его экрана. Вникают ли бухгалтеры «фабрики снов» в метафизику воды? Означает ли повторный просмотр одного фильма то, что ты дважды ступил в одну и ту же текучку?
      С банкой пива в маленьком пакетике он подолгу сидел на песке. За распитие голой банки тебя тут может оштрафовать пляжная полиция, однако в пакетик никто не имеет права сунуть нос: прайвеси, частная жизнь! Он проводил ладонью по лбу, как будто оглаживал круп скакового жеребца, так же взволнован. Любопытно, почему это я так стремительно облысел в двадцать восемь лет? Отец на фотографиях отличается отменнейшими куделями еврейской закрутки. Быть может, чехословацкая цековская люстра тому виной? Шлепнулась на какой-нибудь соответствующий центр головы и запрограммировала преждевременное облысение. Попутно, быть может, научила петь, стишки сочинять, лицедействовать, создавать театр? Инопланетян почему-то изображают с такими лбищами. Быть может, там, в пучинах Вселенной, каждого ребенка ободряют ударом по башке на манер евреев, что обязательно отчекрыживают у хлопчиков крайнюю плоть. И все там становятся после этой процедуры бардами и шутами, а тех немногих, кто не может поставить пьесы, высылают в какие-нибудь их собственные Соединенные Штаты Америки.
      Ближе к закату вдоль океана начиналось гуляние. По вьющейся меж дюн асфальтовой дорожке с могучим шорохом проносились роликобежцы в наколенниках, налокотниках, в солнечных, на полрожи, очках, в банданнах, с торчащими из-за уха антеннками личных коммуникаций. Из «Центра долголетия», что мрачной своей махиной упирался прямо в прибой, выпархивали стайки голубовато-розовых старушек; камон, герлз! Джоггеры деловито трусили по кромке плотного песка. Командировочный брел в костюме-тройке и с атташе-кейсом среди полуголого люда. Девушки типа «сан-н-фан» втирали масла и прогуливали свои ноги, всем на заглядение. Писатель Грэм Грин спускался из отеля «Шангри-ла» и делал пометку в своем блокноте: «Пляжи Калифорнии мало отличаются от лагерей ГУЛАГа». Те, кто был тут с колымским опытом, не торопились присоединиться к парадоксальному уму.
      Однажды говорящая по-русски группа прошла мимо Корбаха и вдруг обернулась. Кого это они там увидели, удивился он. Люди напоминали ту прослойку прослойки, что известна была в Союзе под словом «физтехи». Сквозь предзакатное попурри до него донеслись голоса: вот тот похож. Негр. Совсем не похож. Мне тоже кажется похож. У вас температура, господа! Компания прошла дальше. Он посмотрел себе за спину. Там не было никакого негра. Очевидно, меня приняли за негра, Сашу Корбаха с прокопченным на солнце лбом. Елки-палки, да ведь был же совсем еще недавно кумиром физтехов!
      Вспомнился спектакль, который давали году, кажись, в семьдесят седьмом в Черноголовке. Театр тогда был почти уже ликвидирован декретом Демичева, но прогрессивный профком Черноголовки, бросая вызов тупоголовым ортодоксам, пригласил «Шутов» к себе в клуб. Играли «А—Я», без декораций, среди расставленных стульев. После спектакля физтехи не расходились, бунтовались, выкрикивали «руки прочь!». Прекрасные молодые морды тех физтехов, хохот, выкрики, вакханалия родной речи. Вдруг все это, оставленное, сейчас на пляже Санта-Моники прошло как живое, косой стеной дождя. Упасть лицом вперед, вырубиться из этого момента, врубиться в тот?
      Закат над океаном сгущался, мрачнел. Саша быстро пошел по кромке воды в сторону дома. Кто-то бегущий впереди обо что-то споткнулся, выкрикнул «шит!», заскользил, как по льду, удержался, побежал дальше. Через секунду и Саша сам угодил ногой в какой-то мешок перекатывающейся слизи. Там подыхала полураздавленная огромная медуза. Форма жизни, довольно чуждая просвещенному человечеству.
      Все раздавленное, подыхающее влепляется в память, как летучие мыши влепляются иной раз в белые рубашки. Однажды на фривей выскочила большая черно-рыжая кошка. Никто уже не мог затормозить. Шедший впереди вэн ударил кошку крутящимся скатом. Она описала дугу и шлепнулась на бок между «хондой» и «вольво». Ей бы, дуре, лежать, не двигаться, но, ошеломленная ударом, она стремилась попасть в какой-нибудь спасительный угол и оказалась под колесом налетающего. То, что осталось от нее, дергалось в безумной борьбе за еще несколько секунд существования, и дальше она пропала из вида. Могучие демоны железа летели по фривею на одной скорости, размазывая кошачьи остатки.
      Он разрыдался за рулем и трясся не менее четверти часа, забыв уже и о кошке, и о демонах, каждый из которых, может быть, точно так же раздавлен и размазан в одну минуту, забыв и о себе самом, и о брошенных на цековское воспитание родных своих сыновьях. Он изливался слезами и трясся немножечко как бы сбоку от самого себя, а там, в самом себе, прищуривался эдаким психиатром, констатировал с ленинским резоном: «Эге, батенька, да вы, я вижу, под здоровенным стрессом!»
      Этот резонер нередко гнал его в бар «Ферст Баттом», дескать, нужно разрядиться. В углу там пожилой малый, похожий на все киношные клише черного музыканта, звать его, без смеха, Генри Миллер, напевал хрипловатым баском:
 
If you treat me right, baby,
I’ll stay home every day,
But you’re so mean, baby,
I’m sure you gonna drive mе away.
 
      Все было замечательно похоже на настоящий американский бар, как будто это и не был настоящий американский бар. Сидеть у стойки, как спивающийся иностранец в настоящем американском баре. К полуночи заведение заполняется почти до отказа, но отказа никому нет. Немало здесь уже и знакомых, едва ли не друзей, у нашего Саши. Вот, например, монументальный, с татуированными ручищами Матт Шурофф, бой-френд управдомши нескольких венисовских жилых строений, включая и обветшалую ночлежку отель «Кадиллак», не менее величественной Бернадетты Люкс, что ходит по околотку весь день в бигудях, резкими движениями поправляя плечики под постоянным батистовым с кистями одеянием.
      Матт водит грузовики на большие расстояния, то есть по российской терминологии является дальнобойщиком и, возвращаясь из рейсов, по неделям ни черта не делает, только лишь ждет открытия «Первого Дна», где он сначала смотрит газеты, потом телевизор, потом играет с вьетнамцами на бильярде, постепенно набираясь, прежде чем засесть в окончательной скульптурной позиции перед стойкой.
      К нему неизменно пришвартовываются два друга, которых он снисходительно опекает: вьетнамский беженец генерал Пью, который тут в округе завоевал себе репутацию лучшего водопроводчика, и венгерский беженец Бруно Касторциус, давно уже превратившийся в настоящего бича. Частенько к ним присоединяется молодой подтянутый господин из деловых кругов Мелвин О’Масси. Все четверо ждут, когда появится несравненная Бернадетта, все они время от времени пользуются благосклонностью Люкс, хотя приоритет Матта Шуроффа никем не оспаривается. Пятый член этого клуба Алекс Корбах по кличке Лавски держится несколько в стороне, хоть и он, признаемся, успел приобщиться к таинствам Бернадетты. Иной раз комендантша среди ночи открывает своим ключом его «студию» и с ходу наваливается на щуплого недотепу всем жаром своего океанского эго. «Где тут мой кьюти дики-прики? Дай-ка я его накрою своей вэджи-мэджи!»
      В «Первом Дне» все знают, что стоит Лавски принять третью дозу «столи», как он начинает нести какую-то околесицу про какого-то мистера Станиславского, с его якобы всему миру известной системой. Отсюда и кличка взялась: Станис—Лавски, народ у нас остроумен.
      – Еще неясно, кто был большим формалистом – Мейерхольд или Станиславский, – говорит он, обращаясь к кому-то прямо перед собой, то есть чаще всего к бартендеру Фрэнки.
      – Риалли?  – вежливо реагирует Фрэнки.
      – Пытаясь максимально имитировать жизнь, Станиславский хотел отгородиться от твоего, Фрэнки, «риалли», то есть создать театр как вещь в себе. Понятно? Мейерхольд же, отрицая имитацию жизни, настаивая на театральности театра, наоборот, мечтал его сделать частью тех глупых утопий. Это понятно, товарищи?
      – Понятная, тоу-вор-иччч! – Бруно Касторциус с трудом вспоминал язык оккупантов.
      Бернадетта аплодировала. Сильное сияние стояло в неслабых глазах Лавски.
      – Снять четвертую стенку, соединить театр со зрителем, то есть с улицей, это заманчиво, но не так сложно, как заставить зрителя биться лбом в стенку между оракулом театра и базаром политики, подглядывать в замочную скважину. Пью-твою-налево, тебе понятно? Матт-твою-так, продолжать или нет?
      – Вали дальше, Лавски, только убери руку с задницы Берни, – говорил главный парень, чей кожный покров с годами, еще со времен знакомства с пенитенциарной системой штата Невада, все больше становился подобием гобелена, где арбалетчики с толстыми крылышками представляли силы добра, а русалки плавали сами по себе, словно проститутские ноги в сетчатых чулках.
      Опрокидывая двойные-на-камушках, Корбах продолжал:
      – С этого же угла мы видим и актерский вопрос, господа. Импровизируя в заданном Мейерхольдом ключе, актер становится каботеном, уличным паяцем, то есть частью этого ебаного народа, пошел бы он со всеми своими чаяниями в его любимую красную верзуху! Станиславский же говорил: перевоплощайтесь! Вы свободны от вашего общества, вы в храме лицедейства, вас не захапают грязными лапами! Вот ты, Пью, перевоплощайся сейчас в Макбета! Забудь про драп из Сайгона и про свои здешние сортиры, ну, Макбет!
      – Фьюи, фьюи, – почему-то закрыв глаза, засвистывал Пью. Так, с его точки зрения, свистел бы Макбет.
      – Великолепно! – с неадекватным бешенством вопил Корбах. – Ты на верном пути! Ты уже герметизировался! – Тут он поворачивался к Бернадетте. – Ну, а вы, мисс Люкс? Вот вам задание, вы Раневская! Произнесите: где мой «черри орчад», вишневый сад?!
      Бернадетта с неожиданной близостью к иным интерпретациям бессмертной драмы произносила глубоким контральто:
      – Где мой черри пай?!
      Мужики вокруг взрывались в подхалимском восторге. Корбах ронял руки на стойку и голову – в руки. Заключительная часть вечеринки проходила хоть в его присутствии, но без его участия. Потом Матт тряс его за плечо: «Гет ап, Лавски! Можешь идти?» Он выбирался из бара и шел напрямик через непомерно широкий пляж к вырастающему во мраке белоголовому валу прибоя. «Конец, – бормотал он. – Дальнейшее – рев и пена».
      Однажды за ним из бара пошел молодой человек в широчайших штанах и узкой джерсишке. Догнав его на пляже, он заглянул сбоку.
      – Простите, сэр, за бесцеремонное вторжение, но я случайно подслушал в баре, вы что-то говорили о системе Станиславского, не так ли?
      – Пошел на хуй, – мягко сказал ему Корбах, и молодой человек, естественно, воспринял эту фразу как приглашение продолжать. Он как-то весь разволновался.
      – Меня зовут Рик. Мне бы очень хотелось. Если вы, конечно, сочтете приемлемым. Мне показалось, что вы говорили о чем-то важном. Я понимаю, вы иностранец. Могу ли я вас пригласить на ланч?
      – Пошел на хуй! – крикнул тогда Корбах и показал рукой в сторону города. – Гоу, гоу!
      Молодой человек сел на песок и стал провожать взглядом удаляющуюся к морю фигуру в запарусившей куртенке. Ему показалось, что она начинает терять тень, потом она слилась с темнотой и только после этого четко выделилась на фоне белоголового вала. Надо подождать, подумал молодой человек, вдруг из моря появится и возьмет его в свой кулак рука Посейдона. Надо, чтобы был хотя бы один свидетель.
      Стараясь не расставлять читателю этой повести никаких ловушек, мы сразу сообщаем, что этот молодой человек, Рик Квиллиан, был актером некоммерческого театра, а вовсе не гомиком, как предположил Корбах. В этом театре были, между прочим, люди, посещавшие «Шутов» в Москве и – давайте все-таки произнесем высокопарное составное причастие – благоговевшие перед их главрежем, однако дурная случайность, в данном случае алкогольный невроз, снова отвела Корбаха в сторону от своих.
      Сколько же вся эта лажа может продолжаться, в отчаянии думал иногда он похмельным утром, когда не озарялась еще рассветной медью его заветная форточка без окна. И почему все мокрое вокруг? Обоссался, что ли? Или пытался утащиться в океан? Показалось мне это вчера или действительно вдруг пропала тень? Духи отличали Данта от своего сонма, когда видели, что он отбрасывает тень. В этом мире, однако, всякий отбрасывает тень. Гомик, что тащился за мной по пляжу, отбрасывал длиннейшую тень. Америка все-таки не оригинальное чистилище, но только парафраза. Здесь, может быть, только я не отбрасываю тени. В ужасе он включал ночник и делал десятью пальцами шевелящуюся на стене тень петуха.
      – Эге, батенька, да вы, я вижу, под здоровенным стрессом! – с псевдоленинской интонацией псевдошутил Бутлеров. Все-таки вспомнил друга и посетил убогий «Кадиллак», поздоровевший, подтянувшийся, в полотняном костюме, в сопровождении своей великолепной Ширли Федот, этого шедевра арт деко вкупе с бубнововалетовским пышным примитивизмом; вот уж действительно женщина искусства!
      – Вам, Сашенька, ясно, что нужно, лапа моя! – сказала она милым, небрежным и сладким тоном, который сразу напомнил ему Москву, театр, все эти премьерные единения, обожающие взгляды, мокрые поцелуи, «возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке». Эта женщина, новая подруга Стаса, как бы олицетворяла все, что около театра, дружескую женскую сферу защиты от советского нахрапа, среду, в которой можно решить все вопросы, в которой к нему именно так вот и обращались: «Сашенька», «лапа», а то еще и «солнце мое».
      – Вам, солнце мое, нужна подруга, – продолжила Ширли. Высокопарщина, связанная со светилом, растворяется в дружелюбной бытовой интонации. – Вам нужна красивая русская женщина, крепко стоящая на своих собственных ногах, и у меня такая есть для вас на примете.
      Отправились сначала на Мелроуз-авеню в магазин «Once is not enough », то есть комиссионку, которую Шура однажды накнокала во время прочесывания данного сектора архангелесского торгового моря. Здесь можно налететь на невероятные вещи по невероятно низкой цене. Уверенная рука опытной дамы одним движением вытаскивает с вешалки светлый костюм из хлопковой ткани в рубчик. Ну, мальчики, каково? «Поло Ральф Лорен» за 99 долларов 99 центов, а ведь начальная-то цена не менее восьми сотен! Богатые американцы нередко сдают свои вещи сюда через своих слуг, чтобы иметь повод обзавестись новым гардеробом. Ну-ка, примерьте, Александр Яковлевич!
      Корбах испытал почти уже забытый подъем настроения. Стильная штучка переходила в его владение. Костюм был как новый, только в промежности брюк изнутри имелось пятнышко величиной с «никель», испускавшее, если приблизить к носу, какой-то странный, не очень-то и противный, но несколько обескураживающий запах. Пятнышко там внутри можно заклеить маленькой заплатой-липучкой, ободрила Ширли. Когда она успела заметить это пятнышко? Рукава чуть-чуть длинноваты, но их можно закатать, будет слегка, как нужно, хиппово, лапа моя.
      Костюм его преобразил. Вместо убогого бомжа в зеркале стоял небрежный завсегдатай международных фестивалей. Конечно, и у таких людей бывают трудные времена, однако у них, все это знают, бывают и блестящие периоды. Ширли была довольна. Ну вот, мальчики, а теперь отправимся к Двойре Радашкевич, у нее сегодня как раз парти.
      Словом «парти» тут можно проверять любого на предмет отделения настоящих американцев от абсорбированных. Даже англичанин, не говоря уже о славяноидах, не сможет произнести «рт» в середине этого слова, как нечто вроде «д», но уж никак не «д». Корбах с удивлением взирал на Ширли: она произносила «парти» по-американски, во всяком случае, он не улавливал разницы.
      Приехали в «трехбедренную», то есть трехспаленную, квартиру на Оушен-авеню. Она была заполнена толпой жующих и пьющих людей. Здесь, среди эмигрантской молодежи, практиковался уже американский стиль, в частности диппинг, то есть погружение сырой морковки или зонтика брокколи в густой соус. В отношении секса тоже было что-то в этом роде, во всяком случае, никто не делал большой истории из «уан-найт-стенд», то есть одноразовых пистонов. Похоже было даже, что иные русачки даже превзошли аборигенов в этом отношении, в частности хозяйка, ослепительная маленькая блондинка с балетной походочкой.
      Двойра, то есть недавняя ленинградская Дарья, была «отделившейся» – как еще переведешь слово «сепарейтид»? – женой недавно разбогатевшего торговца картинами. Человек весьма положительный, мистер Радашкевич в процессе «сепарации» оставил красавице солидную шестизначную сумму, то ли с шестеркой, то ли с девяткой во главе. Купи бутик, Дво, увещевали ее подруги, в частности оракул здравого смысла Ширли Федот, иначе все промотаешь. И вот бутик куплен, и по этому поводу разыгрывается мотовская парти.
      Корбах был ошеломлен неожиданным после столь долгого штиля самумом русского языка. Он передвигался от стены к стене со своим «кампари» и ловил на себе странноватые взгляды общества. Узнают, что ли? Если и узнают, то явно без всякого восторга, может быть, даже с некоторым пренебрежением. Он вспомнил, что с этим он уже как-то столкнулся, ну да, в студии Ипсилона, в Сохо. Здешней просвещенной новоамериканской публике не всучишь залежалый советский «хип», она уже избалована первосортным товаром.
      Тут он заметил, что вот хоть две персоны смотрят на него не свысока. Хозяйка и Ширли Федот весьма мило смеялись, глядя на нового гостя. Он вспомнил, для чего его сюда привезли, и подошел представиться. Двойра тут же ошеломила его вопросом: «Из ит тру, ой, простите, вечно английский во рту, это правда, что вы замечательный трахальщик?» И подбоченилась в восторге от своего «провокативного вопроса». У нее была забавная, быстро меняющаяся мордочка: то смеющаяся обезьянка, то принюхивающаяся мышка.
      Ночью ему казалось, что он играет в прятки с двумя масками. Приближаешься к нюхающей мышке, и вдруг перед тобой обезьянка. Хочешь схватить губами смеющуюся пасть обезьянки, ан перед тобой снова мышкино остренькое мурлецо. Кто-то из этих двух утром шепнул ему в ухо: «Слушай, ты в самом деле тот самый Саша Корбах?»
      Проснувшись ближе к полудню, он не нашел в спальне своей одежды. Двойра тут же вошла, неся его рубашку, носки и новую, второго срока, костюменцию, все отглаженное и даже слегка дымящееся неожиданной свежестью.
      – Послушай, почему у тебя брюки пахнут соусом Пола Ньюмена? – спросила она с искренним удивлением.
      – Это его костюм, – ответил он. – Дал мне поносить на пару недель.
      – Нет, серьезно?! – с жаром воскликнула она.
      Он кивнул.
      – К сожалению. Только на две недели.
      Пока он одевался, она успела, по-эмигрантски говоря, «фиксануть брекфаст»: большой стакан грейпфрутового сока, стопку отлично прожаренных тостов, масло, джем, кофе. Вопросительно подняла бутылку «Джонни Уокера». Быстрая такая, с благодарностью подумал он. Шустрая, технически хорошо подготовленная мышка-обезьянка.
      – Знаешь что, – за завтраком сказала она, – тебе надо кончать этот факинг инкогнито бизнес. Корбах есть Корбах, черт возьми. Устроим пресс-конференцию. У меня есть ребята в «Таймс», а хозяин «Панорамы» – просто мой друг. Устроим бурьку в этом чайнике. У тебя будет масса приглашений. Эмигранты сейчас уже могут платить. Начнем с «Атамана», идет?
      Он застыл с булкой во рту. Прожевав, спросил:
      – С чего начнем?
      – Не притворяйся! «Атаман» – это шикарный русский клуб на Сансет-бульваре. Они тебе дадут целый вечер! Хочешь, я прямо сейчас позвоню?
      Злость влилась в него так же рьяно, как холодный сок за пять минут до этого поворота в разговоре:
      – Не так быстро, сударыня. Знаете, я хотел вам сказать еще ночью, но подумал, что будет бестактно. Знаете, если выбирать между принюхивающейся мышкой и смеющейся обезьянкой, я бы на вашем месте выбрал последнее.
      Она побледнела, как будто сразу поняла, что он имеет в виду:
      – Подонок! Я знала, что ты подонок, многие говорили! Убирайся отсюда и забудь это место! – Последняя фраза вся прошла у нее по-английски для пущей важности.
      Плетясь под огромными пальмами Оушен-авеню в сторону своего похабненького Вениса, он наслаждался свободой и корил свое похабство. Вот унизил еще одну хорошую бабу. Грязной, богемной ремаркой, как помоями, окатил. Она, природная балерина, решила станцевать со мной великолепный дуэт, а я ее осадил и унизил. Подонка к подонкам тянет, в Венис.
      В этом нашем постмодернистском необайронизме, думал он далее, мы, быть может, что-то обретаем по части самовыражения, но никогда ничего по части любви. Демонизируется каждое очередное поколение: «лишние люди», «потерянные», «обожженные», кокетничаем уже сто пятьдесят лет своим декадансом. Нам не дано и приблизиться к простоте и чистоте «нового сладостного стиля», к стихам Гвидо Гвиницелли семисот-с-чем-то-летней давности:
 
Амур натягивает лук
И, торжествуя, радостью сияет:
Он сладостную мне готовит месть.
Но слушай удивительную весть —
Стрелой пронзенный, дух ему прощает
Упадок сил и силу новых мук.
 
      Вместо духа, милостивые государи, стрела попадает нам в копчик. Акупунктура эрогенных зон. Дальнейшее: злосчастное кокетство.

4. Металлический лев

      Теперь пора вернуться в Вествуд-виллидж, на перекресток, где высятся огромные рекламные щиты новых кинофильмов. Двадцатью, что ли, страницами выше мы оставили здесь нашего героя, когда он застыл при виде медленно приближающегося мотоциклиста. В соответствии с нашими правилами мы не собираемся щекотать читателя авантюрными загадками, а посему и сообщаем сразу, что это был не кто иной, как Стенли Корбах на сорокатысячном «харлей-дэвидсоне». Мотоциклы недавно стали новым бзиком пятидесятишестилетнего магната, неплохим средством для отвлечения от экзистенциальных мук.
      Александр Корбах об этом, конечно, понятия не имел. Меньше всего на свете он ожидал появления каких-либо Корбахов по соседству с «Колониал паркингом» в Вествуде. Он вряд ли помнил подробности разговора, что состоялся чуть ли не год назад в универсальном магазине, носящем его собственное имя. В лучшем случае он мог вспомнить только свое неуклюжее, если не позорное, выступление в том месте, что он принял поначалу за врата Судного Дня. Впрочем, если эти воспоминания и посещали его, он старался от них побыстрее отмахнуться. И все-таки в этот момент оцепенения он почему-то почувствовал, что необычный ездок явился сюда по его душу.
      Ездок с седыми усами и отменной шапкой свежих каштановых волос бросил на него быстрый, полный юмора и благосклонности взгляд и прокатил мимо в темную пасть паркинга. Когда Алекс последовал за ним и вошел внутрь, он увидел, что ездок стоит возле диспетчерской и в дружелюбной манере беседует с Тедом. «Харлей» стоял рядом, как хорошо прирученный лев – сродни тому, что постоянно следовал за Буддой.
      – Эй, Алекс, тут джентльмен хочет с тобой поговорить! – крикнул Тед, увидев проходящего мимо служащего. Некоторое удивление можно было уловить в его голосе, как будто он сразу задавал себе несколько вопросов: что общего у такого джентльмена с нашим русским? разве джентльмены ездят на «харлеях»? разве «харлеи» подчиняются таким джентльменам?
      И впрямь, ничего вавилонского не было в обличии джентльмена. Одет он был в обычную кожанку типа «бомбовоз классик», а вовсе не в черные доспехи, пересеченные длинными «молниями», что типично для клана «харлейщиков». Ни черепа с костями, ни свастики, ни серпа с молотом, ни мясистой русалки на бензобаке не наблюдалось. Не было также никакого мрачного величия в чертах его лица.
      – Мистер Корбах?! – воскликнул гость, как будто он с трудом мог поверить своим глазам. – Вы ли это?
      – Йес, сэр! – ответствовал Алекс. – Чем могу быть полезен, сэр? – Проявляя стандартную вежливость автомобильного слуги, он автоматически насторожился. Не оттуда ли этот парень явился? Не от них ли? Имелся в виду, разумеется, КГБ.
      Не тратя времени зря, гость тут же развеял кагэбэшную паранойю:
      – Позвольте мне представиться. Я Стенли Корбах. В каком-то смысле нас можно считать родственниками!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9