Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воспитание Генри Адамса

ModernLib.Net / Адамс Генри / Воспитание Генри Адамса - Чтение (стр. 22)
Автор: Адамс Генри
Жанр:

 

 


      Генри хорошо знал расстановку сил в университете, и ему было известно, что историческим факультетом руководит мудрейший и образцовый администратор профессор Герни и что именно Герни, учредив новую кафедру, набросил на Адамса сеть, чтобы взвалить на него двойную ношу - курс по истории средних веков и "Ревью". Только Генри никак не мог представить себя в роли университетского преподавателя. Он искал образования и воспитания, но не промышлял ни тем, ни другим. Истории он не знал, а знал только сочинения нескольких историков, его скудные познания могли принести только вред, потому что были книжными, случайными, неглубокими. С другой стороны, зная Герни, он не мог не прислушаться к его совету. В таких вопросах нелепо относиться к себе слишком всерьез: вряд ли количество солнечной энергии уменьшится от того, будет ли Генри Адамс по-прежнему танцевать с милыми девицами в Вашингтоне или начнет вести беседы с любознательными юношами в Кембридже. Добрые люди, полагавшие, что это имеет значение, верно, вправе им командовать. Их советами не следует пренебрегать, а желаниями - тем паче.
      В итоге Генри поехал в Кембридж объясниться с ректором Элиотом, и между ними произошел обмен мнениями, почти такой же типичный для Америки, как разговор о дипломатии, состоявшийся у Генри с отцом десять лет назад.
      - Но я совершенно не знаю истории средних веков, мистер Элиот, убеждал ректора Генри.
      На что мистер Элиот с любезнейшим видом и приветливой улыбкой, столь знакомой грядущему поколению американцев, возразил:
      - Если, мистер Адамс, вы назовете мне человека, который знает больше, я назначу его.
      Ответ этот не показался Адамсу логичным или убедительным, но парировать ему было нечем. Он не собирался попирать собственные привилегии, как и не мог сказать, что, по его мнению, на это место вообще не нужно никого назначать. Таким образом, не прошло и суток, как он, вновь переломив свою жизнь, начал все сначала на путях, которые он не выбирал, в области, которая его не интересовала, в месте, которое не любил, и с перспективами, которые ему претили. Тысячи людей поступают так же, но с тою разницей, что ему не было нужды так поступать. Он поступил так потому, что на этом настаивали его лучшие и умнейшие друзья, но сам так и не смог решить, были ли они правы. Ему такой вид деятельности казался фальшивым. Что касается себя, он в этом не сомневался. Он считал, что сделал ошибку, но его мнение еще ничего не доказывало, потому что, какое бы поприще он ни избрал, он неизбежно совершил бы ошибку, большую или меньшую. В своем развитии он дошел до перепутья, и на какую бы дорогу ни вступил, неизбежно бы заблудился. Что сулил ему Гарвардский университет, крылось в неизвестности - во всяком случае, не то, чего ему хотелось. Что он терял в Вашингтоне, он отчасти понимал, но, во всяком случае, блестящая будущность его там не ожидала. Администрация Гранта губила людей тысячами, а пользу из нее извлекли единицы. Пожалуй, только мистер Фиш избежал общей участи. Прочтите списки членов конгресса и тех, кто служил в судебных и исполнительных органах в течение двадцати пяти лет с 1870-го по 1895 год, и вы почти не найдете имен людей с незамаранной репутацией. Период скудный по целям и пустой по результатам.
      Не входя в круг избранных, Адамс, как всякий политик, стоял к нему достаточно близко и более или менее знал в Вашингтоне всех мало-мальски выдающихся людей и все о них. Самым оснащенным, остро мыслящим и работящим среди них, по мнению Адамса, был Абрам Хьюит, член конгресса на протяжении двенадцати лет с 1874-го по 1886 год, не раз бывавший лидером палаты и почти не знавший себе равных по влиянию на нее. Мало с кем складывались у Адамса такие тесные и прочные отношения, как с мистером Хьюитом, чью деятельность в Вашингтоне он считал наиболее полезной из всего, что там наблюдал. Поэтому его так несказанно поразило, когда Хьюит в конце своей утомительной карьеры законодателя признался, что, если не считать Закон о закреплении земельного надела, ощутимых результатов он не достиг. А между тем Адамс не знал никого, кто сделал так много, разве только Шерман, если оценивать его законодательную деятельность положительно. Ближайшим соперником Хьюита можно считать, пожалуй, Пендлтона, автора реформы гражданских учреждений, направленной на исправление зла, которое прежде всего не следовало бы допускать. Вот и все, чья деятельность увенчалась успехом.
      Так же обстояло дело и с прессой. Ни один редактор, равно как и журналист или общественный деятель, не заслужил достаточно доброго имени, чтобы память о нем сохранилась два десятка лет. Многие пользовались дурной репутацией или испортили себе ту, какую приобрели в ходе Гражданской войны. В целом даже для сенаторов, дипломатов, правительственных чиновников это был период скуки и застоя.
      В поколении Адамса никто из занимавшихся общественной деятельностью не извлек для себя пользы, кроме разве Уильяма К.Уитни, да и то впоследствии он отказался к ней вернуться. О том, чтобы сделать такую, как он, карьеру, не могло быть и речи, но даже если бы речь шла о вещах достижимых скажем, о месте в свите Гарфилда, Артура, Фрелингюсена, Блейна, Байарда, того же Уитни и прочих власть предержащих, или о должности в миссии, отъезжающей в Бельгию или Португалию, или об исполнении обязанностей помощника госсекретаря или начальника бюро, или, наконец, редактора одного из отделов "Нью-Йорк трибюн" или "Таймс", - намного ли больше дало бы это в аспекте развития и воспитания, чем работа в Гарвардском университете? Таков был вопрос, и вопрос этот куда более нуждался в ответе, чем многие из тех, какие предлагались экзаменующимся в колледжах или поступающим на государственную службу, и в особенности потому, что Адамс ни тогда, ни позже так и не смог на него ответить, и еще потому, что между американским обществом и Вашингтоном ставился знак равенства.
      На первых порах Адамсу, как всякому новичку, который бьется над самыми началами, хотелось взвалить ответственность за состояние дел на американский народ, несший на своей блестящей от пота спине всю тяжесть любых социальных и политических глупостей. Но американский народ имел к ним такое же касательство, как к порядкам в Пекине. Возможно, многое объяснялось американским характером. Но чем объяснялся американский характер? Ведь Бостон, вся Новая Англия, весь респектабельный Нью-Йорк, включая Чарлза Фрэнсиса Адамса-отца и Чарлза Френсиса Адамса-сына, сходились на том, что Вашингтон не место для респектабельного молодого человека. Весь Вашингтон, включая президентов, правительственных чиновников, судебные власти, сенаторов, конгрессменов и служащих разных мастей, придерживался того же мнения, делая все от него зависящее, чтобы гнать в шею каждого, кто попадал в Вашингтон или хотя бы намеревался туда попасть. Ни один молодой человек из подающих надежды не удержался на государственной службе. Все очутились в оппозиции. В Вашингтоне правительству они были не нужны. Случай Адамса представлялся, пожалуй, особенно разительным, потому что у него, как ему казалось, все шло хорошо. Да не так уж и казалось! Он не знал никого, кто рискнул бы на столь экстравагантный шаг, как поддержать молодого человека, избравшего литературное или даже политическое поприще, - в обществе это не одобряли, да и на жизнь в политической столице смотрели косо, - а значит, Гарвард возлагал на него немалые надежды, иначе зачем бы помимо его воли делать из него преподавателя университета, и, значит, издатели и редакторы "Норт Америкен ревью" тоже ему доверяли, иначе зачем бы им отдавать журнал в его руки. Что ни говори, а "Ревью" занимало первое место среди литературных сил Америки, пусть даже там не менее туго расплачивались в звонкой монете, чем в казначействе Соединенных Штатов. Степень, присужденная в Гарварде, имела такое же преходящее значение, как полномочия, полученные от очередного президента, но причастность к профессуре университета и в части денежного вознаграждения, и возможностей покровительства оценивалась много выше, чем служба в ряде государственных учреждений. Что касается общественного положения, университет превосходил их все, вместе взятые. Правда, что касается знаний, университет превосходством похвастаться не мог, ибо правительство на просвещенность не претендовало и, более того, даже гордилось своим невежеством. Преподавание в Гарвардском университете было занятием почетным, возможно, самым почетным в Америке. Так почему же, если Гарвардский университет счел Генри Адамса достойным нести в нем службу за четыре доллара в день, Вашингтон отвергал его услуги, хотя он не просил за них и цента? Зачем его вынуждали бросать дело, которое он любил, в городе, который ему нравился, ради дела, которое ему претило, в городе и климате, которых он страшился? Потому, что вся Америка считала Вашингтон бесплодным и опасным местом? Но разве это что-либо объясняло? И чем, скажите, Вашингтон опаснее Нью-Йорка?
      Американский характер отличается своей особой ограниченностью, от которой исследователя цивилизованного человека берет оторопь. Подавленный собственным невежеством, заплутавшийся во тьме собственных блужданий, ученый муж вдруг обнаруживает себя стиснутым толпой людей, которые, по-видимому, даже не ведают, что на свете существует невежество; которые забыли, что такое веселье, и не способны даже понять, что их одолевает скука. Американец, в собственном представлении, человек неуемный, предприимчивый, энергичный, изобретательный, всегда начеку, всегда стремящийся обогнать соседа. Такое представление о национальном характере, возможно, верно для жителей Нью-Йорка или Чикаго, но неверно для Вашингтона. В Вашингтоне американец в четырех случаях из пяти являет собой скорее фигуру тихую, застенчивую, напоминающую по складу Авраама Линкольна, несколько грустную, порою жалкую, бывает, даже трагическую, или же, по примеру Гранта, бессловесную, нерешительную, не верящую в себя, тем паче в других и поклоняющуюся золотому тельцу. В силу своего характера американец действительно работает до исступления; работа и вист - его возбуждающие средства, работа стала для него родом греховной страсти, но ни деньги, ни власть - когда он их добыл - почти не занимают его. Ему доставляет удовольствие погоня за ними, другого удовольствия он не знает, воспользоваться богатством не умеет. Пожалуй, только Джим Фиск знал, зачем ему деньги, Джей Гулд уже не знал. Вашингтон кишел такими типичными американцами, но тому, кто хотел узнать американца до конца, следовало понаблюдать его в Европе. Скучающий, притихший, беспомощный, трогательно покорный жене и дочерям, терпимый до уничижения, по большей части скромный, приличный, добропорядочный отец и семьянин - таков американец, который попадается в Европе на каждой железнодорожной станции, где он охотно сообщает встречному и поперечному, что самым счастливым днем его жизни будет день, когда он вступит на нью-йоркский мол. Проводить время в развлечениях кажется ему постыдным, его ум уже не реагирует на разнообразие впечатлений и не способен принять новую мысль. Вся его огромная сила, неистощимая нервная энергия, острое аналитическое видение были ориентированы в одном-единственном направлении, изменить которое он не может. Конгресс состоял из такого рода людей, в сенате исключением был Самнер; среди столпов исполнительной власти Грант и Бутвелл являли собой разновидность того же типа - политический его вариант, жалкий в своем неумении использовать данную им власть. Они не умели веселиться и не понимали, как это делают другие. Работа, виски и карты поглощали всю их жизнь. Они определяли атмосферу политического Вашингтона - или, как полагали вне столицы, контролировали ее, - а потому там считали, что Вашингтон окажет пагубное влияние даже на не слишком молодого человека тридцати двух лет, который за двенадцать лет, проведенных в Европе, познал все возможные искушения во всех ее столицах; который никогда не играл в карты, а к виски питал отвращение.
      20. ПРОВАЛ (1871)
      Среди ранних впечатлений детства в памяти Генри Адамса удержался его первый визит в Гарвардский университет. Ему было лет девять, когда хмурым зимним днем, окутавшим мглою Кембриджпорт, мать взяла его с собой к тетушке миссис Эверет. Эдуард Эверет был тогда ректором Гарвардского университета, и они жили в ректорском доме на Гарвард-сквер. Мальчику запомнилась гостиная - из передней в нее вела дверь налево, - где их принимала миссис Эверет. Запомнилась мраморная гончая в углу. В доме царила атмосфера достоинства колониальных времен, и это поразило воображение даже девятилетнего ребенка.
      Закончив переговоры с ректором Элиотом, Адамс разыскал казначея университета, чтобы спросить, что сталось с бывшей гостиной тетушки, так как ректорский дом давно уже использовался для разных нужд. Оказалось, что эта комната вместе с примыкающей к ней кухней пустуют и сдаются внаем. Адамс оставил их за собой. Над ним снимал комнаты с отдельным входом его брат Брукс, тогда студент-юрист. Напротив помещался Дж.Р.Деннет, молодой преподаватель, приверженный литературе почти не меньше Адамса и еще больше, чем он, враг условностей. Наведя справки среди соседей, Адамс обнаружил поблизости пансион, по отзывам лучший среди наличествующих. Там столовались Чонси Райт. Фрэнсис Уортон, Деннет, Джон Фиск и другие университетские коллеги, а также четверо студентов-юристов, включая Брукса. Пришлось довольствоваться этими примитивными удобствами. Уровень жизни здесь был ниже, чем в Вашингтоне, но, по существующим условиям, лучший.
      На протяжении последующих девяти месяцев у доцента Адамса не оставалось свободного времени на удовольствия и развлечения. Все его силы шли на то, чтобы знать на гран больше, чем требовали его сиюминутные обязанности. Нередко ему не хватало для занятий дня, и он заимствовал у ночи и сна. Его постоянно точила и мучила мысль, правильно ли он делает свое дело. Справедливо или нет, но то, как он его исполнял, не приносило ему удовлетворения, и прежде всего потому, что он не мог сказать, то ли он делает.
      Недостатки в преподавании, отмеченные Адамсом еще в бытность студентом выпускного курса Гарварда, по всей видимости, действительно имели место, и университет делал большие усилия, чтобы избавиться от им же самим признанных изъянов, а в 1869 году, чтобы провести реформы, избрал ректором Элиота. Профессор Герни, один из главных сторонников реформы, занялся в первую очередь преобразованием вверенного ему факультета. Два профессора Торри и Герни, оба милейшие люди, - не могли объять весь предмет. Между историей античности, читавшейся Герни, и новой историей, отданной на откуп Торри, оставался пробел в тысячу лет, который должен был заполнить Адамс. Студенты уже записались на курсы под номерами 1, 2 и 3, не зная, кто и чему их будет учить. Если бы их новый лектор осведомился, какие мысли имеются у них на этот счет, то, вероятно, услышал бы в ответ, что никаких, поскольку у лектора их тоже не было - во всяком случае, до того момента, когда он взял на себя этот курс и узрел своих студентов, он, насколько ему помнится, уделил средним векам, дай бог, час-другой.
      Нельзя сказать, чтобы Генри так уж мучился своим неведением! Он достаточно много знал, чтобы чего-то не знать. Порученный ему курс вверг его в пучину неведения, и его бросало из океана в океан, пока он не научился плавать, но даже он считал, что к образованию следует относиться всерьез. Родитель дает жизнь, и ничего более. Убийца отнимает жизнь, но на этом все кончается. Учитель оказывает воздействие на века. Ему не дано предугадать, где предел его влияния. Устами учителя должна гласить истина, и он, пожалуй, может льстить себя мыслью, что учит ей - если не выходит за пределы обучения азбуке и таблице умножения, как мать, обучающая ребенка есть ложкой. Но история нравов содержит в себе истины совсем иного рода, а философия и того сложней. Учитель истории может рассматривать ее либо как каталог, реестр, собрание легенд, либо как поступательное движение от низшего к высшему, и в зависимости от того, принимает он эволюцию или отрицает, попадает либо в огонь, либо в полымя. Его ученики, почти помимо его воли, становятся попами или атеистами, толстосумами или социалистами, блюстителями порядка или анархистами. История по сути своей бессвязна и безнравственна, и преподносить ее нужно либо такой, какая есть, либо... фальсифицировать.
      Ни то, ни другое Адамса не устраивало. Учить эволюционной теории? Но он ее не исповедовал и не хотел подгонять под нее факты. Рассказывать ленивым олухам занятные побасенки с тем, чтобы потом публиковать их в виде лекций, ему также не улыбалось. Еще меньше он был способен засадить студентов зубрить Англосаксонскую хронику и сочинения Достопочтенного Беды. Он не видел никакой связи между своими студентами и средневековьем, разве только через церковь, но вступать на эту почву было чрезвычайно опасно. Ему не хуже, чем любому искушенному историку, было известно, что человек, разрешивший загадку средних веков и нашедший им место в эволюции от прошлого к настоящему, заслужил бы признание даже большее, чем Ламарк или Линней. Но историческая наука нигде не выглядела такой жалкой, нигде не признавала себя таким полным банкротом, как в том, что касалось этого периода жизни человечества. После Гиббона картина была почти скандальная. История потеряла всякий стыд. Она на сто лет отстала от экспериментальных наук. Несмотря на все свои потуги, она давала меньше, чем Вальтер Скотт и Александр Дюма.
      Это вовсе не бросало тень на сэра Генри Мейна, Тэйлора, Макленнана, Бокля, Огюста Конта и прочих философов, которые время от времени, пытались исправить такое скандальное положение вещей, превращали его в еще более скандальное. Учителю эти авторы, вернее, их теории, несомненно, могли оказаться полезными, но Адамс не умел сочетать их с собственной. От него требовалось немногое: уделять хотя бы половину времени вбиванию важнейших дат и событий в головы молодых людей, чтобы университету не стыдиться своих выпускников. Давать им чисто формальные знания. И Адамс откровенно заявил своим подопечным, что, если они берутся сдать экзамены, пусть черпают факты где и как угодно, а к нему обращаются только с вопросами. Единственное право, которым студенту стоит пользоваться, - право беседовать с преподавателем, меж тем как обязанность преподавателя всячески его в этом поощрять. Однако главная трудность как раз и заключалась в том, чтобы вызвать студента на разговор. Какие только приемы ни приходилось Адамсу изобретать, чтобы выяснить, что думают его ученики, и побудить их рискнуть подвергнуться критике со стороны товарищей. Многочисленность студенческой аудитории подавляет студента. Больше шести человек сразу обучать невозможно. Вся проблема воспитания упирается в наличие средств.
      Система чтения лекций многосотенной аудитории, широко применявшаяся в двенадцатом веке, решительно не устраивала Адамса. Философия не входила в его обязанности, нанизывать факты ему было скучно, и он поставил себе задачу дать студентам знания, которые будут им не совсем бесполезны. Опыт подсказывал ему, что в лучшем случае один из десяти учеников обладает умственным развитием на порядок выше среднего уровня; остальные девять невозможно - к каким бы ухищрениям ни прибегал учитель - подвигнуть к умственной деятельности. Заведомо плохих учеников у Адамса за семь лет преподавания не было: он не мог пожаловаться ни на одного. Тем не менее девять умов из десяти с трудом - словно твердая поверхность - поддавались шлифовке, и только десятый сам сознательно ей содействовал.
      Поскольку никого, кажется, не интересовало, что Адамс делает, он решил развивать ум этого десятого, хотя и неизбежно за счет девяти остальных. Он откровенно заявил, что не будет поступать по правилу, согласно которому учитель, не знающий свой предмет, делает вид, будто учит, а будет вместе с учениками искать наилучшие пути познания. Подобный процесс обучения нередко называют ученым термином "исторический метод". От этого термина попахивает немецкой педагогикой, а у молодого преподавателя, не питавшего почтения ни к истории, ни к педагогике и поставившего себе задачу развитие ума своих питомцев, и без того хватало забот, чтобы добавлять к ним еще и это немецкое отцовство.
      Выполнение подобной задачи было обречено на провал, и по причине, от Адамса не зависящей. Нет ничего легче, как пользоваться историческим методом, но владение им мало что дает. История - запутанный клубок, и разматывать его можно, вытянув нитку в любом месте, но и где угодно его оборвать; эволюции предшествует сумбур. У закрытого входа в нее издевательски скалит зубы Pteraspis. Можно не начинать сначала, можно следовать весьма шатким отвлеченностям. Все можно. Однако Адамс понял, что ему необходимо облечь свой материал в какую-то форму, которая позволит приложить к нему определенный метод. И он сделал содержанием курса исследование законов, целью - подготовку к Юридической школе, а в качестве подопытных для своего эксперимента отобрал с полдюжины молодых людей, обладающих острым умом и желанием усердно трудиться. Курс начали с начала, то есть с первобытного человека, поскольку с него начинали в исторических книгах и, минуя салических франков, дошли до нормано-англичан. Учебников не существовало, лектор с кафедры ничего не вещал: он знал не больше своих студентов. Студенты читали все, что хотели, а потом сравнивали результаты. Вряд ли можно предложить метод обучения эффективнее. Молодые люди буквально рыли носом землю, и все пространство древнего общества было испещрено проделанными ими ходами. Никакие трудности их не останавливали; незнакомые языки покорялись их напору; в обычном праве они чувствовали себя как дома. Они, несомненно, научились с проворством лесного зверя преследовать мысль в густых зарослях противоречивых фактов, в каких им, надо думать, не раз предстояло плутать в суде, став юристами. Но наставник по опыту знал: его великолепный метод их никуда не приведет и им придется с таким же рвением избавляться от него в Юридической школе, с каким они изучали его на университетской скамье. Историческая наука не имела системы и не могла ее иметь: то, чем она занималась, отжило свой век, превратилось в антиквариат. При всем своем старании Адамс не мог сделать свою науку актуальной.
      Какой же смысл развивать активность ума, если ему суждено растрачивать себя впустую? Со временем эти эксперименты, возможно, научили бы Адамса преподавать, но такой результат устраивал его еще меньше. Ему хотелось подготовить студентов к будущей профессии, но сколько приемов он ни изобретал, чтобы стимулировать их умственную деятельность, ни один не принес удовлетворения ни им, ни ему. Сам он понимал: виновата система, внушавшая только инерцию. Даже те крохи знаний, какими он обладал, давали право утверждать, что ему самому даже больше, чем студентам, нужны борьба, состязание, споры. Необходимо знать, на каком месте его имя стоит в табеле успеваемости. Реформу преподавания он начал бы с лекционного зала, с профессорской кафедры, посадив напротив себя другого доцента соревнователя, вменив ему в обязанность только одно: высказывать противоположные мнения. И это, как ничто иное, заинтересовало бы и преподавателя, и студентов. Из всех возможных университетских изысков ни одно отступление от принятых правил так не накаляло интеллектуальную атмосферу, как споры или состязание между преподавателями. В этом отношении система обучения в университете тринадцатого века стоила всего преподавания в современном учебном заведении.
      В итоге из-за отсутствия должной системы в обучении все его попытки вызвать борьбу мнений среди студентов ни к чему не привели. Ни одна из них не содействовала задачам обучения. Несмотря на реформы, осуществленные ректором Элиотом, и щедрую, широкую поддержку всему новому с его стороны, система оставалась непомерно дорогой, тяжеловесной и бесплодной. При огромных затратах времени и денег результаты, которые давал университет такой, каким его представлял Генри Адамс, - не стоили того, чтобы их добиваться.
      Воспользовавшись опытом двух неудачных лет в Германии, Адамс попытался привить студентам полученные там знания и неожиданно для себя оказался в русле моды. Немцы как раз короновали нового императора в Версале, украшая его чело нимбом Пипина и Мервига, короля Отто и Барбароссы. Некто Джеймс Брайс даже обнаружил во тьме веков Римскую империю. Германия находилась в расцвете своего могущества, а у доцента Гарвардского университета ничего иного в запасе не было. Германию он вбивал студентам в головы железной рукой. Все шло прекрасно, если не считать, что иногда его охватывало сомнение, так ли уж они будут ему за это благодарны. По чести говоря, ни то, чему он их учил, ни то, как он учил, его не удовлетворяло. Семь лет, потраченных на преподавание, казались ему потерянными.
      Непостижимы превратности судьбы! Адамс считал свою преподавательскую деятельность неудачной. И без ложной скромности полагал, что знает, почему это так. Ни одно из множества предпринятых им начинаний не удалось. Он рухнул под тяжестью системы. Ничего не сделал из того, что пытался. Он считал принятую систему неверной, пагубной - даже более для преподавателя, чем для студентов, - ошибочной от начала до конца. И в итоге в 1877 году ушел из университета с ощущением провала и уверенностью, что, если бы не любезное и постоянно доброжелательное отношение к нему со стороны всех, от ректора до пострадавших от него студентов, он крайне болезненно переживал бы свою неудачу.
      Так чувствовал Адамс; в университете, однако, его чувств, по-видимому, не разделяли. С поразительной нелицеприятностью, которая так удивляла Адамса еще в бытность студентом последнего курса, в университете держались обратного мнения. Джон Фиск зашел даже так далеко, что в статье о семье Адамсов, помещенной в "Эпплтонской энциклопедии", утверждал, будто Генри Адамс оставил по себе в Гарварде непреходящую память - утверждение, свидетельствующее о личном мнении Фиска, за которое Адамс его сердечно поблагодарил, отнеся эти великодушные похвалы на счет camaraderie [чувство товарищества (фр.)]. Однако и сам ректор - а это уже совсем иное дело предлагал Адамсу отметить его заслуги перед университетом. Признательный за редкую благожелательность, породившую этот комплимент, Адамс готов был рыдать на ректорском плече, но предложения не принял: не мог же он допустить, чтобы его коллеги сочли, будто он возомнил себя достойным отличия. Нет и нет! К тому же его неудачи относились к числу заслуживающих уважения, и он мог признаться в них с поднятой головой. Но самым обидным в жизненной сутолоке и суете было для него то, что именно Гарвардский университет, который он без конца критиковал и поносил, бросил и забыл, оказался тем единственным учреждением, которое предложило ему деньги и должность, выразив внимание и радушие. При всех своих недостатках Гарвард по крайней мере искупил грехи Америки: он оставался верен себе - оставался тем, чем был.
      Единственное звено в процессе воспитания, которое доцент Адамс признавал успешным, были студенты. Их общество доставляло ему удовольствие. Примерно одного духовного склада, без бурных чувств или сантиментов, они, если не считать легкого налета американских привычек, мало что знали из того, о чем веками думало и мечтало человечество, зато их ум, как цветы навстречу солнцу, широко раскрывался на зов мысли. Они откликались мгновенно, легко поддавались лепке и не знали усталости. Их вера в образование была исполнена такого энтузиазма, что просто не хватало духу спросить: каких особенных благ они от него ждут? Когда Адамс все же решился задать этот вопрос одному из своих питомцев, то, к своему удивлению, услышал: "В Чикаго степень, полученная в Гарвардском университете, будет для меня дороже золота". Этот ответ расходился с его собственным опытом: в Бостоне и Вашингтоне ученая степень расценивалась скорее как недостаток. В данном случае ответ прозвучал определенно и разрешал все сомнения. Адамсу нечего было возразить: он потратил на свое образование двадцать лет, но был так же далек от результата, как и они. Ему все еще приходилось принимать как аксиому многие положения, которые вовсе не были для них обязательны, - в частности, что от его преподавания студентам больше пользы, чем вреда. Правда, сам он считал, что принес бы им куда больше пользы, если бы вовсе не раскрывал рта. Да, этим юношам нужна была огромная вера; огромнейшая - если их ждала долгая жизнь.
      Терзались ли его коллеги сомнениями касательно приносимой ими пользы, Адамс так и не удосужился выяснить. В отличие от него они более или менее знали свое дело. Он не мог сказать студентам, что история блистает общественными добродетелями; преподавателя химии ни на йоту, ни на химический атом не заботило, добродетельно общество или нет. Адамс не мог утверждать, что средневековое общество претерпело эволюцию; преподаватель физики чихал на эволюцию. Адамс рьяно подчеркивал добродетели церкви и успехи искусства; для преподавателя политической экономии они были напрасной тратой сил. Коллеги Адамса знали, чему учить студентов; он нет. Если они и были шарлатанами, то сами того не сознавая; Адамс же это вполне сознавал. Нет, он ничему не мог научить студентов; он только сам учился за их счет.
      Образование, как и политика, сложная штука, и наставнику, словно жрецу, приходится кое на что закрывать глаза и уметь придерживать язык. Только студенты радовали Адамсу душу. Им казалось, они что-то приобретают. Возможно, так оно и было, ибо даже в Америке и даже в двадцатом веке жизнь не сводилась только к техническому прогрессу. Адамс горячо желал и надеялся, что они останутся им довольны. Ну а если лет через двадцать они все-таки ополчились бы на него так же яростно, как он на своих бывших учителей, - что он мог бы им сказать? Университет признал себя виновным и пытался провести реформы. Адамс с самого начала признал себя виновным, но его реформы потерпели неудачу еще до того, как университет приступил к своим.
      Если от лекционного зала было мало проку, то с преподавательской дело обстояло еще хуже. Американское общество, грозившее вот-вот рухнуть под натиском партийно-кланового правления, напрасно искало бы спасения у ученых мужей. Адамс видел в роли спасателей и профессоров, и конгрессменов и предпочитал конгрессменов.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43