Глава первая
КЕША И ГЕША
Эта престранная, почти невозможная история началась в субботу, в жаркую июньскую субботу, в первый выходной первого летнего месяца, в первую субботу долгих школьных каникул. Дети в этот день не пошли в школу, а родители – на работу. В этот день не звонили будильники, нахально врываясь в утренние сны. В этот день не стаскивал никто ни с кого одеяла, не совал в руки портфель с учебниками, тетрадями, рогатками и трубочками для стрельбы жёваной бумагой, не гнал на занятия. В этот день ожидались походы в зоопарк, в парк культуры и отдыха, бешеная гонка на виражах «американской горы» и гора мороженого, лучшего в мире мороженого за семь копеек в бумажном стаканчике.
Короче говоря, это был день всеобщего отдыха, и провести его следовало с толком и со вкусом. Иннокентий Сергеевич Лавров знал это совершенно точно, и план субботнего дня был у него продуман досконально – может быть, не считая мелочей, но ведь все мелочи-то не учесть, а серьёзные этапные мероприятия утверждены ещё вчера с Геннадием Николаевичем Седых, с коим мероприятия эти и надлежало претворить в жизнь.
Иннокентий Сергеевич давно проснулся, но ещё лежал под одеялом, делал вид, что спит, ловил последние минуты уединения, когда можно подумать о своём, о наиважнейшем, подумать не торопясь, не урывками – между завтраком и, к примеру, выносом мусорного ведра, – а спокойно.
Но – ах какая досада! – не долго продолжалось спокойствие. В комнату вошла мама и сказала уверенно и властно:
– Кешка, вставай и не валяй дурака! Я же вижу, ты притворяешься…
Конечно, если бы Иннокентию было лет эдак двадцать пять, он вполне мог бы возмутиться насилием над личностью, заявить протест, не послушаться, наконец. Но моральная и экономическая зависимость от родителей не оставляла ему права на протесты и возмущения. Нет, конечно же, он вовсе не смирился, протестовал, бывало, и протестует, даже на бунты решался. Но бунты подавлялись, а последующие экономические и моральные санкции были достаточно неприятны.
Помнится, как-то собрались они с Геннадием в поход, а мать возьми да и скажи:
– Какой ещё поход, когда у тебя гланды!
Интересное кино: гланды у всех, а в поход не идти ему!
Ну, бунт, конечно, восстание, лозунги, требования всякие, а родителям это всё как комар укусил. Более того, отец заявляет грустным голосом:
– А я ещё хотел тебя с собой на рыбалку завтра взять…
Иннокентий заинтересовался, приостановил бунт, спросил у отца:
– А куда?
– Какая теперь тебе разница? – ответил тот. – Ну, на Истринское водохранилище. У дяди Вити там моторка стоит.
– Это здорово, – прозондировал почву Иннокентий, так осторожненько прозондировал.
– Конечно, здорово, – согласился отец, – только теперь для тебя рыбалочка плакала: будешь сидеть дома в наказание за скверный характер и непослушание.
А сам тогда на рыбалку поехал и, заметьте, ничего не привёз, даже окунька дохленького. А насчёт логики – полная слабость. Судите сами: в поход – гланды мешают, а на рыбалку с гландами – милое дело. Иннокентий указал ему на несоответствие, так мать вступилась.
– Сравнил, – говорит, – тоже! Там бы отец за тобой смотрел…
А самой-то и невдомёк, что в тринадцать лет человек может сам за собой посмотреть. Сейчас дети взрослеют значительно быстрее, чем в старые времена. Явление известное, но родители, признавая акселерацию в мировом, так сказать, масштабе, почему-то не замечают её в стенах собственной квартиры. Это, к сожалению, всюду так, не только у Иннокентия. Они с Геннадием обсуждали эту проблему не раз и пришли к выводу, что спорить с родителями бессмысленно: их не убедить. Надо признавать за ними право сильного, вырабатывать тактику и теорию для сотрудничества, прощая им неизбежное желание руководить. Тем более что опыт у родителей немалый. Отец Иннокентия – журналист, пишет о проблемах науки и, когда не воспитывает сына, рассказывает ему такое, что дух захватывает: о телекинезе, к примеру, или о пульсирующих галактиках. А мать – врач. И гланды – её специальность. Так что тогда, с рыбалкой, и спорить-то бессмысленно было.
Геннадию легче: у него только бабушка, а родители в Японии. Они у него дипломаты и приезжают домой раз в году, в отпуск. И тогда им некогда сына воспитывать: они его долго не видели, соскучились, а желание воспитывать приходит благодаря каждодневному общению. Вот у бабушки Геннадия это желание никогда не исчезает. Она прямо-таки живёт одним этим желанием…
Мама подняла жалюзи на окне, и в комнату ворвался как раз этот самый июньский день, жаркий субботний день, и солнце мгновенно высветило паркет, пустив по нему золотую реку, по которой поплыли две лодки, два курильских кунгаса, полные синей рыбой горбушей.
Мама взяла лодки и кинула их к кровати:
– Тебе сколько раз говорить, чтобы ты не разбрасывал по комнате вещи? Быстро умывайся – и завтракать! Отец ждёт.
Иннокентий вздохнул тяжело, сунул ноги в тапочки, которые, конечно, уже не были никакими лодками, пошлёпал в ванную. Плохо, что завтрак уже готов: надо было встать пораньше и проверить собственную меткость. Если пустить воду из крана, а потом зажать отверстие пальцем, то сквозь маленькую щёлку вырывается восхитительная сильная струя. Её можно направить в любую сторону, и однажды Иннокентию удалось наполнить водой мыльницу на стене. А до неё от крана добрых два метра! Правда, тогда же он устроил в ванной комнате небольшой потоп – и ему попало, но это уже издержки производства.
Эксперимент повторить было некогда, да и нельзя: мама сзади с полотенцем стояла, торопила – скорей-скорей! – будто от того, как быстро Иннокентий умоется и почистит зубы, зависела работа отца. А она совершенно не зависела ни от чего, она и не предполагалась сегодня. Это Иннокентий знал абсолютно точно, он имел с отцом накануне вечером встречу на высшем уровне, и две стороны пришли к единодушному мнению о необходимости присутствия отца на показательном запуске опытной модели самолёта КГ-1, который состоится именно сегодня, в субботу, часов эдак в двенадцать. А почему не раньше? А потому что следовало кое-что доделать, докрасить там, довинтить – как раз с десяти до двенадцати. Конструкторы рассчитывали успеть всё сделать за два часа. «К» – это был Кеша, Иннокентий Сергеевич. «Г» – Геша, Геннадий Николаевич. А цифра означала, что до сих пор Кеша и Геша авиамоделизмом не занимались.
Вообще их так все и называли: Кеша и Геша. Иногда даже соединяли их имена. Кто, допустим, ужа в школу принёс? Ответ: КЕШАИГЕША. Такое странное, почти марсианское имя: КЕШАИГЕША. Когда человеку тринадцать лет – уже тринадцать! – и он перешёл в седьмой класс – уже в седьмой! – он прекрасно понимает толк в разных там марсианских именах. Но он совсем не против, когда его величают по имени-отчеству. Это солидно. Это обязывает. Это, наконец, приятно волнует самолюбие.
Плохо то, что, кроме Кешиного отца, никто их по имени-отчеству не называет. А тот называет. Вежливо и с достоинством. Вот как сейчас.
– Иннокентий Сергеевич, не разделите ли нашу трапезу?
Тут и отвечать надо соответственно: «Отчего же не разделить? Премного благодарен».
И даже надоевший творог кажется гениальным творением кулинарии: всё зависит от того, как к нему подойти.
– Состоится ли запуск КГ-1, интересуюсь с почтением? – Это отец из-за «Советского спорта» выглянул.
– Всенепременно. – Кеша поднатуживается и вспоминает ещё одно «великосветское» выражение: «наипрекраснейшим манером».
Отец хмыкает и закрывается «Спортом», а мать говорит, нарушая заданный стиль:
– Ешь аккуратно, всё на скатерть роняешь… Сил моих нету!
Склонность матери к гиперболизации невероятна: если бы Кеша ронял на скатерть всё, то что бы, интересно, он ел? А десяток творожных крошек не в счёт, мелочи быта. Кеша собирает их в ладошку, высыпает в тарелку.
– Благодарствую. – Он не выходит из стиля. – Позвольте откланяться?
– Позволяем, – говорит мать.
И Кеша бежит к двери, крича на ходу:
– Папка, ты не уходи никуда! В двенадцать, помнишь?
Хлопает дверь – и вниз с шестого этажа.
Бежать по лестнице можно по-разному. Можно через ступеньку – способ проверенный и довольно тривиальный. Можно через две – тоже часто встречающийся в практике способ. Но если левой рукой опираться на перила, то можно прыгать сразу через несколько ступенек. Кешин рекорд – пять. Гешка однажды прыгнул через семь, но сам своего рекорда больше не повторил. А у Кеши всё стабильно: не один раз через пять ступенек, а всё время, до двери подъезда, махом через порог, и бег с препятствиями окончен. Дальше начинается бег по пересечённой местности, а с кроссом у Кеши полный порядок, тут он даже Гешу с его семью ступеньками обставит как миленького.
Геша ждёт Кешу на лавочке у подъезда, сидит пригорюнившись, прижимая к груди КГ-1, завёрнутый в чистую простыню. У Кеши возникает сильное подозрение, что простыню Геша стащил у бабки: это хорошая индийская простыня с цветочками, новая, крахмальная. Геша качает модель, как мать любимого ребёнка, только колыбельную не поёт. Кеша садится рядом:
– Ты чего раскис?
Несмотря на общее марсианское имя, Кеша и Геша абсолютно не похожи друг на друга. В их дружбе проявляется всесильный закон единства противоположностей. Кеша рыж, коренаст, шумен. Геша – чёрен, щупловат, тих. Геша типичный интеллигентный ребёнок. Ему бы скрипку в руки, на шею бант и: «А сейчас, товарищи, юный вундеркинд Геннадий Седых, тринадцати лет, исполнит полонез Огинского!» Но нет, не исполнит: слуха у Геши нет. У него нет ни слуха, ни голоса, но он любит петь и поёт всё без разбору.
Геша всегда несколько томен и грустен: он считает, что это ему идёт. Он поднимает воротник школьной курточки, скрещивает руки на груди, прислоняется к стенке. Он мыслит, не тревожьте его. Может быть, он пишет стихи? Опять-таки нет: за свою жизнь Геша сочинил лишь одно двустишие такого сомнительного содержания: «А у Кешки, а у Кешки не голова, а головешка», в коем намекал на цвет волос своего друга, за что и был бит другом.
У интеллигентного Гешки была одна, на взгляд бабушки, ужасная страсть: он любил паять. То есть не просто паять – кастрюли там и чайники. Нет, он паял схемы.
Это красиво звучит – паять схемы. Геша паял схемы радиоприёмников, припаивал конденсаторы, сопротивления, полупроводники всякие, потом укладывал всё это в пластмассовый корпус, купленный на нетрудовые доходы в магазине «Пионер», что на улице Горького, и поворачивал колёсико, которое должно было включить этот приёмник, дать ему голос или просто звук. Вы думаете, звука не было? Звук был, и в этом-то и заключалась великая сила Геши: его приёмники всегда работали, и работали не хуже магазинных.
Конечно, у него валялось дома два-три приемничка, ещё не доведённых до совершенства. А остальные давно нашли своих хозяев: Геша был щедр и раздаривал поделки друзьям. Он дарил их, грустно улыбаясь, просто запихивал в руки: «Берите, берите, мне не нужно, я ещё сделаю».
Например, у Кеши имелось восемь разноцветных коробочек, до отказа набитых радиодеталями. Коробочки принимали «Маяк» и прочие программы с музыкой и песнями, которые не умел, но любил исполнять безголосый Геша. А Кеша, напротив, исполнял их с некоторым умением.
У Кеши, конечно, внешность не тянула на высокую интеллигентность. Таких, как Кеша, снимают для книг о детском питании, что в раннем детстве с ним и произошло: какой-то залётный фотограф, знакомый отца, щёлкнул его своим «никоном» и поместил в журнале «Здоровье» с зовущей надписью: «Он ест манную кашу».
К слову сказать, Кеша действительно ел манную кашу. И что самое ужасное, он писал стихи. И стихи эти печатались. Правда, пока лишь в стенной газете, но вы же сами знаете, как трудно начинают великие…
В довершение ко всему перечисленному Кеша не умел паять. Когда дело доходило до молотка, рубанка или паяльника, таланты Кеши заканчивались. Нет, он не был мастером и даже не мог быть подмастерьем. Но зато он умел руководить и вдохновлять.
И Геша высоко ценил это довольно распространённое среди человечества умение. Геша говорил, что в присутствии Кеши ему гораздо лучше работается.
Модель КГ-1 была сработана Гешей как раз в присутствии Кеши. Кеша скромно хотел зачеркнуть букву «К» на фюзеляже самолёта, но друг воспротивился.
– Я без тебя бы сто лет возился…
А так сто лет сжались до размеров недели, и вот вам финал: запуск модели на пустыре возле детских песочниц. Финал – это торжество, а Геша был грустен…
– Ты чего раскис? – повторил Кеша, потому что видел, что Гешка действительно чем-то всерьёз расстроен.
– Плакали наши испытания.
– Это почему?
– Козлятники победили.
– Когда?
– Почём я знаю? Сегодня утром, наверно…
Кеша посмотрел на пустырь. Рядом с песочницами стоял крепко врытый в землю двумя ногами-столбами зелёный стол, стол-великан, могучий плацдарм для домино. И плацдарм этот был занят прочно и, видимо, навсегда. Козлятники действительно победили.
Глава вторая
КЕША, ГЕША И КОЗЛЯТНИКИ
– Где же теперь в футбол играть? – растерянно спросил Кеша.
Известно, в минуту растерянности на ум приходят самые что ни на есть нелепейшие мысли. Ну, спрашивается, при чём здесь футбол, когда на руках у Геши модель нелетанная, неиспытанная, можно сказать, ещё не родившаяся? Поэтому Геша и сказал саркастически:
– На проезжей части улицы – где ж ещё!
Гешу футбол в этот момент не волновал, хотя лучшего вратаря не существовало во всех дворах на правой стороне Кутузовского проспекта. Но футбол в текущий момент был делом двадцать пятым. А первым делом была, конечно же, кордовая модель, чудо-аэроплан с красными крыльями и бензиновым моторчиком. Её на проезжей части улицы не запустишь: это вам не в футбол играть.
Конечно же, козлятники заняли лишь малую часть пустыря, но и это уже было катастрофой. Разве какой-нибудь взрослый человек допустит, чтобы рядом с местом его раздумий кто-то гонял рычащее и воняющее бензином создание или грязный мяч, которым можно попасть в голову, в руку, в комбинацию костяшек домино на столе.
«Бобик сдох», как говаривал слесарь Витя, принимая скромную трёшку от Гешиной бабушки или Кешиной мамы в благодарность за мелкий ремонт водопроводной аппаратуры.
– Слушай, Гешка, – загорелся Кеша, – а давай пойдём к ним и попросим разрешения пустить самолёт, а?
– Ты идеалист, – сказал Геша. – Такие никогда не разрешат.
– О людях надо думать лучше, – настаивал идеалист Кеша.
– О людях надо думать так, как они того заслуживают, – недовольно сказал Геша, но всё же встал, оправил индийскую простыню на модели, вздохнул тяжело: – Пошли попробуем?
– Рискнём…
Они медленно – так идут на казнь или к доске, когда не выучен урок, что почти одно и то же, – пошли сначала по асфальтовой дорожке, потом по траве мимо школьного забора – словом, привычным маршрутом «бега по пересечённой местности». Они подошли к свежеврытому столу и остановились. За столом шла баталия.
– Дубль-три! – орал пенсионер Пётр Кузьмич, общественник, член общества непротивления озеленению, активный домкор стенной газеты при домоуправлении, личность несгибаемая, поднаторевшая в яростной борьбе с пережитками капитализма в квартирном быту. – Дубль-три! – орал он и шлёпал сухонькой ладошкой о зелёное поле стола, сухонькой ладошкой, к которой намертво приклеилась чёрная костяшка «дубль-три». А может, вовсе и не приклеилась, а просто ускорение, с которым Пётр Кузьмич бросал сверху вниз свою ладошку, превышало земное, равное девяти и восьми десятым метра в секунду за секунду и присущее свободно падающей костяшке.
– Это хорошо, – спокойно ответствовал Петру Кузьмичу другой пенсионер – Павел Филиппович, полковник в отставке, тоже общественник, но менее усердный в общественных делах. – Это хорошо, – ответствовал он и аккуратно, тихонько прикладывал свою костяшку к ещё вибрирующему «дублю» Петра Кузьмича.
– Смотри, Витька! – угрожающе говорил Пётр Кузьмич своему напарнику – как раз тому самому слесарю Витьке, имеющему неприглядную кличку Трёшница.
– Я смотрю, Кузьмич, – хохотал Витька, – я их щас нагрею, голубчиков! – И удар его ладони о стол, несомненно, зарегистрировала сейсмическая станция «Москва».
А у Павла Филипповича напарником был некто Сомов – тихий человек из второго подъезда. Он был настолько тих и незаметен, что кое-кто всерьёз считал Сомова фантомом, призраком, человеком-невидимкой. Был, дескать, Сомов, а потом – ф-фу! – и нет его, испарился в эфире. Но Кеша и Геша знали совершенно точно, что Сомов существует, и даже были у него дома: ходили с депутацией за отобранным футбольным мячом. Помнится, они мяч гоняли, и кто-то пульнул его мимо ворот и попал в этого самого Сомова. А тот – тихий человек, не ругался, не дрался, просто взял мяч и пошёл домой во второй подъезд. Тихо пошёл – не шумел, как некоторые. А мяч отдал только с третьего раза. С ним дело ясное: для него этот стол – кровная месть за тот случайный удар. Он этот стол под угрозой расстрела не отдаст. Вот он посмотрел на Кешу с Гешей, на их модель под простынёй тоже посмотрел, заметил, что на мяч она не похожа, успокоился и приложил свою костяшку к пятнистой пластмассовой змее на ядовитой зелени стола. Тихо приложил, под стать своему напарнику.
– Товарищи, – сказал Кеша, прежде чем Пётр Кузьмич снова замахнулся для богатырского удара, – мы к вам с просьбой.
Пётр Кузьмич досадливо обернулся, проговорил нетерпеливо:
– Ну, пионеры, давай быстрее.
И Витька тоже стал смотреть на них, и тихий Сомов, и Павел Филиппович из-под очков глянул: что, мол, за просьба у пионеров, которые, как известно, молодая смена и просьбы их следует уважать? Иногда, конечно.
– Мы вот тут модель сделали, покажи, Гешка, так нам её испытать надо, а мы не знали, что стол врыли, и думали на пустыре, так можно рядом, мы не помешаем.
– Погоди, пионер, – сказал Пётр Кузьмич, – ты не части, ты по порядку – чему тебя только в школе учат? Какая модель – вопрос первый. Как испытать – второй. При чём здесь стол – третий. Ответить сможешь?
– Смогу, – обидчиво сказал Кеша. Он почему-то волновался и злился на себя, на это несвоевременное, глупое волнение, когда надо быть твёрдым и убедительным. – Это модель самолёта КГ-1, кордовый вариант, который мы хотим испытать на нашем пустыре. Мы не знали, что именно здесь общественность дома построит стол для тихих игр, и рассчитывали, что пустырь будет по-прежнему свободен. Однако теперь, понимая, что своими испытаниями мы можем как-то помешать вашему заслуженному отдыху, всё же просим благосклонного разрешения запустить в воздух этот первый в истории нашего дома самолёт.
Он кончил. Геша, снявший с модели простыню, с восхищением смотрел на друга: такую речь, несомненно, одобрил бы и сам товарищ нарком Чичерин, не говоря уже о директоре школы Петре Сергеевиче.
Теперь общественность разглядывала модель, и разглядывала по-разному. Пётр Кузьмич с неодобрением смотрел: он не доверял авиации, предпочитая железную дорогу, и если бы ребята смастерили модель паровоза или тепловоза, то Пётр Кузьмич разрешил бы испытать её и сам бы дал свисток к отправлению. Но самолёт… Нет!
А Павел Филиппович смотрел на модель с ревностью. Павел Филиппович тоже не любил авиацию, потому что в прошлом был артиллеристом и не уважал заносчивых авиаторов, которым год службы идёт за два, и звания быстрее набегают, и зарплата, и вообще… Вот если бы ребята пушку сварганили, то он бы сам «Огонь!» скомандовал. Но самолёт… Нет!
А Витька смотрел на модель как раз с интересом. Он думал, что если бы сделать такую самому, а ещё лучше – отнять её у этих сопляков, то вполне можно оторвать за неё рублей пятнадцать, а то и двадцать. Испытывать не надо, потому что случайно разбить её можно, какие-нибудь детали повредить – и тогда хрен возьмёшь пятнадцать рублей. А то и двадцать… Нет, Витька тоже был против испытаний.
А Сомов на модель не смотрел. Тихий Сомов смотрел на оставленные на столе костяшки партнёров, вернее, подсматривал и прикидывал свои шансы. Сомов вполне приветствовал модель как средство отвлечения партнёров, но – только на минутку. Достаточно, чтобы подготовить возможный выигрыш. А для этого надо продолжать игру и не отвлекаться на какие-то испытания.
– Нет, – сказал Пётр Кузьмич, выражая общее мнение. – Вы, пионеры, молодцы. Авиамоделизм надо всемерно развивать, но не в ущерб обществу. А общество сейчас культурно отдыхает. Так? – Это он спросил у общества в порядке полемического приёма, и общество согласно подыграло ему: так-так, правильно говоришь. – А значит, отложите испытания на после обеда. Думаю, мы к тому времени закончим игру?
– Может, и закончим, – хихикнул Витька, – а может, и не закончим. У нас самая игра только после обеда и пойдёт.
– Это верно, – раздумчиво сказал Павел Филиппович. – Кто знает, что будет после обеда… Идите, ребяточки, идите и не останавливайтесь на достигнутом. Модель самолёта доступна многим, а вот смастерите-ка вы зенитку… – Он мечтательно зажмурился, может быть, вспомнив, как палил он из своей зенитки по фашистским «мессерам», как палил он по ним без промаха и был молодым и сильным, и сладко было ему вспоминать это…
А тихий Сомов ничего не сказал, потому что всё уже было сказано до него.
– Пошли, Кешка, – тихо проговорил Гешка, – я же тебя предупреждал: такие своего не отдадут.
– Но-но, паренёк, – строго заметил Пётр Кузьмич, – не распускай язык. – Но заметил он это, впрочем, лишь для порядка, потому что уже отвлёкся и от пионеров, и от их модели, а думал о партии, которая складывалась благоприятно для него и для Витьки.
– Ладно, – сказал Кеша, – мы пойдём. На вашей стороне право сильного. Но не злоупотребляйте этим правом: последствия будут ужасны.
Это он просто так сказал, про последствия, для красоты фразы. И вряд ли он думал в тот момент, что слова его окажутся пророческими. Ни он так не думал, ни Геша, ни тем более Пётр Кузьмич, который только усмехнулся вслед пионерам – мол, нахальная молодёжь нынче пошла, спасу нет от неё, – усмехнулся и брякнул костяшкой о стол:
– Пять-три. Получите вприкусочку.
– Окстись, Кузьмич, – сказал Витька. – Как со здоровьем?
Пётр Кузьмич строго посмотрел на наглого Витьку, а только потом на уложенную на стол костяшку. Посмотрел и удивился: не «пять-три» он сгоряча выхватил, а вовсе «шесть-один».
– Ошибку дал, – извинился он, забрал костяшку, вынул из жмени нужную, шлёпнул о стол. – Вот она.
– Ты, Кузьмич, или играй, или иди домой и шути со своей старухой, – обозлился Витька, – а нам с тобой шутить некогда.
Пётр Кузьмич снова взглянул на стол и ужаснулся: пятнистую доминошную змею замыкала всё та же костяшка «шесть-один», хотя он голову на отсечение мог дать, что брал не её, а «пять-три».
– Надо ж, наваждение какое, – заискивающе улыбнулся он, забрал проклятую костяшку, сунул её для верности в кармашек тенниски, внимательно выбрал «пять-три», ещё раз посмотрел: то ли выбрал? Убедился, тихонечко на стол положил. – Нате.
– Ну, дед, – заорал Витька, – я так не играю! – Он швырнул свои костяшки на стол и поднялся. – Клоун несчастный!
В другой раз Пётр Кузьмич непременно обиделся бы за «клоуна» и не спустил бы нахалу оскорбительных слов, но сейчас у него прямо сердце останавливаться начало и пот холодный прошиб: на столе, поблёскивая семью белыми точками, лежала костяшка «шесть-один».
– Братцы! – закричал Пётр Кузьмич. – Я не нарочно. Я её, проклятую, в карман спрятал.
Он выхватил из нагрудного кармана спрятанную костяшку и показал партнёрам.
– Ты бы её лучше на стол положил, – сурово сказал Павел Филиппович, а тихий Сомов только головой покачал.
Пётр Кузьмич посмотрел и тихо застонал: это была та самая, нужная – «пять-три».
– Братцы, – сказал Пётр Кузьмич, – тут какая-то чертовщина. Я же точно выбираю «пять-три», а получается «шесть-один».
– Может, у тебя жар? – предположил Витька.
– Нету у меня жара и не было никогда… Братцы, да не шучу же я, – простонал Пётр Кузьмич. – Сами проверьте…
– И проверим, – сказал Павел Филлипович. – Сядь, Виктор.
Витька сел со скептической улыбкой, подобрал брошенные кости. Пётр Кузьмич раскрыл ладошку, протянул её партнёрам.
– Вот смотрите: беру «пять-три». Так?
– Так, – согласились партнёры.
– И кладу её на стол. Так?
– Так. – Партнёры опять не возражали.
– И что получается?
– Хорошо получается, – сказал Павел Филиппович.
И он был прав: змейку замыкала неуловимая прежде костяшка «пять-три».
– Ну, Кузьмич, – протянул Витька, – ну, клоун…
И опять-таки Пётр Кузьмич не ответил дерзкому, потому что был посрамлён, полностью посрамлён.
– Ладно, – сказал Павел Филиппович, – замнём для ясности. Я на твои «пять-три» положу свои «три-два». – Замахнулся и замер, не донеся руку до стола…
На столе вместо всеми замеченной костяшки «пять-три» лежала пресловутая «шесть-один».
– Опять твои штучки, Кузьмич? – ехидно спросил Витька, но его оборвал Павел Филиппович:
– Помолчи, сопляк. Я же смотрел: Кузьмич не шевельнулся. И костяшка нужная была. Тут что-то не так.
И даже молчаливый Сомов раскрыл рот.
– Ага, – сказал он, – я тоже видел.
– Вот что, – решил Павел Филиппович, – ставим опыт. Кузьмич, бери костяшку.
Кузьмич забрал злосчастную костяшку.
– А теперь давай сюда «пять-три».
Кузьмич безропотно послушался.
– Все видите? – спросил Павел Филиппович и показал публике «пять-три». – Вот я её кладу, и мы все с неё глаз не спускаем…
Четыре пары глаз гипнотизировали костяшку, и Павел Филиппович аккуратно приложил к ней нужную «три-два». Всё было в порядке.
– Теперь я слежу за Кузьмичом, – продолжал Павел Филиппович, – а ты, Витька, клади свою, не медли. Ну?
Витька замахнулся было, чтобы грохнуть об стол рукой, но тихий Сомов вдруг вякнул:
– Стой!
Витька изучал только что свои кости. Павел Филиппович гипнотизировал перепуганного Кузьмича, а Сомову заданий не поступало, и он всё время смотрел на стол. И первым заметил неладное. На столе вместо «пять-три» лежала всё та же «шесть-один», которая должна была – а это уж точно! – находиться в руке Петра Кузьмича.
– Где? – выдохнул Павел Филиппович, и Пётр Кузьмич раскрыл ладонь: костяшка «пять-три» была у него.
– Всё, – подвёл итог Витька. – Конец игре.
– Что ж это такое? – спросил Пётр Кузьмич дрожащим голосом.
– Темнота, – сказал Витька, для которого всё вдруг стало ясно, как «дубль-пусто». – У нас сколько профессоров в доме живёт?
– Сорок семь, – быстро сказал Пётр Кузьмич, которому по его общественной должности полагалось знать многое о доме и ещё больше о его жильцах.
– То-то и оно. Про телекинез слыхали?
– А что это?
– Управление предметами одной силой мысли. Скажем, хочу я закурить, пускаю направленную мысль необычайной силы, и сигарета из кармана Сомова прямо ко мне в рот попадает.
Сомов машинально схватился за карман, а Витька засмеялся:
– Дай закурить. – Получив сигарету, прикурил, продолжал: – Я-то так не могу. Это пока гипотеза. А сдаётся мне, что кто-то из наших учёных хануриков гипотезу эту в дело пристроил. И силой мысли экспериментирует на наших костяшках. Вот так-то… – Он затянулся и пустил в воздух три кольца дыма. Четвёртое у него не получилось.
– Ну, я найду его, я… – Пётр Кузьмич даже задохнулся, предвкушая победу силы мести над силой мысли.
– Ну и что? – спросил Витька. – А он тебе охранную грамотку из Академии наук: так, мол, и так, имею право.
– На людях опыты ставить? Нет у него такого права! Пусть на собаках там, на обезьянах, прав я или нет? – Он опять превратился в привычного Петра Кузьмича, грозу непорядков, славного борца за здоровый быт.
И Павел Филиппович, и тихий Сомов, и даже нигилист Витька, для которого зелёная трёшница была сильнее любой мысли любого учёного, поняли, что Пётр Кузьмич всегда прав. Или, точнее, правда всегда на его стороне. И он найдёт этого профессора, тем более что их всего-то сорок семь, число плёвое для Петра Кузьмича, два дня на расследование – нате вам голубчика.
Но невдомёк им всем было, что не профессор неизвестный стал причиной их бед, а рыжий пионер с пустячной моделью самолёта, бросивший на прощание наивные слова об ужасных последствиях права сильного.