Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Документальная хроника - Жизнь Муравьева

ModernLib.Net / Историческая проза / Задонский Николай Алексеевич / Жизнь Муравьева - Чтение (стр. 8)
Автор: Задонский Николай Алексеевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Документальная хроника

 

 


Воейков пробыл в Москве до самой весны, вполне оправдав возлагаемые на него надежды. Александр Муравьев и его товарищи приняли Воейкова как своего единомышленника и открыли многое из того, что хранилось в тайне.

Возвратившись в Тифлис и оставшись наедине с Николаем Муравьевым, Воейков рассказал, что хотя причиной ареста Александра Муравьева считается незначительное упущение по службе, но сам он склонен думать, что государю стало что-то известно о его деятельности в тайном обществе, ибо это подтверждается и другими несправедливыми нападками на него царя, и потому он подал в отставку, твердо решив более на военной службе не оставаться.

– Если общество будет раскрыто, отставка не спасет от наказания, – заметил Николай Муравьев.

– Старого общества уже нет, оно распущено, – сказал Воейков.

– Как же так? А из письма брата Александра, в косм он изображает несчастное положение отечества, я усмотрел, что общество продолжает свою деятельность.

– Это вновь созданное, которое называется Союзом Благоденствия…

– Вот оно что! А ты о целях оного союза не проведал?

– Александр Николаевич говорил, что желают они, изменив существующий порядок, утвердить величие и благоденствие российского народа и важнейшей задачей полагают создание общественного мнения…

– С этим кто же не согласится? «Общественное мнение рано или поздно свергает любой деспотизм». Это еще Дюкло утверждал. А каким образом полагают в союзе воздействовать на умы?

– Путем распространения среди всех сословий добродетельных правил, знаний и просвещения. Члены союза обязываются вступать во все существующие открытые общества и создавать, где возможно, новые, дабы иметь общение с наибольшим кругом людей и нечувствительным образом привлекать достойных на свою сторону. Предусматривается обличение жестоких помещиков и бесчестных лихоимцев, искоренение злоупотреблений и всяких иных общественных язв.

– Ясно, ясно. А какова же теперь роль Священной артели, не слышал? Мне Бурцов из Петербурга пишет, что новые обязанности, коим каждый из членов артели посвятил себя, неминуемо влекут разрушение артели, а Петр Калошин, напротив, утверждает, что артель пребывает в том же состоянии, как и прежде?[19]

– Насколько я уразумел из бесед с Александром Николаевичем и Петром Ивановичем Калошиным, все артельщики вошли в общество, а артель решено сохранить, ибо под ее покровом более безопасно проводить собрания…

– Да, видно, все же прав Бурцов, артельные времена миновали, – со вздохом произнес Муравьев. – И думается мне, программа нового общества, о коей Александр тебе сказывал, при настоящих обстоятельствах более всего может принести пользу отечеству… Мало, мало нас, мыслящих свободолюбцев, горсточка одна в стране столь обширной! Давят нас горы вековых предрассудков и деспотических установлений, но мы верим, что в конце концов горы будут взорваны и мы увидим чистое небо в звездах… А для того, любезный Воейков, первей всего нужно круг наш расширить и крепость душевную в себе воспитывать.

– Ныне кто только из молодых людей Плутарха не читает, – вставил Воейков, – я в Москве будучи, чуть не в каждом доме книги Плутарховы видел…

– Да не у одного Плутарха, а и в народе нашем примеры твердого поведения искать нужно, – продолжал Муравьев. – В Тифлис недавно пригнали пятерых помещичьих крестьян из Тамбовской губернии. Господа в солдаты их сдали, а они служить в войсках наотрез отказались. Их несколько раз кнутом секли и сквозь строй гоняли, они на самые жестокие мучения себя отдают и смерть принять соглашаются, но от убеждений своих не отказались. «Отпустите нас, – говорят они, – и не трогайте, мы тоже никого трогать не будем. Все люди равны, и государь тот же человек, как и мы; зачем мы будем убивать на войне людей, не сделавших нам никакого зла? Можете нас по кускам резать, а мы совестью кривить не будем… Не переменим своих мыслей, не наденем шинели и не будем казенного пайка есть!" Вот слова сих мужиков, которые уверяют, что им подобных есть множество в России!

Случай этот долго не выходил из памяти Николая Муравьева и беспокоил его. Соприкасаясь в Тифлисе с деятельностью военной и гражданской администрации, он всюду наталкивался на вопиющие беззакония. Вот дневниковые его записи того времени:

«… Злоупотреблений здесь множество. Алексей Петрович смотрит на оные сквозь пальцы или не знает о них. Всякий управляющий какой-нибудь частью присваивает себе неограниченную власть и делает что ему вздумается, все ищут более своей собственной пользы, чем пользы службы… Жители города Тифлиса угнетены ужасным образом полицмейстером Кахановым. Он явно взяток не берет, но имеет другие средства, освобождая от постоя тех, которым постой следует, они откупились тем, что выстроили ему дом. У бедных людей отнимаются земли для расширения улиц, а напротив живущего, богатого не трогают. Каханов – человек, изгнанный из Астрахани за воровство и подлейшие поступки, – приезжает в Тифлис без гроша денег и вскоре начинает жить самым роскошным образом, угнетая жителей, и, выказывая себя ложью, сплетнями, доносами, неправдами, получает доверенность главнокомандующего.

… Затеяли начальники строить колонистам дом с колоннами, каких во всем Тифлисе нет. Собрали множество солдат в Сартагалы, начали строить. Солдаты от непосильного труда и дурного содержания стали занемогать. Колония сия о сю пору не выстроена, а сто?ит уже жизни тысяче солдат.

… Вчера я был у Ховена. Впервой слышал от него порядочную вещь. Он жаловался на неустройство Грузии и сказал: «Это удивительно! Хотят, чтоб здешний народ благословлял российское правление, тогда как употребляют всевозможные средства для угнетения его».

… Ермолов видит все, но позволяет себе наушничать, часто оправдывает и обласкивает виноватого. Отдавая полную справедливость великим качествам Алексея Петровича, я не могу сего одобрить».

Будучи прямым и правдивым человеком, Николай Муравьев не раз пытался говорить об этом с Ермоловым, но безрезультатно. Алексей Петрович хмурился и однажды прямо сказал ему, что напрасно вмешивается он в дела, которые его не касаются.

Что же оставалось Муравьеву? Мириться с вызывавшими негодование позорными явлениями он не мог, однако и выступать открыто с обличением лиц, находившихся под покровительством Ермолова, было нельзя, потому что удар невольно пришелся бы и по Алексею Петровичу, человеческие слабости которого столь щедро искупались достоинствами. Ермолов оставался непримиримым врагом придворной клики, его принадлежность к лагерю вольнолюбивых людей была несомненной, порядки, заводимые им в Кавказском корпусе, отличались демократическим характером, и любая попытка критиковать его деятельность была бы на руку многочисленным врагам его.

«Живя в обществе, надо сообразоваться с обычаями оного и принимать меньшее зло для избежания большего», – записывал Муравьев в дневник, явно успокаивая самого себя. Но, привыкнув с детских лет избегать каких бы то ни было сделок с совестью, он успокоения найти не мог. Стояли перед ним тамбовские мужики в залатанной пыльной одежонке, бородатые, грязные, неграмотные, жестоко истерзанные кнутом и шпицрутенами, и проникал прямо в душу взгляд их спокойных светлых глаз, мучительным укором звучали слова: «Можете нас на куски резать, а мы совестью кривить не будем».

Муравьев отправился к двоюродному брату главнокомандующего Петру Николаевичу Ермолову, с которым находился в приятельских отношениях, выложил все, что знал о злоупотреблениях администраторов, и все, что лежало на душе, просил, чтоб довел Петр Николаевич это до сведения главнокомандующего. И добавил:

– Я безгранично предан Алексею Петровичу, и мне весьма прискорбно будет, если он заподозрит меня в каком-либо умысле или интриге против него, но я видел бы себя подлецом в глазах своих, если б умолчал о том, что волнует меня и накладывает тень на репутацию его.

На следующий день Алексей Петрович Ермолов уезжал в войска, действовавшие на Сунже против чеченцев. Ермолов был мрачен. Увидев среди провожающих Муравьева, он ничего ему не сказал и отвернулся.

… Незадолго перед тем в Кавказский корпус по распоряжению императора был переведен из Петербурга корнет лейб-гвардии уланского полка Александр Якубович. Этот коренастый, смуглый, с густыми казацкими черными усами и выпуклыми темными глазами офицер сразу расположил к себе Муравьева открытым характером и смелыми суждениями.

Якубовича выписали из гвардии за участие в нашумевшей дуэли кавалергарда Шереметева с камер-юнкером Завадовским. Поединок произошел из-за известной танцовщицы Истоминой. Секундантом Завадовского был чиновник министерства иностранных дел Александр Сергеевич Грибоедов, а секундантом Шереметева – Якубович. На дуэли Шереметев был убит. После этого, как было заранее установлено, должны были стреляться и секунданты, но они сразу попали под надзор, и вторая дуэль не состоялась. Завадовскому, благодаря связям, удалось избежать наказания, он взял длительный отпуск и отправился за границу, участие в дуэли Грибоедова тоже замяли, а Якубовича наказали. И он, говоря об этом, не скрывал справедливого возмущения:

– Где же тут хоть капля справедливости, почтенный Николай Николаевич? Выслали из столицы, как преступника, даже обычного при переходе из гвардии в армию повышения в чине меня лишили! Почему я один государем столь жестоко взыскан? Потому что знатных покровителей не имею, с дворцовыми блюдолизами не вяжусь и правду в глаза начальству привык резать. Нет, клянусь честью, без мщения я расправы над собой не оставлю.

Якубовича определили в Нижегородский драгунский полк, расквартированный в Караагаче, куда он вскоре и уехал.

И вдруг через несколько дней после отъезда Ермолова на Сунжу Якубович является в Тифлис к Муравьеву, объявляет:

– Сюда приезжает на днях Грибоедов, назначенный секретарем русской дипломатической миссии в Персии. Я должен кончить с ним наше дело и прошу вас, Николай Николаевич, оказать мне помощь.

– Вы решаете с Грибоедовым стреляться?

– Честь офицера и дворянина к сему меня обязывает.

– Понимаю вас, любезный Александр Иванович, и все же должен сказать, что мой взгляд на дуэли, очевидно, не совпадает с вашим, – сказал Муравьев. – Я полагаю, что обычай сей остался от варварских времен, и более желал бы мирного исхода вашего дела.

– Это невозможно, почтеннейший Николай Николаевич! Между нами загубленная жизнь! – воскликнул Якубович. – Я прошу вас все же быть моим секундантом или хотя бы находиться близ места поединка, дабы оказать помощь в случае ранения… Мне не на кого положиться, кроме вас!

В конце концов Якубович уговорил Муравьева и спустя несколько дней пришел к нему с Грибоедовым и его секундантом. Грибоедов был хорошего роста, брюнет, с выразительным сухощавым лицом, живым румянцем на щеках и слегка прищуренными близорукими глазами. Он свободно говорил по-английски и по-французски, во всем показывал себя человеком незаурядного ума и образования. Секундантом его был сослуживец по дипломатической миссии маленький и юркий Андрей Карлович Амбургер.

Грибоедов вежливо и спокойно подтвердил, что вызов Якубовича им принят, и просил секундантов условиться о том, как осуществить поединок.

Амбургер сказал:

– Мне думается, господа, что первый долг секундантов состоит в том, чтоб стараться достигнуть примирения. Подумайте, господа, так ли уж велики ваши взаимные неудовольствия и обиды, чтоб нельзя было кончить дело без поединка?

Муравьев поддержал предложение. Грибоедов обратился к Якубовичу:

– Я, кажется, ничем не обижал вас, Александр Иванович…

Якубович кивнул головой:

– Я никогда и не утверждал этого, Александр Сергеевич…

– Так почему же вы не хотите оставить сего дела? – спросил Грибоедов.

– Я обещал Шереметеву при смерти, что отомщу за него на Завадовском и на вас, – пояснил Якубович. – Я уважаю вас, как благородного человека, но не менее того должен сдержать свое слово.

– Если так, воля ваша, – пожав плечами, произнес Грибоедов, – мне ничего не остается, пусть господа секунданты решают дело.

Дуэль состоялась на следующий день, 23 октября 1818 года, за городом, в овраге, находившемся при дороге в Кахетию, недалеко от селения Куки.

День выдался серенький. Горы были заняты облаками, порой начинало дождить, в овраге остро пахло опавшей сырой листвой. Грибоедов и Якубович держались с изумительным самообладанием. Сняли сюртуки, молча заняли назначенные секундантами места. Якубович, подойдя к барьеру, выстрелил первым. Пуля попала Грибоедову в кисть левой руки, повредила палец. Он прикусил губы, чтобы сдержать стон, затем слегка приподнял окровавленную руку, показал ее секундантам и медленно, но твердо навел пистолет на Якубовича, тот, ожидая выстрела, стоял со скрещенными на груди руками. Грибоедов имел право подвинуться к барьеру, но, приметив, что Якубович не желал его убивать, не воспользовался своим правом и выстрелил с места, не целясь. Пуля пролетела над головой Якубовича, не задев его.

Секунданты подбежали к Грибоедову. Он стоял смертельно бледный с капельками холодного пота на лбу, но не стонал и не показывал виду, что страдает.

– O, sort injuste!{10} – тихо произнес он, пытаясь улыбнуться.

Доктор Миллер, приглашенный Муравьевым и невдалеке ожидавший исхода дуэли, перевязал рану. Грибоедова посадили в бричку, и все отправились в город. «Тот день Грибоедов провел у меня, – спустя три дня записал в дневник Муравьев, – рана его была неопасна, Миллер сказал, что он в короткое время оправится. Дабы скрыть поединок, мы условились сказать, что были на охоте, Грибоедов свалился с лошади, которая наступила ему на руку. Якубович теперь бывает вместе с Грибоедовым и по обращению их друг с другом никто бы не подумал, что они стрелялись. Я думаю, что еще никогда не было подобного поединка: совершенное хладнокровие у всех, ни одного неприятного слова между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до самой той минуты, как стать к барьеру, они мирно разговаривали между собой и после того, как секунданты их побежали за доктором, Грибоедов лежал на руках у Якубовича».

Скрыть поединка все же не удалось. Слухи расползались всюду и дошли до Ермолова, Зная, что Александр Петрович без того сердит на него, Муравьев не ожидал для себя ничего хорошего.

А тут, как на грех, ко всем напастям прибавилось еще одно неприятное происшествие… В своей квартире неожиданно, в припадке умственного расстройства, покончил жизнь самоубийством начальник квартирмейстерской части корпуса полковник Иванов, которому Муравьев по основной должности был непосредственно подчинен. Начальник штаба генерал Вельяминов, узнав о самоубийстве полковника, приказал Муравьеву заняться разбором бумаг покойного. Иванов отличался мрачным, подозрительным нравом, был готов на любую подлость. Ермолов недаром называл его ядовитой гадиной. Разбирая бумаги, Николай Николаевич обнаружил копию отправленного Ивановым в главный штаб доноса на него, Муравьева, Воейкова и Бабарыкина. В доносе говорилось о политической неблагонадежности молодых офицеров и о покровительстве им со стороны Ермолова, причем доносчик указывал, что Муравьев с товарищами, живя артелью, устраивали у себя подозрительные сборища. И хотя артель прекратила свое существование, после того как Лачинов, Машков и Щербинин уехали весной с Кавказа, все же донос был чреват самыми дурными последствиями. И не только для него, но и для Ермолова, и эта мысль была особенно мучительна. Нет, видно, не судьба служить под начальством Алексея Петровича. Черт знает, как неблагоприятно складывались обстоятельства!

… Ермолов возвратился в Тифлис в самом конце года. Поздно вечером к Муравьеву явился новый ермоловский адъютант Иван Дмитриевич Талызин.

– Его высокопревосходительство просит вас незамедлительно к нему пожаловать…

«На расправу», – мысленно дополнил приглашение Муравьев и, захватив с собой написанное на всякий случай прошение об увольнении, отправился к Ермолову, готовый к самым горьким упрекам и жестокому разговору. Но все получилось не так, как ожидал. Алексей Петрович встретил дружелюбно, никаких упреков делать не собирался и лишь слегка пожурил за участие в дуэли. А вызывал, оказывается, затем, чтоб объявить, как идет подготовка экспедиции в Туркмению и Хиву. Елизаветпольский окружной начальник майор Пономарев, которому Ермолов поручил удостовериться, возможно ли осуществить эту экспедицию, сообщил благоприятные сведения. Не раз бывавший на восточном берегу Каспийского моря, он имел среди кочевых туркмен много приятелей и заручился их согласием доставить посланных под видом торговцев в Хиву и привести их обратно в своих караванах. Военный корвет «Казань» и шкоут «Святой Поликарп», назначенные Ермоловым для доставки экспедиции к восточным берегам Каспийского моря, по его распоряжению ремонтировались в Астрахани, откуда должны были прийти в Баку, где собиралась экспедиция. Сопровождать Муравьева в Хиву взялся бывавший там армянин Муратов.

– В скором времени армянин сей сюда прибудет, – добавил Ермолов, – тебе надлежит вместе с ним сочинить ведомость на приличные подарки для хана и, не откладывая дела в долгий ящик, готовить для себя необходимые вещи и татарскую одежду, в коей удобнее всего за торговца себя выдавать. Придется тебе, любезный Николай, – шутя заключил Ермолов, – именоваться Мурад-беком, в магометанство переходить и гарем заводить!

Алексей Петрович находился в хорошем настроении. Муравьев видел, что его благожелательное отношение к нему не изменилось, и радовался этому и тем более умалчивать о доносе полковника Иванова в главный штаб считал невозможным. Может быть, Алексею Петровичу удастся принять какие-либо меры, чтоб отвести от себя подозрения в покровительстве неблагонадежным офицерам.

И тут произошло самое неожиданное.

Выслушав Муравьева, Ермолов достал из нижнего ящика стола какую-то бумагу и, протянув ему, сказал:

– Можешь за меня не беспокоиться и за себя также… Полюбопытствуй!

Заглянув в бумагу, Муравьев не мог скрыть молчаливого удивления. А Ермолов, взяв ее обратно, не слеша порвал и бросал в камин.

– Как видишь, – усмехнулся он, – не одни недруги у меня в столице, есть и добрые товарищи!

Бумага была подлинным доносом полковника Иванова, полученным в главном штабе и возвращенным Ермолову в секретном порядке дежурным генералом Закревским.

4

3 августа 1819 года военный двадцатипушечный корвет «Казань» под начальством лейтенанта Басаргина бросил якорь близ Серебряного бугра на восточном берегу Каспийского моря. Следом подошел с провиантом, запасом пресной воды и необходимыми для экспедиции материалами шкоут «Святой Поликарп».

Майору Пономареву, назначенному начальником экспедиции, в составе которой было сто сорок человек, поручалось вступить в дружеские сношения с туркменским народом и заложить на восточном берегу крепость и пристань, куда бы могли приходить русские купеческие суда с товарами для восточных стран. Капитан Муравьев должен был содействовать Пономареву в выборе наиболее удобного места для крепости, а затем следовать в Хиву.[20]

Местность, где высадилась экспедиция, представляла безрадостный вид: занесенный песками бугор с остатками каких-то древних развалин и кругом степь, покрытая редким кустарником.

Но в нескольких верстах отсюда, по берегам впадавших в море мелководных степных речонок, находились туркменские кочевья. В ближайшем из них, называвшемся Гассан-кули, стояло свыше двухсот кибиток, и старшиной был тут доброжелательно настроенный к русским Кият-Ага, которого хорошо знали и Пономарев, и армянин Муратов.

В Гассан-кули Муравьев впервые познакомился с жизнью вольнолюбивого парода. Управляемые избранными старшинами, аксакалами, туркмены жили в видимом довольстве, занимались скотоводством и рыбной ловлей, охотились на джейранов и кабанов, промышляли искусно выделанными коврами, зимой ловили лебедей, с которых добывали большое количество пуха. И выглядел народ хорошо. Рослые, широкоплечие, с приветливыми лицами мужчины в персиянской одежде и стройные женщины в цветных шароварах, красных рубахах и высоких, обвешанных серебряными монетами кокошниках. Суровых законов Магомета они строго не придерживались, многих обрядов не соблюдали, питались чем попало, мужчины пили с наслаждением водку, женщины не прятались, ходили с открытыми лицами. Вместе с тем среди кочевых туркмен не исчезли еще дикие нравы, их кочевья, принадлежавшие к разным поколениям, враждовали между собой, таскали друг у друга людей, обращая их в рабство, подстерегали и грабили караваны.

Кият-Ага приготовил для русских гостей особую, убранную коврами кибитку и принимал их радушно. Он знал грамоту, славился как мастер на все руки, был седельником, кузнецом, серебряником, занимался и торговлей, пользуясь общим уважением прибрежных туркмен. Кият-Ага весьма рассудительно согласился с Муравьевым, что местность в районе Серебряного бугра для строительства крепости и пристани мало пригодна, и предложил экспедиции перебраться в Красноводский залив.

– Там море глубже, стоянка для кораблей удобней, – сказал он, – там и пресной колодезной воды много, и вблизи лес строевой есть, да и путь в Хиву оттуда прямой, всего пятнадцать дней езды.

– А найдутся ли там верные люди, с коими меня можно будет отправить в Хиву? – спросил Муравьев.

– У меня в тех местах, в Челекенях, родственники живут. Я сам поеду туда с вами и устрою благополучное ваше путешествие.

Кият-Ага оказался прав. Несколько дней спустя экспедиция была в Красноводском заливе. Обследовав гористые берега залива и сделав съемку всей Красноводской косы, Муравьев убедился, что лучшего места для крепости и пристани на всем восточном побережье нет. И майор Пономарев с ним согласился.

Между тем Кият-Ага, побывав в одном из ближних кочевий при колодце Суджи-Кабил, где собирался караван в Хиву, договорился с тамошним старшиной Сеидом взять с собой русского посланника. Прибывший на корвет Сеид произвел хорошее впечатление и подрядился за сорок червонцев, огромные по тем временам деньги, доставить Муравьева в Хиву и обратно. Сеид предоставлял в распоряжение Муравьева четырех верблюдов и двух лошадей, так как при нем находились Муратов и денщик Морозов, имелось несколько тюков с подарками для хивинского хана и его ближних. Кият-Ага, поручившийся за Сеида, оставлял на корвете в аманатах, как тогда водилось, своего сына Якши-Мегмеда.

Последние приготовления к опасному путешествию вскоре были закончены. Полученное Муравьевым от Ермолова послание хивинскому хану, написанное в обычных цветистых восточных выражениях, гласило!

«Высокославной, могущественной и пресчастливейшей Российской империи главнокомандующий в Астрахани, в Грузии и над всеми народами, обитающими от берегов Чернаго до пределов Каспийского моря, дружелюбно приветствуя высокостепеннаго и знаменитейшаго обладателя Хивинской земли, желает ему многолетняго здравия и всех радостей. Честь имею при том объявить, что торговля, привлекающая хивинцов в Астрахань, давно уже познакомила меня с подвластным вам народом, известным храбростью своею, великодушием и добронравием. Восхищенный же сверх того славою, повсюду распространяющеюся, о высоких достоинствах ваших, мудрости и отличающих особу вашу добродетелях, я с удовольствием пожелал войти в ближайшее с вашим высокостепенством знакомство и восстановить дружеские сношения; почему чрез сие письмо, в благополучное время к вам писанное, открывая между нами двери дружбы и добраго согласия, весьма приятно мне надеяться, что через оные, при взаимном соответствии вашем моим искренним расположениям, проложится счастливый путь для ваших подвластных к ближайшему достижению преимущественнейших выгод по торговле с Россиею и к вящему утверждению взаимной приязни, основанной на доброй вере. Податель сего письма, имеющий от меня словесные к вам поручения, будет иметь честь лично удостоверить ваше высокостепенство в желании моем из цветов сада дружбы сплести приятный узел соединения нашего неразрывной приязнью. Он же обязан будет, по возвращении своем, донести мне о приеме, коим от вас удостоен будет, и о взаимных расположениях вашего высокостепенства, дабы я и на будущий год мог иметь удовольствие отправить к вам своего посланного с дружественным приветствием и с засвидетельствованием моего особливейшаго почтения. Впрочем, прося бога да украсить дни жизни вашей блистательною славою и неизменяемым благополучием, честь имею пребыть искренне вам усердный и доброжелательный

генерал Ермолов».

20 сентября Муравьев отправился в Хиву. Майор Пономарев, прощаясь с ним, сказал:

– Я буду ожидать вас на корвете в том же месте, где теперь находимся. Если, однако, встретятся непредвиденные обстоятельства, то сыщите средства дать мне знать о том письменно. И нахожу за нужное для тайного сведения установить в письмах ваших особые знаки: тонкая краткая черта в конце строки будет означать, что у вас все благополучно; толстая черта – сомнение в делах и подозрение недоброго; волнистая черта змейкой – все худо и не ждать вас более…

– Вернее всего, эта змейка и приползет к вам, – с горькой усмешкой вставил Муравьев.

– Что вы, что вы, почтеннейший Николай Николаевич, – замахал руками Пономарев. – O том и в мыслях держать не извольте. Нынче не те времена, что прежде. Владелец хивинский Мегмед-Рагим-хан – человек благомыслящий, радеющий о пользе своего народа, и наивыгоднейшие предложения о сношении и торговле с нами не отвергнет. И путь наш в Хиву содействием достойнейших старшин туркменских вполне обеспечен.

Нет, Муравьев не питал никаких иллюзий, отдавая себе полный отчет в том, чему подвергается. В дневник он записал: «Я имел весьма мало надежды возвратиться, но был довольно покоен, ибо уже сделал первый шаг к той трудной обязанности, которую на себя взял и без исполнения которой не смел бы показаться перед главнокомандующим, перед знакомыми и товарищами моими».

Опасности, притом самые непредвиденные, подстерегали его с первых дней путешествия.

В караване Сеида было семнадцать верблюдов, но на первой остановке к ним присоединился караван соседнего кочевья под предводительством Геким-Али-бая, и затем стали приставать туркмены из других мест, так что на третьи сутки в караване было уже сорок человек и свыше двухсот верблюдов. Чтобы избавиться от вопросов любопытных, Муравьев уговорился с Сеидом, дабы тот выдавал его за туркмена из поколения Джафар-бая и именовал Мурад-беком. Татарским языком, на котором говорили туркмены, Муравьев уже хорошо владел и подозрений как будто ни у кого не вызывал. Но… почему Геким-Али-бай, красивый, средних лет туркмен с дурной славой разбойника, встречаясь с ним на привале, никогда не кланялся, отворачивая глаза в сторону?

На одном из ночлегов Муравьев, подойдя к костру, у которого сидел Геким-Али-бай, услышал, как тот пояснял собравшимся вокруг него туркменам, что Мурад-бек из каравана Сеида не туркмен, а переодетый русский лазутчик, и если хивинский хан узнает, что привезли его в своем караване туркмены, то всем им несдобровать.

Муравьев отыскал Сеида, гневно обрушился на него:

– Ты нечестный человек, ты, как старая баба, разболтал то, что поклялся таить от всех! От кого же, как не от тебя, Геким-Али-бай узнал, что я русский?

– Напрасно плохо обо мне думаешь, господин, – возразил Сеид. – Я никогда не нарушаю своих слов и обещаний. Когда Кият-Ага искал в наших кочевьях проводника для тебя, Геким-Али-бай запросил за это сто червонцев. Кият-Ага отказал ему, а я сторговался за сорок, и теперь Геким-Али-бай обижается на меня и, по догадке дурной головы своей, заодно чернит тебя. Но ты не беспокойся, я сумею обуздать его!

Разговор этот, однако, Муравьева не успокоил. Он продолжал всюду встречать подозрительный и недобрый взгляд Геким-Али-бая. Мало ли что мог учинить этот разбойник! Муравьев жил настороже, не расставаясь с добрым штуцером, пистолетом, кинжалом и шашкой.

А тут еще из бесед с бывавшими в Хиве старыми туркменами стало выясняться, как непохож хивинский хан на того благомыслящего правителя, каким представлял его майор Пономарев. Старики говорили, что лег двадцать тому назад Мегмед-Рагим, собрав шайку единомышленников, изменнически захватил и казнил двух старших братьев со всеми их приверженцами, женами и детьми, достигнув таким образом неограниченной власти. Жестокими беспрерывными казнями, кровью многих невинных жертв он смирил противившихся его власти узбеков и туркмен, населявших ханство, и правил как самовластный тиран, не признававший никаких законов. В пьяном виде он вымышлял самые зверские терзания всякому, кто чем-либо ему не понравился. Хотя в последние годы, как говорили, Мегмед-Рагим-хан стал умереннее и тише, гарем свой ограничил семью женами и пить совершенно перестал, запретив крепкие напитки и курение табака всем подданным и приказав за нарушение сего виновным разрезать рты до ушей.

Таков был хивинский правитель, с которым, по выражению Ермолова, надлежало «из цветов сада дружбы сплести приятный узел соединения неразрывной приязнью».

А караван тем временем приближался к хивинским владениям. Стоявшая в первые дни холодная погода сменилась жарой. Степь была безжизненна. Никаких растений, никаких птиц и животных, одни сыпучие пески кругом. Стоило подуть легкому ветерку, как они начинали двигаться, ветер быстро сметал одни песчаные бугры, создавал другие, и на дороге не оставалось никаких следов. Как-то утром, поднявшись с привала, Муравьев увидел перед собой густой туман, затянувший весь горизонт. Он ждал, что вот-вот взойдет солнце и туман рассеется, но вдруг рванул неистовый вихрь, и поднялся страшный степной буран, который продолжался весь день. Солнца не было. Света не было. Все исчезло в песчаной метели. Словно лютым морозом обжигало лицо, а глаза, уши, рот, волосы забивало песчаной пылью. Ревели и останавливались верблюды, отворачиваясь от жгучего ветра.

Трудней всего приходилось терпеть отсутствие хорошей воды. Пресная вода в бурдюках от жары испортилась, а в придорожных колодцах она была солоноватой, мутной и вонючей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31