Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Документальная хроника - Жизнь Муравьева

ModernLib.Net / Историческая проза / Задонский Николай Алексеевич / Жизнь Муравьева - Чтение (стр. 18)
Автор: Задонский Николай Алексеевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Документальная хроника

 

 


В петербургских великосветских салонах говорили об этом шепотом: неудобно конфузить любимца императора!

– Слышали подробности о взятии Карса и Ахалцыха? Только это между нами, господа!.: Оказывается, граф Эриванский, устрашенный превосходством неприятеля в силах, готовился отступить, но Муравьев и Сакен и, кажется, Раевский и кто-то еще из его подначальных лиц настояли на наступательных действиях и на свой риск штурмовали крепости…

Старые сановники морщились и кряхтели:

– А какой это Муравьев? Родственник повешенного бунтовщика и тех, которые на каторге?

– Так точно. Но, по общим отзывам, Муравьев в кавказских войсках пользуется огромной популярностью…

– Гм… Положение графа Эриванского… Впрочем, прекратим этот разговор, господа, и не будем, как говорится, выносить сора из избы.

Иностранные корреспонденты были менее щепетильны. Парижская газета «Journal des D?bats» поместила статью, в которой Паскевич представлялся бездарным, пустейшим и взбалмошным царским фаворитом, всю славу загребающим руками талантливых генералов Муравьева, Сакена, Раевского, Панкратьева, Чавчавадзе.

Но суть дела была не только в этом. Муравьев оставил очень осторожную запись: «У нас людей не мучили бесполезною, насильственною и искусственною выправкою. Я застал однажды расставленную в поле лагерную цепь из рекрут, которым унтер-офицеры рассказывали все тонкости их обязанностей. Сие занимало рекрут, видевших пользу сего, и они вскоре получили настоящую выправку, ловкость и бдительность старого солдата и в самое короткое время их уже трудно было отличить. Рекруты сии, выступившие в поход еще с суконными ранцами и в рекрутской одежде, получив ружья во время походов и движений, скоро приняли бодрость старых солдат и нигде от них не отставали: таков был дух в войсках Кавказского корпуса. Духом сим не оживляются полки наши, в России стоящие, и дурные успехи нашей армии в Европейской Турции совершенно соответствовали сему расположению войск, тогда как у нас дух сей беспрерывно поддерживался новыми победами. У нас не было места унынию, недоверчивости и несмелости, поражающих рекрут в других полках, что наводит робость и на старых солдат и, наконец, делает войско совершенно неспособным к какому-либо военному действию. Это уже доказано многими несчастными опытами, но все еще не исправило ложного понятия, вселенного в войсках, о воспитании солдат и офицеров. Войска наши были бодры, веселы и готовы на самые большие труды и подвиги, какими всегда и были войска Кавказского корпуса, неподражаемые в военных доблестях своих и не подражающие другим в смешных, странных и вредных обыкновениях, принятых в оных».

Итак, войска Кавказского корпуса, по свидетельству Муравьева, отличались от других русских войск тем, что не следовали принятым в оных «странным и вредным обыкновениям», а воспитывались совершенно в ином духе.

Под «странными и вредными обыкновениями» подразумевал Муравьев, как нетрудно догадаться, всю столь любезную императору Николаю систему военной подготовки, основанную на бессмысленной муштре и жестоких телесных наказаниях.

В войсках, стоявших в России, всякое проявление самостоятельности и находчивости подавлялось. Дивизии и полки находились в большинстве случаев под начальством невежественных солдафонов, умевших лишь угождать царю.

А в кавказских войсках господствовали суворовские и ермоловские правила. Здесь разрешались разумные отступления от уставных правил, здесь относились к нижним чинам по-человечески, обучали их военному искусству по суворовскому методу, поощряли всякую инициативу. Большое значение для поднятия боевого духа кавказских войск имело появление в их рядах разжалованных декабристов. Солдаты были превосходно осведомлены, за что пострадали их новые товарищи, относились к ним с уважением, а эти, в свою очередь, охотно дружили с солдатами, объясняли им, что война идет за освобождение христианских народов из тяжелой турецкой неволи, а в сражениях разжалованные обычно бывали впереди и увлекали за собой товарищей. Да и начальствующий состав Кавказского корпуса, пополненный переведенными сюда за участие в тайных обществах такими командирами, как Раевский, Бурцов, Вольховский, Пущин, отличался глубокими знаниями и хорошей военной подготовкой.

На полях сражений в Европейской Турции и в Закавказье происходило как бы соревнование двух военных систем, и естественно, что в этом соревновании николаевская крепостническая система, основанная на устаревших прусских доктринах, потерпела позорное поражение.

Паскевич три года назад прибыл на Кавказ не только для того, чтоб сместить Ермолова, но и с намерением, подсказанным императором, подтянуть якобы распущенные кавказские войска. И Паскевич начал было муштровать их, заводить в полках николаевские порядки, но вскоре понял, как не нужна и вредна такая затея. Строгости и муштра приводили лишь к потере боевого духа в войсках. А Паскевичу нужны были не парады, а боевые успехи! Вынужден был Паскевич изменить и свое обращение с ермоловскими и поднадзорными командирами, ибо что он мог сделать без них, когда присылаемые из Петербурга вылощенные мастера парадомании неизменно выказывали полную военную бездарность?

Парижская газета «Journal des D?bats» со статьей о Паскевиче получена была в Тифлисе и прочитана им весной, когда войска Кавказского корпуса готовились к походу на Эрзерум. Статья больно ущемляла самолюбие главнокомандующего. И первой мыслью его было разделаться с ненавистными генералами, похищавшими его славу, изгнать их из Кавказского корпуса, доказать всем, что он может превосходно обойтись и без них, но после здравого размышления Паскевич вынужден был опять смирить себя и отказаться от замысла своего, потому что осознавал, в каком беспомощном состоянии окажется без Муравьева и других талантливых командиров, коих прямо называла парижская газета.

Теперь же, когда Эрзерум был взят, а Дибичу, назначенному главнокомандующим Балканской армией, удалось, хотя и с большим трудом, дойти до Адрианополя, где начались мирные переговоры с Турцией, теперь, когда стало очевидно, что военные действия вот-вот прекратятся, Паскевич резко изменил поведение и дал волю злобной мстительности своей.

Прежде всех пострадал генерал Сакен. Придравшись к небольшому служебному упущению начальника штаба, Паскевич отрешил его от должности, арестовал, хотел отдать под суд.

Раевский и Вольховский попробовали защищать Сакена, но были Паскевичем обруганы последними словами и, взяв отпуска, уехали из армии в Тифлис. Еще ранее, не стерпев усиливавшихся придирок Паскевича, покинул армию Михаил Пущин.

Муравьева в Эрзеруме не было. Узнав о гибели Бурцова, он, взяв под команду 41-й егерский полк, три роты карабинеров и несколько полевых орудий, поспешил к Байбурту. Крепость стояла на главном караванном пути из Трапезунда в Персию, имела важное стратегическое значение и была хорошо укреплена. А на горах близ нее собралось огромное скопище лазов – воинственных турецких горцев, в битве с которыми был убит Бурцов.

Потеря старого Друга подействовала на Муравьева так сильно, что он не стал терять времени на создание системы траншей и редутов, а приказал штурмовать Байбурт с ходу. Офицеры и солдаты Херсонского полка просили дать им возможность идти на приступ первыми и отомстить за смерть любимого командира.

– Хорошо, братцы, и я пойду с вами, – сказал Муравьев, еле сдерживая слезы. – Отдадим в бою последнюю почесть достойному и храброму генералу!

Защищавший Байбурт гарнизон оказал жестокое сопротивление. Херсонцы и егеря под начальством Муравьева дрались с необычайной отвагой. Декабрист Александр Бестужев, недавно определенный рядовым в 41-й егерский полк и принимавший участие в этом кровопролитном сражении, писал оставшимся в Сибири братьям: «Завладев высотами, мы кинулись в город, ворвались туда через засеки, прошли его насквозь, преследуя бегущих, и наконец верст, пять далее вступили в дело с лазами, сбили их с горы, и пошла рукопашная».

Муравьев видел, с каким бесстрашием действовали штыками против вооруженных кривыми саблями бородатых здоровенных лазов Александр Бестужев и находившийся недалеко от него разжалованный Владимир Толстой.

Муравьев подскакал к ним, крикнул:

– Молодцы, товарищи егеря, спасибо за примерную службу!

– Справляем тризну по генералу Бурцову, – отозвался мрачно Толстой.

Байбурт был взят. Муравьев возвратился в Эрзерум. Узнав о том, что произошло без него, он понял, что ему тоже, надо ожидать больших неприятностей от неистового главнокомандующего. И случай убедиться в этом вскоре представился.

Муравьев получил от командира 41-го егерского полка такую записку: «Долгом считаю просить ваше превосходительство уведомить меня, могу ли я равным образом сделать представление за байбуртское дело о разжалованных Бестужеве и Толстом, отличной храбрости коих ваше превосходительство были очевидным свидетелем как начальник всей пехоты в день Байбуртского сражения».

До последнего времени в войсках Кавказского корпуса существовал особый порядок награждения нижних чинов Георгиевскими крестами. Солдаты после боя сами, без участия командиров, выбирали из своей среды наиболее отличившихся, а корпусной штаб обычно без особой проверки утверждал составленные в полках списки. И не удивительно, что большинство разжалованных декабристов оказались вскоре Георгиевскими кавалерами, что избавляло их по крайней мере от телесных наказаний. Сакен, Муравьев, Раевский и другие командиры, покровительствовавшие разжалованным, знали, каким образом производилось их награждение, но, разумеется, не считали нужным докладывать об этом главнокомандующему. Паскевич сам случайно узнал о том в Эрзеруме, разбушевался по обыкновению, заподозрил ненавистных генералов в заговоре и приказал строго, расследовать дело. Виновных, однако, не обнаружили, и Паскевич ограничился тем, что приказал строго-настрого впредь никаких награждений разжалованных не производить, а в исключительных случаях об особо отличившихся доносить лично ему.

Муравьев отправился к Паскевичу. Тот принял сухо и, едва только Муравьев изложил суть дела, сердито оборвал его:

– Никаких представлений о государственных преступниках, присылаемых для искупления вины своей, я более принимать не буду!

– Однако ж ваше сиятельство приказали доносить вам об особо отличившихся, – напомнил Муравьев.

– Вы достаточно пользовались возможностью любыми способами добывать чины и кресты для ваших приятелей, – сказал с раздражением Паскевич.

– Может быть, ваше сиятельство соблаговолит указать мне, кто из моих товарищей, как вы изволите их называть, был награжден не по заслугам? – спросил Муравьев.

– Вы полагаете, вероятно, – уходя от ответа на вопрос, продолжил Паскевич, – что я забыл, кто мне выхвалял Пущина, Лачинова, Кожевникова, Гангеблова, Голицына, Чернышова и других разжалованных?

– Не отрицая того, я осмеливаюсь повторить вашему сиятельству прежний свой вопрос о наименовании тех, кои оказались недостойными похвалы.

Спокойный тон и убедительность, с которой говорил Муравьев, и прямой взгляд его серых проницательных глаз выводили Паскевича из себя, щеки его начали багроветь и дергаться, он вспылил:

– Вы забываетесь! Я не обязан отчитываться перед вами… И вообще вы слишком много себе позволяете и злоупотребляете моим терпением. Я вижу, вы никак не желаете оставить прежних своих мыслей и связей и всяких этаких штук в ермоловском вкусе!

– Мне не совсем ясно, что под сими словами ваше высокопревосходительство подразумевает.

– Не прикидывайтесь простачком! Вы превосходно понимаете, о чем идет речь! Но повторяю еще раз, что дух сообщничества, существующий еще в корпусе, и покровительство государственным преступникам мною далее терпимы не будут. Советую вам хорошенько подумать об этом… Я все сказал!

После такого разговора Муравьев не сомневался, что Паскевич, никогда не скрывавший своей неприязни к нему, а теперь настроенный особенно злобно, не остановится ни перед чем, чтобы выжить его из Кавказского корпуса.

А война с Турцией закончилась. В октябре войска Кавказского корпуса, согласно условию Адрианопольского мирного договора, отошли от Эрзерума и стали располагаться на зимние квартиры. Паскевич и штаб корпуса перебрались в Тифлис. Воинские части, состоявшие под начальством Муравьева, тоже были расквартированы близ грузинской столицы.

Как и в прошлом году, Муравьев опять проводил время в кругу своего семейства. Соня родила мальчика, отцовской радости и гордости не было предела, он назвал сына в честь томившегося в сибирской каторге задушевного друга Никитой и не отрывал глаз от младенца. Соня даже упрекала его, что, сосредоточив всю любовь на сыне, он стал меньше заботиться о Наташе, которая уже ходила и начинала говорить, становясь день ото дня все более милым ребенком.

Испытывая ни с чем не сравнимое супружеское и отцовское счастье, Муравьев упрекал себя лишь в том, что не мог создать для Сони и для детей больших жизненных удобств. У него по-прежнему не было никаких средств к существованию, кроме скромного воинского жалованья, а что будет, если его уволят со службы? Тревожные мысли хотя и скрывались от семейных, не покидали Николая Николаевича, отравляя чувствительно радость бытия.

И вдруг случилось неожиданное. Из Петербурга примчался фельдъегерь, доставил Паскевичу какое-то секретное предписание. В тот же день был внезапно арестован и посажен на гауптвахту Николай Раевский, находившийся в Тифлисе, а затем схвачены и под конвоем разосланы по разным линейным батальонам и дальним гарнизонам многие разжалованные декабристы.

Оказалось, дело было в следующем. Раевский, уезжая из армии в Тифлис, взял в свой отряд прикрытия разжалованных Захара Чернышова, Оржицкого, Bорцеля, Карвицкого. В Гумрах Раевского и его спутников задержали на несколько дней в карантине, и здесь догнал их штаб-ротмистр Бутурлин, адъютант начальника Главного штаба, возвращавшийся из армии в Петербург. Раевский обедал, как обычно, в компании разжалованных, с которыми проводил все время. Бутурлин, заметив это, не преминул по приезде в столицу донести о том императору.

Полученное Паскевичем предписание касалось этого дела. Император приказал строжайше расследовать поступок Раевского и донести ему, кто еще из корпусных начальников покровительствует государственным преступникам, Раевского строго наказать, а за разжалованными усилить надзор, разослав их в разные места.

Рассказывая о происшествии жене и осуждая допущенную Раевским неосторожность, Муравьев заметил:

– Как хорошо и счастливо для Пушкина, что он прежде сего случая от нас уехал. Ты представляешь, Сонечка, какая катастрофа угрожала Александру Сергеевичу, если б этот рыжий прохвост Бутурлин застал его у Раевского среди разжалованных.

– Представляю, – кивнула головой жена. – Маменька сказывала, что Пушкину и без того досталось от государя за самовольную поездку на Кавказ.

– А как велик чудесный талант его, – продолжил Муравьев. – Мне никогда не забыть, как он читал «Бориса Годунова»… И эти слова юродивого, в коих так и слышится приговор нашему самодержцу: «Нельзя молиться за царя Ирода, богородица не велит…» Прямо мороз по коже!.. Нет, не помиловал бы царь-ирод поэта, если б в связях политических уличил!

… Паскевич приказание императора ревностно исполнил и послал ему нижеследующее секретное донесение:

«Поступок генерал-майора Раевского сделался мне известен прежде получения повеления вашего императорского величества, и я не оставил его без внимания, но только предоставил окончательное решение оного до возвращения моего в Тифлис, чтобы самому более во всем удостовериться. Поступок этот хотя злоумышленности и не обнаруживает, но тем не менее есть признак, что дух сообщества существует, который по слабости своей не действует, но с помощью связей между собой живет. Сие с самого начала командования моего здесь не было упущено от наблюдений моих, и я тогда же просил графа Дибича снабдить меня хоть несколькими другого рода генералами, которые с добрыми правилами соединяли бы и способности; но, не получив их, я должен был действовать с теми, какие были… По множеству здесь людей сего рода, главное к наблюдению есть то, чтобы они не имели прибежища в лицах высшего звания и, так сказать, пункта соединения. В сем отношении удаление отсюда генерал-майора Сакена есть полезно; удаление генерал-майора Раевского также; весьма полезно удалить и генерал-майора Муравьева».[41]

Об этом донесении Муравьев не знал, но он хорошо изучил Паскевича и по тому, как тот теперь при встрече с ним отводил глаза и криво усмехался, безошибочно определил, что царский фаворит учинил ему какую-то подлость.

Муравьев обратился к Дибичу, только что произведенному в фельдмаршалы и получившему звание графа Забалканского, с просьбой о переводе в его войска. Но император перевод Муравьева запретил.

Казенная бумага из Главного штаба, полученная Муравьевым весной, гласила, что он «увольняется из войск Кавказского отдельного корпуса по личному желанию».

Удар этот был нанесен в тот момент, когда Муравьева постигло тяжелое семейное горе. Умер от скарлатины маленький Никита. Выезд из Грузии задерживался.

Лишь спустя несколько месяцев, летом 1830 года, Муравьев с женой и Наташей приехал к отцу в Осташево.

… А в далекой Сибири за военными действиями внимательно следили отбывавшие здесь каторгу и ссылку декабристы. Официальные реляции были скупы и лживы. Но родственники присылали заграничные газеты и журналы, сообщали всякие известия, цензурой к печати недозволенные. Декабристы были хорошо обо всем осведомлены. Военные люди и патриоты, влюбленные в Суворова и Кутузова, они гневно осуждали крепостническую казарменную николаевскую систему, считали пагубным для страны увлечение императора парадоманией, обличали невежественных и бездарных любимых императором военачальников, погубивших почти стотысячную русскую армию в Европейской Турции. Зато восторженно они отзывались о победоносных кавказских войсках, где служило столько их товарищей. Верные сыны отечества, их единомыслящие друзья, опытные в военном деле, мужественные люди вели кавказских гренадеров и егерей на штурм Карса и Ахалцыха, а не царский фаворит Паскевич!

В 1840 году Михаил Лунин и Никита Муравьев жили в поселке Урик, близ Иркутска. Двоюродные братья были неразлучны. В долгих беседах они обменивались мнениями о политических и военных делах, вспоминали о деятельности тайных обществ, делились своими замыслами.

Лунин работал тогда над статьей «Общественное движение в России». Касаясь походов кавказских войск в Персию и Азиатскую Турцию в 1827—1829 годах, Лунин писал:

«Эти походы являются мастерскими военными комбинациями, блестящими военными подвигами и в результате сопровождались приобретением областей Эриванской, Нахичеванской и Ахалцыхской. По единодушному свидетельству главнокомандующего, офицеров и солдат этой армии, три члена тайного общества, которым правительство доверило военное командование, сильно содействовали успеху этих походов».

Никита Муравьев, прочитав эти строки, заметил:

– Мы с тобой, Мишель, знаем, кто эти трое членов тайного общества, прославившие себя мастерскими военными комбинациями и блестящими подвигами, но для тех, кто когда-нибудь прочтет твою статью, для потомков и историков, нужна точность. В кавказских войсках хороших генералов было немало. Загадки тут неуместны.

– Так-то оно так, Никита, да я опасаюсь, как бы уточнение имен не повредило тем, о коих речь идет.

– Ты же не думаешь, надеюсь, что твою статью разрешат напечатать? – возразил Никита. – Ну и потом не забывай, что одного из трех дорогих наших товарищей давно нет в живых, а оставшиеся в генеральских чинах и для правительства прошлое их секрета не представляет. Не беспокойся!

Лунин с доводами этими согласился. И сделал в рукописи собственноручное примечание, что членами тайного общества, о которых он в статье говорит, были генералы Николай Муравьев, Николай Раевский и Иван Бурцов.[42]

Часть IV

Получая ваши письма и отвечая на них, я чувствую не одно удовольствие, но и пользу, потому что принужден бываю лишний раз оглядеть себя со всех сторон и отдавать отчет даже в мыслях.

Декабрист Евдоким Лачинов

Скажу без лести: вы достойны счастья!

Поэт-партизан Денис Давыдов

1

Тринадцатого ноября 1830 года Николаем Муравьевым сделана такая дневниковая запись: «Сегодня ровно три года, как я возвратился из Тавриза в Тифлис, и сколь различно состояние мое! Наслаждение настоящего, предположения в будущем все соделывало меня счастливейшим из смертных. Три года я наслаждался счастьем своим. Бог даровал мне жену по сердцу и желанию моему. Я имел детей, ныне же одинок. Сын похоронен в Грузии, жена с другим ребенком в России, старшую дочь везу в Петербург, чтобы отдать ее родственникам и еще в течение жизни моей сделать ее сиротою. Боже, боже мой! Не оставь меня в дни скорби моей! Три года назад, в день сегодняшний, я обнял жену свою, которую ныне обнимаю только в страшных сновидениях. Она приняла меня тогда в кругу семейном; ныне никто не примет меня, и я не имею более семейства. Мы жили в приятном месте, в стране прелестной, под ясным небом. Ныне я в обширной пустыне, между людьми чужими, занятыми собственными заботами или расстройствами семейными, поразившими отечество мое. Я одинок в дикой, свирепой стране сей!»

Как же это вдруг все получилось?

Никаких дневниковых записей ни в этом, ни в двух следующих годах он более не делал. Пораженный ужасным несчастием, впервые изменил долголетней привычке. Но сохранились отысканные нами письма к нему разных лиц, позволяющие восстановить происшествия этого времени.

В Осташеве, куда он приехал с женой и дочкой, отец принял их с распростертыми объятиями. Соню старик полюбил как родную дочь, а во внучке души не чаял. С трогательной нежностью относился к ним и живший с отцом младший брат Андрей, чудаковатый увалень, поэт и мистик, возвратившийся недавно из путешествия в Иерусалим.

Соня, которая опять была в положении, чувствовала себя в Осташеве прекрасно. Да и служебные дела как будто улаживались. Дибичу удалось все-таки отстоять Николая Николаевича, добиться перевода его в свою армию. Сообщив об этом, Дибич предложил Муравьеву выехать в Петербург для получения нового назначения, и Николай Николаевич, хорошо отдохнув летом под родительским кровом, простился с семейством и отправился в столицу.

Был конец сентября. Неприветливо встретил Муравьева город, где прошли его юные годы. Дули пронизывающие насквозь северные ветры, моросили холодные дожди, толпы незнакомых людей с озабоченными лицами и невеселыми глазами куда-то спешили и жались сердито к подъездам, когда по улицам, разбрызгивая грязь, проносились модные коляски и кареты с позолоченными гербами.

Фельдмаршал Дибич предложил Муравьеву взять под команду гренадерскую бригаду. Боевому, опытному генералу, награжденному за одну кампанию двумя офицерскими Георгиевскими крестами – случай небывалый, – могли бы дать и дивизию, но, зная о недоброжелательстве императора Николая, надеяться на лучшее не приходилось. Муравьев поблагодарил, согласился. И собирался ехать в Литву, где бригада была расквартирована. Но разве мог он покинуть столицу, не побывав в родственных семействах, пострадавших от событий 14 декабря?

Прежде всех навестил он, конечно, Екатерину Федоровну Муравьеву. Она очень ему обрадовалась.

– А я слышала от кого-то о вашем приезде и ждала вас, добрый мой Николенька, – говорила она, обнимая его. – Ведь теперь многие приятели милых моих Никиты и Сашеньки боятся даже зайти ко мне, ну а в неизменности ваших чувств я всегда была уверена…

Тяжелые испытания – ссылка на каторгу двух сыновей – неузнаваемо изменили, сморщили и сгорбили недавно еще такую моложавую и жизнерадостную женщину, но не сломили душевной ее стойкости. Пользуясь связями в обществе и даже в дворцовых кругах, Екатерина Федоровна неутомимо делала все, что было в ее силах, для того чтобы облегчить участь сыновей и их товарищей. Ей удалось наладить пересылку писем и посылок, добиться снятия кандалов и некоторого ослабления в тюремном режиме. Но все же положение узников оставалось ужасным. Екатерина Федоровна, заливаясь слезами, жаловалась:

– Недавно Никиту и Сашу и всех их товарищей перевели из Читы в Петровский завод. Я добилась приема у императора, и он заверил меня, что там условия их жизни будут несравненно лучшими, и я так надеялась на это. Но Александрина сообщила, что тюрьма в Петровском стоит на болоте и стены сырые, от печек угар, а окон в казематах нет и проветривать нельзя… Их просто хотят уморить!

– Зачем же так мрачно смотреть в будущее, ma tante, – попробовал ободрить ее Муравьев. – Я слышал, напротив, будто готовится какая-то частичная амнистия…

– Ах, не успокаивайте меня, Николенька! – воскликнула Екатерина Федоровна. – Я добилась приема у вдовствующей государыни-матери, и она ко мне хорошо расположена, даже прослезилась, когда я рассказала ей о страданиях наших, но и она призналась, что вряд ли чем сможет помочь мне… Николай Павлович упрям и чужд сострадания, это человек без сердца, – добавила она по-французски.

Муравьев тяжело вздохнул. Что тут можно возразить! И Екатерина Федоровна перевела разговор на другое:

– Я благодарю бога, что он послал милому Никите такую любящую и преданную жену, как Александрина. Она и Нонушка, которая у них там два года назад родилась, его отрада и счастье. Не представляю, как бы Никита обходился без них!

– Захар Чернышов рассказывал мне на Кавказе о необычайной самоотверженности и безграничной любви своей сестры к Никите, – вспомнил Муравьев. – Кто-то из узников однажды в шутку спросил у Александры Григорьевны, кого она больше любит: бога или своего мужа? «Я надеюсь, – ответила она, – бог не взыщет за то, что Никитушку я люблю больше…»

– Оно так и есть, – подтвердила Екатерина Федоровна. – Когда Никиту арестовали, он упал перед ней на колени и просил простить, что скрыл свое участие в тайном обществе. Александрина бросилась к нему на шею и тут же, не раздумывая, заявила, что последует за ним хоть на край света и разделит судьбу его…

Екатерина Федоровна остановилась, вытерла невольно набежавшие на глаза слезы, потом продолжила:

– Александрина и другие жены несчастных, последовавшие за ними в Сибирь, это святые подвижницы. Их почитают таковыми во всех слоях общества. А государю угодно, чтоб с ними обращались там, как с каторжанками, и не позволяли жить в человеческих условиях… Нет, это подло, подло, подло!

Муравьев пробыл у Екатерины Федоровны весь день, а на следующий посетил другого родственника – сенатора Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола. Этот визит был еще более грустным.

Страшная участь трех сыновей словно тяжелым камнем придавила старика. Узнать его было трудно. Он сидел у камина в халате и теплых домашних туфлях. Освещенное красным дрожащим пламенем высохшее лицо его с глубоко запавшими глазами и всклокоченными седыми волосами оставляло жуткое впечатление. Он неподвижно смотрел на огонь и что-то бормотал. Когда находившаяся с ним дочь назвала вошедшего в комнату Николая Николаевича, старик медленно повернул голову, молча протянул ему руку, тихим, усталым голосом осведомился о здоровье отца и семейства. И вдруг, несколько оживившись, произнес:

– Вот, послушай… Это я злегию написал… о себе, и об них, сынах моих…

Три юные лавра когда я садил,

Три радуги светлых надежд мне сияли.

Я в будущем счастлив судьбою их был…

И лавры мои разрослись, расцветали…

Была в них и свежесть, была и краса,

Верхи их, сплетаясь, неслись в небеса.

Никто не чинил им ни в чем укоризны,

Могучи корнями и силой полны,

Им только и быть бы утехой отчизны,

Любовью и славой родимой страны!..

Но горе мне!.. Грянул сам Зевс стрелометный

И огнь свой палящий на сад мой послал,

И тройственный лавр мой, дар Фебу заветный,

Низвергнул, разрушил, спалил и попрал…

И те, кем могла бы родная обитель

Гордиться… повержены, мертвы, во прах;

А грустный тех лавров младых насадитель

Рыдает, полмертвый, у них на корнях!..

И не в силах более сдерживаться, обхватив лицо исхудалыми руками, старик затрясся в глухих, беззвучных рыданиях.

Муравьев возвратился к себе на квартиру с тяжелым чувством. Сколько всюду горя, сколько безмерных страданий, сколько семейных расстройств, вызванных жестокосердием и злобной мстительностью императора.

И тут Муравьев невольно подумал о том, как милостиво обошлась судьба с ним, укрыв его за Кавказскими хребтами от оловянных глаз самодержца, и напрасно иной раз ропщет он на судьбу за жизненные невзгоды и уколы самолюбию, ибо все могло сложиться для него значительно хуже, и об этом ему забывать не следует.

А на следующий день неожиданно получил он письмо от брата Андрея, извещавшего о неприятном случае с Соней: «Она со мной говорила весело до тех пор, пока имела неосторожность поднять Наташу и нести ее в комнату. Это открыло у нее кровотечение, она потребовала доктора. Тотчас за ним послали, доктор Зембицкий – опытный акушер – приехал ночью и будет жить у нac до самых родов, кроме домашнего доктора Феля. Я дождусь родов ее и тотчас поеду в Петербург с радостным для тебя известием. Соня теперь только слаба, и ей велено лежать в постели до родов, впрочем очень весела и все пришло в порядок».

Муравьева известие это сильно обеспокоило, и он решил поездку в Литву отложить и, выхлопотав отпуск, возвратиться в Осташево. Но было уже поздно, поздно…

Вот она, пожелтевшая от времени, с расплывшимися от слез чернильными кляксами, записка отца, перевернувшая в одно мгновение всю его жизнь: «Не знаю, как сообщить о постигшей горести… Нашей Сонюшки уже нет на свете…»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31