Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мое время

ModernLib.Net / Отечественная проза / Янушевич Татьяна / Мое время - Чтение (стр. 27)
Автор: Янушевич Татьяна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      А через прямоугольный проем уже виден и вдруг панорамой расправляется городской пейзаж с "промышлен-ным небом" в Купринских лиловых дымах... Я люблю его... Еще примесь стихов Мандельштама, "рыбий жир", только не фонарей, а жалобных электрических вывесок... Я болезненно люблю мой "город, знакомый до слез"...
      Да, может быть, это мой сундук, оклеенный изнутри репродукциями ассоциаций и картинками памяти, в нем еще довольно простора. Я могу открыть его по прихоти и добавить, допустим, Фаворского: "Композиция города - это и есть соединение разновременного в изображении". Однако, мой город заслуживает отдельного письма.
      А если вернуться к дороге... У каждой дороги есть тайна. Мне представляется, что для нас, для многих, родившихся второй раз вместе с Академгородком, эта дорога - незамкнутый круг с диаметром от Дальнего Востока до Дальнего Зарубежья. И всякое странствие предполагает возвращение, может быть, на прежнее место, скорее всего, к старым друзьям, и уж конечно, к самому себе, это неважно, но обязательно в некий пункт отправления.
      57. Полина Георгиевна
      Полина - дерево. Если считать, что каждый несет на себе тотемную отметину, - а ведь часто даже нетрудно опознать: вот человек - собака, вон - хорек, тот - мед-ведь, этот - выхухоль, а уж эта точно - трясогузка, ..., ну и так далее, то Полина - дерево. Какое?.. Наверное, не самое стройное, не береза и не сосна. Ствол гибкой и ласковой конструкции, податливый, но стойкий, со скрытой внутри жилистостью, - и то, ведь сколько раз чуть не поломали. Ноги выразительны как бы сутуловатой пластикой. Крона поздне-осеннего золота. Ягода... конечно, ягода в горсти, горьковатая, может быть, рябина? Кисти рук ломки, в покое они казались бы изящными, однако в постоянном действии: стряпают, моют, стирают, - в пене душистого цветенья. А я наблюдаю, кручусь около, - иначе когда же нам и поговорить-то. Голос низкий, шепот, шелест.
      Полина, рябина, хотя настоящее ее имя Бианка.
      Любила вермут. "Вермуть, всех вернуть, настоян на полыни, на Полине, Полиночка, паночка-Бианочка", - скороговорка Кузьмы.
      Что-то от "любительницы абсента" в ней было, неожиданная вдруг отрешенность, при ее-то отзывчивой чувственности, статика настоящего момента. Впрочем, эта "зафиксированность образа" скорее угадывалась, чем проявлялась. Для ее портрета недостаточно было бы рисунка или графики, но станковая живопись.
      Сама же рисовала себя прутиком в самом уголку, когда мы увлеклись психологическими тестами, и нужно было изобразить дерево в квадрате. Кузьма вскричал тогда:
      - Ах, кокетка! Скромница-укромница. В этом вся Полина! Якобы проста, в уголочке спряталась, а квадрат - Поля - Поля - Поле Страстей!
      Четверть века моя жизнь накручивалась около Полины Георгиевны годичными кольцами. Я приезжала в Москву, порой срывалась на субботу-воскресенье, необходимо было поприсутствовать рядом.
      Она вся в заботах: Витюшку проводить в школу, встретить, покормить, сейчас придет учитель музыки; Надюху покормить, что-то она бледненькая, неважно себя чувствует; покормить каждого, кто зайдет, почему-то в отдельности, как особая честь; у мамы, у Анны Семеновны, день рожденья, вся родня соберется, - ах, Полинкины пирожки!; мы тут с Наташкой Лившиц мельтешим, Фица нагрянула, кто-то еще, еще кто-то ...
      Господи, нужно же к Кузьме на свиданку сбегать, хоть в подъезде на ступеньках посидеть, мы с Наташкой шумно сдергиваем воду в туалете, чтобы не слышно, как дверь щелкнула, а то Анна Семеновна осудит ...
      Вот уже на руках внук Санька, потом Егорка,... круговерть, края-конца нет.
      Я приезжаю хотя бы на пару дней, побыть возле, хлебнуть. Разговор поверх голов, поверх суеты, длится, длится и ночь напролет, попутно мы что-то починяем, штопаем...
      Сначала я тоже думала, что рвусь к ним вместе с Кузьмой, к Кузьме немножко больше... не без этого, конечно, но там другое. Позднее, может, только теперь мне понятно, как сильно меня влекло к Полине. Она - моя "старшая подружка". Теперь-то я знаю, что была у нас не столь уж уникальная "парная фигура", когда сама составляю старшую компоненту, и подле меня взрослеют "дво-юродные дочки". Это должна быть не мама, мама и так любит, но другая женщина, не "учитель", а подруга, в ко-торой младшая может найти опору, - ее интеллектик подрос, ориентиры же пока зыбки.
      Напротив моего окна посаженные лиственницы, я заметила, - те, что рядом с фонарным столбом, вытянулись быстрее, стройные, крепкие. Ну, не всякому ведь выпадает. А вот уж каждая отдельная пара, действительно, неповторима, по фигурантам, по их любви друг к другу.
      У нас с Полиной был девиз: "Не бойся, я с тобой", - я повторяла ей, писала в письмах, летела к ней по первому зову, или без зова, когда лишь казалось... тогда казалось, что во мне силы ста людей. А когда Полины не стало, и я уж не молода, отчаянной была, конечно, да только потому, что с Полиной рядом... Но боялись-то мы вместе, и не за себя, за других, за близких людей.
      Мне трудно описать Полину. Слишком много меня. И даже со временем дистанции не образуется. С нее как бы всё бытовые картинки. Будто при доме, при детях. Работа какая-нибудь случайная, для заработка. А вроде бы она и не была такой уж оседлой. В детском запасе у нее Белоруссия, Китай, Сибирь. Позднее Сахалин, наверное, еще какие-то экзотические места. Устраивалась в геологические партии поварихой. Когда умер Кузьма, Вова Горбенко пригласил ее пожить на Шикотане. Да просто каждое лето она моталась с детьми на дачу: то на Волгу, то в Коктебель. Последний раз я ее навещала в благословенной Фанагорейке.
      В любом новом месте Полина сразу приживалась, она была "вся тут", вместе с корнями, словно дерево целиком пересадили.
      Откуда-то набирались житейские предметы, баночки разные... На Шикотане она завела корову. За этой коровой они там без конца гонялись по сопкам, а та еще с собаками дралась. Потом вдруг занемогла, Боже, сколько слез! Оказалось, просто родила им теленка,
      - Смотрите, смотрите, глаза как у Витьки!
      Взаимоотношения с соседями везде обустраивались душевно. Полина никогда не выглядела чужеродной, однако оставалась самой по себе, без фамильярного "ты" и по имени-отчеству.
      Полинины атрибуты: папиросы "Беломор-канал" и чашка с остатками кофе, которые настрого запрещалось выливать и мыть чашку, которые нет-нет да и отхлебнет кто-нибудь, - жуткая бурда с молоком и сахаром, но почему-то вкусно. И обязательно младенец на руках: Санька, или Егорка, или однажды Мишка мой, ..., она его кормит с ложки. Потом мы идем гулять. Она толкает впереди коляску, покуривает.
      Вот здесь я не вижу себя, только ее фигуру Вокруг, конечно, замечательный пейзаж, даже если это город, неважно, кажется, что не она идет, а под ней округло перекатывается Земля, - "Шагающая Мадонна". Еще когда-то по сиюминутному впечатлению я посмеялась: "Бао-Бабуля вращает в своих кореньях шар земной".
      Принято считать, что женщина - тайна. Ну, возможно... А вот в Полине тайна была. Ее не очень хотелось разгадывать, хотелось слышать этот ее легко возникающий шелковый смех и радоваться возле. Ее особенное очарование? Безусловно. Целомудренная греховность? И это тоже. Загадочное прошлое? Мне не четко запомнилась ее историография, хотя и за Полиной тянулись легенды.
      Бабушка - сибирячка, а как в Сибири оказывались?.. У нас в Н-ске еще сохранился их дом по улице Каинской, тоже знаменательно уцелело название среди Коммунистических переулков.
      Род Григорьевых был развесист, прямо массовая какая-то родня, со сложной классовой структурой, и судьбы все непросты, а уж интрижки!..
      Старшая из теток, Ольга - воспитанница Смольного, я видела ее в глубоком возрасте, - за праздничным столом она восседала престольно, ей повязали передник, и рюмочку она подносила на блюдце, руки ведь дрожат, так чтобы никакой помарки. Не обязательно знать подробности биографии, довольно одного фрагмента, тетя Оля - "мать-королева", и вокруг нее не только почтение...
      Анна Семеновна - из младших сестер, "пламенная ре-волюционерка". На молодых фотографиях в портупее дивно хороша. В злополучные годы ей выпала должность судьи в Белоруссии, а ведь по слухам, судья обязан был присутствовать при исполнении приговора, Боже правый! В Китае ей приходилось разъезжать на рикше. Это ж какое испытание - с необходимой осознанностью всякий раз отмечать, что происходит эксплуатация человека человеком, но при этом - ах, как удобно! В общем, много чего. "Анька у нас наивная", - говорили сестры.
      Полина училась в Московском университете, на историческом. На переменках они со Светланой Аллилуевой жевали пирожки с ливером, иногда вместе шли домой, - Светлану не возили на машине, если кремлевские дети предлагали "подбросить", говорила: "Отец будет недоволен".
      Имена, гроздья имен, впрочем, как в любом большом городе, одно за другое цепляется через третье, разве что имена покруче. Скажем, если бы у нас в Н-ске девицы попали нечаянно на вечеринку отпрыска местного Берии, ну и что, что он такой же мерзавец?.. Или например, с нами тут ничего не случилось, когда мы подкармливали пленных немцев, правда, малы еще были да пронырливы, как все дети, а вот они, столичные барышни чуть не поплатились...
      Полине многое припомнили, когда позднее пытались сосватать в стукачи.
      А уж романов сколько было! Но это, действительно, тайна, - я слово дала. Хотя какая тайна, так, дамские секреты, известные всем давно.
      В доме Полины я впервые почувствовала себя красивой. Это не совсем то, что у мамы ты прекрасное дитя. Здесь тебе ничего не спустят, над промахами посмеются, зато удачи твои подметят, настроение уловят, приездам рады как празднику, а уж слово твое!..
      Слово тут в особенной цене. Стоит затеяться разговору..., а разговор - от порога, для меня вообще без пауз, я налетами. Пришел Кузьма, или Юра Злотников, Павел Юрьевич Гольдштейн, зашли Женя Федоров и Георгий Александрович Лесскис, ..., позднее перебрались сюда мои друзья, ..., затевается тема, все домашние бросают дела, рассаживаются кружком, Полина, чтобы не занимать места, на маленьком стульчике у ног (в уголке квад-рата).
      О чем только не говорится! Сейчас оглянуться, такобо всем на свете, бесконечно длящийся глобальный какой-то разговор. А кухня..., перефразируя поэта,
      А кухня - глобус человек на тридцать...
      За темпераментными криками голос Полины едва слышен, глуховатый смех, а смеется она от счастья.
      Реакции Полины всегда чуть смещены, не буквальны, эдакий флер игры, шелковые переливы, как бывает при тонком и точном чувствовании. Ее упрек порой: "Говоришь все верно, слова хорошие, но неправильно интонируешь", от него, бывало, покраснеешь больше, нежели ляпнул бы или соврал.
      Высочайшую похвалу: "Каков уровень!" - от Кузьмы, от Павла, от Злотникова, Федорова (от наших генералов) Полина и сама старалась заработать. Я же мчалась за ней из Н-ска, и до сих пор устремляюсь на испытание, правда, уже во сне: по коленчатой Миусской, обетованный дом в глубине двора, четыре взмаха на лифте, квартира №73... - вот она я, вся!
      А уж беды свои мы несли Полине, даже и "генералы". Она умела не только выслушивать. Вот и я, может быть, потеряла бы кого-то из друзей, мало ли мы совершаем поступков, за которые нам не подали бы руки, - Полина говорила:
      - А как же твоя любовь? Или до этого все было ложью?
      Поистине, - "не в твоей власти начало, но в твоей власти конец".
      Меня всегда поражало, как Полина пересказывала события, до деталей, до запятых. Будь то "высокий разговор", книжка, фильм, вернисаж, случайная встреча, множественные истории ее коллег, например, из бойлерной (где она истопником) или из гостиницы (где она в горничных), судьбы соседок, подружек, попутчиков, ..., рассказывала пристрастно, переживая всею собой, с этим постоянным ощущением происходящего, и неизменно возникало впечатление, будто ты оказываешься внутри панорамы, сидишь под деревом в середине мира, и внеш-няя жизнь обтекает тебя равномерно, как бесконечно длящийся, осязаемо длящийся настоящий момент, ткется обыкновенность, в которой нет мелочей, все вещи равно-велики, и утрачивается их зримая разобщенность, но воз-никает как бы изначальная слитность и взаимопроникновение.
      Вспоминая Полину, я думаю чаще всего именно о соразмерности вещей. Можно ведь по-разному сказать о предмете, например: "В твоих глазах - небо" и "Небо синее, как твои глаза", сузить до минутного ощущения либо размахнуть. Или про то же дерево: "Что стоишь качаясь, тонкая рябина...", или еще про одинокий клен из хороших песен. А можно пуститься в другие метафоры о дереве: его корни пронизывают земные слои, ствол накапливает годы; по тени мы считываем часы, по смене листвы отмечаем сезоны; его ветви ориентируют нас по сторонам света; дерево - повелитель ветров; в кроне его птица вьет гнездо, птица - душа дерева; своим дыханием дерево дает нам жизнь, и умирая в огне оно дает нам жизнь. Его прообраз - небесное дерево раскинулось на ночном своде, - "белый хрустальный корень достигает глубины, а где дерево растет, там и есть середина мира, листья его - мягкое ложе Матери, в его вершине рождается и умирает Лунный Бог..." и так далее, - из вольного перепева шумерского гимна Млечному Пути.
      В общем, все не про Полину, и все о ней.
      В последних письмах из благословенной Фанагорейки.., - а я так и вижу, как она там сидит на пороге своейвремянки, покуривает, - "...Прямо посмотрю, там высокие горы, оглянусь вокруг - горы малые, лесистые. А на Рождество, знаешь, в моем саду слива зацвела, два цветочка, приезжай..."
      58. Вокруг перекрестка
      Пятнадцать лет прошло, двадцать, уже почти тридцать... с тех пор, как умер Кузьма. Мой старший друг.
      Будто его глазами теперь могу видеть себя-девчонку, блуждающую в страстях. Как я стремительно ему навстречу взрослела!.. Теперь иные его чудачества забавны, словно догнала, поспела за его "лютой молодостью", уже и обошла, Как жаль...
      Сохранилось в памяти несколько "стоп-моментов", самый яркий из них:
      ... Оборачиваюсь от входа в метро "Кировская", - он стоит в дверях своего дома, провожает ... в белой рубашке, машет мне рукой, топорщит усы, высокая фигура его... тает, растворяется в солнечных лучах...
      Бывая в Москве, еду на "Кировскую", стою, смотрю... его окно, дверь...
      Станция метро здесь выходит к середине перекрестка: улица Кирова, бывшая Мясницкая, теперь снова Мясницкая, - это опять сместился временнoй фокус, и Бульварное кольцо, - по нему проходила граница между Белым городом и Земляным. Где-то тут были Мясницкие ворота, про которые никто ничего толком не помнит.
      Дом Кузьмы - угловой, пограничный, приворотный, на перекрестке, на бойком месте. Но подъезд со стороны бульвара, словно в затишьи...
      Вдруг понимаю, чувствую: Кузьма - "отсюда родом", именно здесь он и мог жить.
      Дом - типичный "старо-московский", доходный дом, в три этажа, желтая штукатурка, светлая, теплая, когда-то нарядная, сейчас обшарпанная до ностальгической нежности..., с угловым магазином, - до сих пор его здесь, в переулках, называют "у Виноградова".
      Я представляю, как Кузьма, то есть, тогда еще - Толя, мальчик, выскакивает из подъезда, без пальто даже зимой, - чего тут до угла добежать?, но мама кричит ему вслед: "Шапку хоть надень", ныряет в магазинчик, там ступенька вниз ведет, - это обычно в старой Москве - пол ниже улицы, еще всегда талый снег чавкает под ногами...
      А в магазине, может быть, толстуха такая, тетя Паша, настругивает ему граммов сто сыру..., потом же, через годы, отпускает в долг бутылку дешевого вермута и пакетик килек, со слезой смотрит: "Вот такого ведь еще помню. Мать жалко, рано померла, хорошая была женщи-на..."
      За угол, здесь рядом, бегал в аптеку купить лекарство для мамы..., пересекая узкий локоть переулка, что круто завернут за спину собственного дома, переулок Большевистский...
      А улица Кирова покатила, дальше дробясь улочками, к "трем вокзалам".
      Наверное, в предутренней тишине, ранней весной особенно, в сквозном воздухе слышны вокзальные звуки: погромыхивание стронутых с места колес, лязг буферов, вокзальный этот спертый голос: "скорый поезд Новосибирск-Москва прибывает...", - одинаковые во всех городах позывные... доносились сюда через форточку, всегда открытую лихо набекрень...
      Перед окном, "супротив, наискосок", в истоке Чистопрудного - памятник Грибоедову, Вазир-Мухтару...
      "Поедем, шинкарочка, со мной на Кавказ!.." (Песенка)
      . . . . . . . . . . . .
      "- Откуда вы?..
      - Из Тегерана ...
      - Что везете?..
      - Грибоеда ...
      Пушкин снял картуз. (...)
      Может быть, Декарт, ничего не написавший? Или Наполеон без роты солдат?
      - Что везете? - вспомнил он (Пушкин)
      - Грибоеда ..."
      (Юрий Тынянов. "Смерть Вазир-Мухтара.")
      А на Чистых прудах еще мокнет минорная пара лебе-дей, - их специально содержат, плавают в пасмурной воде дряблые булки, огрызки, окурки, там всегда будто непогодь. Залетные утки сыто и независимо полощутся на отмели, плоско тычутся клювами в ил, ныряют, задрав гузки так, что видно светлый подбой, потом вышагивают на берег, трясут хвостами справа-налево, укладываются на сухом, устраивая голову под крыло, спят схохлившись. А по осени желтые листья ложатся на пруд, когда-то давно - Поганый, переназванный Чистым тоже в прошлом, это не заслуга советской власти.
      Здесь гуляли мы с Кузьмой. Теперь проходя мимо, я всегда вспоминаю, что в детстве Кузьма катался на коне, которого звали Комарик. Он, рассказывая о своей тете в деревне, говорил:
      - Самый культурный человек, которого я знал - моя тетя. Жили голодно. Она сама рубила курицам голову, никто в семье не видел того, только иногда к столу бывало мясо. А кур своих любила, они у нее все имели имена...
      Еще у Кузьмы есть рассказ "Белая уточка" - это эпизод из лагерной жизни, который я тоже всегда вспоминаю.
      Мимо пруда я иду обычно на Чернышевского во ВНИИГеофизику - институт, куда приезжаю в командировку, бывший дом Апраксиных-Трубецких, лазоревая праздничная усадьба. Вокруг нее бы представить зимний парк с черными, чуть тронутыми зеленью стволами старых лип.
      А если продолжить "столичную пастораль", то можно проехать на трамвае от "Кировской" - от "Чистопруд-ной", рассекая Садовое кольцо, из окошек подвижный открывается вид на Москва-реку, на замоскворецкие церковные купола..., и выйти у Даниловского монастыря, - сегодня там снова звонят колокола...
      - По ком звонит колокол? - любил переспрашивать Кузьма (тогда Хэмингуэй только-только появился у нас).
      Трамвайная остановка как раз у "Грибоеда", конечная-начальная...
      А в церковь Кузьма обычно заходил в "свою", рядом, в Телеграфном переулке, в "Меньшикову башню". Ее из-дали видно над стеклянной крышей Почтамта, розовые восьмерики, украшенные белыми виньетками в стиле ба-рокко. Внутри она чудная, словно вышита крестиком. У ворот к ней прилепилась, будто проходная при фабрике, маленькая Греческая церквушка, совсем домашняя. Ко-локольня с мелкими колоколами у нее помещается прямо на макушке купола, похожа на беседку с балконами, на тусклую золоченую луковку громоздко мостятся вороны, а и тренькнет в колокольцы, так не слетают.
      Узкий вход в улицу Кирова между Почтамтом и до-мом Юшкова напоминает мне почему-то киношное средневековье: улица в перспективу не просматривается; высокие фасады теснятся словно декорации, скрывая грязные каменные дворы; толпа статистов снует как-то вкось, словно камерой ведут сверху вниз с озабоченных лиц на общую мешанину ног, что озабоченно же месит разбитую мостовую.
      Жаль, что нет этих мистических Мясницких ворот.
      Хочется въехать через них в улицу, громыхая бутафорскими латами на зашторенном коне, и так с подворотом - с подвыподвертом цокать к Древнему Кремлю в центр по кривому радиусу, как бы задом наперед, ведь центром го-рода официально считается Главпочтамт. Э-эх, вдоль да по Кировской, да вспять ей по Мясницкой!
      Но так ли эдак на пути все равно споткнешься о Железного Феликса...
      - К какому памятнику в Москве нельзя подойти и положить цветы? - из Кузьмовых ребусов, ведь на площади Дзержинского все переходы были подземные.
      ... Все равно споткнешься, хоть Феликса и сковырнули, но Лубянку-то не выбросишь из памяти.
      Улица Мясницкая, барская улица, вымаранная тридцатыми нашими годами, видимо, держит еще заряд пятнадцатого века. Впрочем, домами уже более поздними застроена. Их тоже интересно рассматривать, двигаясь теперь от Лубянки, как бы себе навстречу. Чертковская библиотека, Кузнецовский "фарфор-стекло", ..., и конечно, магазин "Чай-кофе" - фасад с имитацией пагоды, ну это, когда голову задерешь, а запах кофе раньше остановит. Заходишь туда даже просто для того, чтобы глубоко вдохнуть. Красно-коричневый интерьер с золочеными драконами в пряном дурмане плывет... И всякий раз думаешь: "Поклон вам, заморские купцы!"
      Напротив - Почтамт ... Теперь там уже другое, но пусть, как прежде, ...вступаешь, словно в сумерки храма, под его стеклянную крышу в трехэтажный зал. Заглавный почтамт. Точка отсчета. А для меня это еще была точка опоры:
      "...добралась все нормально целую...";
      быть может письмо до востребования...;
      или денежный перевод, - "от кого ожидаете?" - Господи, да от кого же еще, конечно от мамы ...;
      какая-нибудь вдруг нечаянная встреча, - заезжие ведь всегда около Почтамта крутятся ...
      Мы зашли туда однажды вместе с Кузьмой:
      - В детстве я любил играть здесь в слово "индустри-ализация", бегал смотреть телеграфный аппарат ...
      Интересно, а как теперь отсчитывают наши периферийные города от столицы, когда Центр съехал на угол, все координаты смешались?..
      Дом Юшкова Кузьма рассказывал мне из своего окна.
      - Вхутемас. Не путать с Фантомасом.
      Кузьма особенно произносил знаменитые имена:
      - Мастерская Саврасова, Васнецова, Поленова...;
      - Лекции по истории читал Ключевский...;
      - Когда отчислили Голубкину в 1905 году и приговорили к заключению, Серов ушел в знак протеста, тот Серов, настоящий, Валентин Александрович, а не тот, при котором Академия стала серовней ...;
      - Художники: Левитан, Коровин, Архипов, ..., Кончаловский, Лентулов, Машков, ..., Малевич, Татлин, Фа-ворский, ..., - целая Третьяковка.
      Он особенно произносил имена, словно развертывал панораму Руси.
      Его причастность не была фамильярной, нет, он не "заха-живал как бы" в клуб имени Поля Сезанна, не "спорил" с Кандинским о новом искусстве, и не "сиживал" с Мандельштамом и Бурлюком в мастерской у отца Пастернака, даже не позволял себе "живо воображать..." эдак по-соседски.
      - Это единственное место, куда приняли Маяковского в 11-ом году, не требуя свидетельства о благонадежности. Читай автобиографию.
      Кузьма знал обычные для нормального человека подробности своей истории, которыми мы перестали интересоваться.
      В его интонациях звучала гордость за богатство наше и недоумение звучало, когда я в очередной раз вскидывала восторженно незнающие глаза ("не путать с Фантомасом").
      Потом он сводил меня в мастерскую Голубкиной, тогда жива еще была Вера Николаевна, племянница, хранительница наследства. Мы рассматривали рисунки и письма и долго ходили вокруг скульптур.
      Кузьма смотрел особенно.
      Он был "одной крови" с мастерами нашего века, одной души.
      - Мир - это храм, а не мастерская, - его слова становились понятными до боли под ложечкой. Вот такое по-нимание и оставили нам в наследство мастера.
      Снова стою у метро "Кировская", только уже лицом в сторону Сретенского бульвара. Как раз по нему мне и нужно идти в мой Московский-Полинин дом, он теперь тут по соседству в Сретенских переулках.
      Сретение - (устар., как значится в нынешних словарях) - Встреча... и двунадесятый праздник (как мы теперь стали богоугодно грамотны), почти в Полинин день рожденья... Почтим..., я раньше всегда приезжала...
      Но нет уже Полины. Но уже давно нет Кузьмы.
      Не состоится сретение на Бульварах.
      Тогда, раньше ходила ширпотребная песенка:
      Лю-бовь-коль-цо- а -у-коль-ца -нача-ла-нет
      -и нет-кон-ца -лю-бовь-коль-цо...
      Бульварное кольцо обронено в Москва-реку.
      Стою на перекрестке.
      Звонят колокольцы в Греческой церкви:
      - Вокзалы - Мясницкая - Сретенский - Чистопрудный,
      крестят и все шире размах:
      - Вокзалы - Мясницкая - Сретение - Чистые пруды ...
      Впрочем, от "трех вокзалов" теперь можно добраться прямее, по Новокировскому проспекту, переименованному в проспект Сахарова. Там обнаружился замечательной конструкции дом Ле Корбюзье из карего камня. А на углу, в противовес всему, смяв мелкие тут переулки, выставился громадный дом-монстр с черным каменным крестом в темени, и распятый под ним лежит перекресток.
      Я еще недавно пыталась найти Водопьяный, - там заколоченная долго стояла квартира Бриков.., и даже был разговор, - не сделать ли в ней музей Маяковского... Все снесли, уничтожили.
      Я вижу, как на площадке лестницы в светлых утренних сумерках стоит, стоит там Кузьма, в распахнутом пальто и читает поэму "ПРО ЭТО".
      59. Белый лист - черный квадрат
      - Старик, у тебя впереди слава, а за мной могилы.., - эту фразу Кузьмы Юрий Злотников любит повторять в самые значительные свои моменты. Тогда, в конце пятидесятых выставлялись его "Сигналы". Невероятной силы воздействия, даже если ничего не понимаешь в абстрактной живописи, ярко-белый лист и несколько чистых знаков, размещенных с такой точностью, что остановит, как выстрел. Тогда к нему благоволили психологи, кибернетики, его знакомили с Винером.
      Кузьма пришел на выставку, внимательно все посмотрел, а смотрел Кузьма всегда активно, энергически, и уже ловишь-ждешь заряд его суждения, а тут он молча направился к выходу, в дверях только повернулся и сказал эту свою фразу. Юра каждый раз подчеркивает, что она перевернула многое в его жизни, как он говорит, освободился от ощущений "инженера Гарина".
      Как мне написать его портрет? Безусловно гениального художника. (Хотя в нашем лексиконе не приняты такие доморощенные выспренности). Теперь, в наступившем "впереди", и слава стоит над ним аурой, и позади него много могил...
      Может быть, начать с его портретов, как я их помню?
      Валя. Печаль до последней глубины. Глаза с остановившимся послеотчаянным взглядом, не внутрь, но без отзыва наружу. Опущенные руки, почужевшие, потому что полны сил, не примененных, не встреченных.
      Мирра. Напряженное спокойствие, даже как бы небрежность позы, неестественность кажущейся неги при скрытом, задавленном страдании. Лицо, да и вся она - словно в слое слез, а у тебя вроде бы еще нет повода ее оплакивать. И она с портрета не жалуется. Правда, мне рассказывали, что она отбухала в лагерях десяток лет. Красивая женщина, стойкая и женственная, и уловимый оттенок врача-кардиолога. Одно время они подружились с Полиной Георгиевной. И было много забавных случаев. Как-то Мирра пригласила нас стряпать пирожки. Мы втроем пластались до поздней ночи, масса разговоров, смеха. И вот стол накрыт, празднично аж чопорно, а гости-то где? Увлекшись, мы забыли позвать, но и сам никто не зашел. Однако три женщины вместе либо плачут, либо хохочут, ступор прошел, и до утра мы пили стоя за наших генералов: Злотникова, Гольдштейна, ... Черствые пироги доедали неделю. Потом Мирра уехала в Израиль, писала чудесные письма еще довольно долго и все звала Юру приехать в Обетованный Рай. Когда через много лет Юре удалось свозить свои картины в Израиль, он разыскал Мирру. Заброшенная, одинокая, слепая.
      Мальчик в мастерской. Лет восьми. Может быть, с чуть великоватой головой, или с увеличенными, открытыми Миру глазами, ртом, ушами, замерший порыв, с некоторой растерянностью проявления, но с готовностью к неожиданной сверхвзрослой твердости. И грудная клет-ка увеличена в накапливаемом вдохе. И ножки, так трогательно и упрямо вставшие устоять, коленки распрямлены, даже прогнулись назад, будто перед ударом, и чуть дрожат?.. В общем, какая-то осторожная трепетность вокруг ножек.
      Похож на Юрины автопортреты.
      Я, кажется, сказала:
      - Этому бы мальчику, да в его глаза, да такую бы память, как Юрины "Руфь", "Песнь песней", "В Гефсиманском саду".
      Но тогда он был еще маленький, а теперь ищет спасения в монастыре.
      Старая армянка. Картина голубая-синяя, как наше предчувствие. Сама же, вписанная в орнамент, гармонична своим годам. Покойной мудрости и грусти взгляд, на миг покажется, - поверх наших голов ей виден мир горний, или взор обращен в себя? Живой приветливый взгляд, не нужно ничего опережать. Она все знает.
      Сапожник. Вовсе не несчастен, но как-то несоразмерен с жизнью. Не нарисовано, что он безногий. Только видно, что собран весь в верхнюю часть туловища, - большой и без опоры. Портрет красный и желтый, нет, он не несчастен, то есть, в нем все - желание счастья. Он не без ног, а без опоры.
      Портреты: Маяковский в кепке и Маяковский с глазами, бoльшими орбит. Пушкин, черный, не салонный, а Ганнибалова рода, с натуры Пушкин.
      По-моему, это - автопортреты Злотникова в диалоге с Маяковским, с Пушкиным, еще есть с Рахманиновым, Чеховым, ..., Эйнштейном, Бором, ...
      У Лермонтова с Белинским - свой диалог, совершенно хулиганский портрет: Гусар-поэт с рыжим Бесом на подмостках кукольного театра.
      В общем, какое-то живое бессмертие.
      Портрет Павла Гольдштейна не берусь описать. Собственная моя боль потери не дает дистанции.
      А портрета Кузьмы, Анатолия Бахтырева, Юра не сделал.
      Николай Николаевич Смирнов. Коля Смирнов. Математик и сын математика-учебника (мы по нему учились в вузе). И композитор. За пианино, в профиль, в усы. Чуть сзади и рядом - Людмила, жена, в обособленном, в ином измерении.
      Смирнов - в том же ракурсе, один.
      Еще портрет, только здесь он повернулся к нам, выставил на нас усы. Под ними ухмылка, похожая на Кузьмову, но сам он не помнит о ней. Глаза голубые, нас не видят, это музыка его.
      Все три портрета дают длительность, словно он так и сидит за пианино, и одномоментность, - вот Людмила встала и ушла, и это нам только кажется, что он не заметил, весь в музыке, в своих композициях...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38