Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мое время

ModernLib.Net / Отечественная проза / Янушевич Татьяна / Мое время - Чтение (стр. 10)
Автор: Янушевич Татьяна
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Сибирь, снега, холода, да... Болды, болды, рахмат, ..., Самарканд, Улугбек, древняя страна...
      Да важен ли разговор?, на самом деле инсценируется развертка фигуры: "Они дают кров путникам."
      Взгляды, паузы, позы почтения, ...,
      здесь и превосходство владельца, хозяина; и презрение к нам, болтающимся без дела; и настороженность, - вдруг мы знаем что-то такое, что гонит нас по земле; они ловят в наших глазах отраженье неведомых стран, преломляя с нами хлеб, причащаются тайн иных состояний;
      да и мы должны врать краше, загадочно кивать, мало ли, мало ли чего мы еще знаем, да видели, да расскажем о них другим, как же, обязательно в Бухаре проведаем их родню...
      О, эта фигура содержит многие хитрости. Главное, не попросить попросишь - откажут, еще погонят. Чужаков и так угадывают сразу, с ними легко заговаривают, - у них такой взгляд, допускающий бесцеремонность и любопытство:
      - Куда? Откуда? Зачем? Почему? Может и ночевать негде? Так пошли к нам.
      Инстинкт покровительства срабатывает безотказно.
      Угостить ведь каждому не жалко.
      Бродяга не брезглив к подаянию. Однако, нельзя торопиться, вопрос-ответ, ровно столько, сколько диктует развертка: меньше - обидишь, больше - даровая доброта может обернуться раздражением."
      "Бухара - город жесткий, не то, что сахарный Самарканд. Может быть, погода испортилась? Мы вступаем в него на рассвете. Низкие дома без окон, закрытые дворы, двери резные плотно вмурованы в глину дувалов. Собаки спят на плоских крышах, вскакивают с нашим приближением, угрожающе следуют за нами, чуть выше головы, до самой площади перед мечетью. Муэдзин кричит с балкона.
      Площадь забита стариками. Мы было обрадовались, в шутовстве своем вызвав образ паломника, хотели пасть на колени, но Аллах предупредил: спина толпы глухо и грозно отделила нас от экстаза.
      Мужчины подходят еще и еще, снимают с пояса платки, стелят на землю, галоши оставляют рядом, становятся на колени, припадают лбом, встают в рост, - мощная волна веры послана в сторону Мекки...
      Но что это? - мы замечаем, - целый остров повернут совсем в другую сторону. Это попавшие сюда в войну мусульмане с Кавказа. Они ухитрились перенести с собой собственные географические упоры, - у них на Мекку свой ориентир.
      Ай, да Коран!
      "Поистине, то, что вам обещано, наступит, и вы это не в состоянии ослабить" (6);
      но чуть дальше
      "Всякий поступает по своему подобию" (17).
      Потом мы увидим лица. Уже на базаре. Картинные старики: узбеки, уйгуры, персы, бухарские евреи, синие бороды, хищные носы, - эти лица тоже не пустят, они безразличны к нам, так же, как к своему странному товару, разложенному на платках: ржавые ножи, гвозди, рваные галоши на одну ногу, тусклые какие-то оловянные украшения, глиняные трубки, ...
      Нам настало время ... скажем так, - что-нибудь продать. Это сделать выпало мне. Я снимаю шарф за углом, пристраиваю его на руку, в ушах стучит, словно краду или иду соблазнять.
      "Я так одна" в этой картинной галерее.
      Покупателей, оказывается, нет вообще, - мы просто стоим и торгуем...
      Какой-то старик равнодушно потянул шарф, тот пошел по рукам, подняв затяжное, но отчужденное оживление, словно они между собой приценились, вернулся ни с чем, постыдно обвис..,
      да и мы незаметно оказываемся на задах базара."
      "Общежитие педучилища. Девчонки водят нас из комнаты в комнату. Для них мы сами - экзотика. Разворачивается неизменный платок с лепешками и сопливыми конфетками, чай, улыбки, вопросы, Сибирь, рахмат, день, другой, третий, ...
      Уже хочется здесь зажиться.
      Между бродягами ссора, то есть между нами.
      Я срываюсь идти немедленно. Сразу. Сейчас. В горячке бегу по улицам, закоулицам, за угол, еще за тот, месяц бежит в погоню, как там? - "кривым кинжалом режет глиняный лабиринт", еще за угол, нет, кажется, надо за другой, постук подошв дробится в частых изломах, направо, налево, еще раз сюда, Господи! чьи-то шаги! я бросаюсь бежать назад, но откуда шаги?, скорей до угла - заглянуть, и ни щелочки, ни подворотни, сажусь прямо на глиняную землю - мой последний тупик, - все пространство свернулось, застыло - ловушка для мухи...
      Тень "паука" встает надо мной...
      Может, обморок у меня, может, морок какой, я пускаюсь нести околесицу. Шахеризадним умом мы от природы наделены, - заговорить, заговорить, запутать, навеличиваю его Визирем, плету псевдовосточную сумасшедшую чепуху, только бы не прирезал, не уволок, он странно молчит, мой "паук", поднимаю глаза, - кажется, он здорово обалдел.
      Старичок с ружьем. Щуплый, старинный, маленький Мук. Он у них тут работает сторожем. Он и сам оказался разговорчивым, почти без акцента, разве что с привкусом. Балаболит, растягивает, словно русские старики:
      - Было время, был я первым чайханщиком Бухары, кто пробовал мой чай, другого пить не хотел...
      Слово за слово, я иду за компанию сторожить. И ведь надо же, Бухара размыкает свои декорации. Мы обходим Базарный купол, лавочки, дальше у них тут "цеха": жестяной, ювелирный, лепешечный, ... свет из проема двери, я уже совсем осмелела
      - ...был я лучшим лепешечником Бухары...
      Мы сидим на пороге, смотрим. Два веселых узбека раскатывают лепешки, бросают их прямо в круглую печку, те прилипают к стенке, миг, и уже готовы. Один засмеялся и протянул мне лепешку.
      Заходим на новый круг.
      - Знаешь, был я лудильщиком ... что? Людям нужны чайники. Ты не смейся. Если так долго живешь, перевоплощения проходишь при жизни, каждому времени нужно свое. Это я узнал, когда был дервишем...
      Кем он только не был до утра, неожиданный охранник замурованной старины."
      "Поезда, контролеры, попутные машины, пешком, впроголодь, долго ли, коротко ли, ...
      Март. Туркмения.
      Сейчас мы идем по пустыне.
      Соленый песок на зубах. Днем припекает, можно поспать. Ночью холодно. Вот она - свобода без разума, гонит нас как перекати-поле, вдоль железной дороги. Других дорог нет. На разъездах мы тормозим.
      На нас выбегают смотреть.
      Самая яркая одежда у туркменских детей. Сначала даже чуднo, но в закате солнца видно: оранжевый плоский круг, желтый песок в зеленых иглах травы, фиолетовые тени, красные цветки саксаула, - в своей чистоте краски жесткие, как дыхание на морозе.
      Проносятся товарняки, сбрасывают почту на ходу, мы не успеваем запрыгнуть..."
      "Ночь. Устали. Лежим на песке.
      Смотрим в небо.
      Сколькие с него считывали откровения!
      Странники. Поэты. Отшельники.
      Бывают простые ночи, с определениями:
      "Южная ночь", - правильно - густая, шоколадная;
      "Северное сияние" - спирт с шампанским;
      "Ночь ненастная" с белесым налетом дождя;
      "Высокое небо" средних широт с ясными сухими
      звездами;
      . . . . . . . . . . . .
      Но без эпитетов:
      "Ночь в пустыне".
      Вот я вижу себя в пути, странник, странница, в хаосе непроявленных желаний,
      но стоит Время включить:
      страсти приходят в возмущение, закручивая до отказа пружину "Воля", ее двойственный смысл бьется маятником Выбора, превращая Вольность во Власть, стрелки пускаются в странный круг действий...
      жизнь обретает порядок, контроль, измерение,
      мелькают страницы бытия...
      Ночью в пустыне
      встретившись с собой, можно встретить вдруг уже не странника, но скитальца-сапожника*, например, которому было сказано: "будешь ходить до второго пришес-твия"...,
      примерить ношу его, - по плечу ли бессмертие?..
      Здесь, в сопряжении двух пространств, вечность не кажется невозможной.
      В вечности Время свободно. Оно не терпит меры.
      В этой бездне наши судьбы - всего лишь игры, вариации Времени.
      Своей жизнью мы размыкаем на миг бесконечность с обя-зательством сомкнуть затем концы нити от безначального прошлого до будущего in infinitus.
      Бессмертие обрывает нить.
      Вечное последование, без пульса причин и следствий, обессмысливает Время-идею, а Время живое становится проклятым.
      Холодно ночью в пустыне.
      Лучше пойдем дальше."
      18. Чужие судьбы
      (продолжение дорожных записок)
      "Туркмения. Безымянный разъезд. Ночь в доме коменданта разъезда. Они там пьют вместе с акыном и дорожным ревизором, который завтра повезет нас до Ашхабада в специальном купе, где мы будем пить уже с директором станции Мары, а майор-пограничник будет грызть зеленый лук, пока в поезде идет проверка документов, и так далее...
      Клубок приключений покатится дальше.
      Они сидят на полу возле железной печки и макают хлеб в бараний жир с луком, вот и вся закуска. Акын тренькает на двух струнах. А мы бегаем взад-вперед по пустынному перрону, чтобы согреться, - там нет даже маленькой какой-нибудь вокзальной комнатенки. Шустрый тощенький ревизор выскочил на шум, он был крайне удивлен, что мы не сообразили обогнуть дом и ввалиться к ним в гости. И вот мы уже сидим у печки и тоже макаем хлеб в плошку с жиром.
      - Похожа на мою дочку, - кивает в мою сторону комендант, печальный пожилой туркмен.
      Потом, когда не хватило водки, и ревизор с акыном побежали будить продавщицу, комендант рассказал.
      Воевал, женился на русской женщине-враче, остался в Ленинграде, двое детей... И не смог там жить, затосковал по своему разъезду, по матери-старухе... Жена не поехала за ним...
      Надолго замолчал. Потом еще рассказал:
      - Отец мой был старшим сыном в семье, ушел из аула на заработки, жил в городе, научился грамоте, пришло время, воевал с басмачами, попал на этот разъезд комендантом. Мне уже было лет семнадцать, когда пришли какие-то люди, рассказали отцу, что старик вскоре после его ухода заболел и помер, потом младшие дети - один за другим, о нем - старшем слухи доходили, мать ждала его, потом, видно, умом тронулась от горя, все ходила встречать его далеко по дороге, да как-то и не вернулась, искали, не нашли... Я помню, отец в лице изменился, как услышал. И больше уже никогда не был таким, как прежде, словно оглянулся назад, а обратно не повернулся...
      Под утро когда все спали, ревизору стало плохо, разбудил меня, я пошла искать воду. Шарашусь по длинному дому, комнаты ведут одна в другую, низкие, на саманных стенах висят пуки шерсти, плети лука, баранья туша, на полу горшки, чайники, наконец, ведро с водой...
      Откуда-то вышла тень старухи, встала в углу, молча водит меня взглядом...
      Она кажется дремучей, в старых одеждах, согнутая пополам, седые космы свисают вдоль узкого, как сомкнувшийся месяц лица, в отдельных косицах вплетенные монеты звякают об пол..."
      "Западный Казахстан. Маленький провинциальный городишко. В них, как ни крутись, обязательно выйдешь либо к вокзалу, либо к центру с типовым универмагом, клубом, столовой, плотно слипшимися магазинчиками, рынком в три ряда, либо к кладбищу.
      Как на вращающейся сцене. Через пять кругов уже лица узнаешь. Необычное сразу видно, - по травянистой улице идет горбун в окружении собак и кошек, на плече у него сидит ворона. На нем старомодная накидка и шляпа. Иногда сбоку из-за плеча глянет его странное, какое-то сокровенное лицо.
      Кто это? Кто это? - стали оглядываться мы, ловя ответ.
      - Э, милые, это наш аптекарь. Святой души человек. Нормальный он, вы не подумайте. Ущербный только. Кто говорит, мать его уронила во младенчестве, ну, злые языки утверждают, что мать его вспыльчива была до невероятности, в гнев впадала, чуть не в бешенство, да будто так его ударила, деточку-то своего, что спину ему повредила. А как увидела, что сотворила, упала замертво. Отходили ее, но речи лишилась навсегда. А сына на руках потом носила, чем только не лечила. И любили они друг друга без памяти. Так вдвоем и жили. А где уж отец их был, никто никогда не упоминал. Ее-то я еще помню, лет двадцать назад схоронили. А он, святая душа, подбирает всех животин, кормит их, лечит, вот они за ним и ходят стаей, иной раз штук тридцать будет. И в доме у него чисто, вы не подумайте. Каждое воскресенье ходит на могилу матери, подойдет, поклонится, постоит и обратно идет, и эти его везде сопровождают. Откуда столько убогих набирается?.."
      "Средняя полоса России. Разговор в поезде.
      - Вот вы пересказали трогательную историю, кошки-собаки, ворона на плече... А не приходило вам в голову, что любовь к животным не всегда чиста. Нет, я говорю вовсе не о той, как бы естественной патологии, если позволите так выразиться, когда одинокие старушки держат по пять кошек, а в бездетной семье нянчат болонку. Я сам люблю животных. Мой отец и дед мой были большими любителями птиц. У деда весь дом был заставлен клетками, кого там только не было! - канарейки, попугайчики, соловьи, щеглы... Отец же, напротив, в доме птиц не держал. Его любимцами были вороны, грачи, особенно галки. Их стаи густо селились в городском саду. Ранним утром перед работой отец шел в сад, а в выходные просиживал там часами, слушая гомон. Вороны и галки легко подражают всяким звукам, лают, мяучат, "сморкаются", могут закричать петухом. Он любил наблюдать за галками, те - великие мастерицы полета, часто они летают для забавы, если позволите так выразиться, без другой какой-либо цели, взмывают и пикируют, выделывают сложнейшие пируэты, нет, это надо видеть! Отец не кормил, а как бы угощал птиц, - они охотно брали у него из рук кусочки сала, хлеба, садились к нему на колени.
      Но заводить птиц дома отец отказывался наотрез.
      - Мальчишкой я не мог его понять, мои симпатии склонялись к деду. Я жаждал владеть. Дед редко кого допускал к себе. Он вообще не был человеком умиленным, даже добрым. Он считал себя обиженным, а другие считали его злобным. Гражданская война многих пометила печатью позора. Говорили, - дед был крайне жесток. В нашей семье умалчивали о его подвигах, но было известно, что когда-то у него была большая власть... Так вот, до поры до времени я пропадал у деда, - редкий ребенок откажется держать синицу в руках. Спугнуло меня, если позволите так выразиться, прозрение. Нет, я не смогу вспомнить конкретный повод, прозрение копилось исподволь, вместе с моим взрослением. Я понял, что дед любил птиц для себя, но не в компенсацию своего одиночества, он любил свою власть над птицами. Он сам созда
      вал птичьи семьи, затем разлучал их, а птицы, знаете ли, очень тоскуют, перекладывал яйца по какому-то своему холодному расчету, - то не были эксперименты ученого. Кормежку... Нет, довольно, вы уже поняли, - это был птичий концлагерь, если позволите так выразиться... Я бежал в ужасе.
      - Я стал присматриваться к отцу, - не была ли и его любовь к птицам корыстна? - только уже раскаянием за отца своего?..
      Но сам я хожу до сих пор в городской парк, хотя птиц стало мало, вороны, реже сороки, а галки держатся по окраинам..."
      Сегодня, просматривая старые записки, ловлю себя на занятной мысли, ведь эти чужие судьбы могут оказаться не такими уж сторонними, они вполне могут сделаться семейной хроникой каких-нибудь далеких моих потомков. Нас странным образом "уберегает" от ответственности короткий взгляд вперед, не дальше внуков, и неглубокая память, ограниченная дедами.
      А если вглядеться назад,
      все мы, ясное дело, почки в кроне Адамова дерева,
      как широко мы еще распластаем ветви?..
      но корневая система, пожалуй, окажется помощней,
      главное, без разрывов и тупиков.
      Неумолимая логика существования, - от каждого из нас разворачивается веер: родительская пара; две пары дедов; четыре пары прадедов; ... в десятом колене - тысяча двадцать четыре прародителя, всего каких-нибудь двести лет назад; к началу новой эры - два в сотой степени предка; ...
      Этак одного Адамова семени покажется мало, если оглянуться на два миллиона лет, потребуется подключить всех обезьян без разбора... Да уж не "первичный ли бульон" пульсирует в наших сосудах?
      "Не слабо!", - как принято теперь говорить у наших сыновей.
      А время от времени чьи-нибудь сыновья бунтуют и говорят, - почему мы обязаны отвечать за поступки отцов?
      Потому и обязаны. Оглянись-ка, оглянись!
      Разве можно такую лавину предков за просто так спустить на своего безвинного отпрыска? Сколько Каинов повторилось за такой срок? Каяться и платить нам дoлж-но за свои грехи и грехи родителей прежде, чем пустить новый побег, - нами укрепиться, а не только умножиться должно корневое дерево жизни.
      "В поездах, в городах мы встречаем людей, первым встречным легче, порой, выложить свою судьбу. Редко, кто не расплачивается за поступки другого: дети за отцов, отцы за детей, друзья за друзей и за недругов. Больно видеть парнишку, когда он пытается вытащить пьяную свою мать из канавы; страшно узнать, сколько в приюте детей уголовников; ... ;
      Такая расплата невольна и жалобна.
      С нами в поезде едет старая женщина. Вот что она рассказала.
      Ее мать до революции была владелицей золотых приисков, миллионщицей, скоропостижно бежала в Китай, дочь бросила. Девочку прокормили чужие люди. Поступила учиться в мединститут. Но стало известно про мать, выгнали с волчьим билетом. Работала нянькой, медсестрой в захолустных больницах. Во время войны попала на пересылку эвакуированных детдомовцев. Старалась отправлять вместе братьев, сестер, земляков. На том и поймали - тогда было много детей "врагов народа", их следовало разделять. Но начальник попался хороший, просто уволил. Всю жизнь потом работала в детских домах. Своих детей не было. Подбирала сирот, брошенных, ей отдавали "лишних" детей из многодетных нищих семей, безнадежно больных, ... Усыновляла, выхаживала, воспитывала. Всего таких своих у нее было семнадцать.
      (Тут бы на пафосе и закончить!.. но, -)
      - Вот езжу теперь, навещаю, по тюрьмам да по лагерям... Четверо уже отсидели, а последнему еще два года осталось... Остальные, слава Богу, благополучны, уже и свои семьи завели.
      - Последний попал ко мне восьмилетним. Как-то занесла меня судьба в деревню одну. Вижу, люди толпятся, закапывают парнишку в яму с навозом: Что такое? Говорят, болеет, помирает совсем, вот последнее средство бабка подсказала. Заставила выкопать. На мальчонке жи-вого места нет, знаете, рожистое воспаление. Забрала его с собой, те даже обрадовались, - у них одиннадцать по пустым лавкам. Выходила, откормила, спрашиваю: "К своим поедешь или у меня останешься?" Знаете, как он мне ответил? - "Им я не нужен и вам в тягость буду, если можно, пристройте меня в детдом." Так и сказал "при-стройте", страдалец маленький. "Тягость, - говорю, - уже позади, а впереди радость нас с тобой ждет." А мальчик золотой оказался, такой, знаете, скрытно-ласковый, серьезный не по годам и правдолюбец. К чужой беде чувствителен, как настроенная в лад струна. Не терпел малейшего насилия, тут же лез в драку. Битый-перебитый ходил. Как я его ни уговаривала, как ни удерживала. "Я, - говорит, - ничего с собой поделать не могу, когда человека давят, будто опять меня в яму навозную зарывают." Вот ведь беда какая. Что тут сделаешь? Я за каждый шаг его трепетала, последний он у меня, старая уж стала, силы не те. Тоже в медицинский институт поступил, - "Люди, - говорит, - должны быть здоровыми, тогда злости меньше будет."
      - Ну вот и попал в историю. После третьего курса они были в стройотряде под Магаданом. Там бичи эти, знаете. Обидели девушку. Он, конечно, не стерпел. Драка, побоище целое, бичи на них с ножами, а эти - с лопатами. Покалечили друг друга сильно, а бича одного до смерти. Вот ведь беда какая. Засудили их всех, кому сколько. Бичей семеро, да трое студентов пострадали. Моему три года дали. Он мне сказал потом: "Не горюй, мать, все правильно, убил не я, но ведь мог и я это сделать, готов был. Мало просто становиться против потока, нужно что-то еще. А вот что? Теперь время будет, подумаю." Сейчас ездила, повидались, спрашиваю: "Придумал?" "Придумал, смеется, - нужно за руки браться, тогда и стоять будет крепче, и руки заняты, и голова свободна для разума".
      19. Посещения
      Случилось так, что пришлось нам с полдороги завернуть наш бродяжий ход. Правда, еще не обратно в Н-ск, но в Джамбул, к родителям Бовина, как бы в убежище. На путях наших возбудили мы пристальное внимание милиции.
      - Отсидеться надо, - сказал Колька.
      Мне это очень не понравилось. А раз так, я взяла и поехала к Бате во Фрунзе.
      Батя обнял меня прямо на пороге. И поцеловал. Второй раз в жизни.
      - Правильно сделала.
      Он же не знал, что я не выбегала еще свое...
      Отсидевшись, Бовин и Колька отправятся снова. А мой одиночный путь сложится совсем иначе. Я уже не смогу прямо так развернуться перед Батей и уйти. Я устроюсь работать у геофизиков, в апреле будет Батин юбилей, и приедут мои друзья из Н-ска; потом я отправлюсь в экспедицию по Тянь-Шаню; а потом мой шеф и начальник возьмет меня на Всесоюзное совещание, не куда-нибудь, а в Н-ск, - это уж совсем забавно, съездить домой в командировку; в конце августа я добропорядочно отправлюсь в Москву переводиться в МГУ и там по дороге догоню Бовина с Колькой и еще немножко побродяжничаю...
      Ясно, что я еще не вернулась.
      Возвращение должно созреть.
      Пока это всего лишь Посещение.
      Я стою на пороге Батиного дома.
      Двенадцать лет я приезжаю в этот дом.
      И еще буду ездить шестнадцать лет...
      Здесь будто ничего не меняется. Нетронутая расстановка вещей. Даже вновь появившиеся, они занимают места, раз навсегда положенные, словно исстари помеченные крестиками: тут - очаг, тут - стол, там - место для отдыха. Ничего лишнего. Вещи вовсе не старые.
      Мебель для Бати заводят его друзья-соседи. Видят, что надо бы, наконец, кастрюли поднять с пола, появляется шкаф; или стульев пора прикупить, - гостям сидеть не на чем; ... ну и так далее. Они становятся атрибутами жилища. А если кто неправильно угадал и преподнес вазу, Батя ее потом вам же и подарит, забудет, откуда она здесь зря болтается.
      Этот дом словно существует всегда.
      И Батя в нем - словно всегда,
      чтобы широко открыть двери, встретить, обрадоваться;
      чтобы раздвинуть стол, накрыть его и возглавить;
      чтобы петь допоздна, и беседовать, а потом расстелить на полу одеяла и спальные мешки, - для всех хватит. Оставайтесь!
      Словно дом этот - для Праздника, для Пира с друзьями.
      Но так же он будет жить и в палатке, и под стогом сена, и у нас в доме, и у вас в гостях, в поезде, в гостинице, ..., - в любом наборе вещей. Они всегда сами расположатся вокруг него: тут - очаг, тут - стол, тут же место для отдыха. И ручеек, конечно, рядом...
      Если у него не будет с собой домашних тапок, ему сразу дадут, и те сразу станут ему по ноге. На диване, в кресле, на стуле, на чурбачке он сядет в свою любимую позу, - ее каждый узнает. В гостях перед ним поставят обязательно самую лучшую посуду. Ему "идут" вещи любой формы, любого качества, - он будет одинаково красиво держать и хрустальный бокал, и свою любимую побитую, потоптанную лошадью охотничью кружку; одинаково красиво разложит ломтики мяса на вычурной тарелке и на листке газеты.
      У него уважение к предметам сочетается с небрежностью царственного жеста.
      Вещи равняются на него, хотят получить одобрение, - в естестве своем они содержат обычность и условность.
      Он никогда не бросит вещь без пуговицы, например, или с дыркой, сам зашьет суровой ниткой.
      В поле он умеет сделать все. В городе выглядит чудаком, когда "выходит из положения" своими первобытными способами: металлическую часть он может подменить веточкой, ремешок заменит веревочкой, обед доварит на костре во дворе, если плитка испортилась.
      Мама рассказывала, что во время войны Батю не пустили на фронт, а сделали одним из секретарей обкома. Он ведал рыбным промыслом в Западной Сибири. Секретари были "прикреплены". То есть в обкомовских мастерских могли раз в месяц пошить всю одежду и обувь, не только себе, но и семье (наверное, мне тоже могли выдать обкомовские пеленки). Он считал невозможным использовать исключительность своего положения. Ходил в брезентовом экспедиционном плаще и в башмаках, зашитых проволокой. В те годы он много ездил по Оби, по Кети, зимой приходилось добираться с обозами. Часто его посылали с руководящей миссией.
      Как-то прибыл в Колпашево, сразу заседание, конечно, засиделись допоздна, разошлись, а устроить "Высокого начальника" забыли. Он сунулся в гостиницу, но чины свои не объявил, не любил этого, ну и "мест нет", как водится.
      Местные власти спохватились, - где Секретарь Обкома? Стали искать, туда-сюда, может, к себе кто позвал, в гостиницу - нет! Переполох! Утром прибегают в кабинет, или где они там заседали, - вот он, секретарь! Сдвинул два стола и спит под плащиком. Надо было еще там у них костерок развести, чтобы чаю согреть...
      В обкоме партийцы по ночам работали. Им выдавали пирожное. Батя приносил домой гостинец. Мама удивлялась, - здоровенных мужиков кормят такими вещами, когда рядом дети голодные...
      - Чтоб не крали, - бурчал он.
      После войны Батю постарались не задерживать в обкоме, больно уж не вписывался. Он был только рад.
      Мы с Батей стали жить вдвоем в его доме во Фрунзе. Такое вот перепутье на моем лихом бегу. Я устроилась в институт геологии. Батя после работы сам заходил на базар, выбирал мясо, сам готовил еду, вернее, готовилось само, а мы сидели на кухне с книжками, перебрасывались иногда впечатлениями.
      Только через много лет я смогу оценить величавость покоя, в котором мы пребывали тогда...
      А пока я нежусь и отдыхаю от избытка свободы.
      События же происходят не торопясь, выстраиваются в живую очередь перед нашей дверью, они как бы заходят в гости, посещая нас.
      Из Н-ска прилетают Ленка, Женька, Леха, Эдька. На Батино шестидесятилетие. Приезжает из Алма-Аты Игорь Александрович Долгушин старинный Батин друг. Мы хороводимся возле них... Им нравится уместиться вдвоем в одно кресло, как наскучавшимся в разлуке близнецам... А мы хороводимся вокруг, устраиваем праздник в доме, потом Большой Юбилей - в ресторане со всем биологическим институтом, носим веселье по городу, везем в горы... Там как раз цветут тюльпаны...
      Цветочный остров, сказочный привал получился в моем мятежном странствии. Ковер-самолет лег смиренным домотканным половичком под ноги моим родным "чуже-земцам". Потом они снимутся праздничной стайкой и улетят домой на оседлый свой материк, чиркнув напоследок по ушам, по сердцу возникшей там у них в Н-ске без меня песней:
      "От злой тос-ки не ма-те-рись..."
      А я останусь в отшельнических своих блужданиях. Но это внутри. В дом же многие еще будут приезжать и мои, и Батины друзья. И мой прохудившийся ковер не раз еще послужит скатертью-самобранкой.
      Тут же, на днях Батя проведет Всесоюзную конференцию биологов. После заседаний они собираются у нас, продолжают спорить, галдят ночи напролет, поднимают заздравные тосты - патриаршие старики.
      Мы с Батей и сами часто ездим. Он - в свои экспедиции. Я отправляюсь с отрядом геофизиков.
      Мой шеф Аркадий Федорович Честнов - совсем не такой, как Батя. Мы ездим с ним несобранные, аппаратура разболтана, из продуктов - пакет риса да вилок капусты, - "остальное по дороге купим". Он не умеет ни лагерь разбить, ни работу наладить. И мы мотаемся по Тянь-Шаню туда-сюда, ночуем при чужих экспедициях, где, правда, у Чеснока какие-то приятели, и кормимся при них, и водку пьем, пока деньги есть, а как только кончились, рабочий сбежал, потом и шофер нас бросил. Ну до города я все же сумела машину довести.
      - Сама виновата, - говорит мне Батя, когда я образно рисую ему неудачи шефа, - мы с тобой из тех людей, что видят события раньше других, нам и нужно "брать огонь на себя", поступать, а не стоять рядом, не гостить в ситуации.
      Вот те на! Это ж не я, а Чеснок виноват, он же - начальник, он же...
      И мы снова поехали, уже с другими рабочими.
      Я запасла продукты, теплые вещи, в первый вечер сварила ужин, "назначила" дежурных на другие дни. Они огрызнулись, но надо же! подчинились. Тем более, что в маршруты с Чесноком никто не хотел идти, а он и приказать-то не мог.
      Чуть свет мы топаем с шефом в горы. Я тащу приборы. Магнитометр - на одном плече, гравиметр - на другом, с расшиперенными треногами, в руках радиометр. Он и по горам-то ходить не умеет, ноги стер:
      - Забеги еще во-он на ту горку, сделай отсчет...
      Хорошенькое дело! Тыкаем "точки" там-сям, против всяких инструкций.
      В темноте я веду его обратно к палатке, спотыкается, держится за мой хлястик, очки потерял, ..., на третий это день или на четвертый?.. Я вот-вот взорвусь.
      - Стой! Радиометр тарахтит! - он всегда ходит с включенным прибором, что тоже не по правилам.
      Тут же, в кромешной тьме, мы опoлзали, обмерили длинный каменный язык посреди клыкастого ущелья на высоте четырех тысяч метров, при вспышках спичек отметили его на карте.
      Вот вам и "Чеснок несчастный!" - как я только что костерила его. Открыл урановое месторождение.
      Тут же на камнях он рассказал мне свою идею, все сложные теоретические соображения, из которых само так и просилось именно здесь этому месторождению быть. Завтра по моим бестолковым отсчетам на приборах он все равно бы его нашел, но ему бы никто не поверил... Так уж с ним всегда. А гигант взял и высунул нам шало кончик языка.
      До сих пор я могу, закрыв глаза, вмиг увидеть всю могучую фигуру месторождения, очерченную вспышками спичек, распознать его каменный костяк, ощутить гибельный распад его дыхания.
      Впервые я поняла непреложную красоту открытия. Не зря мне был выдан университетский паек гениальности. Однако, здесь я - лишь гостья.
      И Аркадий Федорович не остался хозяином своего открытия, - столько сановных имен втиснулось в ранг авторов, что его чудная литера "Ч" отступила в "и другие".
      Дело в том, что на это месторождение давно зарилась солидная экспедиция в сто голов. Они перед нами только что проехали тут на лошадях, прочесывая ущелье по инструкции, сейчас "чешут" соседнее, - им нужно торопиться, истекает десятилетний срок, за который следовало что-нибудь найти. А расчеты как раз и делал для них Честнов, но потом его уволили...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38