Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из XX в XXI век: История одной жизни

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Владимир Борисович Баранов / Из XX в XXI век: История одной жизни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Владимир Борисович Баранов
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Владимир Борисович Баранов

Из XX в XXI век: История одной жизни

Посвящаю Ирэне – моей любимой жене и другу

Введение

Почти каждый раз, когда я садился за письменный стол, чтобы, либо по свежим впечатлениям, либо после длительных раздумий, оставить в дневнике свои скромные мысли, меня одолевали сомнения в целесообразности моих усилий, которые начались зимой 1968 года, примерно через восемь лет после хрущевской «оттепели», когда страна уже почти четыре года жила в брежневском маразме. Однако, обладая от природы не очень хорошей памятью, я считал для себя недопустимым утерять что-либо еще не осознанное важное из тех событий второй половины XX и начала XXI века, свидетелем которых я являлся, из тех раздумий, которые время от времени одолевали. Мне кажется, что внутренний мир каждого индивидуума, размышлявшего о смысле своего существования, представляет собой ценность, утрата которой является маленькой, но невосполнимой потерей. Кроме того, мой опыт почти 40-летних дневниковых записей показал, что они являются хорошим средством самопознания, поскольку отражают не только изменения, происходящие в окружающей действительности, но и эволюцию собственной души, собственных настроений, указывают на ошибки в суждениях, оценках людей, с которыми приходилось сталкиваться в жизни. Возникло почти интуитивное желание передать следующему поколению дух эпохи с точки зрения одного из представителей так называемой «советской интеллигенции», детство которого совпало с периодом Второй мировой войны, студенческие годы – со смертью «вождя всех народов» и периодом хрущевской «оттепели», а зрелые годы – с периодом медленной деградации советского государства, закончившейся неожиданно быстрым крахом не только советской империи, но и всей мировой коммунистической системы.

Если вспомнить, что советская власть начала свое более чем 70-летнее триумфальное шествие с бесчеловечного расстрела царской семьи и с провозглашения В.И.Лениным в статье «Как организовать соревнование» (7– 10 января 1918 г.) общей единой цели «очистки земли российской от всяких вредных насекомых» (В.И.Ленин, Собр. соч., 5-е изд., т. 35, стр. 204), то события конца XX века вселяли надежду на возможность построения свободной, демократической России, входящей в число цивилизованных государств.

В представляемой книге содержатся фрагменты из моих дневников и комментарии к ним, которые, надеюсь, будут интересны не только моим еще здравствующим сверстникам, но и людям следующих поколений, рожденным в послесталинский период и поэтому не всегда адекватно представляющим себе дух и реалии советской эпохи нашей многострадальной страны. В молодости мне трудно было вообразить, что моя жизнь продолжится и в XXI веке. Но это произошло, и я с опасением наблюдаю активные попытки искажения нашей недавней истории, способные сформировать в обществе тенденцию к воссозданию тоталитарного государства под лозунгом «демократических» преобразований. Я опасаюсь, что молодежь, которая почти лишена правдивой информации о советской эпохе, может попасть в ловушку популистских лозунгов необольшевиков, оказаться в плену идеи о необходимости «сильной руки» для укрепления российского государства. Я опасаюсь воссоздания неосоветского государства, отгороженного от цивилизованного мира огромной «колючей проволокой».

Первая часть книги, «Записки из советского «подполья», состоит из семи глав. Некоторые из этих глав представляют собой ретроспективу раннего периода моей жизни, который во многом определил мои взгляды на окружающий мир, определил мою дальнейшую судьбу. В остальных содержатся дневниковые записи, не предназначенные для открытого чтения в условиях советской тоталитарной системы. Дневниковые записи второй части, названной «Новый путь России», были начаты в те годы, когда так называемая «перестройка» привела, в конце концов, к краху всего социалистического лагеря. Многие события в стране стали достоянием гласности. Дневниковые записи уже не надо было скрывать от посторонних глаз. События требовалось фиксировать только для того, чтобы сохранить их в памяти и попытаться в них разобраться. Удалось это или нет – судить читателям, которые, как я надеюсь, будут снисходительны к несовершенству литературного стиля, поскольку у автора прежде был опыт написания, главным образом, научных статей.

Дневники писались, как правило, по горячим следам происходящего. Я не пытался тщательно проверять излагаемые мною факты, события, их последовательность. В силу занятости научной работой, музыкой, спортом у меня всегда был дефицит времени. Вполне возможны ошибки в моем восприятии действительности, особенно в оценках окружавших меня людей. Поэтому я заранее прошу прощения у тех, кого несправедливо обидел, чьи поступки неправильно трактовал. Но я был искренен в своих дневниках. Мне было чрезвычайно интересно перечитывать их, поскольку жизнь претерпевала существенные перемены, вместе с которыми изменялись и мои представления о ней. Мне не хотелось закостенеть в консервативных взглядах, не хотелось отставать от быстротекущей жизни. Несомненно, оценки могут изменяться под влиянием изменяющихся жизненных условий, под действием вновь открывающихся фактов, при ясном осознании того, что отдельные личности с возрастом тоже могут быть подвержены изменениям, причем не всегда со знаком «плюс».


Эта книга не могла бы выйти на суд читателей без помощи моих друзей, учеников и других близких мне людей, в той или иной степени способствовавших ее изданию. Я хотел бы выразить благодарность своей жене Ирэне, Ларисе Константиновне Прониной и Лидии Сергеевне Новиковой, которые первыми прочли рукопись и сделали ряд полезных замечаний. Неоценимую помощь оказала мне редактор книги Наталья Николаевна Буйлина. Но особую благодарность я испытываю к моему сыну Игорю, без помощи которого предлагаемые ниже мемуары никогда бы не появились на свет.

Часть I

Записки из советского «подполья»

Глава 1

Детство. Отрочество

Мне неоднократно приходилось убеждаться в том, что большая часть человеческого характера, человеческой души закладывается на генном уровне. Но и воспитание жизнью играет существенную роль в формировании личности на каждом этапе ее пути. Под действием реальностей жизни чистота детского восприятия окружающей действительности постепенно начинает трансформироваться. Но часто именно детские годы могут дать представление о путях формирования отдельного индивидуума. Поэтому фрагменты моих дневниковых записей начинаются с воспоминаний о детстве, которое во многом определило мой жизненный путь.

Бурные политические страсти бушевали в нашей стране в период моего раннего детства: год рождения совпал с годом начала первой чистки коммунистической партии Ягодой, а через три месяца после моего появления в этом мире был убит Киров. Никто из моих родственников не пострадал в период сталинских репрессий. Только мамин отец, не выдержав измены жены и лишения гражданских прав (он был тогда так называемым «лишенцем»), покончил жизнь самоубийством в Ленинграде за два года до моего рождения. Все эти события воссозданы по рассказам бабушки, мамы и тети. Фрагменты же детских лет отпечатались довольно ясно в моей памяти примерно с трех лет.

<p>Бабушка Соня. Подвал у Красных ворот</p>

Лет за семь до Октябрьской революции бабушку Соню (в девичестве Добровинскую) или, как я ее звал с детства, просто Соню, насильно выдали замуж, что довольно часто случалось в те далекие времена. Бабушке исполнилось тогда 18 лет, а ее муж, Вениамин Коган, был лет на двадцать старше. Я не знаю, чем занимался мой родной дедушка в городе Гадяче Полтавской области, но думаю, что он был довольно процветающим торговцем. В еврейских семьях мужчины становились торговцами часто не от большого желания заниматься торговлей, а от множества ограничений в получении образования, существовавших официально для евреев в царской России. От этого брака в 1913 году родилась моя мама, а через пять лет и тетя Фаня. Отец безумно любил своих дочерей и молодую красавицу-жену. Дети платили ему тем же. Но однажды, неожиданно для провинциального Гадяча, бабушка, собрав только личные вещи, сбежала со своим любовником в Москву. Самуил Михайлович Коган, так звали нового избранника моей бабушки, оказался очень мягким и добрым человеком, вся жизнь которого была подчинена своей избраннице. Побег из Гадяча случился где-то в 1929 году, то есть через пару лет после организации Сталиным Шахтинского дела, которое стало началом захвата полноты власти тираном и началом создания его культа. Трагический поворот в личной жизни Вениамина так подействовал на него, что он, бросив все свои дела в родном городе, отправился искать утешения у родственников в Ленинграде. К нему поехала его старшая дочь, а младшая отправилась в Москву к молодым любовникам, которые в это время уже имели довольно большую комнату в подвале у Красных Ворот с крысами, с непрерывно работающим электрическим освещением и со всеми прелестями, которые обычно сопровождают подвальные помещения. Забегая вперед, замечу, что любовники прожили около пятидесяти лет счастливой и щедрой для других жизнью, а мое детство и юность были освещены добротой и любовью ко мне родной бабушки и приемного дедушки.

Родной же дедушка не нашел утешения в Ленинграде. К тому же, он на себе испытал сталинский план коллективизации сельского хозяйства и индустриализации всей страны: как бывший «нэпман» он стал «лишенцем», то есть человеком, который лишался гражданских прав. Не выдержав выпавших на его долю испытаний, он повесился в ленинградской квартире, где в то время жил вместе с моей мамой. После трагической смерти любимого отца мама переехала в Москву, в тот же подвал у Красных Ворот.

Любопытную деталь о моей родственной связи с известным советским кинорежиссером Григорием Чухраем рассказала мне бабушка. Ее двоюродная сестра Роня Цифринович была в коротком браке с очень некрасивым Нисаном Рубиновым, сводным братом бабушки, который умер в 30-х годах. От этого короткого брака родился сын Григорий, впоследствии ставший известным кинорежиссером. Фамилию Чухрай он принял в соответствии с подпольной кличкой Рони – Клавдия Чухрай. Однажды я подговорил бабушку позвонить на московскую квартиру Чухрая (это было в конце 60-х годов), где в то время гостила его мать, жившая в Днепропетровске. Состоялся следующий диалог:

– Попросите, пожалуйста, Клаву.

– Я вас слушаю.

– Роня, это ты? Говорит твоя сестра Соня.

Ответное молчание несколько затянулось, после чего последовало:

– Какими судьбами?! Как я рада тебя слышать!

Сестры бурно пережили неожиданный телефонный разговор и договорились о встрече, но… на следующий день Роня-Клавдия без звонка отбыла в Днепропетровск. А ведь они не встречались около 40 лет! Мне же оставалось только строить догадки по поводу внезапного отъезда Рони.


Это, действительно, автор книги (фото около 1935 года)


Детские годы обычно отпечатываются в памяти отдельными фрагментами без какой-либо логической связи между ними. Логику же событий приходится воссоздавать либо по этим фрагментам, либо по случайным рассказам, услышанным в семейном кругу. В редких приливах сентиментальности я люблю иногда посещать места моего детства, восстанавливать в памяти образы давно ушедшего прошлого, с душевным трепетом обнаруживать, как безжалостное время уничтожает последние остатки вещественных доказательств воспоминаний. Недавно, очутившись в районе метро «Красные Ворота», я не выдержал и вошел в подворотню дома на Садовом кольце, расположенного между улицей Кирова (ныне Мясницкая) и Мясницким проездом. Пустынный двор, на который безмолвно смотрели глазницы нежилых помещений. Здесь я научился кататься на трехколесном велосипеде, здесь проходили игры с детскими друзьями. А вот и подвальное помещение с разбитым окном ниже уровня дворового асфальта. Напротив окна – остатки пристройки, почти полностью лишавшей квартиру дневного света. Здесь когда-то кипела жизнь нашего семейства. Почти с мистическим ужасом заглядываю в разбитое окно. Забытый склад какой-то рухляди вместо большой тридцатиметровой комнаты, где гостеприимные хозяева устраивали веселые застолья. Здесь за большим квадратным столом проходили картежные игры, ставшие впоследствии регулярными, вечерние семейные посиделки. Эта же комната служила одновременно и спальней. У противоположной от окна стены стояла большая железная кровать, на которой спали бабушка с дедушкой. Мои родители размещались на одном из двух узких диванов, стоявших у стен по обеим сторонам стола. На другом диване спал я. Тете Фане было предназначено место на кровати под лестницей, которая спускалась с улицы в нашу узкую прихожую. Был в квартире и чулан, совмещавший в себе функции кухни, продуктового склада и умывальни. По ночам туда ставился таз для отправления естественных нужд, чтобы не бегать в туалет, находившийся на втором этаже черного хода. Для борьбы с крысами и мышами, которые в обилии водились в нашем подвале, бабушка с дедушкой иногда держали кошку. В течение всей жизни одним из любимых их рассказов была история о том, как в раннем детстве я прибежал в комнату из прихожей, где стояло блюдце для кошачьей еды, и в радостном возбуждении закричал: «Соня, Соня, а я уже кошкино молоко выпил!» Мне было тогда, наверное, около двух с половиной лет.


Четыре поколения (я с мамой, бабушкой и прабабушкой)


Бабушка с дедушкой не имели общих детей, а с собственными дочерьми у бабушки никогда не было взаимной теплоты (ни мама, ни тетя Фаня не могли простить бабушке ее бегство из Гадяча). Поэтому все их нерастраченные родительские чувства вылились в самоотверженную любовь ко мне, к своему единственному внуку. И эта бескорыстная любовь сохранилась до самого конца их жизни в начале 70-х годов.

Энергичная, никогда официально не работавшая бабушка была главой семьи. Она вела хозяйство, принимала гостей, все время занималась общественной деятельностью по линии домоуправления, помогала сирым и убогим. В ее доме постоянно ночевали какие-то дальние родственники и друзья, приезжавшие в Москву из Гадяча, Днепропетровска, Ленинграда, Свердловска. Иногда даже трудно было понять, как все они размещались в этой небольшой подвальной квартире. Будучи очень гостеприимной, бабушка обожала устраивать в своем доме нечто вроде клуба, в котором при непрерывно подаваемом к столу чае со сладкими пирогами, выпеченными в «Чуде», гости играли в различные «азартные» игры: преферанс, девятку, лото. Я хорошо помню старенький патефон, под звуки которого друзья бабушки с дедушкой устраивали танцы. В основном это были фокстрот и танго. Мне особенно запомнились «Брызги шампанского», «Утомленное солнце», «На рыбалке, у реки тянут сети рыбаки…», «Рио-Рита». Каждому из этой компании было немногим более сорока лет.

Интересна небольшая история, которая приключилась со мной тридцать лет спустя. Однажды, возвращаясь после работы домой в автобусе 42 маршрута, я заметил очень пожилого мужчину с палочкой, сидящего на скамейке спиной к водителю (такие сидения были в автобусах старой конструкции). Он плоско шутил и как-то неприятно при этом хихикал. Что-то знакомое почудилось мне в этом смехе. Я стал мучительно вспоминать. И вдруг меня осенило. Перед тем, как выйти из автобуса на следующей остановке (тогда она называлась «38-а квартал»), я решительно встал и, обращаясь к пожилому гражданину, спросил:

– Скажите, пожалуйста, Ваша фамилия, случайно, не Лебедев?

– Лебедев?! – испуганно ответил гражданин. – Откуда Вы меня знаете?

– Тридцать лет назад, когда я был еще ребенком, Вы с женой были дружны с моей бабушкой Коган Софьей Михайловной и часто бывали у нее в гостях.

– ??! Она жива? Как ее самочувствие? Есть ли у нее телефон?

Я успел дать ему телефон, а он успел поведать мне о своем «выдающемся» сыне, спортивно-футбольном обозревателе газеты «Правда».

Несмотря на экзотику встречи, у меня остался от нее такой же неприятный осадок, как и от встреч с Лебедевым тридцать лет назад. Самоуверенный и развязный, он при появлении в нашем подвале всегда больно тыкал меня двумя пальцами в грудь, приговаривая: «Коза, коза рогатая забодает, забодает!» При этом он как-то неприятно хихикал. Именно этот смешок я и узнал в автобусе через тридцать лет. Лебедев позвонил бабушке и даже разговаривал с ней, но она была холодна, поскольку где-то после войны они рассорились: он занял у дедушки крупную сумму денег и не вернул.

В отличие от импульсивно-эмоциональной и внешне очень привлекательной бабушки, дедушка Муля (так я его обычно называл) был уравновешенным человеком, с довольно спокойным темпераментом, с некрасивым, несколько искривленным носом, с резко выдающейся вперед нижней частью живота. Последняя его особенность запомнилась еще и тем, что она служила предметом моих детских забав. Почти каждый вечер после работы дедушка ложился отдыхать на диван, сажал меня на свой живот и изображал скачущего коня. Радости моей не было предела. По вечерам я с нетерпением ждал его возвращения. Еще с порога я слышал голос: «Писюн (так шутливо иногда он звал меня), ты знаешь, что я тебе принес?»

Сломя голову, я бежал навстречу, залезал в карман его пальто и доставал мои любимые конфеты «Мишка косолапый». Помню счастливые дни, когда он брал меня за руку, и мы шли в магазин детских игрушек, где дедушка тогда работал заместителем директора. Боже, какие замечательные игрушки были выставлены здесь для продажи, и любая из них по первому же моему желанию могла быть моей собственностью. Глаза разбегались, но, очевидно, я был скромным ребенком. Дедушка сам предлагал различные варианты и, судя по всему, по моим загоравшимся глазам он и определял предмет детского вожделения.

Помню и жестокие ссоры между мамой и бабушкой, хотя в памяти не отпечатались их причины и содержание. О них мне гораздо позже рассказала тетя Фаня (ее я всегда звал просто Фаней). У мамы были свои «справедливые» требования, которые «безжалостная» бабушка не хотела выполнять. Ограждая свое чадо от бытовых неудобств, мама требовала прекращения частых визитов гостей, не разрешала сидеть до позднего вечера за карточным столом, настаивала на ограничении танцевальных вечеров, была против курения в единственной жилой комнате (бабушка с дедушкой почти до конца своей жизни были заядлыми курильщиками). Обладая сильным и настойчивым характером, мама наверняка все это делала в резкой и грубой форме. Их взаимоотношения обострялись с каждым днем. Несмотря на то что маму можно было понять с точки зрения ее требований, у меня нет и слова осуждения в адрес бабушки с дедушкой, тем более что я прекрасно засыпал на их кровати под звуки патефона, под громкие голоса гостей, при непрерывном курении присутствующих. Может быть, эти условия в детстве и дали мне закалку на всю жизнь: в работе я всегда умел отключаться от внешних раздражителей, а в жизни – от бытовых неудобств.


Мои родители (вероятно, 1936 или 1937 год)


Представим себе влюбленную пару, которая ценой неимоверных лишений и усилий смогла, наконец, устроить свою самостоятельную жизнь. Конечно, их любовь омрачается мыслями об оставленных детях. Но младшая дочь скоро приезжает к ним. Тесновато, неудобно, но как-то спокойнее. После смерти отца приезжает и старшая. Несчастье не может не вызвать сострадания, а здесь еще и дочь… Где-то в конце 1933 года на пороге подвала появляется стройный, среднего роста, симпатичный голубоглазый юноша в обтрепанном пальто, в накинутом на шею стареньком кашне и в ботинках от разных пар. Это был мой будущий отец Баранов Борис Иванович. Ему тогда было немногим более двадцати лет. Бабушка с первого же взгляда полюбила его и до самой смерти отца в мае 1969 года помогала и материально, и душевно в его непутевой, так трагически сложившейся жизни. В конце сентября 1934 года бабушке с дедушкой преподнесли еще один «подарок». В подвале появился я. А вместе со мной появились и претензии молодой мамы. Можно себе представить, какая «веселая» жизнь началась в подвальной квартире тогда еще молодых хозяев. Интересно, как бы я себя повел на их месте? Особенно на месте дедушки, который принял неродных дочерей. Я думаю, что только их сильная любовь и доброта помогли вынести все эти трудности.

<p>Мои родители. Переезд в Ильинку. Родственники отца</p>

Мама с папой познакомились в клубе фабрики им. Сакко и Ванцетти (карандашной фабрики) в Москве. Папа, обладая от природы прекрасным тенором, был солистом самодеятельного хора и работал электромонтером, а кем работала на фабрике моя мама, я не знаю и никогда уже этого не узнаю, хотя предполагаю, что она была секретарем-машинисткой. В клубе она могла петь в хоре, поскольку обладала хорошим слухом (в детстве ее даже обучали игре на фортепиано) и довольно звонким голосом, но, будучи очень активной натурой, могла заниматься и какой-нибудь организаторской деятельностью. Где-то в середине пятидесятых годов в клубе старого здания Московского университета на улице Герцена ко мне подошел руководитель фортепианного класса с фамилией Бирбраер и спросил:

– Володя, скажите, пожалуйста, имя и отчество вашего отца, случайно, не Борис Иванович?

На мой утвердительный ответ он неожиданно сказал:

– В начале тридцатых годов я руководил хором, солистом которого выступал Ваш отец. Он обладал прекрасным голосом, был очень светлым и чистым юношей. И было ему тогда столько же лет, сколько сейчас вам.

И подумав, с грустью добавил:

– Как быстро мчится время!

Характеристика, данная моему юному отцу, была неожиданно дополнена подарком, который мне недавно преподнесли моя родная сестра Таня с мужем Иваном Монигетти. Весной 2006 года во время своего очередного визита из Базеля в Москву они подарили маленький выцветший от времени листок со стихами отца. Они посвящены моей маме и датированы 4 апреля 1933 года, т. е. написаны за полтора года до моего рождения. Я не помню, чтобы отец писал еще какие-либо стихи в своей короткой жизни, но приведенные ниже характеризуют не только чистоту натуры, но ее пылкость и романтичность.

Сегодня мне приснился чудный сон.

Моя мечта – чтоб в жизни повторился он.

Мне снилось: будто мы с тобой вдвоем

У моря, на скале, в рыбачьей хижине живем.

С восходом солнца мы привыкли пробуждаться.

Едва в горах пастух лишь проиграл,

С веселым хохотом в заливчик шли купаться,

В честь встречи дня тебя я крепко целовал.

И с визгом, хохотом, друг друга обгоняя,

Мы смело плавали в волнах,

И солнце ласково играло

На наших бронзовых телах.

Затем к челну рыбацкому бежали,

Я быстро парус поднимал

И птицей в море вылетали,

Опережая темный вал.

И так мы целый день резвились:

То легкий бриз наш парус надувал,

То на песке по берегу носились,

То в гамаке с тобою отдыхал.

А вечером, забравшись на скалу

Мы с солнцем до утра простились

И шли к соседнему селу,

Где в хороводе веселились.

Лишь звезды в небе загорелись,

И ночь покрыла все собой

И скалами, невидимой тропой,

Обнявшись, с песней шли домой.

Но не всегда природа нас ласкала,

И на борьбу она с собою призывала.

Сегодня мне приснился чудный сон.

Моя мечта – чтоб в жизни повторился он.

Мне снилось: будто мы с тобой вдвоем

У моря, на скале, в рыбачьей хижине живем.

С восходом солнца мы привыкли пробуждаться.

Едва в горах пастух лишь проиграл,

С веселым хохотом в заливчик шли купаться,

В честь встречи дня тебя я крепко целовал.

И с визгом, хохотом, друг друга обгоняя,

Мы смело плавали в волнах,

И солнце ласково играло

На наших бронзовых телах.

Затем к челну рыбацкому бежали,

Я быстро парус поднимал

И птицей в море вылетали,

Опережая темный вал.

И так мы целый день резвились:

То легкий бриз наш парус надувал,

То на песке по берегу носились,

То в гамаке с тобою отдыхал.

А вечером, забравшись на скалу

Мы с солнцем до утра простились

И шли к соседнему селу,

Где в хороводе веселились.

Лишь звезды в небе загорелись,

И ночь покрыла все собой

И скалами, невидимой тропой,

Обнявшись, с песней шли домой.

Но не всегда природа нас ласкала,

И на борьбу она с собою призывала.

(Борис, 4/IV-33)

Мне трудно себе представить, чем бы кончились ссоры между мамой и бабушкой, но этот узел развязался в 1938 году: мама получила половину дома в поселке Ильинская Казанской железной дороги. И наделил ее этим счастьем Наркомзем (Народный Комиссариат Земледелия), где она тогда работала стенографисткой. Начался новый этап нашей почти деревенской жизни с заготовкой дров на зиму, с весенними огородными посадками, с небольшим фруктовым садом под окном. После темного и сырого подвала, где я переболел почти всеми существующими детскими болезнями, Ильинка, с ее сухим микроклиматом, с чистым, наполненным ароматом сосен и елей воздухом, с простором для детских игр и забав, должна была показаться раем. Однако я помню ощущение праздника, когда мама и папа по выходным дням брали меня с собой в гости к бабушке с дедушкой в уютный подвал у Красных Ворот, в дом, где прошло мое раннее детство.

Посещали мы и родственников отца. Чаще всего это были какие-нибудь праздники или дни рождения. Особенно я любил Пасху. Собирались обычно в Сокольниках, в небольшой комнатенке коммунальной квартиры двухэтажного деревянного дома, который, чтобы не развалился, был подперт со всех сторон деревянными столбами. В этой комнате жила моя любимая тетя Женя, старшая сестра папы. Маленького роста, с волевым профилем, несколько с горбинкой носом, она была необыкновенно энергична и добра. Ее девиз, что не люди созданы для вещей, а вещи должны служить людям, давал возможность чувствовать себя раскрепощенным во время праздничных застолий. Тетя Женя была необыкновенно музыкальна, а на фортепиано творила просто чудеса. Ее эмоциональные импровизации, ее полная самоотдача в музыке, когда она играла на своем стареньком пианино, не могли не вызывать нашего восхищения. В тридцатые годы тетя Женя работала иллюстратором немого кино, сама сочиняла музыку, часть которой была издана. Замужем она была второй раз. Позднее меня всегда удивлял разительный контраст между ее серым мужем, очень плохим педагогом-виолончелистом, Петром Васильевым (она и звала его ласково «Серенький») и умницей тетей Женей. У нее не было своих детей, но почти всю свою жизнь она посвятила детям: после войны вела хореографические кружки в различных Домах пионеров, работала концертмейстером в Московском Хоре трудовых резервов. Дети обожали ее. Я никогда не забуду, как в октябре 1958 года на панихиде по поводу безвременной кончины тети Жени от мозговой опухоли (ей было всего 49 лет) Хор трудовых резервов так искренне и с таким чувством к своему любимому педагогу исполнил лирическую и очень грустную песню «Журавли» на музыку Цинцадзе, что все, включая исполнителей, плакали… А в это время родственники ее мужа в соседней комнате делили наследство.

Уже более 50 лет в День учителя (в начале октября) благодарные ученики, которым сейчас существенно за 60, собираются вместе, чтобы принести цветы на могилу тети Жени на Пятницком кладбище, выпить рюмочку водки в память о ней, попеть песни их юности. Мне не забыть какого-то юношу, рыдавшего на ее похоронах. Оказалось, что тетя Женя подобрала его где-то грязным и голодным беспризорником, отмыла, обласкала, устроила учиться в школу трудовых резервов, а затем пригласила петь в хоре. Часто на свои деньги она отправляла своих воспитанников из неблагополучных семей в пионерские лагеря, помогала материально и морально в их трудной жизни.

На Пасху к тете Жене приезжала и ее младшая сестра Ольга Ивановна со своим семейством. Она была полной противоположностью старшей сестре. Высокая, плотного сложения и с недобрым взглядом, она с детства вызывала у меня интуитивное чувство неприязни. Будучи замужем за солистом-тенором Краснознаменного ансамбля песни и пляски Красной Армии Виктором Ивановичем Никитиным, в исполнении которого песни «Калинка-малинка» и «Друзья-однополчане» обошли в дальнейшем почти весь мир, она на моей памяти всегда жила в той роскоши, которую обычно обеспечивало Советское государство воспевающей его творческой элите. Я не любил бывать в их доме, где царил культ вещей, где необходимо было переодевать обувь, где нельзя было даже дотронуться до отполированной до блеска мебели. Как и ее сестра, тетя Оля профессионально работала в музыке, окончив хормейстерское отделение Московской консерватории. После войны она была главным хормейстером Хора трудовых резервов, в котором концертмейстером работала тетя Женя. Но какой же разительный контраст представляли собой две родные сестры и в музыкальной сфере! Обладая чрезвычайным честолюбием, напористостью в достижении цели и хорошей выучкой, тетя Оля несомненно могла добиваться определенных успехов в своей работе как ремесленник-профессионал. Но к музыке она, как мне кажется, не имела особого пристрастия. Единственной ее страстью с детства был мой отец, ее младший брат. Она его очень любила, а в школьные годы осталась даже на второй год, чтобы учиться с ним в одном классе.

Несмотря на мою нелюбовь к тете Оле, я всегда с нетерпением ждал появления Никитиных в Сокольниках. Вместе с ними приезжала и моя двоюродная сестра Мила. Она была на полтора года старше меня, и с ней было очень интересно. Бабуся (так звал я свою бабушку Анну Александровну) пекла изумительные куличи, равных которым по своим вкусовым качествам и по внешней красоте я не встречал больше никогда в жизни. Для каждого она пекла еще индивидуальные куличи разного размера. Самый большой всегда предназначался моему дедушке Ивану Матвеевичу, которого мы с Милой звали «папой Ваней», а самые маленькие – нам с Милой. Бабуся вообще была замечательной кулинаркой. До сих пор лучшими блинами, которые я когда-либо пробовал в своей жизни, мне кажутся бабусины блины. Тонкие, большие, во всю сковороду, со слегка поджаренной корочкой и каким-то необыкновенно аппетитным ароматом, они чаще всего и в больших количествах подавались на праздник Масленицы. Удавались бабусе и щи, которые она мастерски варила в русской печке, топившейся в комнате тети Жени.

Мне кажется, что бабуся относилась ко мне довольно прохладно, поскольку почти всю свою жизнь она посвятила семье Никитиных и особенно моей двоюродной сестре Миле. Интересно, что в памяти не осталось воспоминаний о совместной жизни бабуси и папы Вани. Бабуся всегда жила в семье Никитиных, а дедушка жил отдельно от всех. Он как-то сказал мне, что один из основных его жизненных принципов заключается в том, чтобы не мешать своим детям жить. Я всю свою жизнь пытаюсь следовать этому мудрому принципу. Однако, анализируя прошлое, никак не могу понять, каким образом и почему бабуся с папой Ваней были разделены. Ведь в момент моего рождения им пошел только пятый десяток. Что это? Отсутствие любви? Фанатичная преданность бабуси своей внучке? Независимый и гордый характер папы Вани? На эти вопросы мне уже никогда не удастся получить достоверные ответы. Но на семейных торжествах папа Ваня всегда занимал самое почетное место, а бабуся уделяла ему особое внимание. Чувствовалось, что в семье он очень уважаемый человек, к его мнению прислушивались, а в случавшихся иногда с ним вспышках гнева побаивались. Ко мне папа Ваня относился внешне сдержанно, всегда серьезно, без какого-либо сюсюканья, которым обычно грешат взрослые по отношению к детям, но интуитивно я ощущал в нем внутреннюю теплоту к себе. Я чувствовал силу его характера, чувствовал какую-то особую почтительность к нему в семье Барановых. Папа Ваня был глубоко верующим человеком, и именно он впервые познакомил меня с церковью, когда в один из Пасхальных дней взял меня за руку, и мы пошли в большую церковь около метро «Сокольники», где в это время проходила праздничная служба. Шел 1939 год.

Моя жизнь в Ильинке была довольно однообразной. Мама с папой работали в Москве, а меня оставляли с различными нянями, которые почему-то все время менялись. Одну из них, Федору, я ужасно не любил и всегда старался ей чем-нибудь насолить. Вечером, после возвращения с работы, мама сурово наказывала меня за это. Федора отвечала мне взаимностью. Зато другая няня, Шура, была еще молодой женщиной, мягкой и доброй. Я ее очень любил, но, к нашему сожалению, она вскоре вышла замуж, и мама вынуждена была с ней расстаться. Странно, но из всех многочисленных разговоров с Шурой мне запомнилась только одна ее фраза. Однажды, погладив меня по голове, она сказала: «У тебя красивые, как у коровки, глазки. Тебя будут любить девушки».

С наступлением лета все в Ильинке резко менялось. Начиналась пора дачников, вносивших большое оживление в нашу однообразную жизнь. Оживали заколоченные на зиму дачи, на участках закипали садово-огородные работы, появлялись новые друзья, новые игры. И как же грустно было расставаться со всем этим в конце августа, когда снова пустели дачные участки, приятели отъезжали со своими родителями в вожделенную Москву, прекращались летние игры. В такие дни меня охватывало жуткое чувство одиночества. Пожелтевшие листья деревьев, опустевшие сады как бы подчеркивали грусть расставания с летом. Ребенком я не любил осень. Только с возрастом проникаешься прелестью увядающей природы, грустью осеннего пейзажа.

Но детская печаль не может продолжаться долго. Приближался самый радостный праздник – день моего рождения. День, когда ты в центре внимания, когда к тебе все нежны и внимательны, когда собравшиеся на нашей открытой веранде родственники дарят тебе сказочно желанные подарки, когда мама хлопочет на кухне, чтобы приготовить что-нибудь вкусное. Не в последнюю очередь радость ожидания дня рождения заключалась еще и в том, что в этот день я становился на год старше.

Обычно после моего дня рождения начиналась активная подготовка к зиме. Родители заготавливали дрова, закладывали в погреб овощи, соления, утепляли окна, одним словом, делали все, чтобы во всеоружии встретить суровую и снежную зиму. Но зато как замечательно было сидеть дома в тепле, когда за окном мороз в тридцать градусов, сугробы пушистого, сверкающего белизной снега, а в комнате уютно потрескивает печка, мама готовит украинский борщ или мой любимый суп с галушками (наверное, эти блюда она научилась готовить еще в ее родном Гадяче), папа читает, а я, прильнув к кем-то подаренному радиоприемнику (помню даже его марку, СИ-235), с упоением слушаю детскую передачу. Я любил эти передачи. Одной из самых любимых была передача о юном барабанщике – сыне полка, которого трагически сразила вражеская пуля. Не помню, что это был за полк, в сражении с каким врагом погиб мой герой, но я помню тревожно-грустную дробь осиротевшего барабана в безнадежной тоске по своему погибшему хозяину. В этом месте меня душили тщательно скрываемые от родителей слезы. Мне было стыдно. Я был, наверное, сентиментальным ребенком.

Новый год. Какой замечательный детский праздник! С каким упоением я ждал, когда в нашем доме появится пахнущая свежей хвоей пушистая (она обязательно должна быть у нас пушистой и большой!) елка, мама с папой снимут с полатей коробку с уже забытыми старыми елочными украшениями, подкупят новые, и мы начнем ее наряжать. Иногда родители делали это ночью, без меня, чтобы наутро, заметив мое радостно-изумленное пробуждение, сообщить, что красавицу-елку принес мне ночью в подарок Дед Мороз. Я с удовольствием принимал этот нехитрый обман. Запомнилась и другая предновогодняя картина… Ночь. Небо усыпано таинственно-далекими звездами. Яркая луна оставляет свой след на пушистом, до голубизны прозрачно-белом снегу. Мороз пощипывает щеки и нос. Тихонечко крадемся в валенках по какому-то чужому оставленному дачниками, участку. В руках у папы маленький топорик. А вот и она – главная цель нашей с папой ночной вылазки. Цепенею от страха быть пойманным на месте преступления. Но таинственность происходящего и страстное желание встретить Новый год именно с этой красавицей-елкой пересиливают. Никогда не забуду эту чудную ночь, это удивительное чувство таинственности и первозданности природы. Всю свою жизнь я прожил в городских условиях и всю свою жизнь тосковал по чистому зимнему пейзажу. Может быть, именно поэтому я до сих пор так люблю снежную и морозную зиму средней полосы России.

<p>Папа Ваня дарит мне скрипку</p>

Знаменательным был для меня сентябрь 1940 года. В день, когда мне исполнилось шесть лет, папа Ваня подарил мне футлярчик, в котором лежала маленькая скрипка. На крышке отделения для канифоли, на внутренней стороне футляра чернильным карандашом и аккуратным почерком было написано: «Вовочке от папы Вани, 16 сентября 1940 г.» Тогда я еще, конечно, не осознавал всю значимость этого подарка, да и скрипку я увидел впервые не на картинке, но сам инструмент, маленькая и уже видавшая виды «восьмушка», понравился. Понравился не только своим внешним видом с его причудливой формой, с натянутыми жильными струнами, с непонятными двумя прорезями на корпусе, через которые можно было прочитать какие-то непонятные слова, но и самим таинством возможности извлечения из инструмента загадочных звуков. И я, конечно, не предполагал, что этот подарок во многом определит мою дальнейшую жизнь, тесно свяжет меня с миром искусства, с миром музыки, с тем миром, любовь к которому не только не ослабевает с возрастом, а становится все глубже, все сильнее.

Обычно считается, что скрипка – инструмент, к игре на котором особенно способны евреи. Яша Хейфец и Миша Эльман, мой любимый скрипач Исаак Стерн и Давид Ойстрах, Ицхак Перельман и Иегуди Менухин, Олег Каган и Леонид Коган – это ли не доказательство высказанного утверждения. Однако я не слышал, чтобы по моей еврейской линии кто-либо играл на скрипке. Ни бабушка, ни дедушка не обладали даже достаточно хорошим музыкальным слухом. Папины же родственники были почти сплошь музыканты. Даже родной брат бабуси, Виталий Бирюгин, будучи музыкантом-любителем, славился в Сызрани своими импровизациями на фортепиано. Папа Ваня до революции работал регентом в какой-то сызранской церкви. Он не только сам умел играть на скрипке (правда, я никогда не слышал его игры), но и обучил моего отца, который достиг в этом искусстве таких «вершин», как ученические концерты Ридинга и Зейтца. Папа обладал природной кистевой вибрацией, приятным звуком и был очень музыкален, хотя крупные рабочие пальцы сильно ограничивали его технические возможности. Да и голосовые данные он, судя по всему, получил в наследство от своего отца.

Первым моим учителем по скрипке был Боря Хавин – скрипач оркестра музыкального театра Станиславского и Немировича-Данченко. Кажется, ранней весной 1941 года мама привела меня в маленький деревянный домик на окраине Москвы (вполне возможно, что теперь – это центр города), рядом с каким-то кладбищем. В нем жил Боря вместе со своей родной сестрой, близкой подругой бабушки Сони. Здесь, в маленькой комнате, из окна которой я с мистическим ужасом наблюдал иногда похоронные процессии, и состоялся мой первый урок игры на скрипке. Я делал успехи и где-то к маю уже играл «Желание» Шопена и «Сурок» Бетховена. Честолюбие родителей разгоралось. Мама иногда с ремнем в руках заставляла меня заниматься музыкой. И я подчинялся, хотя душа моя рвалась на улицу, к друзьям. Наконец, родители настолько уверовали в мою одаренность, что решили отдать меня в подготовительный класс Центральной музыкальной школы (ЦМШ) при Московской консерватории – школы для музыкально одаренных детей. Трудно передать словами ту кипучую деятельность, которую развила мама в своем страстном желании увидеть свое чадо учеником такой выдающейся школы. Консультации у профессора Сибора, частные уроки у дочери концертмейстера Большого симфонического оркестра Союза ССР Татьяны Анисимовны Берлин, занятия по отработке ритма и совершенствованию музыкального слуха чередовались одно за другим. Но… в конце этих, почти двухмесячных, гонок моих родителей ждало разочарование. Пройдя первый тур приемных экзаменов, я провалился на втором. Шел июнь 1941 года.

<p>Начало войны</p>

Как-то в субботу мы с мамой приехали на два дня в гости к Красным Воротам (папа был в это время в командировке, кажется, в Баку). В воскресное утро, пока взрослые убирались в квартире и готовились к завтраку, я пошел погулять. Выйдя из нашего двора на Садовое кольцо, с удивлением обнаружил большие изменения в привычном городском пейзаже. Почти не ходили машины по обычно оживленному Садовому кольцу. Вместо них какие-то отдельные группы молодых (и не очень молодых) людей время от времени строем проходили по мостовой, четко печатая шаг. У репродуктора, который висел на здании Народного комиссариата путей сообщения или сокращенно НКПС (затем МПС), собралась толпа, внимательно слушавшая чей-то торжественно-тревожный голос. Мимо меня пробежал средних лет мужчина, громко крича: «Война! Война!» Я бросился в наш подвал сообщить обо всем увиденном. Включив радио, все услышали конец выступления В.М.Молотова, извещавшего о вероломном нападении фашистской Германии на Советский Союз. Началась Великая Отечественная война, в корне изменившая стиль нашей размеренной жизни, перепутавшая все наши планы, определившая судьбы сотен миллионов человек планеты. На календаре замер листок с датой: 22 июня 1941 года.

Папа так и не смог вернуться из командировки, чтобы повидаться с нами, поскольку прямо в Баку его мобилизовали в армию солдатом (на офицера он претендовать не мог, поскольку не имел диплома об окончании высшего учебного заведения). В полученном мамой известии не сообщались ни номер воинской части, ни ее местонахождение. Нам предстояло встретиться с отцом только через полгода. Мы же с мамой во избежание всяких неожиданностей военного времени снова стали жить в подвале у Красных Ворот. Наша дача в Ильинке надолго опустела. Зато закипела жизнь в Москве. Бабушка Соня как-то вся подтянулась: ни капли растерянности, выражение решительности и большой ответственности появилось на ее лице. Она сразу же вступила в какие-то отряды по борьбе с зажигательными бомбами противника. Во время воздушных тревог, когда мама, прихватив свое чадо, в панике мчалась в бомбоубежище или в служившее в то время тем же целям метро, бабушка бежала дежурить на крышу нашего дома, чтобы тушить возможные «зажигалки». Глядя на нее, всем нам становилось как-то спокойнее на душе. А в Москве становилось все «жарче». Участились воздушные тревоги, которые из учебных быстро превратились в реальные, полностью опустели прилавки магазинов. Немцы стремительно продвигались к столице. Не имея никаких сведений от отца, мама предприняла решительный шаг: она решилась на эвакуацию в Сызрань к родной тете моего отца Марии Александровне Зариной (в девичестве Бирюгиной).

<p>Эвакуация. Сызрань</p>

Тетя Маруся очень тепло приняла нас и выделила отдельную комнату. Она занимала половину большого, деревянного дома на Тимирязевской улице с фруктовым садом в довольно престижном для провинциального города районе. К моменту нашего приезда тетя Маруся жила вместе со своей дочерью Люсей, голубоглазой и очень симпатичной девушкой, работавшей музыкальным педагогом в сызранских детских садах и яслях. Думаю, что именно она помогла моей маме устроиться на работу инспектором этих же детских заведений. Во время нашего пребывания в этой гостеприимной семье тетя Маруся с Люсей были заняты хождениями по каким-то учреждениям в тщетных попытках выяснить причину постигшего их несчастья: неожиданного исчезновения незадолго до войны их отца и мужа Яна Карловича Зарина. Гораздо позже они узнали, что несчастного Яна Карловича, латыша по национальности, арестовали как неблагонадежного и выслали в какие-то сибирские лагеря, где он и умер, так и не попрощавшись со своими нежно любимыми дочерью и женой.

Вскоре в Сызрань приехала и тетя Оля с моей сестрой Милой. Они поселились в квартире еще одной родной сестры бабуси, Евдокии Александровны (все ее звали Дюкой). А к нам через пару месяцев приехали бабушка Соня с тетей Фаней. Гостеприимная семья Зариных и им предоставила отдельную комнату. Началась жизнь в эвакуации. Я не помню, чтобы в нашей сызранской жизни мы испытывали какие-либо лишения. Мамино положение инспектора по детским садам обеспечивало ей соответствующее внимание и уважение со стороны коллег и родителей, а я стал посещать один из лучших детских садов Сызрани, где музыкальным педагогом работала Люся Зарина. Последнее обстоятельство давало мне определенные преимущества.

Почти все свободное от детского сада время я проводил с Милой. Часто, сидя на крылечке дома тети Дюки, мы наблюдали стройные колонны отправляющихся на фронт красноармейцев и не скрывали нашего восхищения ими. Мы уже сознавали, что они, рискуя собственной жизнью, идут защищать нас, детей, и наших родных от коварного и жестокого врага (слово «фашист» было для нас синонимом слова «немец»).

После тягостных ожиданий каких-либо сведений об отце мы получили приятную новость. Как бывшего студента МИХМа (Московского института химического машиностроения), изучавшего немецкий язык, его отправили на учебу в Институт иностранных языков Красной Армии, в котором готовили военных переводчиков. Письмо с этим известием было послано отцом из города Ставрополь-на-Волге (на месте маленького провинциального города с таким названием сейчас раскинут большой город Тольятти). Именно сюда был эвакуирован из Москвы этот институт.

Однажды поздним зимним вечером 1942 года, когда мы с мамой уже ложились спать, кто-то постучал в замерзшее от суровых январских морозов окно. Еще мгновение – и мы увидели родное радостно улыбающееся лицо отца. Этот замечательный сюрприз он преподнес нам, воспользовавшись отпуском, предоставленным ему в институте за хорошую учебу. Мне он привез в подарок настоящую буденовку, которую я тут же напялил на голову и, по-моему, не снимал ее всю ночь. Долгое время эта буденовка с красной звездой, с настоящими военными пуговицами была предметом моей гордости. Где-то в конце февраля мама совершила поездку в гости к отцу, преодолев при этом длинный путь (более ста километров) пешком или на санях, запряженных лошадьми, по замерзшему волжскому льду. Я думаю, что именно во время этого визита родители договорились о нашем с мамой переезде в Ставрополь-на-Волге.

<p>В Ставрополе-на-Волге</p>

Летом 1942 года мы покинули гостеприимный Сызрань и с остановкой на сутки в Куйбышеве (ныне Самара), где тогда находилось все советское Правительство, поехали к отцу. Помню маленький пароходик «Колхозник», курсировавший от Куйбышева до Ставрополя, живописные в этом месте волжские берега, Жигулевские горы, медленно проплывавшие, если мне не изменяет память, по левому борту нашего парохода. Неожиданно перед нами возникла экзотическая картина: на обнаженной породе отвесной скалы во всю высоту Жигулевских гор красовался портрет Сталина. Трудно было понять, каким образом и чем удалось нарисовать этот портрет. Позднее мы узнали, хотя я не очень доверяю полученной информации, что портрет был воспроизведен путем посадки каких-то очень неприхотливых мелких растений, цвет которых и давал изображение «вождя всех народов».

Год нашей безмятежной жизни в Ставрополе остался в памяти как одно из самых светлых моих воспоминаний. Институт иностранных языков Красной армии (почему-то позднее он стал называться Институтом красных переводчиков) располагался в пяти километрах от города, на территории бывшей кумысолечебницы, утопавшей в удивительных по своей красоте смешанных лесах. Эти леса были полны малины, земляники, черники. Здесь я впервые познакомился с неизвестной мне ранее ягодой – ароматной лесной клубникой. Такого количества грибов и такого их разнообразия я больше не встречал в своей жизни. Под стать окружающей природе была и сама территория института. Чистенькое белое здание главного учебно-административного корпуса, к которому примыкали здания клуба и столовой, ухоженные клумбы цветов, разбитые у фасада главного корпуса, аккуратно посыпанные желтым песком спортивные площадки. На этих площадках проходили соревнования по волейболу, легкой атлетике, теннису. Среди подразделений института регулярно проводились спартакиады, собиравшие большое количество болельщиков. Я неизменно находился среди них. Вполне возможно, что именно здесь зародилась моя привязанность к спорту, верность которой я сохранил до сих пор. Никогда не забуду той гордости, которую испытал, когда мой отец оказался победителем в беге на десять километров в одной из таких спартакиад.

Напротив столовой стояли два летних дощатых строения, в каждом из которых было по одной маленькой комнате с небольшим окошком. Стояли они прямо на земле, без фундамента, а стены комнат были обиты фанерой. В один из этих домиков и поселили наше семейство. Мы были счастливы, мы были снова вместе. Единственное, что нарушало нашу идиллию, это клопы. Они в огромном количестве развелись в опилках между фанерной обивкой и стенными досками. Я помню, как отцу удалось избавиться от них только путем большого риска спалить наш домик. Он оторвал фанеру и прошелся по клопам паяльной лампой.

Мама быстро устроилась работать в институте секретарем-машинисткой, что дало нам возможность получать продуктовые карточки. Отсутствие кухни возмещалось получением обедов на дом из воинской столовой. Я очень любил ходить за ними с судками. В очередной раз резкий поворот судьбы ожидал моего отца, сослуживший ему, в конце концов, плохую службу. Его назначили начальником маленькой электростанции, работавшей на солярке и на старых приводных ремнях. Эта станция была единственным источником электропитания всего института. Частые поломки старого оборудования приводили к авариям, к обесточиванию всей территории воинской части, к параличу работы институтских служб. И единственным специалистом в области электричества оказался мой отец, поскольку в МИХМе он учился на инженера-электрика, а до войны имел большой опыт работы электромонтером. Новая и очень тяжелая работа требовала полной самоотдачи. Днем он появлялся на обед обычно в рабочем комбинезоне, испачканном мазутом, лицо его было грязным от копоти, а глаза отражали усталость. Ночные аварии на электростанции усугубляли тяжесть его нового назначения. В таких условиях об учебе в институте не могло быть и речи, хотя он и предпринимал слабые попытки продолжать ее заочно уже на английском отделении.

Бедный отец! Сколько раз у него был шанс реализовать себя, свои способности, и каждый раз он упускал его. Обладая дарованными ему от природы великолепным голосом и музыкальностью, не окончил Музыкальное училище при Московской консерватории, куда был принят на вокальное отделение. Он не смог проявить настойчивости и силы воли, чтобы избавиться от привычки курения, губительной для вокалистов вообще, а для теноров особенно. Пришлось расстаться с мечтой о карьере певца. Ему оставалось только защитить дипломный проект, чтобы получить специальность инженера-электрика, но однажды ночью, возвращаясь уставшим с вечерних институтских занятий домой, в Ильинку, он уснул в электричке, проехал свою станцию и выскочил из вагона на следующей остановке, оставив при этом на полке свой дипломный проект. Повторить же проект ему не хватило силы воли. Так отцу не удалось получить высшего технического образования. Теперь здесь, в Ставрополе, новый поворот судьбы. Многие его друзья-студенты по Институту иностранных языков Красной Армии становились военными переводчиками высокого класса, их направляли на очень интересную работу в воинские штабы, на военные кафедры, в различные иностранные представительства и даже в нетронутые войной Соединенные Штаты Америки. И здесь отца подстерегала неудача. Зато с каким удовольствием в редкие дни своего отдыха он брал меня с собой либо на рыбалку на Волгу, либо в лес за грибами и ягодами. Отец был очень азартен. Любил играть только по-крупному, хотя выигрывал очень редко. Поэтому не любил удочки. Бредень и перемет были его любимыми рыболовными снастями. Если он собирал грибы или ягоды, глаза его загорались только при виде их россыпей. К отдельным особям он был равнодушен. Но и здесь часто подстерегали разочарования. Помню, как однажды, побродив с бреднем по какому-то волжскому затону, он наловил довольно много рыбы. Его охватил азарт, и оставив улов в лодке, пошел сделать еще один заход. Заход оказался неудачным. Вернувшись к лодке, он застал трагикомическую картину: последняя ворона стаи тащила в клюве оставшуюся от богатого отцовского улова рыбешку.


Ставрополь-на-Волге. Коллектив самодеятельности Института иностранных языков Красной армии (1942 год)


Я очень любил совершать с родителями поездки в Ставрополь, на базар или по каким-либо институтским делам. Пятикилометровая проселочная дорога из нашей кумысолечебницы (с тех детских лет я питаю страсть к настоящему кумысу) до города казалась мне сказочно красивой. Вековые сосны и ели сменялись озаренными солнцем опушками березовых рощ, зарослями орешника, ягодными кустарниками. Иногда мы ездили по этой дороге на машине, но чаще всего ходили пешком. Однако самым большим наслаждением для меня было преодолевать дорогу, управляя лошадью, запряженной обычно в заполненную до краев телегу. Радости не было границ, когда однажды мне доверили совершить такое путешествие в Ставрополь одному. Лошадь меня слушалась, а я чувствовал себя взрослым и самостоятельным.

Институтская жизнь доставляла мне дополнительные радости, связанные с различными воинскими ритуалами: построениями, утренними и вечерними перекличками, сменами караулов, солдатскими тренировками по преодолению препятствий. Почти каждый вечер в клубе крутили кино: «Свинарка и пастух», «Чапаев», «Александр Пархоменко», «Котовский», «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году», «Веселые ребята», различные фильмы о войне. Это далеко не полный перечень фильмов, под влиянием которых прошло мое ставропольское детство. Иногда в клубе устраивались концерты художественной самодеятельности. Я был их активным участником. Играл на скрипке свои коронные «Желание» Шопена и «Сурок» Бетховена, пел в трио с двумя девочками популярную тогда песню «Три танкиста, три веселых друга» (папа говорил, что в детстве у меня был довольно звонкий голос, и он надеялся, что его голосовые данные передадутся мне по наследству), танцевал матросский танец, читал какие-то патриотические стихи. Во время концертов художественной самодеятельности всеобщее оживление обычно вызывало появление на сцене моего отца. Гладко выбритый, в начищенных до блеска сапогах, в новенькой гимнастерке, туго затянутой портупеей, и в галифе он всегда выходил неуверенной походкой, смущенно улыбаясь, под бурные аплодисменты собравшихся в зрительном зале, которые привыкли видеть его в другой ситуации, в ситуации, когда во время киносеансов гас свет, и огорченные зрители скандировали: «Баранова! Баранова сюда!» Он появлялся, грязный и уставший, в тот момент, когда уже не было никакой надежды на продолжение сеанса, и через несколько минут загорался свет. В его исполнении романс Чайковского «Средь шумного бала», которым он в свое время покорил мою маму, вызывал неизменный восторг слушателей. Надо сказать, что в институте были довольно сильные самодеятельные коллективы. Существовал даже собственный эстрадный оркестр, которым некоторое время руководил прославившийся в дальнейшем композитор-песенник Сигизмунд Кац.

Здесь, в нашем небольшом поселке, произошло еще одно знаменательное для меня событие. Я впервые познакомился с шахматами, которые в дальнейшем стали постоянным спутником моей жизни, доставившим столько эмоциональных переживаний, столько радостных минут, что мне трудно представить себя вне этой замечательной игры.

Интересно, что именно здесь я впервые почувствовал, как жизнь маленького коллектива в большой степени зависит от его руководителя. Вначале начальником института был полковник Степанов. Грубый самодур, он создавал вокруг себя обстановку неуверенности и страха. Кричал на подчиненных, внешне демонстрировал свое превосходство, никогда не шел навстречу их просьбам или пожеланиям. Мой отец, обращавшийся к нему по проблемам электростанции, всегда уходил расстроенным. Картина резко изменилась с назначением начальником института генерала Биязи. Демократичный и интеллигентный, он создал вокруг себя обстановку доброжелательности и свободы. Люди как-то расправили плечи. Я почувствовал эти перемены интуитивно, детским чутьем. Много позже мне было приятно узнать, что после войны Биязи некоторое время занимал, кажется, должность командующего Закавказским военным округом, а затем длительный период времени входил вместе с моим дальним родственником Павлом Рототаевым в руководство альпинистским движением в СССР. По рассказам Павла, генерала Биязи уважали и очень любили.

С наступлением холодов, а зима была снежная и морозная, нам дали комнату в утепленном бараке на окраине институтского поселка, с настоящей русской печкой. Из большого окна, расположенного на уровне земли, открывался вид на прекрасный сосновый бор. Нашей соседкой оказалась пожилая школьная учительница. Этим подарком судьбы сразу же воспользовалась мама, которая договорилась с ней о частных уроках со мной за первый класс. Ведь в сентябре 1942 года мне исполнилось восемь лет.

Сейчас, спустя много лет, кажется, что в Ставрополе прошла большая часть моего детства. Даже странно, что этот период моей жизни охватывает всего лишь один год. Многое напоминало мне здесь Ильинку. Но я взрослел, и отец брал меня в помощники по заготовке дров на зиму. Помню огромную и еще сырую сосну, стоявшую почти под нашим окном. Ее нам «заклеймили» на дрова. Предстояло свалить сосну, освободить от сучков, а затем распилить и расколоть. Учитывая ее толщину и большие сугробы снега, все эти операции не так просто было сделать. В памяти это осталось мероприятием, в котором я впервые принимал участие как полноправный работник.

В середине зимы случилось событие, едва не стоившее жизни всей нашей семье. Как-то ночью я встал, чтобы справить естественную нужду в таз, который всегда для таких целей ставился в это время в комнате около печки. Не успев закончить свои дела, я без сознания рухнул на пол. Испугавшаяся мама тут же вскочила, чтобы помочь мне, но упала рядом. Проснувшийся отец сразу понял, что мы угорели. Он мгновенно вынес нас на свежий морозный воздух, чем и спас наши жизни.

Где-то в начале весны к нам в гости приехали бабушка Соня и тетя Фаня. Они приехали из Чапаевска, куда во время войны был переведен на работу дедушка Муля. Бабушка в то время очень тяжело переносила климакс. Она была вспыльчива, непрерывно раздражалась по пустякам и вскоре вернулась в Чапаевск. Фаня же осталась с нами. Ее острое желание снова попасть в Москву совпало со слухами о скором возвращении туда института. В Москву в то время можно было приехать только по специальному разрешению.

<p>Возвращение из эвакуации в Москву</p>

Я точно не помню, было это в конце весны или в начале лета, но в памяти ясно отпечаталась картина раннего утра, когда еще только начинался рассвет. Холодный, насквозь пронизывающий ветер с Волги. Мы стоим на пристани в ожидании опаздывающего парохода. Специальным рейсом он должен был перевезти Институт иностранных языков Красной армии в Москву. Взволнованное лицо Фани. Она не сотрудник института, и ее могут не взять в рейс. В попытках помочь ей куда-то с озабоченным лицом бегает отец. Ну вот, наконец, и пароход. Суматоха посадки, и мы в пути. Мама, папа и я вместе с вещами разместились в 4-местной каюте. Фани с нами нет. На все мои расспросы о ней родители отвечают как-то уклончиво. Загадка разрешилась только на третий день плавания, когда Фаня с таинственным видом появилась у нас в каюте. Оказывается, по просьбе отца ее нелегально поселил в каком-то служебном помещении старший помощник капитана.

Несмотря на огромное количество блох в каюте, это было чудесное восьмидневное путешествие. Я впервые был в настоящем многодневном плавании. Лежа на верхней полке, было чрезвычайно удобно созерцать через окно медленно проплывающие берега, почти сплошь заросшие лесами, маленькие деревушки и большие города, уютно встроенные в волжский ландшафт. Часто встречались другие пароходы и баржи, на которых кипела какая-то другая жизнь, с другими заботами. Проплывая мимо, кажется, Чебоксар, капитан объявил, что в городе выявлены случаи заболевания холерой и поэтому стоянки не будет. Смеркается. За бортом плещется как-то вдруг потемневшая вода. Берегов не видно. Говорят, что входим в Рыбинское водохранилище. Синоптики обещают шторм. Стало жутковато. Покачало, но сурового испытания не случилось. Неожиданная картина представилась нам в районе Калязина. Широкий волжский разлив, затопленные села, торчащие из воды верхушки деревьев, на воде плавают какие-то деревянные строения, из которых доносятся кудахтанье кур, хрюканье свиней, жалобное мычание коров.

В Москву прибываем в позднее вечернее время. Папа остается по каким-то делам на пристани, а мама, Фаня и я, пересаживаясь с одного вида транспорта на другой, продвигаемся к центру ночной Москвы. У сестер нет каких-то документов, и они тщательно избегают метро, поскольку именно около метро концентрируются наряды таинственных для меня патрулей. Расстаемся. Фаня отправляется к себе домой, в подвал у Красных Ворот, а мы с мамой едем к тете Жене в Сокольники. Стучимся в знакомую дверь. Раздается лай незнакомой собаки. Еще минута, и мы в объятиях тети Жени, а рядом с нами почти до потолка прыгает пушистый белый шпиц Мурзик, разделяя общую радость встречи.

Так закончился двухлетний период нашей эвакуации. Была ли она суровой? Ощутили ли мы холод войны? Вспоминая эти годы, я испытываю благодарность судьбе за то, что она отвела от меня все ужасы кровавой бойни. Хотя жили мы по карточкам, а кусочка сахара хватало на пять чашек чая, но мы не голодали. Эхо войны докатывалось до нас и в Сызрань, и в Ставрополь через сводки Совинформбюро, через газеты, через маленькие брошюрки о подвигах Зои Космодемьянской, Александра Матросова, Николая Гастелло.

<p>Снова Ильинка. Школа</p>

И снова Ильинка. Она почти та же, что и два года назад. Но я уже другой. Мне почти девять лет, и я – уже многое повидавший мальчик. В сентябре предстоит пойти во второй класс настоящей ильинской средней школы. Помню холодные, не отапливаемые классы. В чернильницах замерзшие чернила. Сорок пять одетых в пальто девочек и мальчиков 2 «А» класса слушают объяснения учительницы Анны Федоровны. Она добрая и простая женщина лет сорока. Интуитивно чувствуется ее любовь к нам, детям. Отвечаем ей взаимностью. В классе я был единственным отличником и из класса в класс переходил с похвальными грамотами, на которых были изображены портреты Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина и лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Впервые у меня появился настоящий друг Алеша Симаков. Жил он в первом доме по улице Наты Бабушкиной, в десяти минутах ходьбы от нашей дачи. Не было случая, чтобы по дороге в школу, проходя мимо его дома, я не кричал: «Алеша-а-а! Алеша-а-а!», – и весь получасовой путь (школа наша находилась по другую сторону железной дороги) обычно преодолевался вместе. На обратном пути мы часто навещали Ильинский рынок, где покупали свои любимые деликатесы: постный сахар и жмых. Зимой путь до школы и обратно по протоптанным пешеходами заснеженным дорожкам я иногда преодолевал на коньках, прикручивая к валенкам «снегурочки», купленные родителями. Чуть позже у меня появились настоящие, на ботинках, коньки «английский спорт».

Весной 1944 года меня, как отличника учебы, одним из первых приняли в пионеры. Я торжественно поклялся «перед лицом своих товарищей, что буду верно служить делу Маркса – Энгельса – Ленина под руководством великого Сталина». При этом на шею надели красный галстук и скрепили его металлической пряжкой с изображением пионерского костра. А через некоторое время меня ожидало первое в жизни потрясение. Во время какой-то ссоры с одним из «своих товарищей» он назвал меня «жидом». Никогда не забуду чувства униженности, ощущения своей второсортности и в то же время невозможности что-либо изменить. Гораздо позже я понял, что никто, в ком не течет еврейская кровь, не в состоянии до конца понять этого состояния.

Летом 1944 года произошли два знаменательных события в моей жизни. Папа Ваня с бабусей решили, что мне нельзя дальше оставаться вне русского православного обряда крещения. В один из прекрасных воскресных дней меня нарядили в новенькую вышитую украинскую рубашку, подпоясали красным кушаком, и все отправились на станцию Удельная, где находилась замечательная по своей красоте и миниатюрности деревянная церковь. Здесь и состоялось мое крещение. Все было празднично и красиво, но до сих пор я не могу понять, почему крестной стала нелюбимая мной тетя Леля.

Другое событие было совершенно противоположного свойства. Я впервые узнал о замечательной спортивной игре, которая называлась футболом. Можно было бы и не вспоминать об этом событии, если бы футбол так же, как музыка и шахматы, не стал моим постоянным увлечением жизни. Помню летнюю дачу на пересечении улиц Ким и Парижской коммуны, помню мальчика лет одиннадцати, который приехал сюда с родителями на время дачного сезона, и замечательный новенький футбольный мяч. Мальчик показал его мне и сказал: «Давай, поиграем в футбол». На мой недоуменный вопрос, что это за игра, он сначала удивился такому невежеству, а затем принялся терпеливо объяснять основные ее правила. Позвав еще кого-то, он установил самодельные ворота, бросил нам в ноги мяч, и мы принялись с упоением его гонять. Новое увлечение оказалось настолько сильным, что летом 1944 года я практически не расставался с футбольным мячом. Мои познания в этой игре существенно расширились после того, как Алеша Симаков сделал удивительное открытие: оказывается, по радио передают репортажи о матчах на Кубок СССР по футболу, которые комментирует Вадим Синявский. С тех пор мы с Алешей не пропускали ни одного из его репортажей, а я на один год стал болельщиком ленинградской команды «Зенит», покорившей меня, судя по всему, тем, что в этом году она завоевала кубок. Алеша же стал болельщиком команды Центрального Дома Красной Армии (ЦДКА), проигравшей, кажется, в финале. На следующий год я переменил свои симпатии и стал болеть за тбилисскую команду «Динамо», которой был верен вплоть до преобразования ее в команду «Иверия» в период распада советской империи. Трудно понять, почему мы становимся приверженцами той или иной команды. Скорее, это из области неконтролируемых ощущений, данных нам извне. «Квасной» патриотизм (города, страны, района, дома), знакомые игроки, стадное чувство (мои друзья, коллеги), понравившийся стиль игры могут быть этими причинами. Ничего из этого у меня в то время не было. А покорен я этой командой был после страстного репортажа Вадима Синявского о полуфинальном матче на Кубок СССР между командами ЦДКА и «Динамо» (Тбилиси). Счет был 1:1, когда тбилисцы остались вдесятером (с поля был удален защитник Салдадзе). Несмотря на такую потерю, они продолжали атаковать, ведя техничную и комбинационную игру. Синявский не скупился на лестные эпитеты в адрес тбилисских футболистов, экзотические фамилии которых (Пайчадзе, Салдадзе, Джеджелава) сразу же покорили мое детское воображение. А на последней минуте игры два грузинских игрока после красивой комбинации и под неистовый эмоциональный вопль Синявского вместе с мячом влетели в сетку армейской команды, вырвав победу со счетом 2:1 к большому огорчению моего друга Алеши Симакова. Так я стал болельщиком тбилисского «Динамо».

С Алешей мы были практически неразлучны. Нас с ним объединяли не только общая школа, общие игры, общие друзья, но и детская духовная совместимость. Характером он, несомненно, был слабее меня и гораздо мягче. В нашей дружбе я был лидером, и Алеша признавал это лидерство, по-моему, безропотно. Однако в часто возникавших детских спорах он не всегда был на моей стороне. Обычно меня это очень раздражало. Несмотря на то что мой авторитет в учебе и спортивных играх был для него неоспорим, он не поддался, например, моим интригам в страстном желании переделать его в болельщика тбилисского «Динамо». От своих сверстников нас отличало чрезвычайно редко встречавшееся качество: мы считали постыдным ругаться матом, хотя матерный жаргон процветал и в школе, и на улице. Некоторые мальчики из нашего класса начинали курить, но мы не предались и этому порочному соблазну, несмотря на большое желание как можно быстрее стать взрослыми.

Уже чувствовалось приближение конца войны. Сводки с фронта всегда сопровождались перечислением населенных пунктов, оставленных немецкими войсками. У нас с Алешей была даже своеобразная игра. Обычно в сводках Совинформбюро назывались командующие, армии которых взяли те или иные населенные пункты. Моим кумиром был маршал Рокоссовский, а Алешиным – маршал Жуков. Выигрывал тот, чья армия заняла большее количество населенных пунктов.

Еще одним своим обличием явилась нам война в тихую, провинциальную Ильинку. Однажды к директору школы, в которой мы учились, обратились с просьбой устроить, кажется, предновогоднее посещение школьниками военного госпиталя, где лежали раненые солдаты. Впервые до моего детского сознания дошли все ужасы войны, когда я увидел этих несчастных, лежащих на койках и перевязанных бинтами людей. Некоторые из них были либо без руки, либо без ноги. Наше появление раненые встретили радостными улыбками, а мы раздали им подарки и устроили небольшой концерт. Я исполнил все тот же свой репертуар: «Желание» Шопена и «Сурок» Бетховена. Нас благодарили, долго не отпускали, у некоторых раненых на глазах были слезы…

В моем детском сознании запечатлелись споры взрослых о том, откроют американцы второй фронт или нет. Я, конечно, не понимал сути этих споров, но на своем детском опыте ощутил ту огромную помощь, которую США оказывали нашей стране во время войны. Помню грузовые машины марки «Студебеккер» или командирские машины марки «Виллис», которые своей высокой проходимостью были незаменимыми помощниками для оперативной помощи фронту. Помню изумительные по своим вкусовым качествам и по красивым консервным коробкам американскую свиную тушенку и ветчину, помню большие очереди в магазинах за очень вкусным (конечно, по детским воспоминаниям) американским молочным напитком под названием «Суфле».

<p>Конец войны. Семен Ильич Безродный</p>

9 мая 1945 года. Этот день войдет в историю человечества как день великой Победы над фашистской Германией, основной вклад в которую внес Советский Союз. Последнее невозможно оспорить даже теперь, зная все (а может быть, еще далеко не все) страшные факты преступных решений, соглашений, приказов, осуществленных коммунистическим руководством нашей многострадальной страны. Мне было всего десять лет, когда по Москве провели сотни тысяч немецких военнопленных, когда в День Победы на Красной площади состоялся грандиозный салют с всеобщим народным ликованием, когда с фронта стали постепенно возвращаться в свои семьи солдаты.

Мне не дано было ощутить всей торжественности момента. В это время я жил в тихой Ильинке. Но в нашем маленьком семействе возник важный вопрос: что делать моему отцу в мирное время? В который уже раз фортуна отвернулась от него. Он так и не получил высшего образования. Из Института иностранных языков Красной Армии отец был отчислен сразу же после эвакуации и направлен служить в военную автороту. Оставаться на офицерской службе в армии он не хотел. Против его возвращения на завод электриком резко возражала сестра Ольга. Она не хотела, чтобы ее любимый брат с утра до вечера «батрачил» на заводе. В качестве эталона она приводила пример своего мужа Виктора, который, благодаря своему приятному тенору и знаменитой «Калинке-малинке», к этому времени стал одним из ведущих солистов Краснознаменного ансамбля песни и пляски Красной Армии.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3