Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бедный расточитель

ModernLib.Net / Классическая проза / Вайс Эрнст / Бедный расточитель - Чтение (стр. 24)
Автор: Вайс Эрнст
Жанр: Классическая проза

 

 


Не сговариваясь, мы решили не менять образ нашей жизни. Мы оба стыдились, особенно она. Пожалуй, я был все-таки счастлив. Меня часто тяготило бремя благодарности к Валли, которая отдала мне свою жизнь, — много ли, мало ли, все-таки это была целая человеческая жизнь! Но если я, как всегда, умел таить свои чувства, то о позднем супружеском счастье моей жены не трудно было догадаться.

Догадаться? Догадалась Юдифь, которая испытывала что-то вроде ревности и мстила мне так коварно, как только может мстить обманутая, уязвленная в самых лучших чувствах, до отчаяния разочарованная женщина. Она раздобыла адрес своего друга, а может быть, он написал ей — я так и не смог узнать этого точно, — и однажды вечером исчезла, не взяв ничего, кроме нескольких шелковых комбинаций, двух дюжин чулок, всех своих духов и серебряного туалетного прибора. Перед тем как скрыться, она оставила письмо, в котором писала отцу, что моя жена превратила ее жизнь в родительском доме в ад. Она любит человека, недосягаемого для нее. Она отдаст ему свою девственность, но после этой ночи не желает больше жить.

Отец стал стариком. Но если кто-нибудь думал, что его чувства притупились, то должен был посмотреть на него теперь, когда он рыдал, вопил, рвал свои редкие волосы, когда он бегал по квартире, искал по всем углам и беспрерывно звал потерянную дочь. Сначала я думал, что в этом есть некоторая доля актерства. Но он ничего не ел, он сидел, скорчившись, в углу, из его печальных глаз на седую бороду беспрерывно лились слезы, и горе было мне и моей жене, если мы пытались к нему приблизиться. Он сохранил не только юношескую страстность, но и всю силу ненависти, уменье поразить в самое уязвимое место.

Моя жена попробовала осторожно доказать ему, что Юдифь взяла с собой такое количество белья, которое, конечно, никак нельзя использовать в течение одной ночи. Он заорал на нее, не стесняясь присутствием моей матери:

— Убирайся с глаз моих, развратная потаскуха! Так-то ты платишь за то, что мы взяли к нам тебя и твоего ублюдка!

Я постарался утешить мою бедную жену, которой не впервые приходилось искупать свои старые грехи. Я взял ее под защиту. Но его ярость только усилилась, она обрушилась на меня. Он вскочил, хотел броситься на нас обоих, но вдруг схватился за сердце и упал. Лицо его посерело и покрылось потом, он дышал часто и прерывисто. Мы смочили ему лоб уксусом, я впрыснул ему камфару. Наконец через несколько долгих минут он открыл глаза, но тотчас снова закрыл их. Пульс стал лучше. Мы на цыпочках ушли. Моя мать и горничная — теперь у нас была только одна горничная — уложили его в постель. Ночью я дежурил возле него. Он спал. Пульс у него был частый, но хорошего наполнения. На другой день он был в сознании, узнавал окружающих и разговаривал, правда, тихо и с некоторым трудом. Ел он с аппетитом. Но левый угол рта и левое веко были немного перекошены, он перенес легкий удар. Теперь он был тих, терпелив и серьезен. Ярость его испарилась, он хотел только увидеть Юдифь — и умереть. Как привести ее к нему? Что же нам делать? Вывесить на афишных столбах: «Дорогая Юдифь, вернись к твоим глубоко опечаленным родителям, все будет забыто!»?

Появился Ягелло, но только увеличил всеобщее замешательство. Отец и раньше, может быть, думал о нем как о будущем муже Юдифи. Скрыть от него случившееся было трудно, сказать правду — тоже. Я предпочел последнее. Он побледнел. Он всегда хвастался, что считает предрассудком девственность невесты. Очевидно, когда это касалось других, а не его. Однако он быстро овладел собой.

— Я приведу ее вам обратно!

— Как ты собираешься взяться за это? — спросил я.

— Знаешь ли ты, как зовут старого донжуана?

Я не знал, но моя мать, к общему нашему изумлению, знала. Краснея от стыда, как подросток, мать плакала. Она часто получала от него письма для передачи Юдифи.

— Хорошо! — сказал Ягелло, — теперь я пойду. Я скоро подам о себе весть. Но я хотел бы поговорить с папа.

«Папа» был мой отец.

Я присутствовал при этом разговоре. Он касался приданого, которое должна была получить Юдифь, если она выйдет замуж за Ягелло. Отец упомянул о страховом полисе.

— Это было хорошо до грехопадения, — грубо сказал Ягелло, — но теперь? Может быть, она принесет мне бэби, когда под белой девичьей фатой возвратится со мной из церкви.

Отец обещал еще большую сумму, которая — я точно это знал — превышала его возможности.

— Приведите ее ко мне! Обещайте мне это! Приведите ее!

Ягелло ничего не обещал и ушел. На другой день он позвонил по телефону. Ему удалось разыскать ее. Она была жива, здорова и очень печальна.

— А когда она приедет?

Ягелло немного смутился. У него было несколько деликатное предложение: нам с женой нужно было исчезнуть на день-другой, чтобы облегчить бедной, соблазненной Юдифи возвращение в отчий дом. Что было нам делать? Мы подчинились.

Мы предприняли небольшое путешествие в Пушберг.

Финансы моего отца с каждым днем приходили вовсе большее расстройство, и он предложил нам расстаться с деревенским домом. Мы хотели подыскать покупателей в долине. Мои родители были согласны на все, только бы нас не было несколько дней. Но продать дом не удалось. Сумма, которую нам предлагали, была слишком ничтожна. Мы вернулись домой и приехали как раз вовремя, чтобы отпраздновать помолвку моей сестры с Ягелло. Это было счастьем. Но еще большим счастьем было то, что мы приехали вовремя, чтобы ухаживать за маленькой Эвелиной. Может быть, несмотря на клятвы и обещания, за ней недостаточно следили в наше отсутствие, может быть, это была просто случайность, но Эвелина лежала в сильном жару. Памятуя о тяжелой наследственности, врач предполагал туберкулезный менингит, который всегда кончается смертью, и пока в гостиной звенели бокалы, мы, трепеща от страха, сидели у кроватки нашей малютки.

Я знал свою жену, я знал, что она мастерски умеет ухаживать за больными детьми. И все же я не доверял ей, я готов был позвать невесть кого, предложить судьбе невесть что, только бы сохранить Ниши. И в то время как мы — третий раз в течение вечера — собирались поставить термометр бледному как смерть, горящему в лихорадке ребенку, из гостиной, где шло торжество, донесся страшный грохот. Жена чуть не выронила термометр. Побледнев от страха, мы уставились друг на друга. Ниши очнулась от своей дремоты, застонала, и мы с трудом успокоили ее. Но это была ложная тревога. Все было в порядке, просто Ягелло на своей помолвке выступил в качестве креслокрушителя. Испуг не повредил нашей малютке. Через неделю жар у нее спал, и она поднялась. Теперь и у меня была причина для радости: во-первых, полное выздоровление моей маленькой Ниши, у которой оказалась только корь с запоздалой сыпью. Во-вторых, еще одно событие, не заслуженное мною и неожиданное для меня.

Деканом медицинского факультета был в то время гофрат Юлиус Печирка. Я знал его еще в бытность его прозектором при анатомическом театре. Он помогал мне в работе над железой Каротис. Однажды отец с горькой улыбкой подал мне вскрытое письмо от факультета. Отец думал, что письмо послано ему, а не мне. Меня приглашали к декану. Я пришел. Зачем я мог ему понадобиться? Он принял меня с покоряющей любезностью, спросил о моих планах. Под влиянием современного и социалистического Ягелло я как раз начал работу: «О социальных показаниях при лечении глаз», которая приводила к весьма интересным результатам.

Глазами страдают и бедные и богатые. Терапия наша одинакова во всех случаях. А результат ее весьма различен. Заводские рабочие слишком рано приступают к работе, многие из них ездят на завод на велосипедах. Едут они согнувшись, нажимают на педали. Свежие ранки на роговице раскрываются, и т.д. и т.п.

Декан чрезвычайно терпеливо выслушал все мои рассуждения и предложил как можно скорей закончить эту работу и подать ему вместе с ранее опубликованными трудами.

— Не знаю, какое значение имеют подобные социальные изыскания для точной науки, но полагаю, что вашей работы об атрофии зрительного нерва совершенно достаточно для доцентуры.

Я просиял.

— Передайте привет вашему отцу, наш факультет желает ему скорейшего выздоровления. Итак, приходите опять, и не медлите слишком, как тогда с вашей юношеской работой. Я считаю, что с вами поступили тогда несправедливо.

Я начал было возражать.

— Это уже в прошлом. Все мы были молоды.

Отец не пришел в восторг от моей доцентуры.

— А что, если нас станут путать? Ведь ты только доцент, а я профессор!

— Мне сказали, — солгал я, — что мне в жизни не сравняться с тобой. В сущности, моей доцентурой я обязан только тебе. Они просят тебя поскорей появиться на факультете, не то они сами приедут к тебе!

Он был счастлив. И тотчас же поспешил в гостиную к Ягелло, чтобы поделиться с ним новостью. Они были лучшими друзьями. От Ягелло я узнал, между прочим — и это было третьим поводом для моей радости, — что моего товарища юности, философа и паралитика Перикла выпустили из сумасшедшего дома, и выпущен он оттуда, как совершенно здоровый. Теперь он «открыл» новую философию и печатает в ежедневной прессе различные статьи о войне и ее последствиях под такими, например, заглавиями: «Время приспело! Время пришло!»

6

К счастью, отец поправлялся с каждым днем. Но он, видимо, страдал от того, что не может еще приняться за врачебную деятельность. Для него было некоторым утешением, что не только декан факультета, но и другие профессора и прежние друзья, порвавшие с ним отношения после его конфликта с военным министерством, начали справляться о его здоровье и снова навещать нас. Как это часто бывает в подобном состоянии, на него находила полная отрешенность от жизни и оставалось одно только желание — умереть во сне и не быть вынужденным сознательно, как врач, смотреть в глаза смерти (врач умирает дважды, говаривал он). Зато потом наступал другой период, когда он с прежней силой воли восставал против судьбы. Тогда он хотел жить. Он хотел, он обязан был вернуть былую трудоспособность, и однажды я услышал, как он свистит у себя в кабинете. Обычно после удара одна половина лица остается парализованной, больные не могут вытянуть губы, чтобы свистеть. Каким счастьем было для нас, когда он заметил, что паралич проходит и что сильная мучительная электризация, которую он безжалостно применял к себе, все-таки помогла. Через короткое время он вернулся в больницу, принял снова руководство своим отделением, но сложных операций он больше не делал. Рука его двигалась еще плохо, электризация не восстановила ее в полной мере. Врач, работавшая в больнице еще в мое время, оперировала теперь точно так же, как он. Она непосредственно, из рук в руки, переняла у него все, что только можно перенять, и в большинстве случаев этого было достаточно.

Персонал встретил отца очень радостно, его письменный стол был украшен роскошными цветами. В первое же утро явился фотограф, который запечатлел его, гениального врача, в кругу преданных сотрудников. Он сидел посредине, в белом халате, растянув губы в улыбку, лишь чуть-чуть асимметричную, небрежно накинув на плечи прекрасную черную меховую шубу.

Через несколько недель он отпраздновал свое шестидесятилетие. Я знал, что он давно мечтает о дорогом английском многотомном справочнике по глазным болезням. Мне очень хотелось доставить ему это удовольствие, но наши денежные обстоятельства были не блестящи. Мои доходы, поступавшие большей частью от неимущих больных, да иначе и не могло быть в такой нищей стране, как наша, были не велики. Мой мальчик стоил денег. Наш дом, который все еще велся на широкую ногу, стоил денег. Эвелина, которая была слабенькой и оставалась предметом забот — постепенно она начала очень походить на свою красавицу мать с ее большими серо-стальными глазами, — стоила денег. Мои младшие братья и сестры тоже подрастали.

Мать наша быстро старилась. Она изо всех сил старалась быть бережливой. Но она никогда не умела этого делать, а иногда мне казалось, что ее умственные способности слабеют угрожающе быстро, еще быстрее, чем физические. Жена сообщила мне по секрету, будто с некоторых пор большой в пестрых цветах ковер в гостиной бывает мокрым каждое утро. Она не могла понять, что происходит. Но однажды она увидела мою мать, которая вместо живых цветов в жардиньерке поливала из маленькой лейки цветы на ковре. Мать и прежде имела склонность к проказам, вероятно она всегда оставалась ребенком. Я попытался внимательней понаблюдать за ней, я был достаточно опытным психиатром, чтобы установить начинающееся старческое слабоумие. Но тут я оказался бессильным. И не потому, что у меня не было времени — для отца, для матери и для ребенка у меня всегда было время, — но она была так мне близка, я так сроднился с ней в течение долгих лет, что все в ней казалось мне естественным и понятным.

Я знал, что ценный подарок отцу обрадует и ее. Что же еще мог я для нее сделать? Я вступил в переговоры с одним букинистом. Достать дорогие английские фунты было очень трудно. Но, к счастью, все кончилось удачно, и на именинном столе блистало великолепное издание — целая маленькая стена выстроенных в ряд томов in folio, в переплетах из настоящей кожи, около пяти тысяч страниц текста, и к ним три тома замечательных иллюстраций, исполненных с совершенством, у нас еще неизвестным. Отец сиял. Он обнимал меня, целовал в обе щеки, взвешивал на руке том за томом, даже свистел — привычка, приобретенная во время последней болезни и производившая странное впечатление при его изысканной внешности. Потом, нагрузившись томами, он забился в угол, и когда он, как будто небрежно перелистывал книги, я видел совершенно ясно, что он ищет те главы, которые являются его самостоятельным вкладом в область терапии глаза, я знал, что он и здесь встретит свое имя. Я вспомнил юность, я думал о том дне, когда впервые увидел его имя напечатанным. Отец определил мою жизнь. Несмотря на все блуждания, я все же пришел к зримой науке. Она стала для меня хлебом насущным, она почти заполняла меня.

К стене нашего дома были прибиты теперь две таблички — одна, большая, моего отца, другая моя. Часто случалось, что больные колебались, кого из нас выбрать. Отцу это не нравилось. После болезни он больше не оперировал, но ему все-таки не хотелось, чтобы я делал это «за его счет». Он говорил, что мне не хватает опыта. Отказать мне в легкой и уверенной руке он не мог — эту руку я унаследовал от него.

Я постоянно говорил с Валли о том, что рано или поздно нам с Эвелиной придется уйти из родительского дома, но обстоятельства были сильнее нас. Преимущества при этом извлекал ребенок. Девочка была так счастлива, подрастая вместе с другими детьми, как только можно пожелать маленькому, обидчивому, нежному, немного тщеславному, гордому и властолюбивому существу. Зато все тяготы падали на долю моей жены, которая должна была отослать собственного сына, но вынуждена была заботиться о чужом ребенке — нет, о целой чужой семье. Если бы у нас по крайней мерь царил мир! Но Юдифь была неистощима в своих коварных проделках, которые часто бывали почти остроумны! Несмотря на свою глупость, она умела придумывать такие изысканные штучки, что против них все оказывались безоружны. Продолжать жить так вместе было невозможно, но свадьба моей сестры с Ягелло должна была состояться в самое ближайшее время, и Юдифь собиралась жить собственным домом. Отец очень хотел, чтобы свадебное торжество состоялось в день его шестидесятилетия, но приданое моей очень элегантной и требовательной сестры не могло поспеть к сроку. И потом она желала быть единственной виновницей торжества, она не хотела делиться ни с кем. Я заметил косые взгляды Юдифи в день рождения отца, когда я сделал ему подарок, превышающий мои средства. Она рассчитывала, что мой подарок к ее свадьбе будет еще более дорогим.

Но я знал, что это невозможно. Мои последние сбережения ушли, Морауэр напомнил о себе — он просил вернуть ему старые долги, из деликатности он называл их должком.

Правда, в течение нескольких лет я платил за содержание Перикла в лечебнице для душевнобольных. Перикл стал теперь знаменитостью. Молодежь с восторгом зачитывалась его статьями. На его лекции «Воззвания к народу» публика валом валила. Он создал целое политическое течение. Несколько мелких газет занимались исключительно пропагандой его идей.

«Оружие — корни и слава сильного» — вот те идеалы, которые он проповедовал юношеству, а заодно и бесчисленному множеству отживших, дряхлых, но все еще жадно цепляющихся за власть людей.

Я написал Периклу, пожелал ему успехов и сказал, что был бы рад повидаться с ним, с лучшим, нет, единственным другом моей юности. В конце письма я просил его прислать мне немного денег.

Конечно, я не упомянул ни об ужасном времени в сумасшедшем доме, ни о его болезни. Я не мог без содрогания вспомнить о последних днях моего пребывания в лечебнице и о том поступке, который я совершил в припадке отчаяния. Я только попросил Перикла возместить ту сумму, которую я израсходовал на его содержание (мне не хотелось создавать впечатления, будто я требую платы за свой подарок).

Я чрезвычайно преуменьшил эту сумму, на целых две трети, и, конечно, он без труда мог вернуть мне ее. Денег у него теперь было много.

Реклама его массовых собраний была чрезвычайно своеобразной и пышной и требовала больших средств. Ходили слухи, что у него есть покровители, которые дают ему очень большие деньги. Но я так и не получил ответа.

Незадолго до свадьбы Юдифи пришло еще одно напоминание от Морауэра. На этот раз речь шла о счете каменотеса за надгробный камень для могилы Эвелины на маленьком деревенском кладбище, который в свое время был заказан по моему желанию. До сих пор камень стоял в сарае. Я понял Морауэра. Для него не так важны были деньги, не игравшие роли для такого богатого и, по существу, доброго человека. Ему просто хотелось повидаться со мной. Может быть, он чувствовал приближение смерти. Он не хотел умереть во сне, как мой отец. Он готов был принять двойную смерть, но сначала хотел проститься со мной. Вернуться в лечебницу для душевнобольных было ужасно, я ненавидел всякую фальшивую чувствительность, и все-таки это было неизбежно. Но я не мог объяснить мои побуждения старику. Я солгал и обещал приехать позднее. Я написал ему, что очень устал, что работаю сверх сил…

Впрочем, я не совсем лгал. В последние месяцы я заметил, что по вечерам и ночью меня бросает то в холод, то в жар. Когда мы ухаживали за Эвелиной и измеряли ей температуру каждые три часа, я как-то измерил температуру и себе. Но я знал, что врач редко способен разобраться в состоянии своего здоровья, я убедился в этом на примере моего отца. Да и что пользы знать, что здоровье мое не блестяще? Ответственность за всю нашу семью лежала теперь на мне. Как часто по вечера» мне больше всего хотелось запереться у себя в комнате! Но все приходили ко мне и просили совета, а я не смел возмущаться, даже когда видел, что этим советам не следуют. Может быть, это было и к лучшему. Не мог же я знать всего, часто я ошибался, иногда недостаточно точно выражал свои мысли.

Мать заметила, что я работаю сверх сил. Но разве ей могло прийти в голову беречь меня? Она семенила ко мне в комнату поздно вечером, она часто будила меня, когда я забывался в беспокойной дреме, и начинала говорить о всяких мелких, но для нее очень важных делах, случившихся за день, и ей казалось, что в моей бедной переутомленной голове удержались все подробности последнего разговора. Когда я, с трудом владея собой, взглядывал на нее, она отворачивалась. Старая мать краснела передо мной, своим старым сыном, и тихо говорила:

— Чего ты хочешь от меня? Я глупая курица. С кем же мне еще посоветоваться?

И она была права. После болезни отец уделял мало времени домашним делам. Он начал теперь еще усерднее посещать церковь. Вечера он проводил с будущим зятем в разговорах о людском ничтожестве и о заслуженных бедствиях, постигших жалкий людской род. Они жаловались на неблагодарность, которой отплатили им за их труды: больные, страдающие глазами, — одному; дети, вынужденные работать на заводах, — другому. И горе тому, кто помешал бы этим врагам человечества за бутылкой вина и философскими разговорами. Но я не хотел лишать старика утешения, которое он находил в церкви и в вине. Меня радовало, что он обрел в Ягелло родственную душу. Я утешал мать, которая при теперешней ее чувствительности, — а может быть, она всегда была такой! — закрывала лицо руками и без конца плакала. Я пытался ободрить ее, показать ей, какую счастливую жизнь она прожила, как много радости нашла она в детях, в своем всегда верном муже. Но слова мои не утешали ее.

— Старые курицы не имеют права плакать. Мое место в кухне. Здесь место только для твоей Вальпургии. Она для тебя и мать, и фея, и невесть еще что… Наедине вы издеваетесь надо мной, над глупой старухой.

Ничего подобного и в голову не приходило моей скорее слишком смиренной, чем насмешливой жене. Но разве я мог возразить старой женщине? Я гладил мягкие, холеные, унизанные кольцами руки матери и не говорил, чтобы она взглянула на руки моей жены, которая заменяла не одну, а трех служанок. Я был рад, когда телефонный звонок прерывал такие разговоры, происходившие почти каждый вечер. Часто звонили отцу, не менее часто и мне. Отец после болезни не делал больше визитов на дом. Он передал их мне, так же как и трудные, требующие операционного вмешательства случаи, при которых он ассистировал довольно небрежно. Впрочем, все старые мастера, когда они вынуждены помогать новичку, ассистируют обычно так же. Часто мне приходилось посещать и собственных моих больных. Успешное лечение слепоты при сухотке спинного мозга, до тех пор считавшейся неизлечимой, привлекло ко мне много пациентов. Но они не довольствовались теми скромными успехами, которых я смог добиться. Они обращались ко мне по поводу тысячи разнообразных симптомов их ужасной, длительной, чрезвычайно многообразной болезни. Что было мне делать? Мне оставалось благодарить их за доверие.

Я только старался вдохнуть в них надежду. Во всех без исключения.

Может быть, они и не совсем верили мне, когда я говорил, что все уладится, хотя заведомо знал, что они неизлечимы. Но на всякий случай им хотелось обратиться ко мне. И они платили, сколько могли. Я не мог на них пожаловаться. Отец смеялся над тем, как мизерны эти суммы в перечислении на золото. Он показал мне свои гонорарные книги за прежние годы.

— Ты должен научиться требовать. Тебя ценят во столько, во сколько ты ценишь себя. Нечего гоняться за каждым хеллером. Пусть они зовут тебя сколько угодно.

Я не мешал ему говорить, но не менял своего поведения. И все же он был прав. Я на глазах терял силы. Мое колено, — рана в нем закрылась только на очень короткое время, — давало себя знать. Оно болело и опухало. Время от времени я чувствовал покалывание в плече, меня мучил несносный катар горла, хотя я был не слишком заядлым курильщиком. Но курить мне было необходимо. По вечерам я должен был поддерживать себя каким-нибудь возбуждающим средством, табак казался мне самым невинным.

Однажды вечером отец вызвал меня к себе. Лицо его было серьезно, и я подумал, что он хочет попросить меня поберечься. К сожалению, это было не так.

— Я хочу передать тебе мою практику, как только Юдифь выйдет замуж. Я думаю переехать за город. Старому, изношенному человеку, как я, и молодому, крепкому, как ты, трудно сработаться друг с другом. Да, по чести говоря, мне и не пристало служить тебе бесплатным ассистентом.

Бесплатным! Из денег, которые я зарабатывал, я брал себе ровно столько, чтобы покрыть мои личные расходы: сигары, новая книга, раз в месяц кино или театр. Остальное я отдавал жене, которая расходовала все деньги на хозяйство, и отец знал это.

Но возражать отцу? Я все еще слишком его любил.

Наконец я счел необходимым не медля съездить к Морауэру. Я хотел посетить могилу моей Эвелины. Я хотел побыть подле моего старого друга. Я сказал об этом отцу, которому чрезвычайке не понравилось мое намерение.

— Да, твоя милая Габи ждет тебя! — сказал он не то иронически, не то злобно. — Старый счастливчик! Что же, раз нужно, поезжай. Я уж, так и быть, опять впрягусь в лямку и буду следить за твоими пациентами. Ты ведь доверяешь их мне?

— Слова тут излишни, — сказал я.

— Надеюсь, я заслужил это, разумеется! — И на его лице, обезображенном параличом и старостью, во всем необъяснимом волшебстве появилась та старая, загадочная улыбка, которая сулила не то доброе, не то злое. Когда после тяжелого прощания с маленькой Эвелиной мы с женой отправились на вокзал, я совершенно ясно почувствовал, что у меня повышена температура. Я кашлял.

— Не надо так много курить, хороший мой, — попросила меня жена.

Я уехал.

Глава седьмая

1

К Морауэру я приехал очень усталым. Он встретил меня необыкновенно сердечно. Экономка тоже глядела на меня ласково, но в глазах ее я прочел жалость. Я не понимал, в чем дело. Уж не беспокоили ли ее мои денежные дела? Она знала о долгах, которые меня угнетали.

Я мог быть совершенно спокоен. В первый же вечер, после роскошного ужина, сидя за бутылкой вина и замечательными сигарами, мы с Морауэром быстро пришли к соглашению. Он отсрочил уплату долга за содержание моего друга и выказал готовность взять на себя расходы по памятнику Эвелине. Мне с трудом удалось отговорить его оплатить и мою поездку к нему. Я хотел посмотреть памятник в тот же вечер. Памятник стоял в сарае, идти было недолго, минут десять. Но на дворе злилась непогода, дождь пополам со снегом бил в окна, и я был очень рад, что старик настоял на своем и мне не пришлось выходить из дому. Я был покоен, даже, можно сказать, счастлив. Старый господин, окутанный облаком сигарного дыма, сидел в своем темно-синем глубоком кресле напротив меня. Он был немногословен. Я знал, что он желает мне добра. И еще я знал, что он вполне уверен в себе, потому что ничто на свете не могло уже потрясти его, даже политические события последних лет.

В этот вечер он много рассказывал о своих больных, как бы желая отчитаться передо мной. Среди его пациентов был один, которого месяц тому назад после многолетних настояний и упрашиваний, после специальной клинической экспертизы Морауэр, уступая настойчивому желанию семьи, отпустил домой, предварительно взяв с родных подписку. Через три недели, около одиннадцати часов ночи, больной позвонил Морауэру по телефону. Он желал говорить с ним непременно и тотчас же. Морауэр сразу понял, что произошло, и предупредил экономку и старшего врача, моего преемника. Больной прибыл немедленно. Достав велосипед, он примчался по оледенелой дороге прямо к старому своему врачу и сообщил ему, что «случайно» убил свою мать и брата. Ассистент счел это бредом сумасшедшего, а Морауэр — нисколько. Факты подтвердили его правоту. Выяснилось, что еще совсем недавно больной грозил своим родным убить их, он даже точно указал оружие, которым он воспользуется. Ему не поверили: ведь, говоря это, он ласково улыбался и вообще был нежен, вполне разумен и почти всегда в ясном сознании, вот только, к сожалению, почти всегда.

— Сумасшедшие могущественны, — сказал в заключение Морауэр, и я не понял, говорит ли он о своем больном или о политиках, в том числе и о новом «политике» Перикле. — Сумасшедшие могущественны, ибо кто может им помешать делать все, что им угодно?

Я легко мог бы возразить ему. Если он так хорошо знает, как трудно помешать сумасшедшему, зачем же он выпустил этакого вот Перикла? Только потому, что я не мог больше платить за него? Но я промолчал. Дым сигары вызвал у меня жестокий кашель, и, когда я сквозь слезы взглянул на Морауэра, я с изумлением увидел на его лице выражение того же сострадания, которое так странно тронуло меня в старой экономке.

Было еще не поздно, часов около девяти. Я не чувствовал уже такой усталости, как после приезда. По телу разлилась приятная теплота, и, случайно поглядев в зеркало, я увидел мои лихорадочно блестевшие глаза. Морауэр вдруг заторопился и отослал меня в постель. Очевидно, он хотел проявить особенную любезность и внимательность и поэтому поместил меня на ночь в той комнате, в которой я жил с Эвелиной. Но пребывание в старых стенах не пошло мне на пользу. Воспоминания со страшной силой овладели мной.

Мне казалось, что я только вчера проводил Эвелину к автомобилю, увозившему ее в клинику. Приятная теплота исчезла, меня тряс ледяной озноб. Как мог Морауэр поместить меня в такой холодной комнате? Я встал и подошел к трубам центрального отопления, скрытым за деревянной обшивкой. К моему изумлению, они оказались очень горячими. Я прислонился к ним своей больной спиной, мне опять стало тепло, глубокая усталость овладела мной, я заковылял обратно в постель, припадая на неподвижное колено, которое, разумеется, давало о себе знать, и погрузился в тяжелый, тревожный сон. Среди ночи я проснулся от сердцебиения, весь в поту. Но чего я так испугался? Во сне я внезапно вспомнил о свадьбе моей сестры. Меня испугала мысль, что я могу явиться на торжество с пустыми руками. Ведь Юдифь, я знал это, командует отцом, а от них обоих зависит мир в нашем доме, особенно для моей бедной жены. Но у меня был друг! Нет, не молодой Ягелло. Этот был самым чужим из всех; в моих тревожных грезах я видел, как он всем своим колоссальным весом обрушивается на старый табурет у рояля, чтобы «сокрушить» его. До сих пор солидный табурет победоносно выходил из сражений… А Перикл? Я снова погрузился в беспокойную дрему, это были не настоящие сны; это были страхи, призрачные видения. И все же я был счастлив, я радовался, что по крайней мере Эвелина не является мне в эту ужасную ночь. Но не успела эта мысль ободрить меня, как незабвенная моя возлюбленная, ожив, возникла из темноты. Я чувствовал, как она лежит у меня на груди, и, хоть я сбросил с себя одеяло и дрожал всем телом, я обливался потом. Мне пришлось в течение этой ночи три раза вставать и обтираться. Наконец я заснул.

На другой день я, вероятно, выглядел очень больным. Я видел это по взглядам окружающих.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26