Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бедный расточитель

ModernLib.Net / Классическая проза / Вайс Эрнст / Бедный расточитель - Чтение (стр. 10)
Автор: Вайс Эрнст
Жанр: Классическая проза

 

 


На другой день я во всем исповедался матери. Она страшно испугалась, — я никогда еще не видел ее такой испуганной, — и гневно посмотрела на Валли, которая как раз вошла с подносом для бедной Юдифи.

— Вальпургия! — крикнула мать. На этот раз железная сила воли не помогла. Валли в страхе выронила поднос, и, как однажды, в старые времена, мы снова опустились на колени и тихонько стали вместе собирать с пола черепки. Мать взяла себя в руки. Она сделала Валли знак удалиться, она не хотела разговаривать с ней. И со мной тоже.

С кем же? С ним? Я заклинал мать ничего не говорить отцу. Он должен все узнать и узнает, но только от меня. Я сам должен принять удар, я знал, что мужеством и спокойствием я лучше всего отражу его гнев. Мать ничего не хотела обещать. Наконец мне удалось убедить ее. Она обещала молчать, она дала мне честное слово. Но я требовал другой, нерушимой клятвы. Я вытащил медальон, который носил с детства (тот старый, полученный от сумасшедшего мальчика), и, плача вместе с матерью, заставил ее поклясться, что без моего согласия она никогда не выдаст моей тайны отцу.

Отец в этот день вернулся раньше обычного. Он заметил, что мы взволнованы. Но у него было такое хорошее настроение, его так радовали открывшиеся перед ним блестящие перспективы, которые позволяли ему надеяться на место ординарного профессора, а в дальнейшем и на службу при австрийском дворе, сулившую под старость потомственное дворянство, что он удовлетворился нашими, правда довольно неловкими, отговорками. Я верил моей матери, как апостол Петр верил в святую церковь.

На душе у меня стало немного легче, я сказал Валли, что мать посвящена в наши дела и поможет нам. На Валли мои слова произвели удручающее впечатление. Ей очень хотелось плакать, но она должна была прислуживать за столом да еще присматривать за Юдифью, которая в этот день в первый раз встала. Наконец Валли улучила свободную минуту.

— Я ухожу, — сказала она. — Пожалуйста, не забывайте, пожалуйста, не предавайте меня!

Я хотел потребовать у нее объяснений, почему это она вдруг обратилась ко мне на «вы», ко она была не в состоянии меня слушать.

— Я напишу вам, я напишу вам, — повторила она почти машинально и вышла. И так тихо затворила двери, словно боялась кого-нибудь разбудить.

Но она тотчас вернулась в мою комнату, хотя уже постелила мне на ночь постель, и пока Юдифь и мать нетерпеливо звали ее (она и эту ночь должна была провести на кушетке возле девочки), огляделась еще раз. Ей хотелось взять что-нибудь на память, и вдруг ей попалась моя старая полуобгоревшая книга о сумасшедших, лежавшая на моей тумбочке; я уже много недель и месяцев не открывал ее. Все это время я только и делал, что бросался от развлечений к развлечениям.

Это была единственная пора в моей жизни, когда я ночи напролет просиживал за картами, и крупный выигрыш за зеленым столом наполнял меня большей гордостью, чем, бывало, успехи в школе. Никакой другой возможности отличиться у меня не было.

Меня очень успокаивало сознание того, что я доверился матери и что она молча разделяет со мной ответственность.

Как, бывало, маленьким мальчиком, я опустился на колени на коврик у кровати, поднял взор к черному кресту с серебряным Христом и начал молиться, без слов, но всей душой уповая на бога.

Потом я заснул. Рядом тикали испорченные часы…

3

После всех волнений я спал очень крепко, и, когда я внезапно проснулся, мне показалось, что я спал очень долго, что уже утро. В комнате стоял отец. Включив электричество, он наблюдал, как я поднимаюсь и озираюсь вокруг. Я занимал маленькую комнатку, так как в прежней моей комнате поселили Виктора с кормилицей.

— Тесновато у тебя здесь, — сказал отец, подходя ближе. — Какой спертый воздух. — И затем: — Я не потревожил тебя? Прости, что разбудил, я думал, ты еще не спишь…

Я посмотрел на часы. Действительно, если верить этому неточному измерителю времени, прошло только двадцать минут с тех пор, как Валли вышла из комнаты. Я слышал, как она в передней разговаривает с моей матерью, но не мог разобрать о чем. Отец снова обратился ко мне:

— Раз уж ты все равно проснулся, может быть, ты расскажешь мне, что ты делал сегодня, как провел время, какие лекции слушал, кого видел, не случилось ли с тобой чего?

Я пробормотал что-то невнятное и начал нести всякий вздор о лекциях в Высшем коммерческом училище, которые я уже много недель почти не посещал. Он слушал меня как будто очень внимательно, потом сказал:

— Нет, право, здесь слишком тяжелый воздух. Если тебе не трудно, зайди на минуту ко мне в кабинет. Мне еще надо поработать. Я пойду, — сказал он, увидев, что мне неприятно вставать в его присутствии, — я только взгляну на Юдифь.

Голоса в передней замолкли, но в столовой еще горел свет, и я снова услышал, что мать и Валли возбужденно вполголоса разговаривают. Я не мог уловить о чем. Отец осмотрел Юдифь и прошел в кабинет. Я уже ждал его там. Лицо отца показалось мне беззаботным и веселым, а вовсе не озабоченным и не мрачным.

— Юдифь чувствует себя хорошо, ей лучше, — сказал он. — Жара нет, всего 37,8, у детей это не в счет. Разве ты не рад? — И он дружелюбно толкнул меня локтем, пожалуй, чуточку резче, чем хотел.

О Валли ни слова. Но я чувствовал, что он знает все. Мать нарушила клятву. Впрочем, он-то был в этом не виноват.

— Откуда такая рассеянность? О чем ты думаешь? — спросил он полуиронически, полудобродушно. — В награду за то, что тебя подняли с постели, я покажу тебе нечто такое, чего, кроме меня, не видел еще глаз человеческий, хочешь?

Хочу ли я!

Он вынул микроскоп из деревянного футляра и, водя моей рукой, помог мне навести свет лампы в нужном направлении (каким счастьем было бы это для меня в другой день!). Потом он подставил под линзу так называемое предметное стекло, стеклянную пластинку с прозрачным, крошечным, толщиной в сотую миллиметра, кусочком ткани, — я увидел что-то синее и кроваво-красное, — и, бросив быстрый взгляд в окуляр, велел мне как можно более плавно вращать винт.

— Тебе ясно видно? Ты видишь четкие очертания?

Я отвечал утвердительно, хотя еще и не все различал в пестром тумане. Вдруг я уловил совершенно ясные контуры, он понял это по выражению моего лица — он сидел рядом и пристально наблюдал за мной.

— Ну, что ты видишь?

Я хотел описать увиденное, почти потрясенный чудесным зрелищем, но он отстранил мою руку и, регулируя винт, зафиксировал одну точку.

— Вот, следи внимательно! Ты видишь голубые пучки? Ты видишь красные нити?

Я видел.

— А видишь ты между ними маленькие змейки, темно-темно-синие, почти черные, тонкие, как волоски? Чуть правее от середины, штуки четыре или пять? Сегодня я увидел их впервые, — продолжал он вполголоса. — Это спирохеты, возбудители сифилиса, они никогда еще не наблюдались в радужной оболочке человеческого глаза, которая, как известно, после заражения сифилисом, очень быстро покрывается узелками. Эту радужную оболочку я видел шесть дней назад у живого объекта…

— Человека, который видел этой радужной оболочкой? — спросил я.

— Радужной оболочкой не видят, — ответил отец. — Она регулирует количество света, поступающего в глаз. Позже ты все это узнаешь. Вероятно, твое призвание все-таки быть врачом, как я.

— Но осенью ты утверждал, что у меня нет ни малейших способностей к этому…

— Тогда я не знал, что у тебя еще меньше способностей к коммерческим дисциплинам, — пояснил он шутливо. — Мои взгляды или планы, быть может, несколько изменились…

— Но я был бы счастлив, — вскричал я и вскочил.

— Не будь слишком счастлив заранее, — ответил отец, и я снова увидел его непроницаемую улыбку. — Но, как бы то ни было, — продолжал он, — разве существует что-нибудь более изумительное, чем естественные науки, чем наука зримая? Разве природа не прекрасная, не премудрая наша мать?

Я молчал.

— В твоих планах меня всегда отталкивало то, что ты гонишься за химерой психиатрии. Меня очень обрадовало, когда сегодня я увидел, что старый учебник исчез наконец с твоего ночного столика. Поверь мне, друг и товарищ, а впоследствии, как я надеюсь, и помощник в новых трудах, зримый мир великолепен! Верь мне, сын, и запомни: больной глаз все еще глаз. Но больной дух вообще не дух. Здесь может помочь только чудо. Даже мертвый глаз, вот как этот, может говорить с тобой, он поведает тебе, если ты умеешь читать в нем — а ты научишься этому, — какие патологоанатомические изменения произошли в этой ткани при его жизни, в чем наша помощь оказалась действенной, что не удалось. Здесь, разумеется, есть возможности, будущее.

— Ты удалил больной глаз? — спросил я наивно.

— Да что ты! Как мог ты это вообразить? Неужели я стал бы удалять глаз при вторичной стадии сифилиса — это была бы профессиональная ошибка! Я вылечил бы его, если бы только этот парень дал нам время. Но он застрелился четыре дня назад. Мы произвели вскрытие, и тут-то я наконец нашел спирохеты.

— А его нельзя было спасти?

— При чем тут спасение? С помощью небольшого количества ртути, йода и прочей латинской кухни глаз, безусловно, был бы вылечен в самое короткое время.

Он явно не понял меня.

— А нельзя было спасти его от самоубийства? — спросил я.

— Это не наше дело. Разве что в очень отдаленном будущем. Но ты прав, возможно, что и на его дурацкую депрессию пала тень от спирохет и нужно было поискать их в коре его головного мозга, подвергнув ее исследованию под микроскопом, срез за срезом.

— Но разве не следовало испробовать все, пока он был жив? — заметил я.

— Все? Уж больно ты нескромен. Итак уже много, если мы пробуем понять изолированный процесс, происходящий в очень отдаленном органе, и повлиять на него.

Он говорил несколько рассеянно. Я тоже прислушивался; к нам доносился не только раздраженный разговор между матерью и Валли, но и громкий пронзительный крик маленькой Юдифи. Отец вдруг встал. Лицо его омрачилось, я не заметил, когда именно. Может быть, оно все время было таким. Он посмотрел на меня искоса суровым взглядом.

— Подожди меня, — крикнул он и быстро вышел из комнаты. Дверь из коридора, на лестницу распахнулась и захлопнулась, — кто-то, очевидно, только что ушел из нашего дома… Валли?

Я не посмел удостовериться в этом, хотя меня и тянуло пойти за ней, удержать ее, сделать что-нибудь, сам не знаю что. Сердце мое стучало так, что готово было разорваться. Наконец отец, которому удалось успокоить Юдифь, вернулся. Он уже не скрывал своего настроения. Он и не думал продолжать свой доклад о больной радужной оболочке или о тени, которую отбрасывают спирохеты (это выражение он уже, конечно, приберег для своих лекций). Наоборот, став прямо против меня, — я был с него ростом, — он начал почти так же пронзительно, как только что Юдифь.

— Ну-с, а теперь о более серьезном. Ты видишь, я жалею, что не дал тебе последовать влечению сердца, нет, не в том, что ты предполагаешь, к этому мы сейчас вернемся. Я думал в простоте душевной, нет, о простоте душевной тоже не приходится говорить, я имел в виду только твое призвание. Итак, ты можешь начать заниматься медициной. Я буду сам руководить тобой. Я не хочу, чтобы когда-нибудь впоследствии у нас возникли недоразумения. Наше имя чего-нибудь да стоит. Пусть будет по-твоему. Теперь о главном. Я не ханжа, не иезуит, как некоторые другие, я всегда пойму естество. Ты молод. Хорошо. Но все-таки тебе не следовало опускаться до черни, хуже того, до челяди, и, что самое худшее, в доме твоих родителей, где живут твои невинные брат и сестра. У тебя перед глазами была счастливая, совершенно безупречная семейная жизнь. Ни я, твой покорный слуга, ни твоя добрая мать не подали тебе примера, как бы мне выразиться, ну, ты понимаешь меня, — и все-таки ты опозорил свои очаг, ты совершил безответственный поступок. Друг, друг, ты принес мне уже много разочарований. Вероятно, больше, чем ты подозреваешь. Разве до сих пор я не был терпелив? Разве, хотя я вовсе не ханжа и не завсегдатай молелен, я не пытался честно видеть сучок в моем глазу и не видеть бревна в твоем? Пойми, я готов простить, более того, я готов воздать добром за зло, которое ты причинил нам, родителям, и позволить тебе идти дорогой, которая, может быть, недаром кажется тебе путем к земному раю. Я готов даже и на большее. Я помню, как однажды, когда ты был еще ребенком и промотал доверенные тебе деньги, ты заявил в свое извинение: «Я купил огурцы!» Может быть, и на этот раз ты только жертва твоего доброго сердца. Но ты натворил нечто ужасное: ты дал совратить себя немолодой ничтожной бабе, продувной комедиантке, которая всех нас водила за нос в течение стольких лет. Что это еще за монастырь? Бриксен! Все вранье, пошлое надувательство, обман.

— Нет! — сказал я. — Нет, это не так!

— Значит, — ответил отец, с трудом владея собой, — ты думаешь, что мы, мать и я, заблуждаемся? Ну-с, эта особа старше тебя на шесть лет. Она нищая, отец ее сидит на черном хлебе, ее брат пастух, в лучшем случае, проводник, ты же мой наследник, ты станешь в будущем богатым человеком. Неужели ты думаешь, простофиля, что она любит тебя за прекрасные глаза или за доброту сердечную, осел несчастный? Она навязала тебе ребенка, которого прижила бог весть с какой сволочью.

Я чувствовал, как во мне поднимается ярость, но я тоже умел владеть собой.

— Вероятно, это звучит для тебя не очень приятно, но я говорю правду. Скоро родится ребенок. А вместе с ним и процесс об алиментах. А я — почетный гражданин Пушберга. Нет, сынок, ты разве не понимаешь? Твой обожаемый деревенский цветик все очень тонко подстроил. Они избрали меня почетным гражданином не только для того, чтобы лишний раз основательно обобрать, они хотят связать меня по рукам и по ногам.

Я бросился на отца, но он схватил мои кулаки в свои руки и сказал, придвинувшись ко мне так, что я чувствовал, как бьется сердце под тканью его жилета:

— Я хочу знать правду! Ты скажешь мне правду?

Я кивнул.

— Ты любишь эту девку?

Что мне было делать? Я кивнул. Он выпустил мои руки, он отшатнулся. Мне стало жаль его.

— Что же ты собираешься делать?

Я молчал.

— Говори же! Мы должны прийти к окончательному решению. Я готов заботиться о ребенке. Ты этого не можешь. У тебя ничего нет.

— Я буду работать.

— Где работать? Учение на медицинском факультете продолжается шесть лет. Да и после этого ты еще тоже насидишься без хлеба. Ты хочешь всю свою юность, всю свою жизнь связать с этой грязной вонючей юбкой?

Я только молча взглянул на него.

— Ах, тебя, вероятно, оскорбляют такие слова? Уж не собираешься ли ты жениться на потаскухе?

Больше я не мог выдержать. Я не бросился на него. Нет, я опустился в кресло у письменного стола и сказал:

— А что же еще? Мне не остается ничего другого, иначе сволочью буду я.

Отец онемел. Он обеими руками оперся о письменный стол, который слегка задрожал под его тяжестью. Потом открыл рот, но не смог выговорить ни слова. Наконец он пробормотал:

— Пусти меня на мое место.

Я послушно встал, и он сел.

— Пока я жив, ты не женишься на ней, — сказал он. — Ты несовершеннолетний, ты не можешь жениться.

— И все-таки я это сделаю. Мы подождем.

— Не в моем доме, не…

— Тогда в другом.

— Я готов без всякого процесса об алиментах и признания отцовства обеспечить твою, как бы это выразиться, твою возлюбленную. И ребенка тоже. Правда, сказано, что бог не любит ублюдков. Но я сделаю все, чтобы обеспечить ребенку будущность, создать ему твердое положение в пределах социальной среды, в которой живет этот народ.

— Спасибо тебе, но я не могу иначе, я должен жениться на ней.

— Дитя, дитя, — сказал отец. — То, что тебя постигло, это не любовь, а катастрофа. Ты говоришь — жениться, Как можешь ты жениться в девятнадцать лет?

— Я сказал, что буду ждать.

— А когда тебе исполнится двадцать два и ты будешь совершеннолетним по закону, тогда что? Здесь, в нашей старой Австрии, властвуют попы. Погоди, не вспыхивай, я желаю тебе добра. Брак может быть совершен только по католическому обряду. Но такой брак нерасторжим навеки. Ты подумал об этом?

— Но я не вижу другого выхода.

Юдифь снова начала кричать, на этот раз я уже разбирал слова, она звала Валли, она хотела, чтобы Валли сидела с ней, около ее постели. Валли не шла. Я посмотрел на отца. Он пожирал меня злым взглядом. Взгляд этот пугал меня, но я его все-таки выдержал. Мать, закутанная в широкий пеньюар с длинным шлейфом, тихонько проскользнула в комнату:

— Иди к ребенку!

Словно на свете существовал только один ребенок, Юдифь!

Отец отрицательно покачал головой.

— Проклятая челядь — прошипел он, — как будто у меня нет других дел?! Что вы от меня хотите? Что вы все от меня хотите? — крикнул он, который не кричал никогда.

— Ты разбудишь еще и Виктора, — сказала мать и, несмотря на все горести и беды, улыбнулась своей прежней слабой и лукавой улыбкой, за которую я ненавидел ее сейчас так же, как и отец…

— Здесь нужно наконец навести порядок, — сказал он. — Стефания, — обратился он к матери, — ступай к Юдифи. Я приду через две минуты. Через две минуты, говорю я! Без возражений.

И когда мать, все еще улыбаясь, но не глядя на меня, потому что она стыдилась своего предательства, вышла из комнаты, отец поднялся и, пряча микроскоп в деревянный футляр, сказал:

— Вернемся к тебе. Знаешь ты наконец, чего ты хочешь?

— Знаю, я не могу покинуть девушку в беде.

— Да разве это беда! Разве ты один должен нести ответственность за ее легкомыслие! Я спрашиваю тебя в последний раз: ты либо дашь мне честное слово, что не увидишь больше эту… — и он сделал над собой усилие, — эту девушку, либо тебе придется уйти.

— Ты не можешь выгнать меня из дому.

— Вот как, не могу? Разве все, что здесь, — не моя собственность?

— Нет, — сказал я, — ты обязан содержать меня вплоть до моего совершеннолетия и воспитывать согласно своему общественному положению.

— Значит, кое-что в юриспруденции ты все-таки усвоил, — сказал он язвительно, с дьявольской усмешкой, полоснувшей меня по сердцу. — Смотри-ка, ай-ай-ай, ты, значит, разрешил социальный вопрос индивидуально. Ты следовал своей похоти, а теперь я должен заботиться о тебе, а тем самым, разумеется, и о ней, потому что на деньги, которые я буду, нет, которые я должен давать тебе, ты сможешь содержать и свою даму сердца, пока не станешь совершеннолетним, не женишься на ней и не сможешь узаконить чужого незаконного ребенка. И ты думаешь, что я соглашусь на эту комедию?

— Нет… Не думаю.

— О нет, ты не думаешь, — продолжал издеваться отец, который в холодной ярости понял меня ложно. — Нет, ты хочешь быть Христом, но не хочешь, чтобы тебя распяли.

Юдифь снова подняла отчаянный крик.

— Кажется, все черти разом вырвались из ада, — крикнул отец. — А я говорю — нет, обратился он ко мне.

— Ты всегда так говоришь, стоит мне о чем-нибудь тебя попросить.

— Пустые отговорки, чепуха. Или я, или Валли.

Я молчал.

— Ты не можешь быть супругом Валли и шурином пастуха и оставаться моим сыном. Пойми это, пойми! — повторил он с угрозой. — Что тебе эта безродная шлюха? Что она может дать тебе еще? Неужели она тебе не противна? Ты ей обещал? Она заставила тебя дать обещание?

— Ничего она не заставляла… Я ничего не обещал.

— Тогда в чем же дело? Значит, все в порядке?

— Именно поэтому я не могу поступить иначе, — сказал я.

— Тогда ступай к черту! Между нами все кончено. Лезь в петлю, коли тебе угодно. Видеть тебя не желаю.

Если бы только вечер кончился этими ужасными словами — ведь я еще надеялся на чудо! Но Юдифь все больше и больше взвинчивала себя криком и наконец впала в настоящее буйство — не знаю, как назвать это иначе. Вопли: «Валли…» становились все пронзительнее, и если вначале можно было подумать, что она, по обыкновению, кричит нарочно, то теперь я начал бояться, что дело серьезно и это может кончиться катастрофой. Щеки ее пылали, как в огне, глаза лихорадочно сверкали, отец поставил термометр, у нее было 39,9.

Чудовищно-холодный, злой взгляд отца пронзил меня. Мать тоже дрожала, как в лихорадке.

— Кто тебе позволил рассчитать Валли без моего разрешения? — тихо спросил отец, но мы, Юдифь и я, услышали это. Юдифь еще ничего не знала. Остолбенев от ужаса, она посмотрела на всех нас и сразу перестала кричать. Щеки ее побледнели, глаза закатились, и золотисто-рыжеватая головка упала на подушку.

— Она умирает, она умирает! — в полном смятении пробормотал отец. — И это он погубил ее! Погубил, чтобы его ублюдок остался единственным!

Какой смысл вступать в пререкания с человеком, который почти помешался от горя? Я бросился к телефону и позвонил знакомому детскому врачу, которого раньше изредка приглашали ко мне, когда я заболевал; к Юдифи его вызывали часто. Врач, к счастью, был дома и обещал приехать немедленно. Я сказал об этом родителям, они ничего не ответили, но я видел, что они это одобрили. Юдифь не то уснула, не то лежала без памяти, но как только врач, красивый, еще молодой человек с блестящими голубыми глазами и с длинной мягкой золотистой бородой, сел около ее кровати и начал осмотр — прежде всего он ощупал железки на шее, чтобы узнать, сильно ли они распухли, — ребенок снова впал в буйство. Юдифь начала биться на постели, она вцепилась обеими руками в его густую бороду и принялась рвать ее, к чему врач, разумеется, отнесся не слишком милостиво. Мы опустили веревочную сетку кроватки, но девочка в кровь разбила себе лицо о металлические прутья. От беспрерывного крика лицо ее стало багрово-синим, а на длиной тонкой шее вздулись жилы. Отец в отчаянии ломал руки, мать плакала, я никогда еще не видел их в таком состоянии. Даже врач, который привык к детским капризам, начал терять самообладание. Он грубо поднял девочку, посадил ее и приказал замолчать. Но она рыдала все громче, голос ее пресекался от визга. Легкий шлепок врача привел Юдифь в еще большее бешенство. Она бросилась ко мне в объятия, плакала, молила меня не уходить и рыдала все сильнее, вцепившись всеми десятью пальцами в мою ночную рубашку — я не успел одеться, после того как отец поднял меня с постели. Мать явно раздражало мое присутствие.

— Ступай же наконец спать, — шепнула она, кидая на меня неласковый взгляд. — Оставь нас одних!

Как только Юдифь это услышала, она вцепилась в меня еще отчаяннее и стала еще пронзительнее звать на помощь. Я уговаривал ее, сначала ласково, потом строго, слова мои не производили ни малейшего впечатления. При таких припадках, сопровождаемых высокой температурой, случается, что пульс временно ослабевает. Как врач, отец знал это, но как отцу ему мерещилась серьезная опасность, которой на самом деле не было. Ведь ясно, что ребенок, способный так громко орать, так отчаянно драться и кусаться, не может быть при смерти. У меня мелькнула глупая мысль, но мне казалось, что в такой день, как сегодняшний, стоит попытаться ее осуществить.

Без спроса, на глазах у растерявшегося врача, я взял ребенка на руки и сказал:

— Пойдем, Дитхен, пойдем к братишке. Виктор звал тебя, ты слышала?

Разумеется, Юдифь ничего не слышала. Виктор был так мал, что не мог произнести ни одного внятного слова, а тем более позвать свою непослушную сестренку, но Юдифь насторожилась и позволила отнести себя в детскую, где Виктор, ее собственность, как я нашептывал ей, спал сладким сном младенца рядом с громко храпевшей толстой, краснощекой кормилицей.

— Тише, тише, — сказал я Юдифи, внимательно смотревшей на меня. Я взял со столика ночничок и осветил лицо Виктора.

— Он опять уснул, ты должна быть тихой-тихой, ты ведь не станешь будить его, он принадлежит тебе!

— Мне одной? — спросила Юдифь, и глаза ее заблестели, но уже другим, ясным блеском.

— Разумеется, Валли подарила его тебе! Валли придет завтра, Валли навсегда останется с тобой, — лгал я, а сам так хотел, чтобы это было правдой! Юдифь действительно успокоилась, и, что самое удивительное, когда врач вторично измерил ей температуру, оказалось, что у нее опять 37,8, то есть столько же, сколько в начале вечера.

4

Врач остался еще у сестры, вернее, у отца, и в ночной тишине я слышал их несколько раздраженный разговор. Наконец врач вышел, и отец проводил его до ворот. Потом я услышал, как отец разговаривает с матерью. Я думал, что речь идет обо мне, и стал прислушиваться. Но мое имя не произносилось. Неужели судьба моя была решена? Меня унижало то, что я стою в ночном белье и подслушиваю под дверьми, точно любопытный лакей, который боится, что господа его рассчитают.

— Да что я, раб вам всем? — сердился отец.

— Ах, все это не так страшно, — ответила мать, затем последовало нечто неразборчивое и в заключение хорошо известное мне выражение: — Значит, маленький пластырь на большую рану, Макси?

Отец сделал несколько шагов, ботинки его громко заскрипели, и я отошел от двери.

— Сто крон! — сказал он укоризненно. — Сто крон, жена, за то, чтоб сунуть термометр и потрепать по щеке! Слыхано ли это?

— Ну что ж поделаешь? — спросила мать, и меня начало трясти.

— Эти сто крон могли бы уплатить твои родители! Они и сейчас еще должны мне сто тысяч…

Я быстро шмыгнул в свою комнатушку, мне показалось, что отец приближается к двери. Несмотря на все, я скоро уснул. Испорченные часы все еще тикали у меня на тумбочке. Было уже очень поздно, не то час, не то половина второго ночи.

Мне снилось, что я спускаюсь по каменистой дороге от Пушберга к маленькому горному озеру. Озеро замерзло, казалось, дело происходит зимой, и блестит вдали между деревьев, словно плоский круг среди серых свинцовых скал. Впереди меня, размахивая руками, бежит маленький мальчик, я вижу только его головенку, мелькающую над снежным покровом, мальчик бежит по спуску гораздо быстрее, чем я, в моих тяжелых, подбитых гвоздями башмаках. Мне никто ничего не сказал, но я знаю, что это мой ребенок. Я горжусь им и радуюсь, что он принадлежит мне (Юдифь!), я хочу догнать его и укрыть под пелериной, той самой, в которую я кутал когда-то на прогулке маленького Перикла, и еще мне кажется, что я должен заниматься с этим мальчиком, так же как я занимался с Ягелло. Я зову его, как ни странно, то Ягелло, то Периклом, и мне кажется совершенно естественным, что он откликается на оба имени.

Вдруг мой сын с быстротой молнии начал скользить по гладкому ледяному полю, «скатываться», как говорили мальчишки. Все бешенее становился его стремительный бег, прямо к скалам. Напрасно я кричал ему, чтобы он затормозил, чтобы он ухватился за свесившуюся еловую ветку, он не хотел или не мог уже остановиться, я же не мог и шагу сделать, и вдруг я услышал, как говорю сам себе: «Разве может ребенок воспитывать ребенка?» Но самым удивительным было то, что мой ребенок, невредимый и страшно довольный, очутился вдруг надо мной. У него были загорелые румяные щеки, как у местных тирольских мальчишек, глаза-вишни, как у Валли, и он превратился в старшего брата Валли, в пастуха, и, наконец, в Валли… Тут я проснулся. Было поздно, гораздо позднее того часа, когда отец обычно уходил в клинику. В моей комнате было темно, но мне показалось, что она уже убрана. Раз Валли не было, то это могла сделать только кухарка или кормилица. Я слышал, как в соседней комнате весело смеется Юдифь, колотит ложкой по кружке с молоком и распевает громко, но довольно фальшиво. Воспаление в горле, очевидно, прошло. Меня обрадовало ее пение. А кроме того, меня обрадовало, что я смогу объясниться с матерью наедине, без отца. Я быстро встал, поднял, вернее хотел поднять шторы, и вдруг споткнулся о какой-то предмет, стоявший посреди комнаты. Это был мой старый студенческий чемодан.

Меня словно громом ударило, а получать удары я не привык. Старая, злосчастная вспыльчивость овладела мной, я схватил облезлый, пахнущий плесенью чемодан и изо всех сил швырнул его в дверь. Веселое, визгливое пение Юдифи сразу оборвалось. Я услышал, что она всхлипывает, но не так, как во время припадков, нарочито и пронзительно, а по-другому, мягче и естественней. Я быстро оделся. Уложить ли мне вещи? Добиться ли последнего, решительного разговора с матерью? Разве она не слышала, как я швырнул чемодан? До меня доносился ее голос: она утешала Юдифь и шепталась с кухаркой. Я наскоро умылся и выбежал в столовую. Юдифь была еще здесь, расстроенная, хмурая, но слезы ее уже высохли. Вошла кормилица с Виктором, только матери не было видно. Я спросил, где она…

— Госпожа профессорша вышла.

— Как, в девять часов утра?

Служанки пытались что-то сказать, они всегда были преданы мне, но я понимал, что мне не следует пользоваться их информацией.

Я собрал все свои вещи. У меня было мало костюмов и не слишком много белья, и я все удобно уложил в чемодан. Когда я стоял на коленях, склонившись над чемоданом, меня пронизывала уже не боль, а скорее радость. Я понял, быть может, впервые, что значит быть свободным.

Я спустился по лестнице и оставил чемодан внизу у портье. Я не хотел, чтобы моя свобода была построена на недоразумении, я не хотел по недоразумению терять родительский дом, к которому был привязан всем сердцем. Я знал, что, как только вернутся отец и мать, портье доложит им, что я оставил у него чемодан с вещами, и, если родители не хотят прогнать меня из моей комнаты, все еще может уладиться.

Первым делом я, конечно, направился к Валли. Увидев меня в своей комнатушке, она слегка побледнела и смутилась. Она штопала чулки и не прервала работу, покуда я не взял у нее из рук чулок и иголку.

— Я думала, что больше не увижу вас, — сказала она, и сдержанный тон, каким она произнесла эти слова, поразил меня больше, чем их содержание. Я посмотрел на нее.

— Да разве ты любишь меня? — вырвалось у нее вдруг, и яркий румянец залил ее лицо до корней густых, темно-каштановых, шелковистых волос.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26