Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бедный расточитель

ModernLib.Net / Классическая проза / Вайс Эрнст / Бедный расточитель - Чтение (стр. 16)
Автор: Вайс Эрнст
Жанр: Классическая проза

 

 


Я ушел. Назавтра я пришел опять, но меня не впустили. Он был беспокоен, и его посадили в ванну. На третий день мне сказали, что он спит. На четвертый меня провели в палату, но он бросился на меня и стал душить (а ведь он был так слаб и хрупок!), и его насилу от меня оттащили.

В начале следующей недели я пришел снова и принес весь мой хлебный паек, ему он был нужнее. Но мне пришлось целый день таскать хлеб с собой — с лекции на лекцию, а вечером отнести домой. Перикла увезли родные. Под надзором надежных смотрителей его доставили в морауэровскую лечебницу. Я знал ее, однажды в детстве, много лет назад, я зимним вечером ездил туда с отцом.

Зимой 1917 года я получил приказ явиться на переосвидетельствование в Радауц, где опять стоял мой полк. Я отправился, исполненный радости и больших надежд. Мне не было еще и двадцати семи лет. Я был совершенно здоров, не считая неподвижного колена. С войной я покончил. С отцом почти помирился. В эскадроне меня встретили очень тепло, и я снова увидел Эвелину. Она стала еще красивее. Но ее огромные серо-стальные глаза горели болезненным огнем, и она почти беспрерывно покашливала. Майор собирался на фронт.

Меня переосвидетельствовали. Я был признан на долгое время негодным к военной службе; меня могли использовать только на канцелярской работе. Но так как солдат в канцеляриях, по-видимому, хватало, то мне предоставили на выбор остаться в армии или демобилизоваться. Я предпочел последнее. Размеры моей пенсии еще не были определены.

Вечером, накануне отъезда домой, я отправился с прощальным визитом к майору. Эвелина была так хороша, что мне было больно смотреть на нее. И все-таки, видя ее, я чувствовал покой и умиротворение. Никогда еще я не испытывал ничего подобного. Я старался быть мужественным, сдержанным и ничем не выдать своей любви. Я готов был благодарить бога, если бы только верил в него. Но я уже не верил. Нет, все-таки верил. Я стремился возвыситься до Эвелины, но не знал, что нужно для этого сделать. Я не осмеливался даже глядеть на нее.

На Эвелине были необычайно дорогие бриллианты, говорили, что муж ее несметно богат. Он поставлял государству зерно и скот из своих необозримых поместий. Огромные бриллианты чистейшей воды — их мерцающий неверный блеск казался мне жутким — качались в ее маленьких розовых ушах.

В доме майора имелось все, чего мы давно уже были лишены, но за столом я почти ни к чему не притронулся. Мне хотелось хоть на минуту остаться с ней наедине и спросить, что означают буквы, которые стояли вместо подписи на ее открытках. Но когда майор предоставил нам эту возможность, на меня напал безумный страх, сердце бешено заколотилось и я замолк, смущенно перебирая блестящие пуговицы на своем старом мундире.

Эвелина холодно глядела на меня. Она поправила прическу. Потом закашлялась и принялась курить. Как мог я думать, что она когда-нибудь будет принадлежать мне? Но я любил ее так сильно, так — на всю жизнь, я был доволен уже тем, что она живет на свете…

Уже в передней, надев темно-синюю венгерку, я собирался проститься с супругами, как вдруг майора попросили к телефону. Эвелина стояла около меня. Я вдыхал ее нежные, горьковатые, чуть пряные духи, я видел большие камни, сверкающие в ее продолговатых бархатистых ушах. Мы слышали голос майора. Она слегка наклонилась ко мне, ее пепельные пушистые волосы развились, большой камень левой серьги коснулся моего лица, может быть, она это сделала умышленно. Шаги майора приближались, она сказала громко, так чтобы он слышал:

— Майор уезжает в Албанию, мы еще увидимся.

Майор стоял перед нами. Лицо его было, как всегда, холодно, строго официально.

Я встал во фронт, отдал честь. Он тоже выпрямился, потом поклонился и сказал с легким польским акцентом:

— Я уезжаю в Албанию. Мы еще увидимся?

Я звякнул шпорами в последний раз. В гостинице я сменил мою еще элегантную форму на очень поношенный штатский костюм и с ночным поездом вернулся в город, где жили мои родители, ребенок, жена, сестры и братья. Этим летом мы не уезжали за город, потому что моя мать должна была родить. Она уехала в санаторий. Хозяйство вела моя жена. Валли выписала из Пушберга служанку. Однажды в нашем присутствии она назвала эту служанку кухонной феей. Я понял, что жена забыла прежние унижения и чувствует себя хозяйкой в нашем доме. Зато мне казалось, что на сыне моем отразились колотушки, которыми мать награждала его, когда он был еще у нее в утробе. Он немного дичился, избегал меня и не чувствовал себя дома среди моих многочисленных веселых братьев и сестер. Он тревожил меня. Но жена только улыбалась, она нисколько не боялась ни за него, ни за себя, все казалось ей совершенно естественным, она была довольна жизнью.

Моя мать родила дочку, которую назвали Терезой-Августой.

Я с каждым днем все больше думал об Эвелине. Я вспоминал, как она курила сигарету и как малюсенький клочок папиросной бумаги прилип к ее нижней губе. Мне грезилось, что клочок этот — я, и еще мне грезилось, что я сжимаю Эвелину в своих объятиях, что я сжигаю ее, — не медленно, как сигарету, — а как сильный, веселый, всепожирающий огонь. Мы не переписывались. Ее брат Ягелло тоже перестал мне писать.

Глава четвертая

1

Меня очень угнетало, что я ничем не могу помочь моему другу. Отец угадал мое настроение.

— Разве я не был прав, когда уговаривал тебя не выбирать самую бесперспективную из всех бесперспективных областей медицины? Отдавай все свои силы душевнобольным, днем и ночью, работай даже бесплатно, все равно ты ничего не добьешься. Отделение для безнадежных! Да разве это может удовлетворить молодого, деятельного человека!

Я не уступал, но слова его все-таки возымели некоторое действие. Теперь я часто бывал у родителей. Доставать продукты было очень трудно. Чем больше людей столовалось сообща, тем легче было раздобыть масло и другие продукты по карточкам. В создавшихся условиях моя жена оказалась замечательной хозяйкой. В течение всей войны ей удавалось поддерживать силы моей стареющей, истощенной частыми беременностями, от природы хрупкой матери. Это было очень нелегко.

Даже отец признавал заслуги Валли.

— Разве я был не прав? — спрашивал он меня. — Как хозяйке Валли цены нет, да мы и не платим ей, но Валли — твоя жена?..

Он не договаривал. Я знал, что и этот намек относится к моей специальности: «Я предостерегал тебя от женитьбы, ты не послушал меня, ты несчастлив. Теперь ты снова решил идти своим путем. Я снова предостерегаю тебя…» и т.д. Я все еще твердо держался своего намерения. Отец попросил меня помочь ему вести прием. Я сдал уже все экзамены, получил звание доктора медицины, как это значится в наших дипломах, и ждал только вакансии, чтобы занять место ассистента в психиатрической клинике. После окончания института я, из соображений экономии, немедленно отказался от комнаты у моей старой хозяйки и, дожидаясь, когда смогу переехать в клинику, жил покамест в семье. Именно в это время отец и познакомил меня с самыми легкими случаями глазных заболеваний.

— Что это? — спросил он, например, когда исхудавшая, плохо одетая женщина привела к нам на прием свою неистово орущую дочурку. Это был истощенный, отекший ребенок лет двух, который перенес корь. Только прекрасные черные, как смоль, волосы девочки еще сохраняли блеск. Околоушные железы у малютки распухли. Она изо всех сил прижимала ручонки к глазам и, не переставая, орала благим матом.

— Скрофулез — «реповое брюхо», — сказал я, осторожно проводя по вздутому животику. Так оно и было.

Отец на фронте. Мать и ребенок питаются почти одной репой. Однако деньги у матери были — она заплатила за визит.

Отец начал исследовать опухшие и слезящиеся глаза ребенка.

— Мицци слепа, — сказала мать, плача.

— Не думаю, — ответил мой отец. — Ну-ка, крепче держите девочку за руки, я должен ее осмотреть, иначе она действительно может ослепнуть.

Но мать держала девочку недостаточно крепко. Та вдруг вырвалась и, перебирая ручонками, быстро поползла по полу и забилась в темный угол.

— Достань-ка ее, сын мой! — сказал отец и, обращаясь к матери, приказал: — Подождите за дверью!

Женщина повиновалась. Да и кто осмелился бы противоречить моему отцу?

— У ребенка светобоязнь, и недаром, — сказал отец, когда мы с девочкой остались одни. — Я покажу тебе, как в этих случаях следует раскрывать веки. Я открою левый глаз, а ты попробуй открыть правый.

Он раскрыл опухшие веки, покрытые корками гноя и запекшейся крови, так осторожно, как я не мог сделать при всем старании. Ребенок замолчал. Отец исследовал роговицу, зеркало, укрепленное у него на лбу, отбрасывало свет на больной глаз. Вся роговая оболочка была покрыта крошечными серыми бугорочками, казалось, что глаз посыпан песком.

— Да, правильно, экзематозный конъюнктивит. Исследуй теперь второй глаз. Твоя очередь, сын.

Я отпустил ребенка, подошел к умывальнику и тщательно вымыл руки. Мыло военного времени было прескверное, мыть руки приходилось очень долго. Отец терпеливо ждал, держа ребенка на коленях. Наконец я вернулся и осмотрел второй глаз, к сожалению, не так ловко и безболезненно, как отец. На правой роговице оказалось несколько узелков, величиной с просяное зерно. Отец помогал мне, вытирая клочком лигнина обильные слезы, катившиеся по лицу ребенка. Потом он спросил, какое лечение я применил бы. У меня в памяти еще свежи были экзамены, я предложил каломель.

— Слишком сильно! Неплохо, но для начала положим согревающий компресс. Каломель начнем применять только завтра.

Мы позвали мать и велели ей снова подержать ребенка, который, то ли по привычке, то ли вправду от боли, тотчас же прижал к глазам грязные худые ладошки. Наконец, мы наложили повязку и велели матери прийти на другой день. Отец взял деньги за визит, потом искоса поглядел на меня и задумался. Казалось, он принимает тяжелое решение. Наконец он велел женщине подождать, ушел к нам в комнаты и скоро вернулся с бутылкой рыбьего жира, который предназначался для маленькой, немного рахитичной Терезы-Августы и был большой ценностью в те времена. В свободной продаже его давно уже не было. Глаза матери засияли, она чуть не выронила драгоценный подарок. Добродушно улыбаясь, отец выпроводил ее, а заодно и меня. Очевидно, следующий пациент не годился для приобщения меня к лечению глазных болезней. Это был либо особо сложный случай, либо какое-нибудь высокопоставленное лицо. Вечером, после скромного ужина, мы еще побеседовали несколько минут, и отец сказал:

— У тебя неплохие руки, и со временем ты стал бы недурным окулистом. Но принуждать тебя — сохрани боже! Ведь правда же, я никого не принуждаю, милая моя доченька Валли?

Валли покраснела, но ничего не ответила. Мир в доме был давно восстановлен.

Золотушный ребенок заметно поправлялся. Роговица, вначале воспаленная, покрытая узелками и чрезвычайно чувствительная к свету, скоро стала совершенно прозрачной, и ребенок перестал бояться света. Через несколько недель девочка почти выздоровела и смеялась, как только завидит нас, бывало, издалека.

Во мне невольно начал просыпаться интерес к глазным болезням, и я обрадовался, когда наконец пришло приглашение из психиатрической клиники и у меня уже не оставалось права выбора.

В последнее время я часто исследовал глазное дно: для этого пользуются всем известным глазным зеркалом, этим маленьким, гениально придуманным инструментом. Я исследовал, и отец исследовал. Но какая разница! Он с первого взгляда схватывал бесчисленные мелкие, но чрезвычайно важные детали, я же обнаруживал их с превеликим трудом. Когда отец брал инструмент в руки, казалось, что инструмент, словно по волшебству, движется сам собой, отец причинял боль, только если ее абсолютно нельзя было избежать, и больные понимали это. Я не видел еще, как он оперирует катаракту, — серьезные операции он делал у себя в глазном отделении лазарета, расположенного в пригороде, или в большой частной клинике, но я представлял себе, как мастерски он работает.

Вначале он заставлял меня исследовать под его наблюдением глазное дно через зрачки, расширенные атропином. И я рассматривал внутренность глаза, испытывая совсем иной интерес, чем в ту пору, когда был студентом. Правда, это были еще не мои пациенты, но они были пациентами моего отца. Искусство врачевания не было уже для меня отвлеченной наукой, оно претворилось в плоть и в кровь. Мы, отец и сын, несли ответственность за судьбу больного. Мне пришлось приучаться к зрелищу страданий, но зато с каким изумлением и с каким восторгом перед величием природы смотрел я каждый раз на пурпур глазного дна и на белый кружок посредине — отдел мозга, то место, где зрительный нерв входит в глазное яблоко. Окулист видит мозг или по крайней мере какую-то жизненно важную часть его. От этого белого диска бегут, разветвляясь вверх и вниз, кровеносные сосуды, вены и артерии, одни — розовые, тонкие, другие — темные, винно-красные, более крупные и чуть более извилистые. Постепенно приобретая опыт, я научился видеть, как пульсируют эти сосуды. Для меня это было всегда великим мгновением. Как же еще может слабый, глупый человек, подобный мне, получить доступ к сокровенной природе? Я не хотел признаваться в этом, и все-таки я склонялся перед «зримой наукой».

Я начал поддаваться отцу, моему искусителю. Но разве он искушал меня со злым умыслом? Разве он не был самым близким мне человеком, желавшим мне только добра? Я оглядывался на себя, на старого студента — я ведь все еще был студентом — с неподвижной ногой и взрослым сыном. Чего я достиг? Эвелина не писала мне. Она была замужем, богата, ее мужа ждала блестящая карьера. А я все был ничем. Мой лучший друг сидел в сумасшедшем доме, я не мог даже на один день облегчить его жалкое существование, вернуть ему его высокий ум, продлить его жизнь. Моя жена, несмотря на все наши усилия, стала мне чужой. Сын избегал меня. Жена, вопреки моему желанию, воспитывала его в строго религиозном духе, и уже теперь шел разговор о том, что он поступит в духовную семинарию в Форарльберге. К чему же привело меня мое упрямство? Я нетерпеливо стремился к цели, которая, если верить отцу, совершенно не стоила того, чтобы ее добиваться. Значит, все мои усилия были просто упрямством на неверном пути. Может быть, я недостаточно бережно обращался с тем, что мне дала природа.

И все-таки я не уступал. Я уложил (в который раз?) мои пожитки в старый студенческий чемодан, где им все еще было слишком просторно, и на другой день собрался переезжать в психиатрическую клинику.

Случайно ли, нет ли, но на следующее утро отец заболел. Он не симулировал, ртуть на термометре показывала на несколько делений выше нормы, и пульс у него был учащенный. Отцу минуло уже 54 года, и, несмотря на всю энергию и умелость Валли, ему часто приходилось отказывать себе в еде, прежде всего ради Юдифи, которая не терпела простой пищи и предпочитала голодать, если не было деликатесов.

Отец меня не удерживал ни силой, ни хитростью. Но он вызвал во мне сострадание и жалость. Его высокий лоб облысел, зубы выпали (золота для моста не было, а вставного протеза отец не переносил). Да и его любви к холодному и красивому идолу, Юдифи, я тоже не завидовал. Сейчас он казался очень смиренным. Может быть, он решил, что скоро умрет? Не знаю.

— Когда я лягу в гроб, — сказал отец, — позаботься о братьях и сестрах. Ваша первейшая забота, твоя и Валли, должна быть, запомни это хорошенько, страховка Юдифи. Если не будет другого выхода, вложи в нее доходы с домов. Через несколько лет Юдифь будет миллионершей, и мы спасем наше состояние. Ведь правда?

Он лежал на смятой постели и смотрел на меня близорукими глазами, которые без очков казались какими-то беспомощными, старческими, и в то же время детскими.

— Да не тревожься об этом, в сущности, ты совершенно здоров, через несколько дней ты встанешь.

— Через несколько дней? А кто будет сейчас вести прием? У нас сейчас тьма пациентов, ты знаешь. Но я не держу тебя. Мне известно, что ты должен сегодня явиться в психиатрическую клинику. Поторопись, возьми извозчика, вот деньги.

— Спасибо, не надо, — сказал я, тронутый этим предложением. — Во всяком случае, я останусь до вечера, надеюсь, что температура у тебя упадет.

— Не знаю просто, как и благодарить тебя, — ответил он.

Я остался до обеда, я остался до вечера. Я позвонил старшему врачу в психиатрическую клинику. Он сказал, чтобы я поторопился, меня все ждут.

— Я не могу приехать сегодня, — соврал я, — у меня болит колено.

— Ах так, ну да, старая рана. Хорошо, приезжайте завтра, но ровно к девяти. Вы сейчас же получите небольшое отделение. Я лично введу вас в курс дела.

— Буду непременно, — ответил я.

— Пожалуйста, приезжайте, даже если колено будет ныть. Гофрат хочет удостовериться, что мы все в сборе, он должен уехать, он слышал о вас. Представьтесь ему, это простая формальность. Если колено потребует дальнейшего лечения, надеюсь, что это не понадобится, мы, коллеги, разумеется, придем вам на помощь. Вы были храбрым солдатом.

Отец с непроницаемой улыбкой слушал мой телефонный разговор.

— Все хорошо, — заметил он. — Я хотел сказать тебе, что недавно я говорил с Валли и, конечно, убедил ее не отдавать твоего Макса в духовную семинарию. Так когда же ты уезжаешь?

Я пожал плечами, готовый расплакаться.

— Когда же мы простимся? — спросил отец, пытаясь шутить.

Я покачал головой. Он давно понял, что я остаюсь. Через два дня температура у него стала нормальной, и, благодаря усиленному питанию, он быстро поправился.

2

Где мне было жить? Отец сообщил таинственным тоном, что нашел для меня ответственную работу. Место ассистента в том отделении госпиталя, которым он заведовал, а кроме того, у него в клинике. В госпитале работала молоденькая женщина-врач, ее нельзя было прогнать без причины. В клинике, где работы было мало даже для одного врача, легкую, но плохо оплачиваемую должность ассистента занимал очень дряхлый старик-неудачник.

— Не можешь же ты оставить его без куска хлеба! — сказал я.

— Как тебе будет угодно, великий друг человечества. Но у нас ты жить не можешь.

Он перечислил всех членов семьи и прислугу, включая только что поступившую кормилицу. Найти ее было очень трудно; женщины рожали все реже, а большинство матерей были так истощены и измучены, что у них не хватало молока.

— Я перееду к моей старой хозяйке, — сказал я.

— Тебе, конечно, хорошо и спокойно у нее, но можно ли будет в любое время вызвать тебя по телефону?

Я пожал плечами, охваченный гневом. Но я уже не был прежним. Война излечила меня от вспышек бешенства.

— У меня есть гораздо лучшее предложение, — сказал на другой день отец. — В одном из моих домов освобождается прекрасная квартира.

Валли слушала наш разговор, она сделала мне тайком знак. Уж не думала ли она, что я перееду в эту, квартиру вместе с нею и с сыном? Я промолчал.

— В сущности, она не свободна, нет, разумеется, — пояснил отец, — но у тебя есть на нее право. Тебе стоит только мизинцем пошевелить, и мы выселим жильцов.

Теперь я понял знак, который мне сделала жена. Она хотела предостеречь меня. Я был благодарен ей за ее великодушие.

— Я не могу этого сделать.

— Так, он не может, — обратился отец к Валли. — Вот он весь тут перед тобой — мой взрослый сын. Ему нужно, чтобы и овцы были целы и волки сыты. Как тяжелораненый, как обладатель медали за храбрость, как…

— Хватит! — крикнул я.

— Дай мне договорить! Я не собираюсь тебе льстить, напротив. Я хочу только сказать — ты мог бы добиться выселения любого жильца из моих домов. Но он не хочет, он не может. — Он передразнил мою интонацию. — Вот видишь, Валли, мы-то с тобой, мы должны были бы его знать, да мы и знаем его. Он всегда готов к величайшим жертвам, только бы не идти на малейшие уступки. Ну, как тебе угодно. Тогда мне ничего не остается, как уволить старого доктора, он все равно мой крест. Ты будешь ассистировать мне при операциях; в лазарете будешь оперировать самостоятельно, а ночевать можешь покамест (он посмотрел на Валли) в клинике, в дежурной.

Жена сообщила мне по секрету, что означало это «покамест». Отец намеревался очень дешево, чуть ли не даром, приобрести запущенную, но чрезвычайно аристократическую виллу с большим парком, и Валли вела переговоры от его имени. На этой вилле должна была соединиться вся семья. Места там, по-видимому, было так много, что предполагалось впоследствии тут же выделить квартиру для «нашей» взрослой дочери Юдифи, если через несколько лет, когда она выйдет замуж, все еще будет трудно с квартирами. Отец снова верил в победу монархии, и Валли, настроенная крайне недоверчиво, насилу удерживала его от чрезмерно большой подписки на военные займы; он полагал, что подписка доставит ему второй орден. Он все еще надеялся на орден Франца-Иосифа, хотя из его «Объединенного госпиталя по глазным болезням» и прочих начинаний ничего не вышло, и он с трудом избежал судебного процесса. Да, Валли часто служила теперь посредником между мною и семьей. Она все еще любила меня. Я был бы счастлив, если б мог ответить на ее любовь. Я уважал ее и знал, что теперь, добившись твердого положения для себя и для своего ребенка, она по мере сил будет заботиться и обо мне. Она уже не была тоненькой девушкой, как в былые годы. Но лишения военного времени почти не отразились на ней. Ее красивая походка, гордо откинутая голова, ее темные глаза, волосы, прелестные полные губы нравились очень многим.

Я был холоден, я видел в ней только хорошего товарища. Я изнывал, мечтая о том, чтобы Эвелина подала хоть признак жизни. Я ставил себе срок за сроком, месяц, полгода… Ни строчки. Ее брат писал мне часто, но он даже не упоминал ее имени. Я вынужден был прямо спросить его о ней — о ней и о ее муже. И узнал, что майор вовсе не находится на албанском фронте. Он решительно откинул все патриотические сомнения, терзавшие моего любимого друга — отца Эвелины, перешел на сторону Польши и вступил в «австрийский» отряд польского легиона в Люблине. Легион этот не признавал австрийского эрцгерцога королем Польши, он дрался за независимую Польскую республику. В этом письме Ягелло умалчивал о своей сестре. Лишь после вторичного вопроса мне удалось получить ответ, к сожалению, очень грустный: «Я хотел как можно дольше скрывать от тебя положение вещей. Я знаю, что ты дружен с нею, но теперь вынужден сказать тебе правду. Эвелина, очевидно, серьезно больна. Впрочем, жизни ее опасность не угрожает, так она пишет, но она никогда не верит в опасность. У нее всегда были слабые легкие, но мне кажется, что в последнее время у нее постоянно лихорадочное состояние. Пожалуйста, не показывай ей виду, что ты узнал об этом от меня. Адрес моей полевой почты меняется. Скоро я напишу тебе подробно. Моя книга о детском труде, к счастью, уже в печати. Надеюсь, что скоро смогу прислать ее тебе. Твой старый товарищ Я.»

Я не думал, что известие о ком бы то ни было еще способно вывести меня из равновесия. Начались мои бессонные ночи, ужасные, бесконечные дни, когда я ждал ответа на письмо к Эвелине. Домашние меня избегали. Мать даже побаивалась меня. Напрасно! Я был так убит, что, право же, никого не мог обидеть! Но стоило матери услышать, как я иду, тяжело волоча неподвижную ногу, она убегала. Она не любила печальные лица. Сама она так и не оправилась после последних родов.

Роды в сорок шесть лет! Неясное положение отца, возбуждение уголовного дела, которое произвело на нее еще большее впечатление, чем на него, мое неопределенное будущее, непокорная, холодная, надменная Юдифь, куча детей… Она никак не была уверена, во всяком случае, в отношении малышей, что сумеет их вырастить. А теперь еще горе, написанное на моем осунувшемся лице! К чему расспрашивать меня? Она обходила меня стороной. У нее не было и самого маленького пластыря, чтобы наложить его на мою большую рану. От Эвелины по-прежнему не было вестей. Глядя на меня, отец качал головой. Руки мои дрожали при самом легком пожатии, не могло быть и речи о том, чтобы доверить мне операцию глаза. Я так плохо исполнял свои обязанности в клинике, состоявшие главным образом в том, чтобы впускать капли и дезинфицирующие средства в глаза больным, играть в карты и болтать с выздоравливающими, что отец сожалел о том, что уволил старого врача. Наконец жена принесла мне открытку на мое имя. Я издали увидел Валли с этой открыткой в руках. В глазах у меня потемнело. Правое колено подогнулось. Я едва удержался на ногах. Я решил, что Ягелло извещает меня о смерти его сестры. Но я ошибся. Открытка была от нее. Содержание было очень кратким. «Спасибо! До скорого письма, с сердечным приветом!» И подпись — «Э.». Жена пристально наблюдала за мной.

— Кто это пишет тебе из Радауца?

— Товарищ по полку, лейтенант граф Эдгард Моциевич.

— Я не знала, что у тебя в гарнизоне есть близкий друг, который подписывается только инициалами.

— Да, это странно, — ответил я, — но мой товарищ Ягелло тоже подписывается: твой старый товарищ Я.

Я готов был плакать от радости. Мне захотелось быть добрым, порадовать чем-нибудь жену.

— Когда мы переезжаем? — спросил я ее.

— На виллу? — И глаза ее засияли. — Этой зимой. (1918.) А летом мы поедем все вместе в Пушберг, да?

Я ответил утвердительно, ей так хотелось этого. Может быть, ей казалось, что там, в старом деревянном доме, где когда-то началась наша связь, мы снова обретем друг друга. Я вздохнул с облегчением, ко мне сразу вернулась обычная энергия, я до поздней ночи занимался, читая специальный труд по глазным болезням, и попросил отца разрешить мне ассистировать ему на другой день при операции. Он удивился, но, разумеется, охотно разрешил.

Отец должен был сделать операцию глаукомы или так называемой желтой воды. Причиной этого еще не вполне изученного заболевания является иногда внезапное, иногда медленное повышение внутриглазного давления, ведущее к атрофии нерва и к слепоте. Глаукома встречается нередко. Один случай из ста падает на эту болезнь. А если учесть огромное количество сравнительно легких заболеваний, из которых складывается практика такого популярного врача, как мой отец, то и один процент — это очень много. Как часто жаловался отец на глупость, бездарность и небрежность окулистов, направлявших к нему таких пациентов. Но он никогда не высказывал своего мнения прямо в лицо коллегам, чтобы не отбить у них охоту обращаться за консультацией именно к нему. Врачи то и дело ставили ложный диагноз или применяли неверное лечение. Атропин, расширяющий зрачок, яд для глаза, склонного к глаукоме, а так как атропин употребляют при многих заболеваниях, то «дорогие коллеги» применяли его на авось, в любых случаях. Бывало и так, что врач принимал «желтую воду» за помутнение хрусталика, то есть за старческую катаракту, и утешал бедного больного тем, что она «созреет», а к отцу являлся уже ослепший человек, истерзанный ужасными болями, и ему ничем нельзя было помочь, разве что удалив слепой глаз, ибо при глаукоме слепота, к сожалению, вовсе не является завершением страданий. Болезнь эта известна с давних времен. Измерить внутриглазное давление совершенно точно, конечно, трудно, я очень скоро обратил на это внимание. Зато вдавленный сосочек зрительного нерва виден весьма отчетливо. В былые времена глаза, пораженные глаукомой, были обречены на слепоту — глаукома всегда поражает оба глаза. Но какому огромному количеству обреченных можно помочь своевременной операцией после гениального открытия Грефе! Открытие это было сделано случайно. Операция Грефе состоит в том, что из радужной оболочки иссекают клинышек. Почему эта операция почти всегда дает благоприятные результаты, до сих пор еще окончательно не выяснено.

Приступы глаукомы необычайно мучительны. Я понял теперь, почему многие больные глухо стонут и громко сетуют, я слышал это еще в детстве, у себя в комнате, которая находилась над кабинетом отца. Боль гнездится в голове, в ушах, даже в зубах. Она лишает несчастного сна и аппетита. Отца часто вызывали к больным, у которых появлялся жар и начиналась рвота, но у которых ничего нельзя было констатировать, кроме мутноватой роговицы, опухших век и, в самых тяжелых случаях, кроваво-красной слизистой оболочки. Первые приступы, как правило, проходят. К глазу, который во время приступа почти перестает видеть, снова возвращается зрение. Больной — обычно это пожилые люди — думает, что он выздоровел.

— Благодарю вас, господин профессор, — сказал один наш пациент на другое утро, — я опять могу читать и писать.

— Да, вы выздоровели! Но чтобы дать вам полную уверенность, мы сделаем вам операцию. Дело идет о пустяковом хирургическом вмешательстве. Через неделю вы забудете все свои горести, а что касается платы, я пойду вам навстречу, ведь теперь война.

Возможно, что перспектива отделаться дешевле, чем обычно, заставила пациента подвергнуться операции. Я спрашивал себя, почему отец не сказал этому человеку правды. Отец считал это излишним. А кроме того, он не хотел волновать больного. Не из человеколюбия, в этом я убедился в других случаях. Он щадил его как окулист, зная, что при сильном волнении второй, здоровый еще глаз тотчас же заболеет глаукомой. На этот раз отцу, как всегда, ассистировала молоденькая женщина-врач, так что мне оставалось только смотреть — и восхищаться им. Воспаление затрудняло разрез радужной оболочки. После операции, оставшись со мной наедине, отец обратил мое внимание на опасности, которые таил данный случай. Хирургу следует быть очень осторожным, чтобы не повредить переднюю капсулу хрусталика, непосредственно прилегающую к радужной оболочке. Малейшего неосторожного движения больного, малейшей дрожи в руке хирурга совершенно достаточно, чтобы погубить глаз. Хрусталик, оболочка которого повреждена, набухает; он, словно разбухшая губка в футляре, еще увеличивает давление, и тогда глаз потерян. Но это лишь одна из многих опасностей. Кровоизлияние в радужной оболочке столь же опасно. Края раны вообще нелегко затягиваются, но если рана затянется, а между краями попадет посторонняя ткань, то глазу опять-таки грозит слепота. Как часто восхищал меня отец, волшебная легкость его руки, его безошибочно верный глаз, его непоколебимое спокойствие!

— Как ты мог находить время не только для своего призвания, но еще и для нас? Как можно, так работая, помнить о чем бы то ни было еще?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26