Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перуновы дети

ModernLib.Net / Историческая проза / Валентин Гнатюк / Перуновы дети - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Валентин Гнатюк
Жанр: Историческая проза

 

 


Валентин Сергеевич Гнатюк, Юлия Валерьевна Гнатюк

Перуновы дети

Пролог

Лета 1676 от Р. X. Харьковщина

Полковник чувствовал себя уставшим. И эти сожжённые книги… Они так и продолжали стоять перед глазами. В жилах полковника текло много разных кровей, но более всего от вольных донских казаков и гордых польских шляхтичей. Как человек весьма образованный, в глубине души он сокрушался гибели редкостных вещей. Огню всё одно, что глодать, книги или поленья, а каким украшением книжного собрания могли стать деревянные дощечки!

Солнце уже стало изрядно припекать, когда Донец-Захаржевский вместе с полковым писарем и двумя казаками въехал на широкий двор городской управы. Следом вкатилась телега, которой правил пожилой хитроватый казак Евлампий с пышной окладистой бородой.

Сам харьковский воевода Ерофей Захарович Молодецкий, невысокого роста, плотный и осанистый, стоя на заднем крыльце, распекал за что-то караульного пристава.

Увидев въезжающих, воевода, пригрозив приставу в другой раз отправить самого за караул, отпустил его коротким повелительным жестом. Пристав мигом исчез с глаз долой.

Воевода спустился с крыльца навстречу Захаржевскому, с которым они были давние приятели.

– Рад, рад видеть тебя, Григорий Михайлович!

– Здравствуй, Ерофей Захарович! – отвечал Захаржевский, спешившись и отдав казаку поводья. – Вот приехал у тебя бумаги фуражные подписать да распоряжения кой-какие. Прошка! Подай его милости наши хартии!

Писарь с почтительным поклоном передал подготовленные бумаги.

– Ну-ну, – пробормотал воевода, – поглядим. Отнеси покуда мне на стол, нехай мой старший писарь проглядит, а я потом подпишу.

Прохор пошёл в здание управы.

– А это что? – спросил воевода, кивнув на телегу, из которой казаки выгружали увесистый бочонок.

– Гостинец, – улыбнулся Захаржевский. – Не побрезгуй, Ерофей Захарыч, прими. Это крымское вино.

Воевода ласково погрозил пальцем:

– Ох, чую, Григорий Михайлович, ежели б не оказия, так и не заехал бы к старому другу! Ну ладно, ладно, – успокаивающе похлопал он Захаржевского по плечу. – Слыхал о твоих заботах, имение приобрёл, дом новый строишь…

– Твоя правда, Ерофей Захарыч, – развёл руками Захаржевский, – столько хлопот. Но уже дело вроде к концу движется, Бог даст, к осени въедем. Так что уважь, милости прошу на новоселье с супругой и детьми!

– Непременно, непременно. А сейчас пойдём, Григорий Михайлович, отобедаем да кваску выпьем холодненького, жара какая сегодня! – Воевода, сняв фуражку, вытер платком вспотевшую лысину и шею.

– С удовольствием, – согласился Захаржевский, – с раннего утра в дороге, торопились, чтоб на торг поспеть.

Обедали в комнате, выходившей окнами на городскую площадь. Целовальник принёс жирный малороссийский борщ с чесночными пампушками, гречневую кашу с телятиной и печёных угрей. На десерт – холодец из крыжовника, фрукты. Поставил водку в турецком серебряном кувшинчике и серебряные чарочки.

– Прошу без церемоний, у нас всё по-простому, – пригласил воевода и велел прислужнику. – Принеси-ка, братец, нам ещё того вина из бочки, что пан полковник прислали, отведаем!

– Слушь, ваша ясновельможность!

– Давай выпьем, Григорий Михайлович, за нас, старых вояк. Славный был тогда поход на Крым, как мы турок с татарами били! А нынче уж не то, хлипкий народ пошёл… Ну, со свиданьицем!

Выпив, крякнули и принялись за еду.

– Ерофей Захарович, – спросил Захаржевский, управившись с борщом, – я вижу, на площади срубы поставлены и народ собирается, никак казнь намечена?

– Да, указ государев намедни получили по делу чернокнижников, – отвечал воевода, беря кусок угря.

– Припоминаю, – наморщил лоб Захаржевский, – года два тому тоже какого-то колдуна взяли?

– Это он самый и есть. Пока дознание вели, свидетелей опрашивали, три селения по сему делу привлечено было, около сотни человек. Потом дело государю отправили. Теперь вот дождались Высочайшего указа. Сгорит нынче колдун вместе с братом своим и книгами богомерзкими. Ох, грехи наши тяжкие! – вздохнул воевода, перекрестившись на висевшую в углу икону. – Раньше много их было, – продолжал он, наливая вина из резного деревянного ковша в чарочку, – я имею в виду, колдунов и ведьм всяких, в каждом селении водилось не менее чем по пяти человек. Да прежний наш самодержец, благочестивейший царь Алексей Михайлович, извёл бесовское племя, ох и сгорело их сколько, доложу тебе! Нынче такие дела уже не часто встретишь, так что советую поглядеть. Доброе вино! – похвалил воевода и принялся за кашу.

– А этот, видно, весьма опасен?

– Ещё как! Еретическими наговорами из волшебных книг людей портил и прельщал, к малым детям и больным в дом ходил и чинил над ними бесовские волхвования. За подобные дела уже дважды был бит плетьми и к нам в украинные земли на поселение сослан. Однако и тут от своих богомерзких дел не отрёкся. Сельский поп с дьячком челобитную подали, да ещё сродственники тех, кто чародейством испорчены были или померли. Когда сыск производили, на дальней заимке толчёных трав несколько мешков взяли, узлы с пучками всякими и кореньями, а книг разных отречённых, почитай, целый воз! Так-то, дражайший Григорий Михайлович, это тебе не ваши полковые дела!

– Что же, колдун во всём сознался?

– Под пытками попробуй не сознайся. Один, правда, покрепче оказался. Зато брат его, как только дьяк пятки поджарил, сразу про всё рассказал. Да и свидетелей столько, и книги – признавайся не признавайся, а еретичество налицо.

Шум на площади усилился и перешёл в тревожное гудение.

– Видать, чернокнижников везут, – сказал, поднимаясь, воевода. Перекрестившись в святой угол, воевода с полковником надели головные уборы и пошли к выходу.

В это время со стороны двора донеслась громкая перебранка. Выйдя на заднее крыльцо, увидели приказного дьяка, который ругался с караульным приставом.

– А я реку, давай лошадь с телегой, да поживей, душа твоя нечестивая! Вишь, колдунов уже везут. Что ж мне, эдакую пропасть узлов окаянных на плечах прикажешь тащить к срубам, ирод ты великогрешный, а?

– Ну, нету телеги, с утра об этом думать надо было, а теперь все лошади и возы по делам разосланы.

– А я с утра не мог про сие думать по причине важных и спешных государственных дел! – жёлчно кричал дьяк, тряся козлиной бородкой.

– В кружечной ты свои дела справлял, думаешь, мне неведомо? – зло отвечал пристав.

От этих слов дьяк взвился как ужаленный и заверещал ещё громче, брызгая слюной.

Воевода поморщился, будто откусил пересоленный огурец.

– Ох и мерзопакостный голос!

Захаржевскому вдруг ясно представилось, как этот тщедушный дьячок с вкрадчивым ядом в голосе подзадоривал узников: «Не помнишь, кого ворожбе обучал? Так сейчас, голубь ты мой сизый, поможем… Ну-ка, Федька, подсыпь горяченьких углей молодцу под пятки, может, Господь память-то ему возвернёт! Поболе сыпь, не жалей для спасения души грешной!»

– Голос и впрямь не серебро, – согласился полковник. – А пущай берёт мой воз, – предложил он. – Евлампий всё одно прохлаждается.

– Афанасий! – окликнул воевода. – Вот пан полковник дозволяют свой воз взять, а про твои грехи мы после потолкуем. Митрофан, – обратился он к приставу, – неси ключи от амбара, открывай, да грузите всё, живее!

Обрадованные пристав с дьяком поспешили к амбару, где под караулом в отдельной каморе хранились отобранные у чародеев вещи, травы и прочие доказательства их зловредной деятельности.

– Евлампий, подавай к амбару! Фёдор, Григорий, подсобите! – окликнул полковник казаков.

Под визгливые покрикивания дьяка казаки стали выносить из каморы скарб чернокнижников. Воевода с полковником тоже подошли к возу, на котором уже высилось несколько мешков с травами, а из широкого, связанного концами рядна торчали коренья.

– Всё сразу не поместится, траву потом, следующим ходом, давай первым делом богомерзкие книги! – распоряжался дьяк.

Дюжий казак Григорий, подойдя, грохнул тяжёлый полосатый чувал, старый, с проеденными мышами дырками. Гнилая завязка лопнула, и из прорехи высыпалось несколько деревянных дощечек с вырезанными на них не то буквами, не то знаками.

Захаржевский взял одну из дощечек, повертел, ковырнул ногтем облезшее покрытие.

– По всему, старинные доски, – обратился он к воеводе. – Дерево вон какое тёмное, лак почти стёрся, кое-где шашель начинает бить… – Полковник потянул из разорвавшегося чувала вторую доску, но вместо одной вытащил целую связку дощечек, скреплённых с одной стороны железными кольцами. – Гляди, Ерофей Захарович, – удивился Захаржевский, беря связку, – и впрямь книга, только деревянная. Едва ли и сам чернокнижник мог её прочесть, как думаешь? Я библиотеку давно собираю, книги люблю, но таких никогда не видал. Слыхивал только, что были когда-то деревянные книги, а вот в руках впервые подержать довелось…

Воевода вскользь взглянул на дощечки и только махнул рукой.

Казак принёс ещё охапку книг, высыпал их на толстый слой сена, устилавшего дно, и снова скрылся в проёме амбара.

Глаза Захаржевского обратились на большую книгу в красном сафьяновом переплёте с полуистёртой вязью золочёных букв. Сафьян был местами протёрт насквозь, но углы, окантованные серебряными накладками тонкой чеканки, остались целы, и книга имела ещё довольно приличный вид.

Захаржевский взял её, раскрыл. Внутри на тонких пергаментных листах красными, частью выцветшими чернилами был выписан удивительным каллиграфом рукописный текст, заглавные буквицы которого переплетались с дивными растениями и птицами. С трудом полковнику удалось разобрать первые слова в сложной вязи заглавия: «Сказъ о Св… ве… ромъ… нязе юевскомъ».

Что за «Св-ве»? Савве? Или святом Савле? Постой! «… нязе юевскомъ» – может быть «о Святославе, князе киевском»?

– Ерофей Захарович, ваша милость! – доложил пристав. – Чернокнижников привезли!

– Заканчивайте скорей! – поторопил воевода. – Идёмте, Григорий Михайлович.

– Да, да, сейчас, – отвечал Захаржевский, кладя книгу обратно. Мельком выхватил названия других книг, записанных, видимо, самим чернокнижником от руки неровными буквами: «Звездочтец», «Громовник», «Коледник», «Волховник». Уловив на себе пристальный взор Евлампия, спохватился, что слишком увлёкся просмотром еретических книг, и поспешил вслед за воеводой.

Евлампий принялся плотнее укладывать мешки и связки. Наконец дьяк уселся рядом на передок и приказал:

– Трогай!

Воз выехал со двора управы и, сопровождаемый казаками, направился к срубам.

Воевода, переговорив со стрелецким начальником, велел подать коней, и они с Захаржевским верхом поехали сквозь расступающуюся толпу к центру площади.

Стрельцы в своих красных кафтанах бердышами оттесняли слишком любопытных зевак, пытавшихся проскочить сквозь оцепление.

– Всё готово, вашь высокородие! – доложил стрелецкий сотник. – Можно начинать!

Воевода огляделся и, найдя, что всё идёт как надо, согласно кивнул.

Осуждённые, доставленные под усиленным караулом на специальной телеге в железной клетке и закованные в цепи, сидели отрешённо, не глядя на теснящуюся вокруг толпу, словно не они являлись причиной предстоящего действа.

Клетку отворили, буквально выволокли оттуда братьев, потому что сами они идти уже не могли, и потащили к срубу. Палачи и их подручные помогли караульным втащить осуждённых на помост и приковали с двух сторон к столбу на всеобщее обозрение.

Кто из братьев старше, теперь судить было трудно, оба представляли ужасное зрелище: одинаково измученные и изувеченные пытками, обросшие, в изодранных рубахах и портах на тощем теле. Оба, видимо, отличались прежде недюжинным здоровьем, если смогли вынести все пытки, не помереть и не сойти с ума, как это происходило со многими. В таком случае высшему начальству отписывалась бумага, что означенные люди удавились, отравились зельем, учинили над собой смертоубийство либо просто «померли за караулом своею смертью».

Один из братьев был понур, с потухшими очами, и лишь стонал, когда его вывороченные в суставах руки и ноги крепко пригвождали к дереву.

Второй, что пониже ростом, окидывал площадь странным, жутко горящим взором.

– Не гляди колдуну в глаза! – крикнул кто-то в толпе неподалёку. – Положит заклятие, потом уже никто не снимет!

– Точно, в предсмертный час у него самая сила, её демоны приумножают, так вокруг и вьются. Детей, детей прячьте!

Когда колдунов привязали к столбу, приказной дьяк с царской хартией и печатью на шнуре гордо взошёл на помост, прокашлялся и стал громко читать своим высоким дребезжащим голосом:

– По Высочайшему указу… Великого государя, царя, самодержца всея Великия и Малыя и Белыя Руси… Ввиду того, что многие незнающие люди в польских и украинных землях, забыв страх Божий, и не памятуя смертнаго часу, и не чая за то себе вечные муки, держат отреченыя еретическия и гадательные книги, и письма, и заговоры, и коренья, и отравы, и ходят к колдунам и ворожеям, и на гадательных книгах костьми ворожат, и теми кореньями и отравы, и еретическими наговоры многих людей насмерть портят, и от тое их порчи люди мучатся разными болезнями и помирают, строжайше повелевается…

Дьяк сделал многозначительную паузу и строго посмотрел на стоявших впереди свидетелей, проходивших по делу о колдовстве.

– Повелевается, – продолжал он, – чтоб люди те впредь никаких богомерзких дел не держались и те б отречённые и еретические книги, и письма, и заговоры, и гадательныя книжки, и коренья, и отравы пожгли и к ведунам и ворожеям не ходили, и ведовства не держались, и людей не портили!

Притихшие было свидетели, услышав, что карательных мер к ним применять не будут, радостно зашевелились.

– Относительно же чернокнижников Тимошки и Софрошки Савиновых, – читал далее дьяк, добавив в голосе грозных нот, – которые от таких злых и богомерзких дел не отстали и Указ, воспрещающий бесчинства и чародейства, неоднократно нарушили, за то воеводе харьковскому Ерофею Захаровичу Молодецкому повелеваю дать сим злым людям и врагам Божиим отца духовного, сказать братьям Савиновым их вину в торговый день при многих людях и казнить смертью – сжечь в срубе с кореньем и травы безо всякия пощады, а домы их разорить до основания, чтобы впредь злыя их дела николи нигде не вспомянулись, а иным неповадно было наговоры читать и людей до смерти кореньем втравливать…[1] Указ подписан… именем Великого самодержца Фёдора Алексеевича… Июля месяца, дня третьего, лета одна тысяча шестьсот семьдесят шестого от Рождества Христова…

Отец Иннокентий, назначенный духовником, уже поднимался на помост. Несмотря на жару, он был в полном облачении. Подойдя вначале к тому, что был выше ростом, стал говорить с ним. Захаржевский улавливал не все слова, он только видел бледное лицо приговорённого и глаза, полные смертной тоски, из которых, при обращении к нему священника, полились обильные слёзы.

– Веруешь ли ты во Христа? – спросил, поднимая большой золотой крест, отец Иннокентий.

– Верую… – всхлипнул осуждённый.

Священник снова спросил:

– Веруешь ли во Христа?

– Верую, отче! – с безысходной мольбой и отчаянием ответствовал тот.

И в третий раз вопросил духовник:

– Воистину ли веруешь?

– Воистину верую, отче!

– Слава тебе, Владыко, Христе Боже, человеколюбче, ибо примет смерть Софрон Савинов рабом твоим!

И, перекрестив широким знамением, духовник протянул крест для целования.

Как в предсмертной агонии дёрнулся осуждённый навстречу, но почерневшие цепи, глухо звякнув, остановили порыв, и он, слегка коснувшись распятия губами, вновь обмяк и обречённо повис, понурив голову. Потом рванулся, задёргался и стал истошно вопить:

– Люди добрые, за что? Невиновен я, православные, именем Христа и матушки нашей Богородицы лечил людей! У кого хошь спросите! Отпустите меня, а-а-а!

Женщины в толпе запричитали, завсхлипывали, истово крестясь.

– Он моему Митьке огневицу вылечил, – вполголоса со слезами на глазах сказала одна селянка другой.

– Цыть! – шикнула та. – Хочешь, чтоб и нас к еретичеству приписали? Молчи!

Отец Иннокентий между тем, тяжело отдуваясь, подошёл ко второму еретику.

– Покайся, очисти душу перед кончиной! – сказал ему священник.

– Не в чем мне каяться, – ответствовал слабым, но твёрдым голосом осуждённый, – не делал я людям зла…

– Перед Богом ответ держать будешь, подумай, не богохульствуй в свой смертный час. Гореть ведь будешь, окаянный, в вечной геенне огненной! – стал терять терпение духовник.

Возникла пауза.

Колдун поднял глаза, посмотрел в голубое небо, сощурился на жаркое солнце. Потом, как будто оттуда к нему пришла неведомая сила, расправил искалеченные плечи и заговорил окрепшим голосом:

– Перед честным народом, перед богом Всевидящим, перед небом этим синим и солнцем праведным, в сей смертный час клянусь, что не творил зла ни людям, ни детям, ни скотам, а лечил их только во здравие! Да услышит меня Господь Всевышний и простит, и вы простите, люди добрые, ежели завинил в чём невольно…

– В глаза, в глаза не гляди! – вновь тревожно зашептал чей-то голос.

Отец Иннокентий поспешно осенил еретика знамением и приложил крест к его сухим губам. Резко повернувшись, чтобы идти, он вдруг почувствовал головокружение. Может, сказалась жара и плотный обед с водкой накануне, но в глазах потемнело, и священник, протянув руку вперёд, покачнулся, подобно беспомощному слепцу.

Гул и ропот волной пробежали по толпе и замерли. В напряжённой тишине стало слышно, как щебечут птицы и шуршит на ветру солома у подножия сруба.

Быстрее всех опомнился дьяк, который имел немалый опыт в подобных делах и знал, что чародеи способны на всякие козни, особенно при стечении легковерного и неискушённого народа.

Метнувшись к отцу Иннокентию и поддержав его под локоть, дьяк рявкнул на оторопевших стрельцов:

– Чего столбами стоите, охальники? Не видите, оступился отец Иннокентий, подсобите, окаянные!

Двое стрельцов мигом влетели на сруб и бережно свели обмякшего духовника по деревянным ступеням.

Воевода тоже опомнился и махнул палачам:

– Поджигайте!

Смоляные факелы почти одновременно опустились в кипы соломы. Повалил густой белый дым, и тут же заполыхало яростно и жарко. Огонь, жадно поглощая сухую солому, перекинулся на щепу и дрова, облизывая их голодными языками пламени.

Дьяк подскочил к телеге Евлампия, стоявшей неподалёку.

– Живей! Давай в огонь скарб чернокнижников! – прикрикнул он на старого казака и, схватив мешок с травой, сам швырнул его в кострище и перекрестил ограждающим знамением.

Евлампий, ворча под нос, что не нанимался, дабы его лошадь пугали огнём и такими зрелищами, тоже стал таскать и бросать в огонь травы, книги и всё прочее из телеги.

В несколько мгновений жар стал нестерпимым для прикованных к столбу еретиков, и воздух пронзили страшные душераздирающие вопли.

Люди на площади разом подались назад и закрестились ещё истовее. Многие готовы были бежать прочь, но оцепление стрельцов сзади не позволяло никому покинуть площадь до конца казни. Всем следовало воочию убедиться в неотвратимости страшной кары за еретичество.

– За что? Спасите! А-а-а! – взывал один из чернокнижников.

– Прощай, брат! – кашляя и задыхаясь, хрипел второй. – Радуйся, конец нашим мукам пришёл… Скорей бы… О-о-о! Люди, что ж вы творите?

Скоро их крики перешли в сплошной ужасающий вой.

Бабы заголосили как полоумные. Крик казнимых как бы размножился, рассыпался по толпе женским и детским плачем.

Запах горящей человеческой плоти поплыл над площадью, и безумные стенания сжигаемых заживо скоро прекратились – они потеряли сознание, а может, уже умерли. Только площадь продолжала вопить, и к синему бездонному небу поднимался столб дыма и жирного пепла, вознося к Богу отданную Ему жертву, жертву мерзкую и страшную – человеческую…

Когда сруб стал догорать, стрельцы сняли оцепление, и люди начали расходиться, делясь впечатлениями.

– Не жилец боле на этом свете отец Иннокентий, вот что я вам скажу, – уверенно говорил кто-то из мужиков.

– Да ему от жары дурно сделалось, – возразил второй.

– Не скажи! Это колдун порчу навёл. А предсмертную порчу ничем снять нельзя, это тебе каждый скажет!

Скоро площадь опустела, люди, боязливо оглядываясь и крестясь, разошлись по торговым рядам, чтоб заняться тем, ради чего они приехали на торг: продать или купить товар.

Захаржевский вместе с воеводой вернулся в управу, забрал подписанные бумаги и отправился прикупить кое-что необходимое для нового дома.

Заночевать пришлось в Харькове, а на следующее утро полковник со своими спутниками выехал в имение. По объездной дороге им предстояло сделать около девяноста вёрст.

Проезжая мимо сгоревшего сруба, казаки перекрестились, с опаской глядя на ещё дымящееся кострище.

За пять часов хорошего хода почти добрались до места. Перед поворотом на Великий Бурлук казаки и писарь распрощались с Захаржевским и направились в расположение полка.

Донец-Захаржевский верхом на лошади ехал за телегой Евлампия. Дорога шла через лесок, и здесь было прохладнее. Скорее бы добраться, вымыться, надеть домашний халат и мягкие туфли вместо сапог… Полковник чувствовал себя уставшим. И эти сожжённые книги… Они так и продолжали стоять перед глазами. В жилах полковника текло много разных кровей, но более всего от вольных донских казаков и гордых польских шляхтичей. Как человек весьма образованный, в глубине души он сокрушался гибели редкостных вещей. Огню всё одно, что глодать, книги или поленья, а каким украшением книжного собрания могли бы стать деревянные дощечки! Других таких, вероятно, уже не сыщется, и что в них было написано, теперь никто и никогда не узнает. Та книга о Святославе, если он верно понял, какая же это ересь? Видно, дьяк не утруждал себя сверкой со списком отречённых книг. Отобрал всё, что нашёл, и сжёг для верности. Может, и в тех деревянных книгах не было ереси, а вещь такая, что хоть сейчас на полку редчайших уник. Ах ты, напасть какая, жалко, жалко!..

Евлампий ехал впереди, время от времени оглядываясь, не упало ли что из покупок. Вот уже и прямая дорога, мощённая камнем, что ведёт к самому имению, и свежевыкрашенная зелёная крыша особняка виднеется за молодыми липами.

Евлампий почему-то стал чаще оглядываться, а потом и вовсе остановился. Полковник подъехал:

– Случилось что?

Евлампий как-то странно замялся, слез с передка, обошёл воз, как бы проверяя крепость верёвок. Хитрые глаза его не глядели на полковника, а были опущены долу.

– Евлампий! – строже окликнул Захаржевский.

Старый казак тяжко вздохнул, запустил руку в сено и молча извлёк из-под передка… красную сафьяновую книгу с серебряными уголками.

Это было настолько неожиданно и невероятно, что на лице Захаржевского пробежали, сменяясь одно на другое, все его чувства: удивление, радость, опасение, страх…

– Да ты что!.. Евлампий… Ты хочешь, чтоб нас обоих, как тех чернокнижников, в срубе пожгли? Ополоумел на старости лет?! – обретя дар речи, закричал Захаржевский.

Он продолжал кипеть и костерить Евлампия, не слушая его оправданий, а тот разводил руками, молитвенно прикладывал их к сердцу и хватался за голову:

– Простите великодушно, пан полковник, ваша милость! Не приметил, как она в сено завалилась! На площади такая суета была, дьяк окаянный всё бегал да орал: туда ему давай, сюда беги, – все памороки забил. Покидали скорей в огонь, я и поехал… Что теперь делать?

Полковник наконец перевёл дух, опустил поднятую было в горячке плеть, пристально поглядел на Евлампия и почти спокойно спросил:

– Это всё или ещё что затерялось в сене?

– Кажись, того… ещё две связки дощек… ну тех, из полосатого чувала… тоже в сене запутались…

Захаржевский тяжело вздохнул:

– Ладно, дьявольская твоя душа, сожжём их дома, в камине. Только гляди мне, язык за зубами, как мёртвому, держать, иначе сам знаешь!..

– Да я… Да чтоб мне на этом самом месте в самое пекло провалиться! Благодарствую, Григорий Михайлович, за великодушие ваше к старому дураку, за милость великую, никогда не забуду! Виноват, недоглядел, старый репей, ох недоглядел! Простите, никак колдун чары напустил на ума помрачение… А, ваша милость… благодарствую!

– Хватит! – оборвал его причитания Захаржевский. – Заквохтал, как курица на насесте. Поехали! – И, пришпорив лошадь, он поскакал вперёд.

Евлампий, продолжая подобострастно кивать, влез на козлы.

– Н-но, пошла, Чубарушка! – крикнул он зычным голосом, и глаза его сверкнули никому не заметной искрой глубоко скрытого лукавого удовольствия.

Часть первая

Деревянная книга

Глава первая

Странная находка

Ноябрь 1918. Харьковщина

– На некоторых досках, – продолжал денщик, – начертаны какие-то рисунки, как мне кажется, технического содержания.

Майор поморщился: слишком правильная, излишне витиеватая речь студента его раздражала.

– Какие ещё могут быть «рисунки технического характера» на древних досках, Клаус?

Verfluchtes Wetter, verfluchtes Land, die unnlosen Zeiten, alles, alles geht zum Teufel![2] – сидя в старинном кресле с причудливо изогнутыми ножками, восклицал немецкий офицер средних лет, грузноватый, с заметной лысиной и крайне недовольным выражением лица. Он зябко передёргивал плечами, закутанными в женскую пуховую шаль, ворча на нерадивых работников, которые никак не могут хорошо натопить в доме, и на подступившие холода, что поутру схватывают ледяным дыханием вчерашнюю грязь, и на всю эту непонятную, неорганизованную, да ещё и подхватившую эпидемию революции Россию. Эпидемия эта оказалась столь заразной, что даже дисциплинированные немецкие солдаты подвержены её разъедающему воздействию. В Германии обстановка сложная, кайзер Вильгельм убит. Утром посыльный передал распоряжение генерала фон Дитца: завтра быть в Харькове. Оттуда формируется поезд для возвращения на родину, в Германию. А здесь всё нелогично, всё поставлено с ног на голову, здравый смысл отсутствует напрочь. Богатейшая земля и нищие жители! Высокообразованная, владеющая несколькими языками тонкая прослойка интеллигенции, как, к примеру, хозяева нынешнего особняка, и почти полная дикость и безграмотность среди остального населения.

Что начнётся здесь после нашего ухода? Наступит полный хаос! Страшно даже подумать!

– Парьяска! – с трудом выговаривая непривычное имя прислуги, закричал немец.

– Чого вам, панэ? – произнесла певучим голосом крепкая женщина лет сорока, войдя в комнату.

– Warum ist kalt? Потщему не топить? Потщему хольёд?

– Та вы шо, хер майор, якый це холод? Ну, Петро тришки опоздав, зараз йому ваш Фрыць допомогае дров нарубаты, – заворковала она, – вже ж чуетэ, дух пишов тёплый, чого цэ вы репетуете, ей-богу, не розумию…

– Weg, stumpfsinnige Weibe![3] Уходьить! – закричал офицер, прогоняя болтливую горничную. Из-за двери послышался шум, возня и резкий окрик денщика.

– Was ist denn noch, Klaus?[4] – окликнул майор.

Тощий рыжий унтер-офицер возник на пороге, держа в руках увязанную стопку книг. За ним с искривлённым болезненной гримасой лицом следовал старый хозяин имения.

– Оставь, не трогай! – возмущался он. – Помилуйте, господин офицер! – обратился он к майору. – Велите, чтоб он не брал книг! Эту библиотеку мои деды-прадеды собирали, сам Григорий Сковорода у нас гостил. Да как же можно… Скажите ему! – От большого волнения старик с немецкого то и дело переходил на французский.

– Герр майор, – отпихиваясь от хозяина, доложил унтер-офицер, – всё готово к отъезду, остались только книги, а все не помещаются… Weg, поди прочь! – Он толкнул старика в грудь.

Майор инженерных войск Хельмут Бремер нехотя поднялся, сбросил с плеч женскую шаль, обернул вокруг шеи шарф и застегнул шинель на все пуговицы, аккуратно водрузил на сильно обозначившуюся лысину каску с золочёным шишаком.

Не обращая внимания на семенящего следом и слёзно причитающего старика, майор прошёл в библиотеку, цепким взором окинул аккуратно увязанные стопки книг и каких-то старых пергаментов. Из всего велел выбрать книги в красивых дорогих окладах.

– Это вот, к примеру, зачем? – спросил он, пнув сапогом тяжёлую стопку каких-то трухлявых деревянных дощечек, испещрённых бесконечной вереницей непонятных букв, словно подвешенных под кривоватыми линиями. От пинка стопка упала, завязка лопнула, и дощечки с глухим стуком посыпались на вощёный пол.

– Вы сами говорили, герр майор, что ваш двоюродный брат интересуется всякими древностями. – Бывший студент Кёльнского университета Клаус Визе в благодарность за то, что ему не приходится кормить вшей в окопах, старался изо всех сил услужить господину майору, который, будучи военным инженером, был всё-таки больше инженер, чем военный. Поэтому Клаус, являясь прекрасным чертёжником, не только помогал майору в его работе и обеспечивал бытовые условия, но и проявлял рвение в добыче ценных предметов утвари, книг, картин и икон, к которым его хозяин был неравнодушен. – На некоторых досках, – продолжал денщик, – начертаны какие-то рисунки, как мне кажется, технического содержания.

Майор поморщился: слишком правильная, излишне витиеватая речь студента его раздражала.

– Какие ещё могут быть «рисунки технического характера» на древних досках, Клаус? – Бремер взял одну из дощечек, услужливо поданную денщиком, пробежал глазами непонятную вереницу значков и действительно увидел на полях странные изображения. Взял ещё пару штук: нечто похожее на летательные аппараты, диски, спирали. Вспомнил горячие речи кузена, помешанного на оккультных науках. Может, Ханс разберётся? Хотя ему, Хельмуту, инженеру не только по образованию, но и по складу ума, подобные речи всегда казались сущим бредом. – А тут что? – Бремер потянул вторую стопку дощечек, скреплённых между собой продетыми в отверстия кожаными ремешками. «Полистав» деревянную книгу, увидел изображения каких-то зверей, растений, орнаментов. Ботаника, что ли? Ну, это уж вовсе ни к чему.

– Хорошо, Клаус, эту стопку возьми, – указал он на первую, – остальные, с быками и кустами, брось! Да кликни Фрица, хватит ему горничную тискать да дрова ей рубить, пусть поможет носить вещи и книги, а заодно старика уберёт, надоел совсем! – рассерженно велел майор и стал спускаться по деревянной лестнице к выходу.

Дородный Фриц, угрожая штыком винтовки, загнал старого хозяина на кухню, откуда испуганно выглядывали молодые паны и их дети.

– Папа, оставьте их, не надо! Пусть берут что хотят! – умоляла дочь, таща отца за рукав.

– Всё столовое серебро забрали, картины, иконы – ладно, но книги, книги! – прижимал ладони к лицу Захаржевский.

– Сидеть тут, иначе паф-паф! – грозно велел Фриц и затворил дверь, поспешив на помощь Клаусу.

Когда крепкий армейский фаэтон, запряжённый сытыми лошадьми, подкатил к высокому крыльцу с двумя полукругло спускающимися к пандусу для экипажей мраморными лестницами, Клаус стремглав подскочил к фаэтону и помог взобраться продрогшему от холода герру майору, поставил его тяжеленные чемоданы.

– Трогай! – велел он второму солдату, исполнявшему роль возницы. Фаэтон с грохотом покатил по мощённой диким камнем дороге, за ним доверху гружённая всякой поклажей телега, которой правил Фриц. В воздухе закружились снежинки.

Денщик с майором проводили глазами становящуюся призрачной аллею с фигурами и дом с белыми колоннами.

– Никогда не думал, что в России может быть так холодно! – возмущался офицер.

– Мы в Малороссии, герр майор, – учтиво подсказал денщик.

– Один чёрт! – махнул Бремер, натягивая перчатки.

– А я, господин майор, никак не ожидал встретить в этой варварской стране столь великолепные постройки, библиотеки, картины! – с долей изумления говорил унтер-офицер.

– Боюсь, Клаус, скоро от всего этого ничего не останется. Можешь гордиться, что, увозя с собой, мы спасаем хоть малую часть. Как, ты говоришь, называется это село… всё время забываю название…

– Фелики Пурлук, герр майор!

– Фелики Пурлук, – фыркнул инженер, – чего можно ожидать от места с таким названием? Всё-таки хорошо, Клаус, что мы едем домой!

Осень 1919. Великий Бурлук

… Ещё раз прошёлся по библиотеке. Что-то с хрустом лопнуло под сапогом. Наклонившись, поднял кусок деревянной дощечки, старый и почерневший. К удивлению Изенбека, он был испещрён знаками или, скорее, буквами, вырезанными от руки чем-то острым…

Дорога тянулась через редколесье, было сыро и промозгло. Ливший всю ночь дождь к утру перешёл в мельчайшую осеннюю морось, которая висела в воздухе, медленно оседая на голые кусты и деревья, и чёрные скелеты акаций особенно резко выделялись на серо-унылом фоне.

Хотя температура была плюсовая, холод пробирал до костей даже тепло одетых людей, особенно тех, кто сидел без движения. Сырость скользким ужом вползала под одежду, замедляла ток крови в жилах и делала непослушными суставы.

Крупные капли то и дело срывались с веток на головы, плечи и руки солдат, брезент телег, стальные туши орудий, ящики с боеприпасами, на крупы усталых лошадей, безотказно влекущих военный груз по разбитой и размокшей дороге, всё больше заплывающей грязью.

Лёгкая, совсем не предназначенная для такого пути пролётка резко кренилась то в одну, то в другую сторону и каждый раз неприятно скрипела, ухая в невидимые под мутной жижей выбоины.

Коренастый солдат-возница, рыжий, с круглым веснушчатым лицом, то покрикивал на лошадь, то что-то досадливо бормотал под нос. Наконец, не выдержав, повернул голову к седоку:

– Господин полковник, как прибудем к месту дислокации, вы уж прикажите лошадь поменять… Срам, да и только… Левая задняя не подкована, едва за орудиями поспеваем…

Сидевший в пролётке офицер лет тридцати, сухощавый, подтянутый, являлся командиром марковского артдивизиона деникинской армии. Звали его Фёдором Артуровичем Изенбеком. Задумчивые умные глаза, высокий лоб, тонкие черты лица – всё говорило о врождённой интеллигентности и даже лиричности натуры. Примесь тюркской крови проявлялась в его внешности слегка выступающими скулами и некоторой смуглостью кожи, что только добавляло привлекательности. Почти полностью «европеизированные» черты лица и голубые глаза говорили о смеси горячих восточных кровей с более спокойным темпераментом славян. Дед Фёдора Артуровича был туркменским беем, мусульманином. Настоящим его именем было Айзен-бек. Однако он принял христианство, получил при крещении другое имя, а Айзен-бек перешло в фамилию Изенбек. Он служил России, как честный землевладелец, имел чины и заслуги и смог дать детям блестящее образование. Один из сыновей – Артур – отец Изенбека – по примеру батюшки женился на русской княгине, переехал в Петербург и стал морским офицером, дослужившись до чина адмирала. Старший из его сыновей – Теодор – также закончил штурманское отделение Петербургского морского корпуса. Но не менее, чем морская служба, молодого Изенбека привлекала живопись, и столь серьёзно, что он успешно закончил и Академию художеств.

Полковник не слушал брюзжания вестового и не обращал внимания на неровности дороги и опасный крен экипажа на колдобинах. Поёживаясь от падающих за ворот капель, плотнее запахнув шинель и глубже нахлобучив фуражку, Фёдор Артурович весь был поглощён невесёлыми, тяжкими, как камень, думами. Осень, умиротворённость засыпающей природы, канун первых холодов – эта пора никогда не оставляла его равнодушным: будоражили запахи мокрой земли и опавшей листвы, глаз профессионально отмечал то причудливо изогнутую ветку, то живописную группу лохматых сосен, то идеальной формы озерцо в низине, которые так и просились на этюды. Но теперь была совсем другая осень, мрачная и безысходная. В ней слишком многое умирало по-настоящему, без надежды на воскрешение.

Марковский артдивизион отступал, теряя людей и снаряжение. Красные рвались к югу, опрокидывая заслоны и перерезая дороги. Фронт, как гнилая нитка, лопался то здесь, то там. Доблестная деникинская армия, последняя надежда и гордость России, переброшенная летом к Орлу, потерпела поражение. Лихие полки донских казаков и отчаянные батальоны смертников с белыми черепами на рукавах, готовые сражаться до конца, не смогли устоять перед красными. Как же так?

Выходец из княжеского рода, потомственный морской офицер, наконец, отличный командир, полковник, Фёдор Артурович Изенбек не мог понять, почему он вместе с кадровыми, хорошо подготовленными офицерами, имеющими за плечами не только военное образование, но и боевой опыт четырнадцатого года, отступает под ударами большевиков – полуобученных, полуодетых, недостаточно вооружённых, почти поголовно безграмотных. Этого быть не может, не должно! И тем не менее оставлены Курск и Белгород, и чем дальше, тем больше распадается фронт. Солдаты и младшие чины дезертируют, а то и переходят на сторону красных, перебив своих офицеров. Не далее как два дня назад подобное случилось и в его дивизионе.

Был получен приказ сменить позиции и прибыть к стоящему в резерве пятому полку, поступив в распоряжение командира Михайлова. Проще говоря, отступить. Пулемётная трескотня и частые винтовочные выстрелы красных слышались уже на обоих флангах, каждая минута промедления могла дорого обойтись.

Когда Изенбек дал команду на отход, близился хмурый осенний вечер. По мере быстрого наступления темноты всё чётче выделялись полыхающие зарева далёких и близких пожарищ. Снимаясь побатарейно, дивизион потянулся в юго-восточном направлении. Спустя несколько часов ненадолго остановились, проверяя наличие материальной части и личного состава. Оказалось, что на марше отсутствовала вторая батарея. Особо беспокоиться пока не следовало: она уходила последней, могла сбиться в темноте и пойти другой дорогой. И всё же некоторая тревога поселилась в душе Изенбека. Тревога усилилась, когда утром вышли к условленному месту встречи и прождали ещё часа два. Вторая батарея так и не объявилась.

Изенбек выслал конный разъезд ей навстречу, а дивизиону приказал продолжать движение. Через некоторое время разъезд вернулся. Изенбек не сразу признал в догнавших его верховых командира второй батареи штабс-капитана Метлицына. Всегда подчёркнуто аккуратный, слегка надменный и готовый вспыхнуть из-за малейшего пустяка, Метлицын являл сейчас жалкое зрелище: мокрый, грязный, без головного убора, с безвольно опущенными плечами и погасшим взором. Лицо его «украшали» несколько глубоких царапин и багровый кровоподтёк слева. Лошадь была без седла.

– Останови! – бросил Изенбек вознице и вылез из пролётки. – Докладывайте! – сухо обратился он к спешившемуся и вытянувшемуся перед ним во фрунт Метлицыну.

Штабс-капитан, часто запинаясь, доложил, что во вверенной ему второй батарее возник бунт и она дезертировала…

Слушая сбивчивый доклад Метлицына, полковник живо представил картину происшедших событий. Как суетились у орудий и ящиков со снарядами батарейцы, подгоняемые близкими выстрелами и надвигающейся теменью. Как от излишней поспешности привычная работа давала сбои, не ладилась, и это ещё больше нервировало людей, в особенности Метлицына. Он носился от орудия к орудию и матерился, понукая и без того задёрганных командиров. Дивизион уже скрылся за небольшим леском, а его батарея только собиралась выходить на дорогу. В этот момент лошади, тянувшие первое орудие, сгрудились в узком проходе со вторым, сцепились сбруей и закупорили путь остальным. Метлицын окончательно рассвирепел. Глаза его налились яростью, он подскочил к пытавшимся расцепить лошадей солдатам, выхватил шашку и заорал, что сейчас он их, сукиных детей, изрубит на мелкие куски. Нервы одного из солдат не выдержали.

– Да пошёл ты сам, ваше благородие… Не путайся тут под ногами! – бросил в сердцах пожилой наводчик второго орудия Желдак, остервенело дёргая поводья.

Вспышка настоящего бешенства ослепила уязвлённого насмерть Метлицына. Глаза его прикипели к невысокой фигуре наводчика, а рука со стальным клинком взлетела вверх для решительного и быстрого удара. Но чьи-то грубые пальцы клещами сжали руку возле самого локтя, и тут же в левую скулу врезался костлявый кулак заряжающего первого орудия Колдырина. Вспыхнувшее перед глазами Метлицына горячее пламя сменилось мягкой обволакивающей чернотой.

– Вас ударил Колдырин? – уточнил Изенбек.

Он знал этого сутуловатого жилистого солдата, обладавшего неуловимо быстрым и сокрушительным ударом. Колдырин никогда первым не вступал в драку и вообще не любил всяких склок. Но если уж приходилось, никогда не бил дважды: его быстрый железный кулак с первого маху повергал противника в бессознательное состояние.

Штабс-капитан уже не видел, как командир первого орудия выхватил из кобуры револьвер и стал палить в воздух, пытаясь восстановить порядок, но было поздно. Непрочные истончившиеся связи, сдерживавшие людей строгой воинской дисциплиной, враз распались, подобно проржавевшим цепям, и каждый стал сам по себе. Паливший в воздух офицер вдруг рванулся и замер с удивлённым, застывающим, подобно маске, лицом. Винтовочная пуля вошла ему в грудь, и офицер упал на спину, неестественно подломив руку.

– Теперь всё одно, братцы! Разбегайся кто куда! – отчаянно взвизгнул чей-то голос.

Два оставшихся офицера и юнкер поспешно бросились к лесу. Кто-то разворачивал лошадей, намереваясь сдаться красным вместе с орудием, кто вообще не понимал, что происходит и куда теперь деваться.

Растерянные панические возгласы, одиночные выстрелы, крики, стоны, лошадиное ржание, проклятия и команды – всё разом обрушилось на пришедшего в себя Метлицына, лежавшего в холодной жидкой грязи. Голова гудела, как церковный колокол. Штабс-капитан нащупал свою шашку, валявшуюся рядом, и более инстинктивно, нежели сознательно, отполз с дороги в кусты. Благо наступившая темнота скрывала его. Метлицын раздумывал, что предпринять, когда невдалеке вдруг что-то зашуршало. Штабс-капитан замер. Послышалось фырканье: обозная лошадь, впряжённая в телегу с боеприпасами, воспользовавшись суматохой, ушла в заросли пощипать жухлой травы. Метлицын обрубил шашкой постромки, взобрался на спину лошади и погнал её по дороге. Вслед послышались крики, бабахнули несколько выстрелов. Одна из выпущенных наугад пуль вскользь обожгла левое плечо, продырявив рукав шинели. Ночь проплутал в поисках дивизиона, выехал к какому-то хутору, где его снова обстреляли, но ни одна пуля не задела, скорее всего, стрелявшие просто хотели отпугнуть чужака.

– Утром наткнулся на разъезд, вот и всё, – закончил штабс-капитан.

Слушая доклад Метлицына, полковник ничем не выдал своих чувств, только губы его сжались плотнее, и на переносице собрались морщины. Ещё мальчиком отец учил его, что командир ни при каких обстоятельствах не имеет права выказывать свои эмоции. Точность в приказах и твёрдость в принятии решений, спокойствие и собранность – этой отцовской науке Фёдор Артурович был верен всегда. Вот и сейчас, внутренне кляня Метлицына за невыдержанность и излишнюю спесь, полковник ещё больше укорял самого себя. Он должен был помнить о самой натянутой обстановке в батарее Метлицына и не оставлять отходить её последней. Вместе с тем Изенбек понимал, что подобное могло случиться в любой момент. Как любит повторять его начштаба подполковник Словиков, если в котле чрезмерно поднялось давление, то следом за этим последует взрыв…

– Сдайте оружие, – приказал Изенбек Метлицыну. – Поступите пока во временное распоряжение начштаба.

Штабс-капитан подрагивающими пальцами отстегнул портупею, протянул шашку и револьвер стоявшему рядом офицеру.

Этот позавчерашний случай прибавил ещё долю горечи в непростую обстановку. Что же дальше?

Подобные безрадостные вопросы одолевают сейчас каждого. Наверное, и брюзжание вестового – только способ отогнать мрачные мысли. «Интересно, что там про себя решил практичный Игнатий, может, пристрелить меня при удобном случае и тоже к комиссарам податься?»

Полковник тряхнул головой, отгоняя нелепицу. Глупость какая, Игнатий простодушен и предан, подумать о его измене дико и невозможно. Впрочем, всё, что сейчас происходит, дико и невозможно. От этих парадоксов люди стреляются, спиваются либо лезут в самую гущу боя, чтобы хоть на время избавиться от раздирающих противоречий, а если не повезёт или, может, напротив – покончить с земным бытием вместе с его кошмарами.

Изенбеку силой натренированной воли пока удавалось сохранить в себе некое равновесие: не запить, не ожесточиться, не предаться унынию и малодушию. Вероятно, секрет гибкого и прочного внутреннего стержня состоял в особенности его личности, где возвышенное непостижимым образом сочеталось с чисто деловыми качествами – требовательностью, практичностью, аккуратностью. Возможно, одно дополняло другое, и художник в нём помогал офицеру сохранить человеческие чувства среди жестокости и насилия, а офицер не позволял художнику впадать в истерику, сохранять в любой ситуации твёрдость духа и трезвый ум.

Полковник ехал в сосредоточенном молчании. Пролётку швыряло, сырость проникала за ворот шинели, студила пальцы рук и ног, несмотря на кожаные перчатки и сапоги с меховыми стельками. Осень стояла в своей последней поре, на душе было так же стыло и безрадостно, а Игнатий всё жаловался на неподкованную лошадь и непригодный, как он называл, «хваэтон».

Но вот пролётка выровнялась, и лошадиные подковы зацокали по твёрдому покрытию. Лесная дорога пересеклась с участком, мощённым камнем, и дивизион потянулся по нему, громыхая окованными колёсами орудий. Впереди на возвышенности, пронзая маковками низкое серое небо, белел собор, а у подножия холма виднелась чья-то усадьба. Высланные дозорные вернулись и доложили, что селение называется Великий Бурлук, он никем не занят и всё спокойно.

Вскоре дорога свернула вправо, и дивизион, пройдя под старинной каменной аркой, оказался на липовой аллее, ведущей к зданию с колоннами.

Когда подъехали ближе, перед ними предстало высокое парадное крыльцо, с которого широкими полукругами сбегали мраморные лестницы, выходя внизу на обширный пандус для экипажей. Здание было построено в стиле классицизма: двенадцать беломраморных колонн поддерживали портик с затейливыми лепными карнизами и римскими амфорами в нишах. Дом был двухэтажным, вернее, внизу находился «эрдгешос» – полуэтаж для хозяйственных помещений и прислуги, а полноценный верхний этаж в десять огромных окон со стороны фасада был господским. Обширная оранжерея с одной торцевой стороны здания и веранда с другой, некогда почти сплошь застеклённые, должны были придавать строгим формам дома некоторую воздушность.

Истоптанные двор и сад, разбитые фонтаны, зияющие дырами окна и двери, следы пуль на скульптурах у входа, остатки сломанной мебели во дворе и разноцветные корешки книг, из которых выдраны все листки на курево, – подобные приметы говорили, что и здесь отнюдь не тихая обитель и кровавая колесница Гражданской войны прокатилась по этим местам.

Полковник дал необходимые распоряжения по обустройству. Все занялись привычными делами: выпрягали лошадей, доставали припасы, разжигали походные кухни. Очень пригодились постройки на усадьбе: здесь были и конюшни для лошадей, и жильё для дворни, которое можно было использовать под казармы.

Разведка рассыпалась по местности, выясняя обстановку в данном районе, потому что даже в тылу случались всякие неожиданности. На фасаде дома был вывешен бело-сине-красный флаг Российской империи.

Изенбек в сопровождении вестового стал осматривать дом. В помещении для балов – гулком пустом зале высотой в два этажа – гулял сквозняк. Под ногами хрустели осколки разбитого цветного витража, на узорном дубовом паркете растеклись лужицы дождевой воды. Балкон для оркестра облюбовали голуби. Фёдору Артуровичу, так и не привыкшему за военные годы к разрушениям красоты, стало особенно жаль этого дома, чудных фресок работы старинных мастеров, цветной мозаики, настенной росписи, скульптур, картин, книг. Убранство было не кричаще пышным и аляповатым, а действительно старинным, красивым и со вкусом подобранным, видно, хозяева понимали толк в искусстве.

«На войне самой беззащитной всегда оказывается культура, – с горечью подумал Изенбек. – Как долго и трудно всё это создаётся и как легко, походя, уничтожается первыми же выстрелами, случайными людьми, невеждами, которые выдирают бесценные холсты и ломают золочёные рамы, чтобы бросить их в костёр и сварить себе похлёбку…»

Он проходил через коридоры и комнаты, минуя сломанную мебель и изуродованные картины. Комната для молитв, кабинет, буфетная, девичья, столовая с большим обеденным столом, где обычно собиралось всё семейство. Обсуждали новости светской жизни, играли в карты, шахматы, читали вслух любимые романы, музицировали на фортепиано, пели. Всё это было так знакомо полковнику и так немыслимо далеко. Когда ты в лесу или в поле, в грязи и на холоде, не думается, что может быть иная жизнь. Но сейчас в эту иную жизнь не верилось и здесь, где ещё витал дух прежних обитателей, сидевших в этих глубоких креслах, прикасавшихся ко всем этим предметам. Изенбек никогда прежде не бывал в Малороссии, но он знал многие подобные дома и дворцы Санкт-Петербурга, теперь именуемого Петроградом, знал царящую в них атмосферу.

Взгляд полковника остановился на картине, которая почему-то осталась нетронутой, изображавшей летящую в вальсе хрупкую темноволосую девушку. Левая рука в нежно-розовой перчатке лежит на плече молодого офицера-драгуна, правая поддерживает пышное бальное платье. Партнёр бережно и уверенно ведёт очаровательную фею за талию, плечи и голова девушки слегка откинуты назад, лицо сияет счастливой улыбкой.

Изенбек стоял, глядя на картину, которая перенесла его в мир воспоминаний о первом настоящем бале после получения офицерского звания, а с ним – парадного мундира, кортика и золочёного палаша с царским вензелем, о первой девушке и страстной юношеской любви. В этот раз сердце защемило по-настоящему, потому что в полной мере почувствовало: этот мир никогда больше не вернётся. Никогда! Их разделяет не только холст и время, но война, жестокость и смерть. Наступила иная эпоха, которая своей безжалостной ступнёй придавила всех: и его, и этот дом, и всю Россию…

Повернувшись, Изенбек зашагал в сторону библиотеки. Она оказалась там, где под раскрытым окном на улице валялись изуродованные книги. Тёмные дубовые стеллажи, шкафы и полки занимали все стены довольно большого помещения, а перпендикулярно к южной стене располагались ещё три стеллажа высотою едва не до потолка. Очевидно, библиотека собиралась не одним поколением владельцев этой усадьбы, но теперь в ней сохранились только жалкие останки некогда богатейшего собрания. Многочисленные полки отсутствовали, видимо, пошли на дрова, и кое-какие экземпляры книг лежали, разбросанные, там и сям. Полковник заметил несколько книг на французском. Наклонившись, подобрал объёмный том в кожаном переплёте с золотым тиснением. Это оказалась книга рецептов французской кухни. Из книги выпал сложенный листок пожелтевшей бумаги. Развернув его, Изенбек прочёл: «Обедъ на девятое шля 1913 года, на 25 персонъ». Далее перечислялись блюда для званого обеда. Невозвратное прошлое пахнуло на сей раз воспоминанием ароматов полузабытых угощений. На листке значилось: суп французский «а-ля Жюльен» и к нему пирожки слоёные с мозгами, раковым фаршем, фарш грибной в раковинах. Также филей из серны, стерлядь на шампанском, соус из трюфелей и шампиньонов, жаркое из бекасов с гренками, куропатки с салатом. Перечислялся порядок подачи вин: крепких, как херес, мадера, марсала, белый портвейн; сладких – вейнштейн и малага; белых – сотерн, рейнвейн, мозельвейн, шабли, бургундское, а также разных ликёров – бенедиктин, шартрез, Кюрасао, пепермент, мараскин.

Полковник некоторое время постоял, потом перевернул листок. На обратной стороне было записано, видно, распоряжение для экономки: «Выдать людям. Завтрак: полселёдки или солёный огурец, стакан кислой холодной капусты со столовой ложкой постного масла. Обед: щи на бульоне из костей. Жареная картошка на постном масле или каша гречневая с солью и квасом. На ужин: что останется от обеда, молоко или простокваша».

Изенбек ещё подержал в руке листок-посланец из прежнего времени в нынешний мир голода и разрухи, потом сложил и вернул на место среди книжных страниц, будто он мог ещё кому-то понадобиться. Пересмотрев другие сохранившиеся книги, отложил для себя две из них: о Тимур-хане и Магомете. Потом ещё раз прошёлся по библиотеке. Что-то с хрустом лопнуло под сапогом. Наклонившись, поднял кусок деревянной дощечки, старый и почерневший. К удивлению Изенбека, он был испещрён знаками или, скорее, буквами, вырезанными от руки чем-то острым. Они шли сплошняком, то есть без разделения на отдельные слова. Отсутствовали и разделительные знаки типа запятых, чёрточек или точек. Буквы были «подвешены» под не совсем ровными горизонтальными линиями, прочерченными от края до края, подобно тому как прачки развешивают бельё на верёвках. Ряды этих странных письмен покрывали обе стороны обломка. С одного края были небольшие отверстия, видно для скрепления друг с другом. Поискав глазами, Изенбек заметил ещё несколько таких же странных дощечек, валяющихся на полу среди мусора, частью раздавленных, грязных, с отпечатками следов обуви. Чуть подальше лежала целая стопка подобных дощечек, скреплённых между собой кожаными ремешками, пропущенными в специально сделанные для них отверстия. Кое-где виднелась ржавчина, видимо, дощечки некогда были скреплены железными кольцами, которые рассыпались от времени, и их заменили ремешками. Изенбек опустился на корточки и стал листать деревянную книгу. Дощечки были прямоугольной формы длиной вершков[5]девяти, шириной около пяти вершков и толщиной примерно в четверть дюйма[6].


Поверхность не совсем ровная и не очень гладкая, обрезаны тоже неровно, скорее всего ножом. В некоторых местах тёмно-бурая поверхность дерева отставала, пузырилась или была вдавлена. Создавалось впечатление, что дощечки когда-то покрывались то ли лаком, то ли маслом. По весу они были достаточно лёгкими, многие поточены шашелем.

Слева перед началом текстов имелись изображения, также процарапанные на дереве, разные, но не совсем понятные. В одном случае это была то ли собака, то ли лиса, в другом – нечто похожее на овцу. Встречались рисунки быка, солнца, ещё какие-то символы и фигуры. Изенбек, совсем было уверившись, что библиотека окончательно разграблена и ничего интересного не найти, воспрянул духом. Даже недавние мрачные мысли отодвинулись от нахлынувшего волнения, поскольку Фёдор Артурович во время учебной практики в Академии художеств ходил с археологической экспедицией по Туркестану, зарисовывал древние руины и находки, сам держал в руках многотысячелетней давности черепки, орудия хозяйства, лоскуты старинной материи. Его работы в качестве художника-рисовальщика были высоко отмечены академией. Поэтому Изенбек с первого взгляда понял уникальность своей находки: материал, его состояние – всё говорило о древности дощечек. Некоторые буквы походили на кириллицу, другие же он видел впервые, их угловатость скорее напоминала руны. А сплошной, без разделения текст, «подвешенный» к линиям, подобно санскриту? В голове не укладывалось, что здесь, в разграбленном доме, просто под ногами валяются письмена, подобных которым он никогда ранее не встречал. Неподалёку лежала табличка: «Коллекцiя курьёзы». Это было, видимо, наименование раздела либо полки в библиотеке, где хранились занимательные или даже загадочные, на взгляд хозяев, материалы, поскольку французское слово curieux и латинское curiosus обозначают «удивительный, интересный, забавный, странный, любопытный». Может, сами владельцы имения уже не знали, как их прочесть?

Окликнув вестового, который старался не мешать, но всё время находился поблизости, Изенбек распорядился немедленно собрать все дощечки и сложить их в его морской мешок.

В это время вернулись разведчики, доставившие какого-то местного жителя, и полковник поспешил во двор. Приняв доклад командира о том, что в селении, кроме женщин, детей и стариков, больше никого нет, Изенбек взглянул на крестьянина. Одетый в вытертый промасленный тулуп и подшитые кожей валенки, мужичок с жидкими волосами на непокрытой голове стоял возле ступенек, прижимая к груди облезлую смушковую шапку, и после каждого обращения к нему кланялся, выражая тем самым готовность отвечать господам офицерам на все их вопросы. Говорил он на местном южнорусском наречии, называемом суржиком, в котором слова перемешивались, подобно пшенице с рожью, высеянным на одном поле. Он пояснил, что «мужыкы подалысь хто куды, ти – до красных, ти – до билых, хтось до Махна чи у гайдамаки. А усадьба ця, шо вы спрашуетэ, князьям Донец-Захаржевским налэжала. Колысь ци земли купыв козацькый полковнык, шо у Крым против туркив ходыв. Тут уси його нащадкы й жылы…»

– Где ж господа? – поинтересовался Изенбек.

– Порубалы усих, хто був, тилькы двое диточок осталося, – вздохнул мужичок. – Там воны вси лэжать, – указал он шапкой в сторону собора, где виднелись холмики свеженасыпанной земли.

– Кто же их убил? Красные?

– Та хто ж його знае… Налетив якыйсь отряд, княжеску родыну порубалы, погулялы у господському доми, а вранци геть дали подалыся. А потим рэгулярни красноармийци пидийшлы, ти вжэ булы з прапорамы та зиркамы, так шо понятно було…

– Брешешь! Это вы сами господ порешили, сволочи! – скрипнул зубами стоявший рядом Метлицын. Рука его непроизвольно потянулась к месту, где должна была висеть шашка.

Мужичок испуганно прикрыл лицо согнутым локтем.

– Погодите, Метлицын! – остановил Изенбек штабс-капитана. – А книги из библиотеки куда девались? – спросил он старика.

– Та хто их тильки не брав! Ще нимци часть у прошлому годи вывезли. А потим оти, шо пизнишэ прыйшлы, забралы. Мужыкам воны на шо, на розпал хиба та курево, а у красноармийцив був одын такый, э-э-э… – Дед запнулся, подбирая сравнение. – Очочкы у нього, як у нашого князя, колы вин у чотырнадцятому годи на каникулы прыйизджав…

– Куда же они книги дели? – повторил вопрос Изенбек.

– Ага! – спохватился мужичок. – Я ж и кажу, отой, шо на молодого князя схожый, у очочках и кожаний куртци, показав, шо браты, и загрузылы воны тры чи чотыры гарбы повнисиньки та кудысь повезлы: чи у Харкив, чи у самый Кыив, хто ж його знае… Ще тут сахаривци булы, а потим вже до вас никого нэ було…

К вечеру привыкшие быстро осваиваться на новом месте люди вовсю хозяйничали на княжеском подворье. Солдаты разложили большой костёр и отогревались, подставляя огню то лицо, то спину, сушили портянки и выпаривали из рубах вшей. Повара раздавали горячую кашу, лошадям перепало овса и сена. Дозорные, кутаясь во влажные шинели, заняли свои места по охране всех въездных путей, ведущих в имение. Изредка доносились отдалённые звуки выстрелов, видимо, фронт сместился западнее. Эту ночь дивизион мог позволить себе передышку.

Хозяйственный Игнатий разыскал в подвале сухие коротенькие дрова для ванной и затопил титан. Обогревательные трубы были целы, и скоро по ним поднялось, разливаясь, блаженное тепло. Изенбек, Словиков, а за ними остальные офицеры с несказанным удовольствием помылись в княжеской ванной, сменили нательное бельё.

Несколько солдат собрали в гостиную все более-менее целые кресла, столы, стулья и кучу прочего барахла, половину из которого Словиков приказал убрать вон.

Игнатий стал разжигать камин, у которого были разбросаны опять-таки останки книг, бумажные свёртки, какие-то пергаментные листы без обложки, деревянные ручки от кресел и стульев и просто мусор. Намётанный глаз Изенбека приметил среди хлама кончик уже знакомой по библиотеке дощечки.

Страшно подумать, сколько бесценных вещей могла поглотить разинутая пасть камина, в том числе и эти дощечки. Изенбек взял в руки и снова стал рассматривать странную находку. Чудо, что эти дощечки дождались его.

Рядом с уже гудящим камином присел Словиков, тоже взял «курьёзу», повертел, погладил по истрескавшейся поверхности, на которой ещё кое-где сохранилось покрытие, похожее на лак или воск. Против обыкновения он не подтрунивал и ничего не комментировал своими колкими замечаниями.

– Игнатий, – спросил он, – а скажи-ка, братец, что это за дерево?

Вестовой, ещё раз взглянув на дощечку, ответил:

– Трудно определить, ваше высокородие, дюже старые доски, все шашелем поточены, внутри гниль да труха, они и на растопку не годятся, потому и валяются…

– Как думаете, Фёдор Артурович, что это за письмена такие? – поинтересовался Словиков.

– Не знаю, может быть, древний чешский язык, или сербский, во всяком случае, мне кажется, что здесь есть что-то славянское, – ответил Изенбек.

Он велел Игнатию взять эту дощечку, а также все, рассыпанные у камина, и ещё несколько показавшихся интересными манускриптов, писанных красными чернилами на тонком пергаменте, и сложить в другой морской мешок.

– Береги их, – сказал он вестовому, – как зеницу ока! Если что случится, все чемоданы мои можешь бросить, но за эти мешки головой отвечаешь!

Солдат ушёл, Изенбек вновь повернулся к Словикову.

– Я читал у Карамзина, – продолжил он мысль, – что у дохристианских славян-язычников были надписи на идолах и календари на двенадцать месяцев, значит, они читать, писать и считать ещё тогда умели? – закончил он вопросом, обращённым больше к самому себе и, пожалуй, впервые задумался над этим.

– Цареугодник он, ваш Карамзин, всех монархов воспевает, начиная с Рюрика!

– А вы, как бывший социалист, царей не жалуете, – улыбнулся Изенбек, вытирая платком испачканные пылью пальцы. Говоря это, он имел в виду юношеское увлечение Словикова социал-демократическими идеями, когда он был однажды арестован за участие в студенческих выступлениях и чтение нелегальной литературы. Только содействие высокопоставленных родственников и хорошо отлаженный механизм мздоимства у чиновников спасли Словикова от тюрьмы. Однако, как всякий интеллигентный человек, он был шокирован жестокостью и почти первобытной дикостью последовавших перемен. Революция, её методы не вызывали ничего, кроме омерзения. Поэтому Словиков продолжал развивать свою идею постепенных демократических преобразований – единственного, по его мнению, верного пути, по которому должна была в своё время пойти Россия.

– Не жалую, и не скрываю этого, вы же знаете, – упрямо мотнул он головой. – Я уверен, что если бы наш славный самодержец послал к чёрту дармоедов из окружения, раздал бы крестьянам землю, а умным людям дал возможность применить свои идеи, а то у нас такие только горе от своего ума имели, то не командовал бы сейчас Фёдор Артурович Изенбек артдивизионом, а писал бы картины, занимался историей, доски вот эти, к примеру, расшифровывал, царская семья не была бы расстреляна, а хозяин нынешнего имения не лишился бы жизни, зарубленный собственным пьяным кучером…

– Кучером? – поднял бровь Изенбек.

– Местные поговаривают, что верховодил здешним бунтом бывший княжеский кучер Стёпка.

При упоминании о кучере Изенбеку отчего-то вспомнилась обратная сторона меню в поваренной книге: «Выдать людям…: полселёдки и стакан кислой капусты». «Пожалуй, – подумалось ему, – здоровому кучеру маловато было такого завтрака. Так что же, – сразу возникла вторая мысль, – кормить его трюфелями?» Перед внутренним взором предстала картина: нечёсаному мужику в мятой рубахе подают трюфеля и прочую изысканную снедь, и он с громким чавканьем поглощает всё это, запивая рыбу красным вином, а мясо – шампанским, наливая его в стаканы. Эта сцена вызвала улыбку: кислая капуста, селёдка и кучер – нормальное сочетание, а вот трюфеля и кучер – не лезло ни в какие ворота. Разве грубые мужики могут понять тонкость изысканных блюд или оценить букет французских вин? На это способны только люди высокого сословия, дворянской, княжеской крови. А мужицкой натуре в самый раз селёдка с капустой…

– А знаете, господа, – повернулся Изенбек к собравшимся офицерам, сидевшим и курившим в креслах, – в древней летописи Нестора говорится, что князя Глеба тоже собственный слуга зарезал, только он повар был…

– Быдло проклятое! – зло выругался ярый штабс-капитан Метлицын. – Давить их надо, как вшей, никакой пощады! Кровью умоются, но займут своё место в стойлах, подлецы! Краснопузые повара и кухарки вознамерились управлять страной, это даже не смешно…

Словиков поморщился, будто ему свело щеку.

– Полноте, штабс-капитан, вы не хуже моего знаете, кто сегодня руководит РККА. Его высокоблагородие Сергей Сергеевич Каменев, кадровый офицер, полковник Императорской армии, заметьте, а не сын прачки, закончил, между прочим, Академию Генштаба. Или, скажем, его непосредственный подчинённый, начальник Полевого штаба Красной армии, – подполковник жёлчно улыбнулся, – его превосходительство генерал-майор Императорской армии Павел Павлович Лебедев, тоже потомственный дворянин. Или запамятовали, часом, что нынешнему разгрому под Орлом мы обязаны его превосходительству бывшему генерал-лейтенанту Императорской армии Владимиру Николаевичу Егорьеву, возглавившему ныне красный Южный фронт? А его ближайшим помощником является Владимир Иванович Селивачёв, тоже, как вы догадались, потомственный дворянин, генерал-лейтенант Императорской армии. Таких примеров тысячи. Эх, да что там говорить, Россия треснула не только по сословной линии. И слова о кухарках, которые должны научиться управлять государством, принадлежат, как это ни прискорбно, господину-товарищу-дворянину Ульянову! – Словиков замолчал на некоторое время, а затем хмуро добавил, глядя в пространство перед собой: – Я в Харькове бывшего однокашника встретил, он нынче в контрразведке подвизается, из Сибири прибыл с поручением от Александра Васильевича к Антону Ивановичу[7]. Так он шёпотом поведал мне о судьбе барона фон Таубе, начальника Главного штаба командования Красной армии в Сибири. Вы знаете, войска Таубе были разбиты с помощью белочехов прошлым летом, сам он попал в плен. Так вот, его уговаривали перейти на службу к адмиралу, хорошие деньги предлагали вместо нищенского пайка у красных. Знаете, что он ответил? «Я потомственный дворянин, у нас в роду за деньги честь никто не продавал, и я не стану!» Его даже не расстреляли, а просто замучили в камере смертников. Так-то, штабс-капитан, а вы говорите, быдло!

Эти слова подполковника больно уязвили Изенбека: кому, как не ему, флотскому офицеру, было хорошо известно, что Морской Генеральный штаб русского ВМФ практически в полном составе перешёл на сторону Советов. Оттого ему было ещё горше.

– Значит, мы с вами не дворяне? – вызывающе обиженно поджал губу Метлицын.

– Почему же, только революция и проклятая эта Гражданская война показали, что есть дворяне по званию, а есть по духу. Причём по обе стороны фронта. А что касаемо чёрного люда, которого силой мобилизовали в нашу армию, то сами видите, при удобном случае они полками и ротами на сторону красных перебегают…

Начштаба прошёл к столу, где часть консервов была выложена на выщербленные роскошные блюда, а остальные так и стояли в жестяных банках. Разнообразила трапезу миска кислой капусты и полуведёрная бутыль мутного самогона, видимо реквизированного у местных жителей. Словиков, саркастически хмыкнув, налил себе в железную кружку и разом осушил её. Поморщившись, бросил в рот щепоть капусты.

Кто-то из офицеров прислушивался к разговору, иные были вовсе безучастны к происходящему. Прапорщик Черняев смотрел в одну точку и бессмысленно улыбался. «Опять кокаином балуется, – отметил про себя Изенбек, – дисциплина падает, нервы у всех напряжены, по малейшему поводу может вспыхнуть ссора…»

Фёдор Артурович подошёл к другой половине стола, где четыре офицера были поглощены карточной игрой, небрежно бросая в банк мятые пачки «колоколов» – деникинских денег с изображением на них Царь-колокола.

– Присоединяйтесь, господин полковник! – пригласили они Изенбека.

Тот отрицательно качнул головой, наблюдая за игравшими и одновременно прислушиваясь к разговорам за спиной.

Голос поручика Лукина горячо убеждал кого-то, что французы высадили в Одессе крупный десант, что он уже под Киевом и со дня на день будет здесь, красные побегут…

– И вы верите в этот бред? – спросил рассудительный пожилой подполковник Новосад, командир первой батареи. – Наш фронт трещит по швам, а греки с французами и носа из Одессы не высунут, потому как если мы на своей родной земле получили от большевиков под зад, то куда французам соваться? Подумайте, Лукин. Наверное, у самих поджилки трясутся, чтобы большевистская зараза к ним не перекинулась, первыми коммунаров породили, союзнички хреновы…

– А немцы? – вмешался другой голос. – Немцы-то каковы? Вильгельма в Германии не стало, они здесь сразу красные банты нацепили, депутатов в Советы выбрали – и домой, нах хауз!

– Говорят, наследника спасли, – снова голос Лукина, – он за границей…

– Без монархии Россия погибнет!

– Скажите лучше – без веры…

– Предлагаю тост: за Россию и самодержавие!

– Да, господа, – невпопад, продолжая какие-то свои мысли, заговорил уже начавший хмелеть Словиков, садясь на любимого конька, – если в паровом котле беспредельно повышать давление, непременно будет взрыв, обязан быть… Это я вам как инженер говорю… Физика, господа, элементарная физика… Были люди, которые это понимали, – декабристы, Столыпин, но их убили… Царь наш батюшка в ноги таким людям должен был поклониться, сказать: «Спасибо, люди русские, что за Отечество радеете, путь к спасению указываете» – ан нет! – пулю им в грудь да петлю на шею…

– Без строгости нельзя, – мрачно возразил Метлицын, – народ только силу понимает и уважает, на то и государь, и полиция, чтобы порядок был.

– Вы что же, – встрепенулся Словиков, – думаете, если мужика в морду бить и скотиной обзывать, то от этого у него уважение к вашему благородию выйдет? Нет-с, голубчик, – помахал он пальцем в сторону Метлицына. – Именно поэтому теперь это быдло, как вы изволили выразиться, господин штабс-капитан, вырвалось на свободу и воздаёт сторицею, как в Библии, ха-ха! Вы его плёточкой или шашечкой, а он вас из пулемётика – та-та-та… И случай с вашей батареей – прямое тому подтверждение!

Метлицын, в котором эти слова разбередили совсем свежую душевную рану, резко вскинул голову, жилы на шее напряглись, глаза округлились.

– Не сметь! – сдавленно прошипел он. – Это вы, вы и подобные вам демократы предали Россию, распустили народ своим сопливым сюсюканьем. Да, вы… – Метлицын хотел вскочить, но рука сидевшего рядом подполковника Новосада удержала его за плечо, а твёрдый взгляд Изенбека несколько остудил порыв. Метлицын остался сидеть в кресле с подставленным вместо ножки ящиком, жёлчно поливая жидов-социалистов всяческими ругательствами.

– Нет! – вдруг вскочил прапорщик Черняев, до которого наконец дошёл смысл некоторых фраз. – Россия не погибла. Мы победим, клянусь вам! – Его глаза на красивом бледном лице горели возбуждением. Он вытянулся и дрожащим голосом, готовым вот-вот сорваться на рыдания, запел:

Черны гусары!

Спасай Россию, бей жидов, —

Они же комиссары!

Иначе лучше смерть!

– Его рука потянулась к кобуре.

Изенбек приказал разоружить и обыскать прапорщика. Револьвер и шашку передал Игнатию: «Завтра отдашь!» – а коробочку с кокаином положил себе в карман.

У окна грузный Новосад кашлянул в седые усы.

– Гм, складно вы тут, Пётр Николаевич, про судьбу России рассуждали, весьма складно. Только в личной жизни у вас всегда был, пардон, полный конфуз. И с сослуживцами не больно миритесь, выпиваете опять же не в меру-с.

– При чём здесь моя частная жизнь? – возмутился Словиков. – Я о вопросах совсем иного масштаба рассуждения имею…

– Притом, милейший, что прежде со своею судьбой управляться научиться надобно, а потом уже и мировые вопросы решать. Так я по-стариковски понимаю, а если не прав, не взыщите…

И Новосад сердито отвернулся, давая понять, что он высказался и больше не желает участвовать в ненужных спорах.

Словиков обиженно засопел, плюхнулся на стул и стал вполголоса ворчать что-то, но никому до этого уже не было дела.

Изенбек, желая направить разговор в другое русло, задумчиво произнёс:

– Какой сегодня удивительно тихий вечер, господа, не грех и песню послушать. Спойте нам, штабс-капитан, голос у вас хороший. Что-нибудь задушевное…

Просьбу поддержали, и Метлицын, ещё раздражённый спором, всё же взял гитару и стал её настраивать, постепенно успокаиваясь и входя в настроение неторопливого ужина у догорающего камина, что на войне случается так редко.

Была уже ночь. Небо стало очищаться, и в просвет между тучами выглянула ущербная луна, засияв в раме окна серебряной безвёсельной лодкой.

Штабс-капитан тронул струны, и полилась песня, тоскливая и щемящая, вплетаясь в ночь растревоженными звуками гитары и красивым баритоном певца, на какое-то время объединяя своих слушателей – таких разных, но бесспорно схожих в одном – в чувстве безысходности перед грядущим и острой боли за великую Российскую империю, которая уходила…

Песня стихла, как пролетевший ветерок, и в гостиной на некоторое время залегла тишина. Потом раздались одобрительные возгласы, просьбы спеть ещё.

Словиков, пошатываясь, встал со стула и, подняв кружку в сторону Изенбека, предложил:

– Господа, давайте выпьем… за Фёдора Артуровича… – Язык не очень слушался его. – Нас могут убить завтра… даже сегодня… Но совсем недавно я слышал, как господин полковник сказал Игнатию: все вещи мои можешь бросить… а старые дощечки… ни при каких обстоятельствах! Вдумайтесь, господа… Фёдор Артурович хочет вытащить из этого пекла… не фамильные бриллианты… не золотые канделябры… а кусок истории… Это же удивительно! Значит, не всё погибло… ещё жива Россия… Давайте выпьем, господа… за нашего командира… И дай бог ему удачи!..

– Тут как бы голову сохранить в котле этом, а не какие-то доски, – почти укоризненно заметил Новосад.

Остальные офицеры тоже не проявили энтузиазма, просто молча выпили вслед за Словиковым.

Штабс-капитан снова запел. На этот раз цыганскую песню.

Глава вторая

Художник Али

Июнь 1924. Брюссель

Не может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нём сохраняется твёрдость. Всё должно пройти свой путь до конца…

Аx, цыганская музыка, цыганские песни! Кого не трогали они своей певучей протяжностью, исходящей тоскливо-сладким надрывом, чьих не зажигали сердец шальным дроблением ритма и размахом безудержного разгула, отблеском звёздных ночей в чёрных очах, колдовским пламенем далёких манящих костров и вихрем танца, подобным свободному ветру, где во всём – в каждом звуке, взоре, движении – сквозит неукротимый дух вольницы, дух свободы!

Отчего же именно русской душе так близки эти песни, заставляющие страдать и плакать, забывать обо всём и рвать рубаху на груди, ударяясь в бесшабашный разгул?

Что роднит нас с этим кочевым народом, от которого мы отворачиваемся на улицах, костерим за обман и бродяжничество и который овладевает нашим сердцем, взяв в руки скрипку?

Может быть, то подспудная память и тоска по воле, какой жили и наши пращуры многие тысячи лет тому назад, скифами-скотоводами гонявшие тучные стада по бескрайним зелёным степям, разводившие костры под пологом вечных звёзд.

Может, то древнейший голос язычества, подспудно живущий в каждом из нас, напоминает о счастливом времени детства, когда человек ещё пребывал в лоне матери-природы, как наивное и непосредственное дитя.

Народные песни, традиции включают в себя генную память Рода и обладают энергией такой силы, что проходят через всё: войны, разрухи, смерти. Может, человечество потому ещё до сих пор живо, что имеет в своей основе эти древние мощные корни.

Мелодия, словно ей было тесно в клетке помещения, рвалась наружу, выплёскивалась на бульвар, разносилась по ближайшим улочкам и постепенно гасла среди чистеньких и аккуратных домов чужого города и чужой страны.

Потому что десятка два людей, сидящих в небольшом брюссельском ресторанчике знойным летом 1924 года, были в основном русскими эмигрантами. Они пришли отвести душу, заказать блюда русской кухни и послушать цыган.

Звуки полившейся из открытых окон цыганской музыки заставили мужчину, который прогуливался по тротуару, остановиться. Некоторое время он слушал волнительную мелодию, подняв голову. Затем, достав из кармана и пересчитав свой скромный «капитал», нерешительно шагнул в открытую дверь.

На мгновение он остановился у порога, окидывая взглядом зал. Может, искал свободное место или высматривал кого-то из знакомых.

Яркий электрический свет разом обрисовал довольно крупное телосложение мужчины, облачённого в светлый клетчатый костюм из недорогой ткани. Тёмно-русые редеющие волосы обрамляли высокий лоб, хотя на вид посетителю было слегка за тридцать. Выпуклые карие глаза и мясистый нос диссонировали с маленькими ушами и тонкими губами, из которых выделялась только нижняя, а верхняя представляла собой изломанную черту.

Звон гитар звучал теперь громко и надрывно, казалось, над самым ухом. Скрипки пели всё жалостней, и молодой чернявый парень в красной рубахе и с золотой серьгой в ухе в унисон им выводил гортанную песню, азартно прищёлкивая пальцами и отбивая такт подошвами блестящих сапог. Бубен, выбивавший чёткий и гулкий ритм: та-та, та-та, та-та-там, постепенно перешёл в мелкую и частую дробь: та-та-та-та-та…

В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами пульсируют, изнемогая…

Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во всё убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнажённых плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!

– Браво, Милан! Спой ещё! – выкрикнуло сразу несколько голосов. Некий тучный господин, зажав в потной руке денежные купюры, протиснулся к сцене и широким жестом бросил их под ноги артистам.

Чернявый парень со смоляными кудрями вновь взял гитару. Мелодия, пробежав по струнам, вдруг замерла, словно зависнув над пропастью, а вослед ей понёсся звук плачущей от сумасшедшей тоски скрипки. Потом, рванувшись вверх, он стал тонким и звенящим, как последняя трель жаворонка в бескрайней голубизне жаркого степного неба. Мелодия дрожащей от самозабвения птахой уже готова была пасть в колышущееся море ржаных колосьев, но голос цыгана в атласной рубахе подхватил её бережно, как любимую девушку, и понёс, радуясь и восторгаясь своей драгоценной ношей. Он выводил мелодию, то свечой взмывая с ней ввысь, в бездонную синь, то падая до самой земли жаворонком, который в последний миг расправлял крылья, переходя на долгий полёт над просторами вольных полей.

Души слушателей, очарованные песней, улетали вслед за ней в полынно-ковыльные степи, лежащие за тысячи вёрст, на мгновения забывая, что большинству из находящихся здесь этого пути в действительности не преодолеть уже никогда.

На глазах мужчины, сидевшего у окна, заблестели слёзы. Чтобы скрыть их, он опёрся левой рукой на стол, заслонив лицо ладонью. Губы то шевелились, что-то повторяя, то плотно сжимались, выдавая охватившие его чувства. Иногда, если прислушаться, можно было различить исполненные тоски и ненависти слова:

– Сволочи! Всё погубили, сволочи!

Правая рука мужчины при этом до побеления косточек сжимала ручку ножа со старинным витиеватым вензелем ресторана.

За третьим справа столиком, у перегородки, сидели ещё двое мужчин. Один из них, едва закончилась песня, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрёл к выходу. Второй – темноволосый и худощавый, лет тридцати – тридцати пяти, со слегка выдающимися скулами и тонкими интеллигентными чертами лица, несущими лёгкий налёт восточных кровей, остался сидеть неподвижно как изваяние, созерцая что-то внутри себя.

Почти все русские эмигранты, плотно населявшие брюссельский район Юккль, знали друг друга, если не лично, то через знакомых. Поэтому голубоглазый азиат не очень удивился, когда услышал обращение:

– Господин полковник!

Выйдя из задумчивости, он увидел перед собой того самого плотного мужчину в клетчатом костюме, который недавно вошёл.

– Вы разрешите присоединиться к вам, господин полковник? – повторил клетчатый.

Бывший полковник с ещё хорошо заметной выправкой военного молча кивнул, поморщившись на обращение.

Возникший будто из-под земли официант мельком взглянул на нового клиента и спросил по-русски:

– Чего изволите?

– Кофе, пожалуйста…

– И всё? – намеренно громко спросил официант, так что некоторые посетители обернулись в их сторону.

– Ещё икру, солянку и графин водки, – ответил сидевший за столом. – Если, конечно, земляк согласится разделить со мной скромный ужин… Прошу вас!

Бывший полковник разлил остатки вина из бутылки и пододвинул рюмку соседу.

– Благодарю вас, я в общем-то не голоден… Но если вы так любезны… Разрешите представиться, – несколько смущаясь, заговорил клетчатый. – Юрий Петрович Миролюбов, ваш сосед, вы ведь на Брюгман-авеню поселиться изволили?

– Точно так, недавно переехал, – отозвался полковник, всё так же безразлично глядя перед собой. Голос его был приятным.

– А я уже год здесь. Где только не носило, по всей Европе и Индии скитаться пришлось, прежде чем к этим берегам прибило.

– В каком чине служили?

– Прапорщиком…

– А чем сейчас, если не секрет, зарабатываете на хлеб?

– В Лувенском университете работаю… – Миролюбов помедлил, – в химлаборатории… Я ведь высшее образование не успел получить… Война, потом эта треклятая революция…

Миролюбов достал портсигар, предложил соседу, но тот отказался, и Юрий Петрович закурил сам. Потом вздохнул и сказал, кивнув на цыган:

– Душу мне травят такие песни. Так и встаёт перед глазами наша Донская степь, – я ведь степняк. И одна казачка как-то мне не хуже цыганки нагадала… – Юрий Петрович запнулся, потом тряхнул головой, словно прогоняя воспоминание, и продолжил: – Да, как наяву вижу: тянутся в церковь, где мой отец священником служил, мужики и бабы в праздничных одеждах, всё торжественно, степенно. Колокола трезвонят, по селу хлебный дух идёт, везде парят, жарят, пекут. Какие пироги были! А какие у нас росли яблоки, сливы, арбузы, да что говорить! Эх… Там всё моё было в скирдах, в скрипенье радостной мажары, в тяжёлом ходе тех коней, что на Руси ходили старой с Орлом Империи – на ней… Всё то же небо голубое, и те же осень и весна, а мы – забытые – с тобою идём в другие времена… – с чувством продекламировал Миролюбов.

– Ваши стихи? – догадался полковник. – Грустные. Впрочем, какими им быть здесь и сейчас. У меня в дивизионе штабс-капитан Метлицын был, чудным голосом обладал…

– Простите, господин полковник, я могу просить вас назвать своё имя-отчество, а то, знаете ли, неудобно как-то…

– Полноте! – остановил его собеседник, махнув рукой. Он выпил рюмку водки, налил из стеклянного графинчика ещё себе и Миролюбову и впервые посмотрел на собеседника долгим пристальным взором. Потом чётко и членораздельно произнёс: – Полковник армии его величества Фёдор Артурович Изенбек, сын адмирала Российского флота Артура Изенбека, умер в 1920 году вместе с Россией, её армией и флотом. Окончательно и бесповоротно… Сейчас есть просто художник Али…

– Али? – несколько удивлённо переспросил Миролюбов.

– Да, так меня называют друзья. – Голубые глаза Изенбека вспыхнули огоньками внутренней боли. – Я теперь совсем другой человек, – продолжал он, глядя на полную рюмку. Потом надолго замолчал, глаза его потухли, плечи опустились. – Только душа у меня прежняя и болит всё так же, – закончил он почти про себя. – Давайте, уважаемый Юрий…

– Петрович, – подсказал Миролюбов.

– Давайте, Юрий Петрович, выпьем за настоящее, ибо прошлого у нас нет, а будущего, видимо, не будет…

Он быстро, но изящно опрокинул рюмку.

Миролюбов не спеша отпил половину, отщипнул и пожевал кусочек хлеба. Затем, после небольшой паузы, продолжил:

– Я, как вы изволили заметить, Али, литературой занимаюсь, стихи пишу…

– Вы профессиональный литератор? – уточнил Изенбек.

– Больше любитель… Но весьма интересуюсь историей, философией. Хочу вот поэму о древности написать, о князе Святославе, например…

Изенбек вскинул брови, вытянул в трубочку свои красивые, как у девушки, чувственные губы.

– Да-да, – поспешно подтвердил Миролюбов, – только вот незадача, весьма трудно отыскать какие-либо источники тех времён…

– Зачем? – поинтересовался Изенбек.

– Как? А зачем вам, художнику, натура либо пейзаж? Для достоверности портрета или картины, так ведь? Вот и мне, чтобы войти в обычаи, нравы, язык той эпохи, нужен первоисточник…

– Вы что же, знаток древних языков? – прищурившись, спросил Изенбек.

– Ну, я в духовном училище изучал церковнославянский. В Польше бывал, в Чехии, тоже кое-что знаю, хотя и не древние, но всё же славянские языки. А жил, как уже сказывал, в Екатеринославской губернии, а там на малороссийском наречии говорят, – рассказывал Миролюбов, усердно налегая на солянку с капустой и мясом.

– Значит, вы химик, литератор и знаток славянских языков… – не то спросил, не то высказал размышление вслух художник и ещё раз пристально взглянул на Миролюбова. Помедлил. «Он что-то знает о моих материалах, – мелькнуло в сознании, – вон как глаза горят, хотя и не показывает виду».

Изенбек подумал о том, что за четыре года скитаний не пришлось встретиться с теми, кто всерьёз заинтересовался бы его находкой. В прошлом году в Белграде такой же безуспешной была попытка предложить найденные дощечки специалистам. Мужам от науки было просто не до этого: вокруг кутерьма, неразбериха, так или иначе, падение такого столпа, как Российская империя, сказалось на экономике и политике всего мира, а тут какой-то полковник с дощечками…

– Нет ничего из памятников тех времён, – доносился, как сквозь туман, голос Миролюбова, – а жаль! Я бы, видит бог, ни сил, ни времени не пожалел…

Но Изенбек уже не замечал окружающего. Освобождённые алкоголем картины не столь давнего прошлого стали разворачиваться в мозгу. Разговоры Миролюбова о древних памятниках потянули за собой подробное воспоминание о находке старых дощечек в имении под Харьковом. И одновременно с этим – отступление, а затем бегство последних защитников из Крыма.

Той осенью 1920 года для многих действительно закончилась не только прежняя, но и жизнь вообще. Сколько их осталось лежать там, в Крыму, и по всей российской земле… Картины последнего конца, неотступные и неотвязные, до сих пор являются во сны горячечными кошмарами. А тогда кошмаром стала сама реальность.

Деникинцы большей частью эмигрировали в Константинополь ещё осенью 1919 года из Одессы. Только немногочисленные отряды, оставшиеся для прикрытия, и отчаянные фанатики, решившие сражаться до конца, отошли в Крым, присоединившись к барону Врангелю. Среди оставшихся был и Изенбек со своим десятки раз переформированным артдивизионом. Почти никого не осталось из прежних соратников: убиты Метлицын и Новосад, куда-то бесследно исчез Лукин, ранен и отправлен в госпиталь Словиков. Только верный ординарец Игнатий Кошелев неотступно состоял при командире. Изенбека порой удивляло это постоянство простого солдата, а также его терпеливость, хозяйственность, способность в любой ситуации создать приемлемые бытовые условия. Игнатий вёл себя так, будто вся земля была его домом: неизвестно где и как находил воду, дрова – и вот уже весело потрескивал костерок, а в котелке булькало варево. Может, оттого, что мужики были проще, грубее, ближе к почве, что ли, но они умели сразу пускать корни в необжитых и неустроенных местах. И в то же время Изенбек чувствовал, насколько они различны между собой. Сослуживцы-офицеры со всеми их недостатками, тот же самолюбивый Метлицын и философствующий пьяница Словиков были ему ближе и по-человечески понятнее, чем Игнатий, который при всей своей покладистости нёс чуждую и необъяснимую суть иного сословия.

Ещё год продержались в Крыму. Затем красные взломали казавшуюся неприступной линию обороны на перешейке и покатились по крымским степям безудержной лавиной. И не было силы, могущей их остановить: ни отчаянные смертники конного корпуса генерала Оборовича, ни английские танки, ни безумная смелость обречённых – ничто уже не было преградой для большевиков.

«Ещё день-два такого натиска, и нас сбросят в море», – думал Изенбек, трясясь в переполненном вагоне поезда, по-черепашьи медленно вползающего в Феодосию.

В клубах табачного дыма, смешанного с запахом пороховой гари, пота, крови, грязного белья и крепкого перегара, кто-то надрывно кашлял, кто-то истово матерился, поминая отборной бранью всех святых, союзников, большевиков, начальство и самую судьбу.

Весь мир казался Изенбеку таким же заплёванным и расшатанным, как этот старый вагон. Стоит машинисту разогнать паровоз как следует, и он кувыркнётся с рельсов колёсами вверх, к чёртовой матери!

Подумать только, ещё совсем недавно, в первых числах октября, – а сегодня, кажется, тринадцатое ноября, – марковская дивизия, всё ещё сохраняющая боевой потенциал, одна из лучших среди соединений барона Врангеля, вместе с прочими форсировала Днепр и развивала наступление на Запорожье. Но красные не только сумели устоять, но и загнали их обратно на полуостров. Командовал противодействующей им группой красных войск, состоящей из 46-й и 3-й стрелковых дивизий, некий бывший прапорщик Иван Федько, двадцати двух лет от роду.

От тяжких мыслей полковника отвлекли звонкие голоса. Двое оборванных мальчишек, проталкиваясь по вагону, выкрикивали:

– Господа! Покупайте папиросы! Папиросы «Стамболи» помогают от зубной боли! Продаём задёшево, господа хорошие!

Состав медленным ходом уже шёл по городу. Сквозь грязное стекло заблестело море.

– Взгляните, господа! Вон справа дом того самого Стамболи, чьи папиросы вы сейчас курите! – оживлённо воскликнул молоденький прапорщик с перебинтованной рукой. – Мы отдыхали здесь всей семьёй в тринадцатом году. Гуляли по этой набережной… – уже тихо добавил он.

Дом, на который указал юноша, представлял собой нечто среднее между дворцом восточного вельможи и мечетью: его главная башня смахивала на минарет. При виде этой восточного типа постройки что-то давно забытое шевельнулось в груди Изенбека. Археологическая экспедиция… Туркестан… Академия… Как давно всё это было, тысячи лет назад…

Наконец поезд остановился. Выйдя на перрон, Изенбек ощутил запах моря. Оно было здесь, совсем рядом, вольное и широкое, тихонько бормоча, накатывалось на берег зеленоватой волной. Если бы не обстоятельства и подчинённые, которые ждали в нескольких шагах поодаль, то Изенбек непременно первым делом пошёл бы к морю. Но вместо этого они отправились на поиски штаба корпуса.

В штабе сообщили, что связи ни с Керчью, ни с Севастополем нет, да и линии фронта, как таковой, тоже. Вокруг царили нервозность и суета.

«Вот-вот начнётся паника», – горько оценил про себя обстановку Изенбек. За последние два года ему приходилось не раз бывать в таких ситуациях. Но здесь в прямом смысле край российской земли, и, значит, паника будет ещё сильнее.

Грузный пожилой полковник с желтоватым нездоровым цветом лица и мешками под глазами велел, чтоб все новоприбывшие офицеры собрались завтра к восьми ноль-ноль для дальнейших распоряжений.

– Если, конечно, до завтра доживём, – добавил он. – А сейчас постарайтесь отдохнуть. Ночлег поищите себе сами. Кажется, на Екатерининском спуске есть незанятые дома, или в штабной гостинице спросите.

На улице Изенбек остановил старичка в потёртом сюртуке, по виду местного, и спросил, где находится Екатерининский спуск.

– Вон там, – указал палкой старик, – на углу повернёте налево, а через два квартала, запомните, через два, у могилы Айвазовского свернёте направо, там уже совсем недалеко!

Поблагодарив, офицеры двинулись в указанном направлении.

«Как же я мог забыть, – думал Изенбек, – ведь именно здесь жил, творил и умер великий маринист Иван Константинович Айвазовский, человек, который, как никто другой, умел писать море…»

Уже смеркалось, когда они наконец пристроились в одном из домов, превращённых во временную гостиницу. Наскоро перекусив, Фёдор Артурович велел Игнатию сторожить вещи, а сам заторопился назад. Скоро совсем стемнеет, тогда трудно будет отыскать могилу… Ага, вот оно, это место.

Массивное, но простое по форме мраморное надгробие и стела с надписью на армянском языке. Мощёные дорожки ведут через арки во дворик, спускаясь к небольшой армянской церкви, в которой отпевали художника, – так объяснил Изенбеку другой прохожий. Всё это в лаконичном стиле замыкалось в общий ансамбль. Казалось, церковь естественно произросла из самой земли и скал, а люди лишь слегка добавили к природе: из блоков песчаника сложили фасад, вставили массивные резные ворота из орехового дерева, сделали черепичную крышу.

Медленно ступая по отшлифованным камням дорожки, Изенбек с присущей всем творческим людям способностью быстро погружался в создаваемый его воображением мир.

Подойдя к стене церкви, Фёдор Артурович увидел вмурованные в неё молитвенные камни – светлые прямоугольники на тёмном фоне, испещрённые полуистёртым орнаментом, – то ли рисунками, то ли письменами.

Смуглая ладонь художника легла на шершавую поверхность, покрытую древними знаками. Сколько сотен лет прикасались к ним в мольбе люди, сколько судеб запечатлелось в них. Фёдор Артурович прикрыл глаза. На ощупь камень оказался совсем не холодным, даже, наоборот, чуть тёплым. Может, впитал за день лучи осеннего солнца. «А может, я ощутил прикосновения тех, кто находится по ту сторону камня, – неожиданно возникло у Изенбека. – Знак, что и я скоро окажусь там? В этой жизни ни сил, ни возможностей к дальнейшей борьбе уже не осталось…»

Не открывая глаз, полковник прижался лбом к изъеденному временем камню. За толстыми стенами послышалось протяжное пение: там шла служба. Голос священника произносил слова молитвы: «Господи Иисусе Христе, спаси чада Твоя! Помоги одолеть супостата во славу имени Твоего!»

Изенбек не стал заходить внутрь. Постояв ещё немного, покинул сквер. «Эх! – горько отметил про себя. – В тысячах церквей и соборов по всей России денно и нощно стенали и просили о том же, но что-то не помогли молебны. Жертвы, отступление и бегство. Всё летит в тартарары! Похоже, Христос отвернулся от нас. Почему? Почему Бог равнодушен ко всему, что творится? Зачем позволяет литься таким рекам крови и сеяться миллионам смертей? Отчего Он не пошлёт справедливую кару на головы безбожников-большевиков, разоряющих Его храмы?»

Осенний вечер был не очень холодным, но Изенбек зябко передёрнул плечами. Пронизывающая дрожь нервного озноба охватила тело, и полковник, чтобы согреться, пошёл быстрее. Впервые ему подумалось, что отец и дед приняли христианство скорее ради карьеры. Смог бы отец стать адмиралом Российского флота, будучи мусульманином? И мать, женщина тонкого ума, хотя и являлась русской, особой религиозностью не отличалась. Наверное, и он, Теодор, относился к исполнению христианских обрядов как к обязательной форме одежды, без которой нельзя выйти в свет.

«Выходит, истинным православным верующим я так никогда и не был? – с некоторым удивлением и почему-то облегчением подумал он. – И если наш род веками исповедовал мусульманство, значит, есть у меня с ним какие-то корни-связи? Тогда, в Туркестане, я чувствовал родство с тем миром, который меня окружал. Будто вернулся в места, о которых давно забыл. Православное христианство было государственной религией великой Российской империи. Империя распалась, и теперь каждый стал сам по себе. Я честно служил ей до конца, но больше не могу обращаться к Богу, который не слышит или не хочет слышать океана человеческой боли, мук и страданий, не могу!»

На ходу, расстегнув ворот, Изенбек нащупал серебряный нательный крестик. Одним рывком сорвав с шеи цепочку, не глядя бросил её в темнеющую громаду кустов. Застегнувшись, он тем же решительным шагом направился вниз по улице.

Вскоре дорога уперлась в массивные ворота. Двое караульных у входа, заметив офицерскую фуражку, вытянулись во фрунт. Изенбек свернул влево и направился в сторону вокзала.

Выйдя на ярко освещённую набережную, подивился большому количеству военных, беспечно фланирующих с дамами и без оных. Повсюду слышалась музыка, блистали витринами магазинчики, рестораны, публичные и игорные дома, шумно двигались праздношатающиеся толпы. Отчего все здесь, а не на линиях обороны? Они ведут себя так, будто за их спиной нет грязных окопов, грохота взрывов, крови, стонов, гибели друзей и соратников. Изенбек скрипнул зубами и двинулся дальше.

– Фёдор Артурович! Господин полковник! – окликнули Изенбека.

Это были три офицера из числа его подчинённых, явно навеселе.

Похоже, весь город утопал в безумном угаре последней страсти, которой он пытался заглушить ужас смертельной опасности, неумолимо надвигавшейся с севера. В двух шагах от сияющих окон чёрными змеями вились улицы, уводя в стылую степь, враждебную и чужую. А здесь все предавались горькому веселью истово и безоглядно, как будто эта ночь была последней перед концом света.

Офицеры стояли перед гостеприимно распахнутым нутром какого-то ресторанчика, приглашая полковника в свою компанию. Но Изенбеку не хотелось погружаться в пучину хмельного кутежа. Он искал одиночества. Звуки музыки смешивались с долетающим сюда шумом моря. Отрицательно махнув поджидавшим его спутникам, Фёдор Артурович повернулся и пошёл навстречу мерному плеску волн. Добредя до воды, уселся на большой сухой валун, обхватив колени руками и положив на них подбородок.

Точно так он сиживал в детстве на берегу родной Балтики, любуясь игрой волн и солнечных бликов, наблюдая, как легко скользят, меняя галсы, белопарусные яхты и уверенно идут, разрезая воду, военные корабли: красавцы крейсеры и линкоры, на мостике одного из которых обязательно будет стоять он, Теодор, в бело-золотом кителе морского офицера.

Сейчас перед ним катились волны другого моря, над головой в ясном холодном небе проступали южные созвездия, а сзади доносились так не вязавшиеся со всем этим звуки надрывной ресторанной музыки.

Изенбек скользнул взором по высоким угрюмым башням, которые венчали крепостные генуэзские стены, кое-где подступавшие к самой воде, и невольно подумал о том, сколько сотен и тысяч лет сражаются люди за этот благодатный кусок земли в удобной бухте, омываемый тёплыми водами Чёрного моря. Тавры, скифы, греки, генуэзцы, турки, татары сменяли здесь своё владычество, воевали, торговали рабами, посудой, оружием, ловили рыбу, делали вино. В последние века Крым стал частью Российской империи. А теперь русские города, в том числе и Феодосия – «Богом данная» – так, кажется, она переводится с древнегреческого, город, куда приезжала царица Екатерина и творил Иван Айвазовский, будут вновь захвачены дикими ордами, на сей раз – большевистскими…

Постепенно Фёдор Артурович перестал замечать музыку, пьяные возгласы и пальбу сводящих между собою счёты офицеров. Перед ним простиралось море, могучее и вечное, как далёкие звёзды. Им, звёздам и морю, нет никакого дела до того, что творят люди. Как властно гипнотизирует этот мерный шум! Прошлое, настоящее и грядущее – всё становится зыбким и нереальным. Реальна и ощутима только вечность неба и моря, где каждая волна несёт на себе звезду…

Не сегодня-завтра им придётся бежать. Вчера в штабе ознакомили со списками эвакуации. Предварительно назвали корабли, но предупредили, что, даже если использовать всё, могущее держаться на плаву, судов на всех явно не хватит…

Итак, всё кончено… Кто-то из кожи вон лезет, чтобы попасть в вожделенные списки, кто-то решил уйти в горы, а иные просто пускают себе пулю в висок.

Полковник вдруг понял, что и он не случайно пришёл к морю, которое было для него не просто массой солёной воды, а неким почти живым существом. Вот оно дышит и бьётся у ног, будто сама Вечность шепчет о чём-то неумолчным шумом прибоя. Здесь внимавшему первородному гласу таким простым и ясным казалось желание спустить курок револьвера и разом прекратить своё ничтожное бессмысленное существование.

Но музыка волн была такой завораживающей, что хотелось ещё и ещё продлить наслаждение каждым новым, похожим на предыдущее, но никогда не повторяющимся движением.

– Жизнь! – клокотала набегающая волна.

– Смерть… – бессильно шипела откатывающаяся.

Жизнь-смерть, жизнь-смерть, – который миллион лет длится эта беседа в единстве несоединимого?

Из этой и так короткой жизни уйти можно в любой момент и присоединиться к Вечности.

Тысячи раз его могло убить на этой войне, но он остался жив. Может быть, для чего-то ещё?

Изенбек перевёл взгляд на камень под ногами. «Этот холодный, пахнущий солью и водорослями валун, – подумал он, – как молитвенный камень, соединяет меня с морем и вечностью. Не беда, что рука древнего мастера не выбила на нём священных и мудрых знаков, вон их сколько на зубчатых гребнях волн, как строчки тех таинственных письмен, что скитаются с ним в морских мешках…»

Фёдор Артурович вновь задумался о дощечках. Что в них? О чём хотели рассказать те, кто писал их в глубинах прошлого? Может, предупредить, поведать о чём-то важном, поделиться великой тайной? В любом случае дощечки непременно нужно будет прочесть, разобраться в них. Но прежде всего – сохранить в целости во что бы ни стало!

Изенбек поднялся, подставил лицо ветру.

– Благодарю тебя, море! – сорвалось с губ обращение, соединив все мятежные чувства. – Я понял тебя, благодарю! Не может волна остановиться, не исчерпав своей силы, не может чайка упасть, пока в состоянии двигать крыльями, не может даже камень разрушиться, покуда в нём сохраняется твёрдость. Всё должно пройти свой путь до конца…

Изенбек не помнил, сколько пробыл на берегу: час, два, всю ночь? Время и сам он будто выпали из привычных рамок. Обнаружил себя уже стоящим у здания штаба, где сновали, кричали и отборно матерились злые и встревоженные офицеры. Полковник чувствовал, что продрог, виски ломило. Мельком взглянул на руки – пальцы подрагивали. На тыльной стороне левой кисти и кромке обшлага шинели увидел остатки белого порошка.

«Кажется, я вчера перестарался с кокаином», – отметил про себя.

Постепенно Изенбек стал входить в суть происходящего. Случилось то, чего ждали и боялись. Бешеная канонада гремела уже на подступах к городу. Как быстро всё произошло. Кто-то сообщил, что барон Врангель бежал.

Подкатывали авто. Солдаты, подгоняемые матерными окриками, грузили ящики и тюки. Неразбериха и анархия нарастали, готовые вот-вот перерасти в настоящую панику.

Первым желанием Изенбека было двинуться в сторону канонады, но бежавшие оттуда уверяли, что фронта больше нет, только отдельные очаги сопротивления. Желтолицый полковник, пробегая мимо к авто, махнул стоявшим вместе с Изенбеком офицерам:

– Эвакуация! Все в порт!

Изенбек поспешил в гостиницу. Там тоже царила нервозная суета, валялись разбросанные вещи. Игнатий сидел у стола в комнате, понуро опустив голову. Рядом стояли уже уложенные чемоданы и два вещмешка. Увидев командира, солдат вскочил и привычно вытянулся.

– Где дощечки? Хорошо уложил? – сразу спросил Изенбек.

– В мешках, бельём переложил, как велели, – хрипло ответил солдат, устремив глаза на полковника.

Взгляд вестового, этого основательного, ворчливого, с крестьянской хитринкой солдата сейчас был неузнаваем, как будто он стоял у гроба лучшего друга.

– Едешь со мной? – коротко спросил полковник.

Игнатий отрицательно качнул головой.

– Поешьте, Фёдор Артурович. – Он открыл банку мясных консервов, порезал хлеб, затем сходил куда-то и принёс горячий чайник.

Изенбек молча и быстро съел предложенное, поблагодарил и стал надевать на спину вещмешок.

– Я провожу, ваш… бродь… – Игнатий взял второй мешок и чемоданы. Они направились к перекрёстку, откуда поток разношёрстных беженцев устремлялся вниз, к порту, чтобы успеть погрузиться на любое способное мало-мальски двигаться плавучее средство: рыбацкую шхуну, многопалубный корабль или допотопный колёсный пароход.

Безумие захлестнуло сразу многие тысячи людей, ослепив их сознание единственным диким и неистовым стремлением: «Бежать!»

Толпа смяла цепи солдат, которые должны были поддерживать хоть какой-то порядок, смела ограждения и выплеснулась на набережную, круша и растаптывая всё на своём пути.

Корабельные сходни трещали под непомерной нагрузкой, люди и вещи падали в холодную мутную воду. Иногда суда отваливали от причалов, обрубив концы, и забитые людьми сходни обрушивались вниз вместе с пассажирами. Неимоверно перегруженные корабли, тяжело кренясь, уходили от причалов, обвешанные живыми гирляндами людей и сопровождаемые истошными воплями тонущих.

Толпа сграбастала цепкой рукой полковника и вестового, втянула внутрь и тут же разъединила, едва не вырвав поклажу. Сверху, пока улица не спустилась к морю, Изенбек увидел всю картину бегства, как на батальном полотне. Папахи и фуражки, дамские шляпки и котелки, платки и простоволосые головы колыхались в кипении людской реки. Неподалёку респектабельная семья – плотный лощёный господин лет пятидесяти, его жена в котиковом манто и девочка-подросток – старались не потерять друг друга. Господин со злобной гримасой упирался изо всех сил и работал локтями, из-под сбитой набок фетровой шляпы струился обильный пот. Крепко прижимая к себе девочку и локоть жены, он оглядывался на солдата-денщика, нагруженного чемоданами, баулами и коробками. Оттёртый от хозяев, он беспомощно барахтался сзади, теряя то один, то другой предмет. Что-то нежно-голубое, платье или пеньюар, выскользнуло из раскрывшегося саквояжа и заметалось среди сапог, штиблет и ботинок, превращаясь в замызганную тряпку. Круглая коробка, проплыв некоторое время над головами, лопнула, сдавленная с двух сторон, и из неё выпала бело-розовая шляпа с алым бантом, завязанным в виде причудливого тропического цветка. Она не успела коснуться грязной мостовой: кто-то поддел её рукой, потом ногой, и шляпа отлетела прочь от толпы, опустившись в грязную лужу.

Люди кричали, давили друг друга, стонали и плакали. Женщину с перепуганной девочкой на руках оттёрло от мужчины с мальчиком и понесло вправо, к большому причалу, где грузились военные. Мужчина кричал, изо всех сил пытался протиснуться вслед, но тщетно – мощный поток быстро увлёк его близких дальше, где стояли небольшие рыбацкие и торговые шхуны.

Изенбека тоже тянуло, толкало и разворачивало. После очередного поворота он оказался у края людского моря и увидел, как два типа, шалея от страха и наглости одновременно, прижали бледную, шикарно одетую даму к ржавому борту вытащенного на берег судёнышка и рвали с неё бриллиантовые серьги и золотые кольца. Дама с искажённым отчаянием лицом взывала о помощи, но никому не было до этого дела.

Горячая волна омерзения и гнева качнула изнутри Изенбека. Ему не раз приходилось встречать этот тип безмерно наглых и трусливых людишек, которые пьянели от безнаказанности и совершали самые отвратительные действа, прячась за спины других и распластываясь медузами перед каждым мало-мальски облечённым властью начальником. Напрягшись, Фёдор Артурович скользнул рукой к кобуре, но кто-то опередил его. Грянувший выстрел гулким эхом отозвался в пустом чреве судна. Хмельная наглость вмиг исчезла из округлившихся глаз грабителя. Побелев лицом, он стал медленно оседать, зажав рукой кровоточащее плечо. Его поделыцик вмиг растворился в толпе.

Изенбек заработал локтями, продвигаясь дальше. Фуражка вестового мелькала уже где-то далеко сзади.

Вдоль толпы валялось всё больше брошенных узлов, чемоданов, мешков с вывалившимися из них вещами, детскими игрушками, бельём, а то и драгоценностями, которые растаскивали бесстрашные оборванцы, иногда сами попадающие в смертельные тиски тысяченогой и тысячерукой людской гидры. У парапета, раскинув руки, лежал мертвец с остекленевшими глазами.

Изенбек решил плыть по воле потока. Намертво вцепившись в лямки вещмешка, он внутренне сжался, как стальная пружина, и перестал замечать, что творится вокруг. Его несло, сдавливало, било о парапеты, порой совсем лишало дыхания и снова несло вперёд. Волны всеобщего безумия плескались в мозг, грозя втянуть в свой горячечный водоворот, но Изенбек весь включился в физическую работу: удержать мешок и не рухнуть под ноги толпы, безжалостно растоптавшей уже не одного слабого, растерявшегося, споткнувшегося. Он плыл в дико клокочущем течении, не в силах одолеть его, однако стараясь использовать силы так, чтобы его вынесло к точке, где начинался трап судна. Несколько раз полковника проносило мимо, наконец, напрягаясь до дрожи в жилах, он сумел влиться в нужный поток, ведущий к желанному трапу. Тёмно-серый борт судна поплыл навстречу, увеличиваясь в размере. Но теперь сжимало и давило со всех сторон так, что казалось, сухожилия на руках и шее не выдержат и лопнут. Только несколько саженей грязной холодной воды с маслянистыми разводами и всевозможным мусором на поверхности отделяли его от спасительной палубы. Прочный, сколоченный из толстых брусьев трап скрипел и опасно прогибался. Когда Изенбек преодолел уже треть пути, раздался сухой треск, и истошный человеческий вопль похолодил враз замершее сердце, будто лошадь, вздыбившаяся над пропастью. Полковник на миг закрыл глаза и приготовился к удару о поверхность воды. Но это сломался не трап, а его левый поручень, куда сразу же выдавило нескольких человек. Барахтаясь в узком просвете воды между причалом и судном, они взывали о спасении, но на помощь никто не спешил: дикая озверелость толпы не знает жалости. Ещё несколько мгновений – и на головы пловцов полетели куски сметённого поручня и ещё несколько людских тел. Изенбека между тем внесло на палубу и припечатало к судовой надстройке так, что в глазах потемнело и он, наверное, на несколько мгновений потерял сознание, инстинктивно вцепившись в скобу.

Когда в голове прояснилось и прошла противная слабость, Фёдор Артурович попытался протиснуться к борту. Но, несмотря на отчаянные усилия, ничего не выходило. Зато, встав на нижнюю скобу и приподнявшись над головами, Изенбеку удалось отыскать глазами Игнатия, пробравшегося на пирс, к удивлению вместе с вещами. Полковник вновь ринулся к борту, но ему удалось лишь оторваться от надстройки, продвинуться дальше не представлялось никакой физической возможности. Если бы оказаться у борта, тогда Кошелев мог попытаться перебросить вещи. Изенбек предпринял ещё одну отчаянную попытку, крича: «Игнатий! Игнатий!» Но вестовой не видел и не слышал его в этом ужасающем аду. Военная закалка подсказала Изенбеку решение. Уже после двух первых выстрелов в воздух вокруг полковника образовалось небольшое пространство. Приученные мгновенно реагировать на выстрел люди отпрянули от поднятой руки, сжимающей увесистый парабеллум. Ещё несколько выстрелов – и он у борта. Вестовой тоже обратил внимание на стрельбу и увидел наконец полковника.

– Фёдор Артурович! Держите! – что есть силы крикнул Кошелев. Преодолевая сопротивление, он размахнулся и сильным движением бросил на корабль чёрный кожаный чемодан. Но в последний момент кто-то толкнул вестового в плечо, и чемодан, ударившись о борт, упал вниз.

– Мешок! Игнатий, мешок! – кричал Изенбек звенящим от волнения и напряжения голосом, понимая, что ещё минута – и никакой парабеллум не поможет. В этот момент Кошелеву удалось поймать свободный миг в течении толпы, и он швырнул морской мешок. Тот перелетел через борт почти рядом с Изенбеком, и полковник подхватил его за лямку. Тут же Фёдора Артуровича вместе с мешками оттеснили от края, где множество других рук тянулись за бросаемыми вещами, поднимали на верёвках и простынях чемоданы, корзины и даже детей.

Полковник уже не видел, как Кошелев перекрестил его на прощание, не слышал напутственных слов этого так до конца и не понятого им человека.

Снова прижатый к надстройке, Изенбек ощутил вибрацию, – заработали винты. «Отходим! – мелькнуло в голове. – Прощай, Россия!» Удушающий ком сжал горло, и тупая боль поселилась в сердце.

Покачивающийся причал с чёрной шевелящейся массой людей стал медленно отдаляться. Воздух над головой вдруг взорвался долгим и хриплым звуком пароходного гудка. Вслед ему раздалось несколько винтовочных и револьверных выстрелов – то ли знак прощания, то ли бессилия тех, кто так и не сумел прорваться на борт. Послышались другие гудки, и всё побережье наполнилось разноголосым рёвом сирен: пароходы прощались с Отечеством, к берегам которого им, как и многим пассажирам, вряд ли суждено возвратиться…


– Господин полковник! Господин полковник, простите, Али, что с вами?

Художник стал выходить из задумчивости, не сразу понимая, кто этот лысеющий лупоглазый человек с тонкими губами, осторожно трясущий его за руку. Потом вспомнил, бегло взглянул на Миролюбова и коротко сказал:

– Приходите ко мне в мастерскую. Вот адрес…

Записав карандашом на салфетке, художник поднялся, кивнул и неожиданно быстро вышел.

Глава третья

Знакомство с униками

Так стремился к загадочным «первоисточникам» с того самого момента, как узнал о таинственных древних письменах, якобы вывезенных полковником Изенбеком из России. Нашёл-таки возможность познакомиться с этим странным замкнутым человеком, получил доступ к текстам, и что же? Совершенно непонятные письмена, неизвестно чьи и какого времени…

Достав листок и сверив адрес, Миролюбов остановился перед дверью на Брюгман-авеню под номером 522. Войдя в тамбур, нажал звонок рядом с недавно сделанной свежей надписью «Али Изен-бек. Художник». Через некоторое время на лестнице послышались шаги. Изенбек, отворив внутреннюю дверь, вопросительно взглянул на посетителя.

– Юрий Петрович Миролюбов, – пришлось напомнить, – литератор. Мы на днях познакомились с вами в ресторане «Ориенталь». Вы пригласили меня, хотели что-то рассказать или показать… по поводу древних первоисточников…

Изенбек молча кивнул и стал подниматься по лестнице, Миролюбов – вслед за ним.

Направляясь сюда, Юрий Петрович уже кое-что знал о художнике Али. Во всяком случае, то, что он делает эскизы для известной ковровой фабрики «Тапи» и, по слухам, неплохо зарабатывает. Учитывая княжеское происхождение бывшего полковника, Миролюбов предполагал очутиться в хорошо и со вкусом обставленной квартире, где, сидя на мягком диване, приятно полюбоваться висящими на стенах картинами в тяжёлых золочёных рамах либо, покуривая сигару, неторопливо обдумывать очередную композицию, стряхивая пепел в изящную дорогую пепельницу.

Остановившись перед обитой кожзаменителем дверью, Изенбек впустил гостя.

Запахи краски, белил и скипидара – первое, что встретило вошедшего. А когда, следуя короткому жесту хозяина, Юрий Петрович переступил порог мастерской, то сразу же остановился, поражённый необычным видом квартиры. Простенок между двумя комнатами был убран, образуя большое и светлое помещение. На стенах действительно висело много картин, но большинство в обычных рамах, а некоторые – вовсе без них. Много работ стояло на полу, прислонённых лицевой стороной к стене, иные были упакованы и увязаны.

Большой обеденный стол в центре весь завален красками, чистыми листами картона и листами с карандашными набросками. В разных местах комнаты на газетах лежали кипы каких-то свёртков и материалов, громоздились подрамники, банки, кисти, на станках находились незаконченные картины либо просто загрунтованные холсты. Миролюбов из вежливости стал рассматривать ближайшую картину «Пастушок в Альпах», на которой был изображён мальчик в белой блузке, синих шортах и жёлтой шляпе рядом с двумя добротными овцами. В перспективе виднелись стога сена на поле, а дальше – посёлок с типичными голландско-бельгийскими домиками.

«Где же он спит, готовит еду, держит одежду?» Миролюбов из любопытства заглянул в крошечную комнату-нишу справа и понял, что именно она предназначалась для человеческого жилья. Простая железная кровать, старый платяной шкаф, стол и два стула – вот и всё «богатое убранство княжеских покоев». Здесь же – небольшая печь, которая, видимо, зимой топилась углём и могла обогреть разве что эту каморку, служившую одновременно кухней-спальней-столовой.

Сам художник, кажется, не обращал внимания ни на свою спартанскую обстановку, ни на реакцию оторопевшего гостя. Он был угрюм и мрачен, тонкие черты лица иногда подёргивались болезненной гримасой, похоже, чувствовал себя неважно.

– Это всё картины вашей кисти? – спросил Миролюбов, чтобы завязать разговор.

– Нет, многие куплены, – отрывисто ответил художник.

Присев на кровать, он пошарил рукой подле, вытащил одну, другую бутылку, но обе были пусты.

– Послушайте, милейший Юрий Петрович, давайте спустимся в кафе напротив, выпьем чего-нибудь…

– Знаете, – замялся Миролюбов, – я, собственно, ненадолго… Хотелось бы посмотреть то, что вы обещали…

– Значит, пить не хотите? – качнул головой Изенбек. – Стало быть, пойду сам. А вы пока взгляните вот на это…

Он открыл шкаф и вытащил видавшие виды два морских мешка. Затем повернулся и пошёл к выходу. Миролюбов хотел ещё что-то спросить, но услышал только поворот ключа и щелчок замка входной двери.

Юрий Петрович нетерпеливо раскрыл мешок, потом второй. В обоих лежали старые деревянные дощечки, почерневшие и так испорченные временем, что стали лёгкими и полупустыми внутри. На поверхности дощечек просматривались какие-то значки, не очень ровные и аккуратные, к тому же совершенно непонятные. Миролюбов попытался разобрать значки, но не смог. Ерунда какая-то: длинная черта, под ней палочки… Он растерянно перебирал дощечки, и волна разочарования охватывала всё больше, гася весь пыл исследователя и нетерпеливую дрожь первооткрывателя. Он так стремился к загадочным «первоисточникам» с того самого момента, как узнал о таинственных древних письменах, якобы вывезенных полковником Изенбеком из России. Нашёл-таки возможность познакомиться с этим странным замкнутым человеком, получил доступ к текстам, и что же? Совершенно непонятные письмена, неизвестно чьи и какого времени…

Стукнула дверь, вернулся повеселевший художник.

– Вы уж простите, Юрий Петрович, не сказал вам сразу, что письмена эти не Святославовых времён, а, кажется, ещё более древние…

– А с чего вы взяли, Али, – подозрительно спросил Миролюбов, – что они вообще имеют отношение к славянству? Тем более, как вы говорите, «досвятославовых времён», да ведь тогда у славян письменности вообще не было!

Изенбек ухмыльнулся, взял одну из дощечек, поводил по ней пальцем.

– Вся суть в том, что здесь отдельные слова надо вычленять из сплошного текста, они написаны подряд, понимаете? Вот, смотрите! – Палец художника остановился на одной из строк. – Давайте попробуем прочесть здесь, вот этот кусочек в строке…

– К-ни-го, – запинаясь, прочёл Миролюбов, – если этот кружок с «усиками» наверху действительно буква «о».

– А теперь вот здесь, – указал Али.

– Хвлу… слву… – может быть, «хвалу» и «славу»? – догадался Миролюбов. – Похоже на сокращения, которые часто встречаются в старославянских церковных книгах, но там вверху стоят титлы, указывающие на сокращение, а здесь ничего нет…

– Вы ведь, кажется, из семьи православных священников? – уточнил Изенбек.

– Да, отец и дед сан имели, я тоже учился в духовном училище, но потом решил получить светское образование. Так что старославянский язык – моя стихия! – гордо заключил Юрий Петрович.

– Очень хорошо! – обрадовался Али. – Давайте-ка прочтём здесь…

– Млеко… вода… русе…

– Ну, что теперь скажете? – лукаво прищурился художник.

– Действительно, похоже на славянский, – ошарашенно развёл руками Миролюбов.

– Мне кое-что удалось разобрать, – продолжал Али, – самую малость. Недостаёт знаний и времени. Помнится, вы говорили, что работаете в химлаборатории, не посоветуете ли, как можно укрепить дощечки, а то к ним лишний раз притронуться боязно.

– Конечно-конечно, – поспешно заверил Миролюбов. – Я могу не только посоветовать, но и сам это сделать.

– Отлично! – обрадовался Изенбек. Я вам заплачу за работу. К тому же вы литератор, знаток церковно-славянского языка, можем попробовать разбирать тексты вместе…

– Древние славянские письмена, может ли это быть? – продолжал изумляться Юрий Петрович, разглядывая дощечки. – Такие странные буквы, и слова не разделены…

– Буквы порой напоминают греческое начертание, порой раннюю кириллицу, – делился наблюдениями художник, – но манера такого «подвешенного» под линиями письма близка к древнеиндийскому письму – санскриту. Сплошняком же, то есть слитным текстом, писали, как я выяснил, древние этруски. Пришлось покопаться в библиотеках…

– Но могли ли доски сохраняться столь долгое время? Несколько сотен лет, а может, и всю тысячу? – опять засомневался Миролюбов.

– Вы знаете, в Туркестане наша археологическая экспедиция находила лоскуты материи, разные изделия, в том числе и деревянные, многотысячелетней давности. Конечно, там сушь, пески. Но если дощечки хранились в сухом месте и дерево было специально подготовлено, то вполне возможно. При раскопках курганов иногда тоже находят древнее дерево…

Так началась их работа над «дощьками», как между собой они стали называть деревянные дощечки, вычитав однажды в тексте их подлинное древнее обозначение.

Трудно и медленно приоткрывалась завеса времени, будто заржавевшая дверь, за которой вставало неведомое: обычаи, быт и жизнь пращуров, их древняя мудрость и потрясающая космическая философия. Это увлекало, будоражило и захватывало целиком! Сколько долгих вечеров они просидели с Изенбеком, греясь в холодное время у крохотной печки, где так уютно трещало пламя. И если долго смотреть на танцующие блики, то в первородной чистоте огня начинали возникать удивительные картины из «дощек»: неясные тени, бородатые лица, сверкание булатных клинков. А иногда при чтении текстов воображение рисовало полноценные образы и целые куски событий, словно проступавшие из древних времён.

Так, однажды Юрий Петрович увидел заросшую разнотравьем поляну в лесу, окружённую деревянными идолами, и двух мужей: старика и отрока. Миролюбову даже почудилось, будто он услышал, как зелёные языки листьев лопотали о чём-то на самых верхушках деревьев.

Глава четвёртая

Карл Шеффель

Февраль, 1925. Брюссель

А что касаемо христианства, то, по мне, лучше бы князь Владимир выбрал ислам. Может, тогда не было бы у России семнадцатого года, большевиков и всего этого маразма!

Художник Али

Размытые образы, промелькнув, исчезли. Юрий Петрович увидел только старика с отроком, которые шли по тропе неизвестно куда… В глазах уже стало рябить от постоянного напряжения.

Миролюбов потёр виски и оторвал взгляд от дощечек.

– Вы знаете, Али, – это работа на годы, если не на всю жизнь… Хотя вы обладаете некоторыми историческими и археологическими познаниями, а я являюсь знатоком церковно-славянского, а также южнорусского языка, но этого багажа явно недостаточно. Требуется масса справочного материала. Нам непременно стоит посетить библиотеку университета, это великолепная библиотека, там наверняка найдутся необходимые словари по славянским языкам, а может, даже что-либо по древнеславянским руникам.

– Что ж, пожалуй, вы правы, Юрий Петрович, хотя насчёт древнеславянской руники сомневаюсь.

В ближайший выходной они отправились в Брюссельский университет и провели там несколько часов, обложившись словарями и книгами по древней истории восточных славян. Время пролетело незаметно. В читальном зале уже зажгли освещение.

– Пора закругляться, – как всегда коротко и решительно сказал Изенбек, – а то от этого кладезя знаний, – он указал на толстенные тома справочников, – уже голова гудит. Пойдёмте-ка лучше поужинаем да выпьем чего-нибудь.

Собрав со стола тяжёлые толстые фолианты, подошли к стойке. Трое щеголеватых бельгийских студентов, вполголоса перебрасываясь шутками с тонкими бледными девушками-библиотекарями, тоже сдавали книги. Миролюбов с Изенбеком встали за ними, разговаривая между собой по-русски.

– Да, это работа на годы, – опять вздохнул Юрий Петрович. – По слову пока выловишь. Нужны словари именно по древнеславянским языкам, а их почти нет…

– Простите, господа, мы, кажется, земляки? – обратился к ним высокий стройный блондин с аккуратно зачёсанными на пробор волосами. – Слышу родную речь…

Голодный и потому пребывающий не в лучшем расположении духа Изенбек взглянул на незнакомца снизу вверх.

– Нашего брата встретить здесь совсем не редкость, – не очень радостно буркнул он.

Миролюбов, словно извиняясь за тон собеседника, учтиво ответил:

– Да, мы из России.

– Разрешите представиться, Карл Шеффель, русский немец. Я работаю здесь, в университете, ассистентом у профессора Екке. Он возглавляет византийский отдел. Может, чем-то смогу быть вам полезным?

– О, это очень кстати! – оживился Миролюбов.

– Но в данный момент нас больше интересует вопрос, где можно не очень роскошно, но прилично поужинать, – бесцеремонно вставил Изенбек.

– С удовольствием подскажу одно место, тем более что я и сам голоден.

Сдав книги, они втроём вышли на улицу и двинулись по тротуару.

– Да, наших здесь много, особенно в Юккле, – говорил новый знакомый. – А я живу неподалёку… Квартира от университета. Удобно, когда жильё рядом с работой… Ну, вот и пришли… Здесь очень уютный подвальчик…

Спустившись, расположились за столиком.

– Господа, вы, наверное, как и я, не успели пообедать, так что придётся совместить обед с ужином, – пошутил Карл.

Говорил он весело, но серые глаза оставались внимательными, иногда даже пронзительными.

«Они чем-то неуловимо схожи, правда, не могу понять чем, – подумал Миролюбов, невольно сравнивая собеседников. – Внешне – полная противоположность. Один высок и светлокож, другой смугл, небольшого роста. Первый речист, второй молчун. Тот много шутит, а этот замкнут и даже часто угрюм. Кажется, полная противоположность, и всё-таки что-то неуловимое их сближает».

– У нас в Саратовской губернии имение было на берегу Волги, господа. Ширь, простор необыкновенный, красота! Беседка с белыми колоннами в конце сада, у самого волжского обрыва… – Шеффель произнёс последнюю фразу, прикрыв глаза и покачав головой.

– Ваши слова, Карл, мне буквально растревожили душу, – ответил Миролюбов. – Мне сразу вспомнилось детство, которое прошло частью в Малороссии, в Екатеринославской губернии, а затем – на Дону. Будто сейчас вижу перед глазами вишнёвые деревья в белом цветении, и тяжёлые майские жуки с громким жужжанием проносятся и ударяются в освещённые окна нашего дома… – Голос его задрожал.

Изенбек в воспоминания не ударялся. Он молча и сосредоточенно жевал, изредка поглядывая на собеседников. Если к нему обращались, отвечал односложно или просто «угукал» в ответ, продолжая работать челюстями. Беседовали в основном Миролюбов и Шеффель, перескакивая с одной темы на другую. Постепенно разговор перешёл на историю. Шеффель много и охотно рассказывал о Византии и огромном культурном влиянии последней на другие страны и особенно на Россию.

– Русь, собственно, сложилась как держава и получила письменность только после принятия христианства, – говорил он.

– Да, конечно, – согласился Миролюбов. – Но есть определённые источники, которые свидетельствуют о том, что на Руси письменность существовала задолго до её крещения князем Владимиром…

– Какие источники? – спросил Шеффель, стараясь казаться равнодушным.

Но Изенбек сразу почувствовал в его голосе нотку заинтересованности. А Миролюбов тут же прикусил язык, понимая, что в некоторой степени проговорился.

– Да вот Карамзин писал о славянских идолах с надписями, и арабские историки некоторые свидетельства приводят… – нашёлся он.

Шеффель посмотрел на обоих и вдруг безо всяких обиняков, в упор спросил у Изенбека:

– Фёдор Артурович, говорят, у вас есть какие-то древние рукописи, вывезенные из России, не то скандинавская руника, не то готская?

Изенбек, прожевал кусок говядины, запил не торопясь красным портвейном, вытер рот салфеткой и спокойно ответил:

– Да, мне приходилось видеть в России материалы подобного рода, я ведь три года провёл в археологической экспедиции по Туркестану. Сам держал в руках многотысячелетней давности черепки и куски материи, тщательно зарисовывал их, поскольку моя должность художника-рисовальщика предписывала это делать. Но конкретные рукописи с руникой… Вы же понимаете, Карл Густавович, какие были времена и обстоятельства, при которых пришлось покидать Россию. Думали о том, как ноги унести, а не про какие-то древние рукописи…

Он говорил, глядя собеседнику прямо в глаза. Несколько минут длился поединок взглядов: голубых очей Изенбека и серо-стальных Шеффеля. Затем Карл Густавович улыбнулся, притворно смутился и развёл руками: мол, не взыщите, Фёдор Артурович, слухи… Понимаю… Конечно… Люди чего только не насочиняют…

– А что касаемо христианства, – продолжил Изенбек, – то, по мне, лучше бы князь Владимир выбрал ислам. Может, тогда не было бы у России семнадцатого года, большевиков и всего этого маразма! – резко закончил он. Затем достал из кармашка серебряные часы на цепочке, откинув крышку, взглянул на циферблат и поднялся. – Простите, господа, мне пора! Разрешите откланяться! Юрий Петрович, как договорились, жду вас в ближайший выходной!

И, слегка кивнув Шеффелю, направился к выходу.

Как убедился в дальнейшем Миролюбов, Изенбек часто вёл себя подобным непредсказуемым образом. Аналогично с дощечками. Али то сидел над ними ночи напролёт, то будто вовсе терял интерес и надолго исчезал из квартиры. А он, Миролюбов, упорно и методично, оставаясь запертым на ключ, – Изенбек не позволял никуда выносить дощечки, – снимал копии, чтобы дома спокойно поработать над их расшифровкой. Юрий Петрович сосредоточился только на копировании, чтобы, когда появится время, иметь весь материал под рукой и не тревожить лишний раз Изенбека, который становился всё более невыносимим.

Однажды, в приливе хмельного откровения, Изенбек показал свёрнутые в трубку листы пожелтевшего пергамента.

– Это то, о чём ты спрашивал… Дружинная былина о князе Святославе. Обложка потерялась, а листы сохранились… Это я нашёл там же, в имении под Харьковом… когда удирали от красных… Проклятые большевики! Ненавижу!

Изенбек тогда так и не дал в руки пергаментов. Лишь развернул их на мгновение, а затем, в приступе бешенства, зашвырнул обратно в чемодан и закрыл на замок.

Юрий Петрович заволновался. Взгляд его прикипел к потёртой коже, за которой так быстро, лишь на краткий миг явившись взгляду, спряталось сокровище: листы с рукописными текстами, писанными некогда красными, а теперь порыжевшими чернилами. Может быть, кровью?

Таинственные пергаменты продолжали стоять перед глазами Юрия Петровича и тогда, когда он, распрощавшись с Изенбеком, спускался по лестнице, и когда шёл домой по Брюгман-авеню. Мысль о том, что свитки могли оказаться той самой поэмой о Святославе, о которой он где-то слышал или читал в исторических хрониках, вошла в него, как болезнь, и поселила внутреннее беспокойство.

А ночью Миролюбову приснилось, будто он в воинском облачении ехал вместе с князем Святославом на охоту, и белый искрящийся снег вздымался серебряной пылью под копытами резвых коней.

Глава пятая

Вечеринка у мадам Ламонт

1934. Брюссель

Эта молодая леди имеет мужской склад ума и сильный характер. Такие не по мне. Но будь уверен, брат, подобные женщины, если ты им понравишься, сродни жёнам декабристов: они способны на подвиг и самопожертвование…

Пьер Сквозняк

На вечеринку к мадам Ламонт Юрий попал случайно. Его коллега по работе на лакокрасочном заводе Пётр Поздняков, шустрый белобрысый одессит, о котором знакомые говорили, что ему почесать языком так же важно, как для пьяницы приложиться к рюмке, затащил его едва ли не силой. Миролюбов не очень любил незнакомые компании, а после развода с женой болезненно реагировал на присутствие женщин. Ему казалось, что все они смотрят на него с некоторой скрытой издевкой, как на неудачника. Но Пьер Сквозняк, так Петра называла большая часть знакомых эмигрантов, не был бы самим собой, если бы не завлёк-таки «Жоржа» на вечеринку.

Пока ехали в трамвае, пошёл мелкий осенний дождь.

– Может, не сегодня, как-нибудь в другой раз, – продолжал вяло сопротивляться Миролюбов, – дождь вон начался, промокнем.

– Юра, я тебя не узнаю, боевой офицер, гроза киевских большевиков, отчаянный путешественник – и вдруг боится дождя! Смех! Не позорь мою седую голову.

– Она у тебя белобрысая, а не седая, – не удержался от улыбки Юрий.

– Не важно, главное, что там собираются люди, которые обожают необычное и таинственное, им можно забить мозги всякой мистической ерундой. Главное: трепаться с серьёзной миной. Бывают недурственные, к тому же богатые цыпочки, которыми можно заняться. Только это непросто, местное население на нас, русских эмигрантов, смотрит свысока, браки с нашим братом не одобряются, – с горькой улыбкой заметил Пьер. – Но, как говорится, чем чёрт не шутит, не таскать же нам теперь всю жизнь мешки и банки, как ломовым амбалам в одесском порту! – подбодрил неунывающий Поздняков. – А горячие бутерброды, между прочим, уже остывают, как и натуральный турецкий кофе. Мм, я уже ощущаю его чудесный аромат, шоб я так жил, если вру! Поднимайся, следующая остановка наша, и помни: я не грузчик, а заместитель главного технолога, а ты начальник химлаборатории. Всё, пошли! – Пьер знал, чем соблазнить коллегу.

Квартира на третьем этаже оказалась довольно просторной. Сняв плащи и мокрую обувь, прошли из прихожей, украшенной гобеленами, в гостиную, выдержанную в пурпурных тонах. Человек десять сидели вокруг большого овального стола. Пьер не соврал. На столе, сервированном роскошной старинной посудой, был накрыт скромный ужин.

– Мадам и мсье, – застрекотал по-французски Поздняков, – разрешите вам представить моего друга, удивительного человека легендарной судьбы, известного российского поэта, штабс-капитана армии его императорского величества Юрия Петровича Миролюбова.

– Ты что несёшь, Петя, какой к чертям штабс-капитан? – зловеще зашипел в его сторону Миролюбов.

– Спокойно, Юра, тут по-русски никто ни слова, для них что подхорунжий, что штабс-капитан – один хрен, – продолжая улыбаться, вполголоса проговорил одессит.

…– Кстати, мадам Ламонт, – нарочито громко, чтобы слышали все, обратился к хозяйке Пьер, когда ужин подходил к концу, – мсье Миролюбов прожил несколько лет в Индии, о невероятных чудесах которой мы говорили в прошлый раз. Я думаю, он не откажется рассказать нам кое-что из своих впечатлений об этой загадочной стране. К тому же он поэт!

Возглас одобрительного восхищения прозвучал красноречивой поддержкой предложению одессита.

– Давай, Юра, изобрази что-нибудь об этой самой Индии, публика ждёт твоего выхода, не дрейфь! – опять негромкой скороговоркой по-русски проговорил Поздняков.

– Просим, просим! – поддержали нового гостя.

Миролюбову пришлось вспомнить всё, что он знал об Индии, что когда-либо читал о древней истории и философии этой страны, оживляя повествование собственными впечатлениями. Говорил он, в отличие от Пьера, неторопливо, подбирая нужные слова для наиболее яркого повествования. От этого фразы приобретали какую-то особенную значимость. Да и большие выразительные глаза, и вся его крупная фигура выглядели не менее внушительно, чем речь. В заключение Юрий Петрович уже по-русски прочитал своё стихотворение и был отмечен восторженными аплодисментами и многими одобрительными восклицаниями.

– Ты им понравился! – довольным тоном сказал Пётр, когда все гости, поднявшись из-за стола, разбились на несколько группок, а Миролюбов с Поздняковым вышли на лестницу покурить. – Мадам Лоран обратила на тебя внимание, она владелица крупного магазина, между прочим, не замужем, овдовела года полтора назад. Хозяйка, мадам Ламонт, старая дева, тоже имеет средства, но в своё время смерть отца и брата так повлияли на неё, что она живёт в мире иллюзий и контактирует в основном с миром загробным.

– Понятно, – констатировал Миролюбов. – Я смотрю, никто не расходится, ждут чего-то?

– Именно. Сейчас начнётся спиритический сеанс, некоторые ради этого и приходят. Многие насчёт гешефта своего интересуются у духов: покупать, не покупать, заключать сделку или не заключать, иные судьбой своей озабочены или родственными отношениями. Наверное, уже всё готово, пойдём!

Они вернулись в гостиную, где большой стол был сдвинут к окну, а в центре стоял маленький. На нём лежал лист белого картона с нанесёнными по кругу буквами и цифрами. Отдельно на том же картоне были написаны слова «да» и «нет». Гостиная теперь почти полностью утопала в полумраке, под большим фиолетово-розовым абажуром неярко светила лишь одна лампочка, отбрасывая неровный круг света на стол с листом картона. Присутствующие, сидевшие на стульях, расставленных вокруг стола, негромко переговаривались. Четыре стула с высокими гнутыми спинками были пусты.

– Вы слышали, как Гитлер отзывается о евреях? Такое впечатление, что он готов их всех выслать из страны, – говорил плотный мужчина в очках, кажется музыкант из оперного театра.

– Зато в Германии теперь порядок наводят, безработица за этот год с небольшим, после прихода его к власти, существенно снизилась, промышленность развивается. А у нас депрессия возрастает, порядка вообще никакого! – ответил музыканту молодой худощавый мужчина лет тридцати.

В это время в гостиную вошла мадам Ламонт, которая успела после ужина переодеться и выглядела теперь весьма экзотично. Пурпурная накидка в тон интерьеру комнаты, чёрное длинное платье с глубоким декольте, немыслимая конструкция, напоминавшая одновременно роскошную шляпу и колпак звездочёта или медиума, и тонкая, длинная сигарета в дорогом изящном мундштуке. Услышав упоминание о Германии, она на минуту остановилась и произнесла многозначительно, понизив голос почти до шёпота:

– Кстати, мадам и мсье, в Германии сейчас повышенный интерес к оккультным наукам. Гитлер сам является неплохим медиумом, да-да!

Молодой мужчина согласно закивал и продолжил таким же тихим полушёпотом, как и мадам Ламонт:

– У меня есть совершенно точные сведения, что ещё в девятнадцатом году немецкие медиумы из тайного общества «Туле» во время сеанса вошли в контакт с цивилизацией из созвездия Тельца и получили уникальные сведения по устройству каких-то фантастических летательных аппаратов, которые уже начали строить. Так что Адольф Гитлер и Германия вообще ещё так себя покажут, что у всех волосы дыбом встанут, вот увидите!

Мадам Ламонт между тем села за столик в центре, грациозно отстранив руку с сигаретой в сторону, и прикрыла глаза. Разговоры стихли, а мадам, помолчав немного, произнесла глубоким и томным, грубоватым от курения голосом:

– Кто будет помогать мне сегодня?

Пётр наклонился к уху Миролюбова: «Сейчас, если тебя назовёт, не тушуйся, иди», – шепнул он. И действительно, среди трёх названных для участия в сеансе лиц оказался Юрий Петрович. «Традиция, брат, ничего не поделаешь», – снова шепнул Пётр.

Раньше, ещё в студенческие годы, Юрию пару раз предлагали поучаствовать в спиритических сеансах, но, как сын священника, он не мог себе это позволить. И это было так давно, ещё в прошлой жизни, как часто говаривали в эмигрантской среде. С тех пор многое стало вообще с ног на голову. Сам он занимается расшифровкой языческих дощечек и не видит в этом никакого противоречия с православием, потому что христианство на Руси произросло во многом из древних корней язычества. И это бесспорный факт! Напротив, Юрий Петрович теперь гордился, что выбрал светскую жизнь и поднялся над уровнем собственно религии. Да и чего греха таить, именно дощечки Изенбека подвигнули его к углублённому изучению древней истории и философии, заставили корпеть над книгами и словарями, в результате чего появляются научные статьи и художественные рассказы, чего он сам от себя не ожидал! Что ему теперь какая-то магия, если сам он владеет тем, чего больше ни у кого нет, – могущественным джинном, до времени закрытым в бутылке!

Юрий сел справа от хозяйки, напротив него – грузный музыкант с чувствительными длинными пальцами, а справа – та самая вдова, хозяйка крупного магазина, о которой говорил Пьер.

Мадам Ламонт, исполнявшая роль главного медиума, напомнила правила проведения сеанса и предложила вызвать дух Buonaparte Наполеона. Все одобрительно закивали.

Вначале перевёрнутое блюдце из китайского фарфора никак не желало двигаться. Мадам Ламонт велела всем сосредоточиться, продолжая взывать к духу великого императора. Миролюбов держал руки на донышке блюдца так, для вида, лишь бы не мешать остальным. Но вот, к его немалому удивлению, блюдце чуть дёрнулось разок-другой, а затем довольно бойко заскользило по картонному листу, касаясь наведённой на его поверхности чертой определённых букв и цифр. Юрий чувствовал, что он не толкает блюдце, а лишь следует за его движением. Может быть, его толкают другие участники? Приглядевшись, Юрий Петрович убедился, что вдова, музыкант и мадам Ламонт также прикасаются к блюдцу только самыми кончиками пальцев, а оно, словно ведомое неизвестной силой, перемещается по кругу. Полумрак, торжественная тишина, проникновенный голос медиума и это необъяснимое движение блюдца… Суеверный страх, воспитанный когда-то в детстве на рассказах бабок-богомолок, вновь непроизвольно зашевелился где-то в глубине души. А ведь на самом деле: откуда этому неведомому духу известны подробности жизни всех, кто находится в гостиной? То, что ответы точны и соответствуют действительности, он видел по реакции окружающих, по их удивлённым восклицаниям, по дрожащим от волнения голосам. Дело в том, что мадам Ламонт вначале предложила каждому по очереди задать контрольный вопрос о чём-либо таком, чего никто, кроме него самого, знать не может.

Поздняков, например, поинтересовался у духа, как звали его одесскую тётушку. Когда всезнающий дух французского императора старательно вывел, тычась чёрточкой на блюдце в написанные по кругу буквы, «Мария Карп», Пьер воскликнул:

– Ну, Боня и сукин сын, надо же, помнит тётю Машу, как я памятник дюку Ришелье, – и уже по-русски добавил: – Шоб мне сдохнуть! Она, конечно, не Карп, а Поликарповна, но тебе, как французу, прощается!

– Мсье Пьер, прошу не выражаться, дух может обидеться и покинуть нас! – строго заметила мадам Ламонт.

Когда пришёл черёд вопросов по существу, ответы духа стали не так точны и категоричны, иногда он вообще начинал кружить блюдце на месте, не приближаясь к буквам. В таком случае следовал обязательный вопрос медиума, хочет ли дух ответить на поставленный вопрос, на что последний чаще всего отвечал «нет». Иногда он отвечал двусмысленно, а изредка и вовсе ругался.

– Ну вот, ему можно, а мне, видите ли, нельзя! – шёпотом пожаловался Сквозняк.

Юрий Петрович между тем раздумывал, о чём спросить духа. Конечно, очень хотелось узнать о своём будущем, ведь его положение на фабрике весьма шаткое, особенно учитывая натянутые отношения с главным лаборантом, а оказаться сейчас на улице – страшно подумать! Но выяснять своё, личное, перед десятком незнакомых людей, особенно после столь успешного дебюта, – нет, пожалуй, не стоит… Нужно спросить о чём-то значительном, масштабном. О чём же? Вот и его очередь, итак…

– Пусть дух скажет, придет ли конец власти большевиков в России и когда? – Миролюбов заметил, что его вопрос оценили. Да, сегодня действительно его день, всё складывается как нельзя лучше.

Между тем блюдце вывело ответ: «Да. Когда рухнет стена».

– Какая стена? – спросило сразу несколько голосов.

– Та, что ещё не построена, – был ответ.

После этого дух Buonaparte перестал отвечать и, видимо, покинул гостиную.

Все были поражены предсказанием. Мадам Ламонт поблагодарила духа и предупредила, что присутствующие не вправе рассказывать никому о прорицаниях, иначе они не сбудутся.

Гости стали оживлённо обсуждать спиритический сеанс, делиться впечатлениями. Одни пытались разобраться в ответах духа, другие сожалели, что не спросили ещё что-то важное. Несколько экзальтированных дам окружили Миролюбова, подробнее расспрашивая об Индии.

Раздался звонок, и вскоре хозяйка вернулась с ещё одной припозднившейся гостьей – миниатюрной худенькой девушкой. Мадам Ламонт подвела её к свите Миролюбова.

– Мадемуазель Жанна Вайдерс, очень интересуется русской литературой, – представила она. – А это русский литератор, мсье Миролюбов.

– Вы пишете стихи, мсье…

– Юрий, – подсказал Миролюбов. – И не только стихи. Пишу рассказы, повести, а ещё занимаюсь исследованиями в области древнеславянской истории. – Литератор отвечал всё тем же неторопливым, полным достоинства тоном человека, находящегося в центре внимания.

– О, Жанна, – воскликнула одна из дам, которая, видимо, была хорошо знакома с вновь пришедшей, – мсье Юрий нам сегодня так интересно рассказал об Индии! И прочёл своё стихотворение.

– Очень сожалею, что опоздала, – расстроилась Жанна, глядя на русского литератора с неподдельным интересом.

– Ничего страшного, вечер ещё не окончен! – воскликнул неожиданно появившийся Пьер. И по-русски добавил, подмигнув Юрию: – Этих настырных тёток я беру на себя.

И в самом деле, не прошло и десяти минут, как литератор и любительница русской словесности остались вдвоём. Они беседовали о Толстом, о его теории непротивления злу насилием, потом перешли к Достоевскому. Увлёкшись, Юрий Петрович стал рассказывать о своей дореволюционной жизни в России, какая это была благодать! Цитировал отрывки из своих рассказов, которые являлись, по сути, воспоминаниями о земном Рае, проведённом в доме екатерининских времён с колоннами и мезонином, наполненном старинной мебелью и портретами вельмож в лентах и звёздах. За домом были: малинник, пчельник, огороды и малый сад, за которым шёл большой сад с лучшими сортами яблок. Во дворе находилась летняя кухня со многими службами и прислугой, далее: конюшня, коровник, амбары для зерна, свинушники, курятники, гусятники. Затем: ледник, погреба, овощной сарай, баня с предбанником, разные каморы для инвентаря, сарай для бричек, экипажей, саней и фаэтонов. Отец был не просто священником, но и крепким хозяином. Яблоки из их сада отправлялись на скорых поездах в Питер, Москву, Варшаву. В подвалах зрело донское вино и шипучий сидр. Делали также яблочную водку, всяческие наливки, настойки, варенья, соленья, копченья. А блюда, которые готовились тогда дома, не пришлось попробовать больше нигде и никогда! Перед взором рисовалась столовая, куда по утрам прислуга – малолетняя сирота Настенька – вносила самовар, который уважительно называли Самовар Иванович. Он блестел начищенными боками и тоненько пыхтел из-под крышки горячим паром. Настенька подавала пирожки, блинчики, поджаристые гренки на миндальном масле, мёд, варенье. Весной в открытые окна заглядывали ветки жасмина, сирени, вишни, пахло цветами и свежестью. Кудахтали куры, на чердаке ворковали голуби. После чаепития отец уходил в сад давать распоряжения работникам, а мать хлопотала по хозяйству. Мавра выгоняла коров, Михайло вёл на речку коней. Потом Мавра кормила свиней, а мама – птицу. В летней кухне женщины-поварихи управлялись с тестом на пироги, жарили начинку, рубили зелень. Мавра приносила целую корзинку свежих яиц, их ставили варить к борщу. Кроме того, вкусно готовили голубей в сметане с тёртым сыром и шампиньонами. Отец говорил: «После рюмочки лимонной шампиньон с кусочком голубиного мяса в соусе, прелесть!» А какие были пироги, бублики, ветчина, сыр, колбасы, рыба, наваристый борщ с гусятиной и сладкий взвар из сушёных фруктов зимой!

Юрий Петрович с удовольствием описывал собеседнице некоторые из этих радужных воспоминаний.

– Солнечный свет, запахи цветов, синева неба, слова людей, их лица и движения были связаны одной жизнью, все вместе, казалось: попробуй разделить, мир кровью истечёт! Так оно и вышло, когда стали разделять, рвать и ломать! – переменился в лице Юрий Петрович. И стал говорить о том, что произошло после Гражданской войны.

Жанна, буквально затаив дыхание, слушала его откровения о жизни и нелёгкой судьбе. Перед её широко открытыми глазами вставали необъятные просторы России, где происходила страшная трагедия Гражданской войны, вследствие чего лучшим людям, интеллигенции, пришлось покинуть родину и скитаться по Африке, Америке и Европе. На ресницах Жанны дрожали слёзы жалости и сострадания к этому так много пережившему и вынесшему человеку.

Время пролетело совершенно незаметно, и напомнил им о нём всё тот же вездесущий Сквозняк. Подойдя, он сообщил трагическим голосом:

– Снова свершилась великая несправедливость, – той, которую я бы желал проводить, сегодня в другую сторону, а дорога желающих видеть мсье Пьера провожатым не совпадает с моей, поэтому я решил идти с вами, дорогие любители прозы и поэзии.

Они ехали в пустом дежурном трамвае, а затем некоторое время шли пешком, провожая Жанну. Впрочем, грохочущий в тихой брюссельской ночи трамвай, как и расстояние, пройденное пешком, заметил только Пьер. Жанна и Юрий полностью были погружены в разговор, и момент расставания застал обоих врасплох. Когда возвращались на свою холостяцкую квартиру, Пьер сказал:

– Я обратил внимание, как зачарованно смотрела на тебя эта Дюймовочка Жанна. Кстати, брат, пока ты вёл беседы, я разузнал о ней всё подробно. Так вот, Жанна, или Иоганна, происходит из знатного немецкого рода Вайдерс, правда обедневшего. Но имеют свой фамильный герб и прочие регалии. Работает секретарём-машинисткой на «Карл Цейсс». Приходит сюда, чтобы послушать умные речи, стихи, музыку. Она сама неплохо играет на фортепиано. Как ты убедился, довольно хорошо знает Толстого и Достоевского и русских считает прирождёнными философами. Ты, кажется, тоже попал в их число.

– Петя, да ты что, завидуешь мне? – с некоторым удивлением спросил Миролюбов, которому всегда хотелось обладать хоть частью той лёгкости общения с людьми, которая была присуща неугомонному одесситу.

– А то нет?! – с возмущением воскликнул спутник. – Сколько усилий положил я на то, чтобы подбить клинья к мадам Лоран, мамочка моя! И что я получил за свои труды? Дырку от бублика! А ты приходишь первый раз, и, пожалуйста, на тебя эта рыбка смотрит, как житель бессарабской деревни на Одесский оперный театр. И это, по-твоему, справедливо? Я вас умоляю! – Пьер при этом так картинно пожал плечами и состроил комичную физиономию обиженного человека, что Миролюбов рассмеялся.

На посещение следующего спиритического сеанса у мадам Ламонт Юрия Петровича уговаривать не пришлось, он пришёл сам, хотя и с опозданием, вынужден был задержаться на работе. Он искал Жанну и не находил. И очень обрадовался, когда она всё же пришла, маленькая хрупкая девушка, хотя ей было двадцать шесть лет, но миниатюрность делала её совсем юной. Костюм в полоску, белая шляпка, каштановые завитые волосы, карие глаза, излучающие доброжелательность, острый прямой нос на слегка вытянутом лице. На шее бусы из мелких природных камешков, а на лацкане пиджака изящная брошь в виде ящерицы с изумрудными глазками.

Увидев просветлевшее с её появлением лицо Миролюбова, Пьер серьёзно сказал:

– Эта молодая леди имеет мужской склад ума и сильный характер. Такие не по мне. Но будь уверен, брат, подобные женщины, если ты им понравишься, сродни жёнам декабристов: они способны на подвиг и самопожертвование…

Глава шестая

Время огня

Июль 1941. Брюссель

Перед глазами вновь предстали кадры немецкой кинохроники Wochenschau: вывороченный пограничный столб СССР, горящие, утопающие во взрывах бомб города и сёла, потоки русских военнопленных, подавленных, растерянных, со скорбными глазами, и весёлые немецкие парни с закатанными рукавами и автоматами наперевес рядом с виселицами и горами трупов. Захлёбывающийся победным восторгом диктор вещал: этой осенью война с русскими будет закончена!

Юрий Петрович, погрузневший и полысевший, шёл по рю де ла Регенс в сторону брюссельского городского парка, где у него была назначена встреча. До условленного времени оставалось ещё более получаса, можно спокойно поразмышлять над сюжетом очередного рассказа. «Пожалуй, следовало выйти поближе к парку, сегодня довольно жарко», – думал литератор. Вот уже почти два десятка лет жизни прошли в этом городе, а он пишет и думает в основном о России. Так и не привык к другой стране, всё здесь кажется чужим и механическим.

Размышления прервала колонна немецких солдат, пересекавшая рю де ла Регенс со стороны рю де Урсулинес. Упитанные немецкие парни весело переговаривались, разглядывая незнакомый город. От жары они расстегнули верхние пуговицы кителей и закатали рукава.

«Они чувствуют себя покорителями Европы. А ведь в России, в Донской нашей степи, жарко. Жарко и пыльно. Попадёте, ребята, туда, узнаете, почём пуд соли. В России всегда дрались крепко, не только до крови, но и до смерти, – подумал, глядя на немцев, Миролюбов и тут же одёрнул себя: – Что ж это я, право, словно комиссар какой-то рассуждаю?

Да, на родине сейчас идёт война. Но теперь война не с Россией, а с большевиками! С теми, которые забрали у меня всё, о чём я пишу с тоской и болью. Так что пусть немцы давят проклятых краснопузых, может, это даст возможность нам, истинным русским патриотам, наконец вернуться на родную землю!»

За батальоном пехоты по мостовой покатили тупоносые грузовики, тяжело гружённые военным имуществом, а потом бронемашины, ощерившиеся стволами пулемётов, – сила! Это тебе не красная тачанка или кавалерия в девятнадцатом году!

Наконец немецкая колонна прошла, и Миролюбов двинулся дальше.

Над входом в какое-то административное здание полоскались флаги со свастикой, у дверей застыл часовой с автоматом. У подъезда стояли легковые машины, окрашенные в маскировочный цвет. К зданию то подкатывали, то с треском отъезжали запылённые военные мотоциклисты в крагах, с защитными очками на стальных касках, видимо посыльные. Один из них так близко прогрохотал своим тяжёлым мотоциклом с табличкой BMW на переднем крыле, что Юрий Петрович невольно вздрогнул и отпрянул в сторону. Проводив бесцеремонного мотоциклиста сердитым взглядом, Миролюбов снова вернулся на середину тротуара и тут едва не столкнулся с патрулём полевой жандармерии. Молодой лейтенант в упор и, как показалось Юрию Петровичу, подозрительно взглянул ему в глаза, а когда тот попытался обойти патруль, резким повелительным «Halt!» остановил Миролюбова.

– Ausweis! – всё тем же жёстким тоном потребовал немец.

Руки суетливо начали доставать из внутреннего кармана паспорт, без которого теперь нельзя было выходить на улицу, а в ноги как-то сразу вошла противная слабость. За карие, слегка выпуклые глаза его иногда принимали за еврея, что было особенно обидно, потому что евреи у Миролюбова неизменно ассоциировались с большевиками и революцией, которых он ненавидел. Хорошо ещё, что у него маленькие уши!

Лейтенант внимательно просмотрел паспорт, несколько раз переводя взгляд с документа на побледневшее лицо Миролюбова, а два здоровенных жандарма переместились так, что оказались с двух сторон от перепуганного литератора. Наконец офицер медленно, как бы раздумывая, вернул паспорт, и патруль продолжил свой путь, а Миролюбов, промямлив предательски изменившимся голосом «Danke», ещё некоторое время оставался на месте, нервно запихивая в карман паспорт, который почему-то никак не попадал туда. «Н-да, – подумал он, – ходят слухи, будто здесь, в Бельгии, этой маленькой беззащитной стране, появилось какое-то Сопротивление и оно пытается вести борьбу с оккупантами… Безумцы, право слово, безумцы! Немцы всю Европу, как уличную девку, подмяли под себя. Немцы – сила! Уф! Неужели я в самом деле так похож на паршивого еврея или на кого-то из этого самого Сопротивления?»

Наконец, справившись с паспортом, он постарался быстрее уйти от здания с флагами, часовыми и мотоциклистами.

Пройдя с полквартала от злополучного места, Юрий Петрович остановился, расстегнул пуговицы белого льняного пиджака и, вынув из кармана платок, вытер вспотевший лоб. Ему снова пришлось отойти в сторону, потому что во двор музея музыкальных инструментов начал сдавать задом немецкий армейский грузовик с брезентовым верхом. Въехав в подворотню, он тормознул, загородив проход. Пришлось обходить его тупоносую переднюю часть, от которой пахло соляром, а от радиатора под мелкой решёткой шёл перегретый поток воздуха.

Несколько солдат выскочили из кузова грузовика, а из кабины вышел щеголеватый офицер, который, повернувшись к солдатам, коротко приказал:

– Двое здесь, четверо в зал номер восемь!

Всё это Юрий Петрович зафиксировал мельком и уже прошёл несколько шагов, как вдруг вспомнил, что, кажется, знает этого немца. Он повернулся и увидел, что офицер тоже смотрит на него. Да это же… боже, так и есть!

– Господин Миролюбов? – по-немецки окликнул офицер.

– Карл… это вы? Неожиданная встреча… – испуганно, растерянно, тоже по-немецки произнёс Юрий Петрович.

– Подойдите, я хочу вам кое-что сказать, – махнул Шеффель.

Миролюбов вернулся, и они стали разговаривать, но проходившая совсем рядом колонна грузовиков своим рычанием всё время мешала, заглушая голоса, и можно было услышать только отдельные фразы. Шеффель о чём-то настойчиво спрашивал, а Миролюбов униженно оправдывался:

– Вёл себя непредсказуемо… Уходя, запирал на ключ… Говорил, «надо выпить»… Я мог порой уделить не больше десяти – пятнадцати минут… С тех пор как я женился, видимся редко…

– Сколько… – здесь опять прогрохотал грузовик, – удалось скопировать?

– Я думаю, процентов семьдесят – семьдесят пять…

Подбежал ефрейтор и стал докладывать Шеффелю, указывая на окна музея, откуда солдаты уже начали сносить вниз какие-то свёртки и ящики.

– Ладно, – обратился Шеффель к Миролюбову, – мне сейчас некогда. Жду вас завтра в восемь вечера в кафе возле университетской библиотеки…

Из-за неожиданной задержки Миролюбов опоздал на встречу, и худощавый высокий человек, сидевший в парке на лавочке, нетерпеливо помахал Юрию Петровичу. Это был Василь Скрипник – представитель украинских самостийников. Как истинный патриот, он неизменно носил украинскую вышиванку, а скуластое лицо его украшали длинные свисающие запорожские усы. Скрипник питал к Юрию Петровичу особое расположение, так как знал, что тот родом с Украины, учился в Киевском университете, да к тому же служил во время Гражданской войны в войсках Центральной рады.

– Понимаете, дорогой мой Юрий Петрович, – говорил Скрипник по-украински, пока Миролюбов отдувался от жары и быстрой ходьбы, – в конце концов воплощаются в жизнь наши исконные мечты: Украина может стать вильной! Немцы бьют большевиков, наш Степан Бандера решает вопросы с самим Адольфом Гитлером! Один клятый враг – Польша – уже почти уничтожен, ещё несколько недель – и москалям тоже конец!

– А знаете, кого я встретил, идя сейчас до вас, пан Василь? – спросил Юрий Петрович, тоже стараясь говорить на украинском. – Карла Шеффеля, который был помощником профессора Экке, он теперь в немецкой форме, офицер!

– Так, так, знаю! – закивал в ответ Скрипник, в его голосе сквозило уважение. – Шеффель теперь большой человек, он работает в организации Айнзацштаб, то есть оперативном штабе отдела «Гиммлерс аненэрбе», знаете, что это такое? Наследие предков! Занимаются древней историей, оккультизмом, астрологией, собирают все материалы, касающиеся происхождения арийской нации. А мы и немцы – две ветви одного арийского дерева. Потому сейчас важно, как никогда раньше, быстрее перевести те копии, которые вы делаете с дощек Изенбека. Там есть что-либо про Украину?

– Я не знаю, – сказал Юрий Петрович, – очень мало удалось перевести…

– Обязательно должно быть! – не допуская и тени сомнения, сказал Скрипник. – Может, вы дадите хоть некоторые из копий, мы уже сами постараемся, переведём, у нас есть хорошие специалисты…

– Понимаете, пан Василь, – Миролюбов перешёл на чистый русский, – во-первых, далеко не все копии сделаны, а их ещё надо несколько раз перепроверить, это ведь документ! Важна каждая буква! Одну не туда поставил, перепутал, пропустил – и меняется весь смысл! Это ведь адский труд – переписывать строчка за строчкой, буква за буквой, а их ещё понять надо! – состорожничал Юрий Петрович. При всем уважении к Скрипнику и прочим украинским национал-патриотам, он считал, как и многие в тогдашней Центральной раде, что Украина должна на правах автономии входить в состав России, и втайне называл тех, кто ратовал за абсолютное обособление Украины, сепаратистами. Тем более что Скрипник был не христианином, а принадлежал к каким-то там язычникам-родноверам. – Я не могу дать вам, пан Василь, непроверенный материал! – заключил он.

– Добрэ, – согласился Скрипник, – працюйтэ покы що, во славу Дажбожу. Але найкращэ було б дистаты сами оригиналы! – поднял он палец вверх. – Цэ дужэ потрибно наший майбутний дэржави, цэ скарбы нации, розумиетэ?

11 августа 1941

Али проснулся рано. За окном было прохладно и ветрено. Дождь, ливший почти всю ночь, прекратился, но ветер продолжал гулять по городу резкими необузданными порывами.

На душе и так не сладко, а тут ещё погода! Художник с хмурой задумчивостью поглядел в серое небо. Опять с Северного моря пригнало циклон. Хм, море! Оно отсюда сравнительно недалеко. Как-то так получилось, что за все годы жизни в Брюсселе он ни разу не был на море, хотя тут напрямую до паромной переправы на Голландском побережье километров восемьдесят, а через Гент до бельгийского Кноккен-Хайста от силы километров сто – сто двадцать…

– Всё к чёрту! Поеду сегодня к морю, глотну свежести! Сделаю хоть несколько набросков Северного!

Быстро собрав этюдник и краски, вышел из квартиры. На лестнице встретил домовладельца, всегда приветливо улыбающегося бельгийца Жака Ренье, аккуратного седовласого мужчину лет шестидесяти. Погружённый в свои мысли, художник рассеянно поздоровался с Ренье и попросил:

– Если меня кто-либо будет спрашивать… – увидев на лице бельгийца гримасу непонимания и удивления, сообразил, что говорит ему по-русски.

– Простите, что вы сказали? – переспросил озадаченный домовладелец.

– Извините, если кто-то станет меня сегодня спрашивать, скажите, что буду завтра, – уже по-французски повторил Изенбек. А про себя буркнул: «Задумался и забыл, что ты по-русски ни бум-бум, братец».


Поздно вечером в двери пустой квартиры Изенбека послышался лёгкий скрежет. Щёлкнул замок, и чья-то тень возникла на пороге. Постояв, прислушиваясь, некто, не зажигая освещения, тихо прошёл в комнату, служившую художнику кухней и спальней. Желтоватый свет карманного фонаря скользнул по стоящим на столе предметам, потом уперся в дверцу небольшого кухонного шкафчика. Открыв дверцу и немного пошарив внутри, неизвестный извлёк оттуда жестяную коробку из-под индийского чая. В коробке находился белый порошок, похожий на сахарную пудру. Понюхав его и чуть лизнув с пальца, тайный посетитель вынул из кармана крохотный бумажный пакетик, развернул его и высыпал содержимое в жестяную коробку. Потом тщательно закрыл её, несколько раз энергично встряхнул и аккуратно водворил на место. Тусклый конус фонаря погас. Несколько раз скрипнули половицы. Через минуту вновь послышался лёгкий скрежет металла и удаляющиеся по коридору шаги. И опять стало тихо.

13 августа 1941

После прохладных ветреных дней погода переменилась, и наступило удивительное затишье, пронизанное мягким теплом августовского солнца. В мастерской было даже душновато. Изенбек, мучимый головной болью, распахнул окно и выглянул на чистенькую брюссельскую улицу, мощенную тёмным булыжником. Устремлённая ввысь готика старинных соборов и замков сегодня не казалась мрачной, а выбеленные дома под красной черепицей с окрашенными для контраста тёмной краской деревянными каркасами выглядели и вовсе весело.

Нагретый воздух, влившийся в комнату, не принёс облегчения. Художник чувствовал себя плохо: слабость, состояние типа начинающейся лихорадки мучили тело, а на душе было и того омерзительней. Вчера Изенбек вернулся с морского побережья, уставший и раздражённый. Он так и не сделал ни одного наброска. Море оказалось чужим и холодным, а вдобавок ко всему повсюду сновали немецкие патрули и нагло-самоуверенные военные моряки. Изенбека просто прогнали с берега, едва он разложил этюдник. Хорошо ещё, что не отвели в полицию, как шпиона, который намеревался зарисовать военные корабли. Помогли документы, удостоверяющие, что он художник известной фабрики. От всего этого начались головные боли. Не хотелось ни пить, ни есть, ни думать. Ночь он почти не спал, и теперь был вялым и вконец раздражённым.

«Всё, хватит, – решил Изенбек, – пойду в кафе. Официант Луи молча поставит на столик привычный заказ, и можно спокойно посидеть, расслабиться. Да, надо выпить, иначе не выдержу…»

Али ещё не успел отойти от окна, как внизу у тротуара мягко затормозил серый длинноносый «мерседес» с большими глазами-фарами и округлым изгибом передних крыльев. Дверцы распахнулись, и из дубово-кожаного салона вышли два немецких офицера с дамами и направились прямо в кафе, о чём-то весело переговариваясь и громко смеясь. Солдат-водитель с крепким, как у дородной женщины, задом тоже вылез из машины и неторопливо закурил, равнодушно поглядывая вокруг.

– Хозяева, мать вашу!.. – вполголоса выругался по-русски Изенбек. – Веселятся, сволочи! Ещё бы, легко, как на дрянных маневрах, захватили пол-Европы. А теперь вот Россия…

Перед глазами вновь предстали виденные накануне кадры немецкой кинохроники Wochenschau: вывернутый пограничный столб СССР, горящие, утопающие во взрывах бомб города и сёла, потоки русских военнопленных, подавленных, растерянных, со скорбными глазами, и весёлые немецкие парни с закатанными рукавами и автоматами наперевес рядом с виселицами и горами трупов. Захлёбывающийся победным восторгом диктор вещал: этой осенью война с русскими будет закончена!

Похоже, это не пустое бахвальство: прошло двадцать дней с начала нападения на Россию, и уже взят Минск… Изенбеку до сих пор было трудно понять, что происходит на его бывшей родине. Слухи и сообщения о ней так противоречивы: иногда откровенно глупы, порой невероятны до анекдотичности или, напротив, страшны. Какая она теперь, нынешняя Россия, страна, которой правят большевики, страна невиданных строек, страна лагерей и ГПУ, и всё же Родина, всё же Отчизна… Все эти годы Изенбек жил надеждой, что когда-нибудь придут перемены, но дожил, кажется, до конца света… Во второй раз… Наступил час расплаты для проклятых большевиков, но вместе с тем опять гибнет Россия, а он, кадровый офицер российской армии, вместе с сотнями тысяч таких же патриотов вынужден отсиживаться за границей, не в силах оказать никакой помощи…

Бледное лицо художника покрылось испариной, душевные и физические муки стали невыносимы. Он спустился вниз и позвонил в кафе по телефону, попросив доставить заказ на дом.

Через небольшой промежуток времени услышал знакомые шаги Луи. Поставив корзинку с вином, коньяком и закусками на стол, официант, не считая, опустил деньги в карман, задержал взгляд на постоянном клиенте:

– Вы сегодня неважно выглядите, мсье…

Изенбек лишь вяло махнул рукой.

Оставшись один, подсел к столу, открыл бутылку, достал изящной формы рюмку, выпил две подряд и стал закусывать холодной курицей, залитой прозрачным желе. Проделывая всё это, художник вполголоса разговаривал, вопрошал и даже спорил сам с собой, многолетняя привычка одинокого человека. Сегодня ему было паршиво, и ещё больше невмоготу оставаться одному. Поэтому взбодрённая алкоголем память приготовилась ярко и детализированно извлекать из подкорки и усаживать на стул, что напротив, образы близких людей. Великая сила воображения дарит возможность встречаться с теми, кто очень далеко, на недосягаемом расстоянии, и даже с теми, кого вовсе нет в живых…

Кто же придёт сегодня?

Повеяло тонкими духами, и чья-то нежная рука коснулась его седеющих волос. Знакомый аромат, привычная рука, то же тёмно-синее платье с блёстками…

– Это вы, maman? Здравствуйте! Мне плохо, мама… Только не говорите papa, что я жаловался, он этого не любит… Хотя на людях я стараюсь никогда не выказывать своих чувств… Может, я не стал хорошим сыном, о каком вы мечтали, но я хранил, как мог, достоинство рода Изенбеков. Не запятнал его низким поступком, предательством либо трусостью. Но сегодня мне так больно, мама, будто изнутри вынули стержень, на котором до сих пор держалась вся моя жизнь…

– Успокойся, сынок, всё будет хорошо! – Нежные руки матери перебирали и гладили волосы, и художнику действительно становилось легче.

– Ты спрашиваешь, почему я так и не женился? Ты ведь знаешь, мама, что моя единственная осталась в России… Здесь я тоже полюбил женщину… Она замужем… Нет-нет, не знает и не узнает об этом никогда. Она иногда приходит ко мне в гости вместе с мужем, сидит на этом стуле, говорит со мной. Я тоже хожу к ним. Мне достаточно слышать её голос, весёлый смех. Я составил завещание и счастлив тем, что после смерти мои картины смогут скрасить её жизнь. Я пишу, мама, приходится очень много работать, но в этом и есть весь смысл. Оказывается, человеку так мало нужно для физического существования. Многие удивляются, что я скромно живу. Они не знают, какой я богач, мама! Какой огромный удивительный мир открывается за каждой картиной. Из моей мастерской открываются сотни волшебных дверей, ведущих в прекрасное!

Художник был уже достаточно «разогрет», то есть вошёл в то состояние, когда хотелось много и охотно говорить, философствовать. Али привычно извлёк из кармана маленькую золотую коробочку. Кокаин всегда помогал усилить воображение, сделать его почти реальным и осязаемым. Увидев, что содержимого осталось мало, Изенбек встал, открыл кухонный шкаф и, пошарив на полке, достал коробку из-под индийского чая. Досыпав в коробочку и водворив запас на место, закрыл шкаф и опустился на стул. Затем, привычно и глубоко вдохнув порошок поочерёдно в обе ноздри, художник прикрыл глаза и расслабленно откинулся на спинку.

С кем же ещё побеседовать, если не со стариной Словиковым, немного едким, но в глубине души справедливым и добрым.

– Будьте здоровы, Пётр Николаевич! Сколько же мы не виделись, дорогой мой?

Словиков в офицерском мундире чуть прищурил глаза, налил себе рюмку и с удовольствием выпил.

– Неплохой коньяк, французский? Вы, я вижу, Фёдор Артурович, тоже пристрастились. Понимаю, тоска, тоска…

Изенбек поднял глаза и увидел, что стул напротив пуст. Оглянувшись, заметил тень подполковника в мастерской и последовал за ней. Словиков разглядывал картину, где была изображена русская церковь в Брюсселе, исполненная, в отличие от многих других полотен, в тёмных, даже мрачных тонах.

– Тоска, – повторил Словиков, – безысходность. От этой картины веет таким же холодом, как от тюремных подвалов НКВД и Колымских лагерей…

– Колымских лагерей? – переспросил Изенбек.

– Да. Я ведь после Гражданской жив остался, хотя и долго выкарабкивался. Женщина одна, вдова, меня из госпиталя забрала, выходила. Потом на заводе работал, вспомнил, что инженер. Даже конструкторским отделом заведовал. А в тридцать седьмом за дворянское происхождение на Колыму угодил. Потом раскопали, что Деникину служил, ну и всё – крышка!

– Вы хотите сказать, Пётр Николаевич…

– Так точно. Был расстрелян… Догнала-таки пуля… – Словиков печально улыбнулся. – Одно радует, что во всей этой суете, в барахтанье сомнений, я всё-таки сделал одно стоящее дело: родил дочь. Теперь, как поэт говаривал, «весь я не умру». А вы, Фёдор Артурович, не очень изменились…

– Как сказать… Я теперь мусульманин.

Словиков улыбнулся уже веселее:

– Забавно. Вы стали мусульманином, я – атеистом. Но вы пьёте водку и балуетесь кокаином, а я, когда приходилось тяжко, внутри продолжал молиться. Только не конкретным богам, а, как инженер, Космическим Законам. Не кажется ли вам, дражайший Фёдор Артурович, что наше с вами богоборчество и богоискательство – типичный протест русских интеллигентов против извечного ханжества чиновников в рясах? А тут ещё победа большевиков, разорение и уничтожение церквей, сжигание икон, репрессии священнослужителей. Все ждали неминуемой кары на их головы, а Господь молчал. И многие, как и я, пришли к мысли, – даже если Он есть, то чего Он тогда стоит, если весь мир живёт так, будто Всевышнего не существует… Нет, Фёдор Артурович, всё в мире должно развиваться по природным законам, в том числе религия и вера…

Силуэт Словикова стал прозрачным и нечётким.

Художник испугался, что друг сейчас уйдёт и он вновь останется один на один со своей невыносимой душевной болью. Сильнее сдавило виски, и сердце забилось чаще.

– Постойте, Пётр Николаевич! Мне сегодня так тяжко… Не уходите…

Словиков на миг проявился, стоя вполоборота. Лицо его сделалось участливо-сострадательным.

– Зачем вы мучаете себя, Фёдор Артурович? Пойдёмте! – Он неопределённо кивнул куда-то в сторону окна. – Сегодня такой замечательный погожий день…

* * *

В квартире Миролюбовых раздался звонок. Резкий, настойчивый.

Жанна Miroluboff – маленькая худощавая бельгийка – поспешила к двери и, что-то спросив по-французски, впустила человека в светлом летнем костюме.

– Юра, к тебе мсье Вольдемар! – позвала она мужа.

Миролюбов, выйдя из другой комнаты, увидел Володю – одного из русских эмигрантов, с которым он иногда встречался у Изенбека и на вечеринках у мадам Ламонт. Но теперь гость был чем-то сильно взволнован.

– Что стряслось, Володя? – обеспокоенно спросил Миролюбов по-русски.

– Юрий Петрович, Али умер…

Супруга испуганно вскрикнула. Не зная языка, она тем не менее сразу поняла смысл сказанного.

– Изенбек? – удивлённо переспросил Миролюбов.

– Да, Изенбек умер, – повторил Володя по-французски. – Я зашёл к нему, позвонил – не открывает. Второй звонок нажал, меня впустили в подъезд. Захожу к Али – он лежит на кровати, зову – не откликается. Тронул за плечо, а он мёртв… Я хозяина дома предупредил – и сразу к вам, вы ведь его самые близкие друзья…

– Али… Не может быть! – изумлённо, растерянно повторяла мадам Жанна с округлившимися, полными слёз очами. – Я ведь вчера виделась с сестрой, и она говорила, что ехала с Изенбеком в трамвае, они разговаривали…

Миролюбов взялся за шляпу.

– Пойдёмте, надо срочно известить полицию…

Глава седьмая

Завещание

Эх, не казак вы, Юрий Петрович!

Маша Седёлкина

Похороны вышли скромными и малолюдными, кроме знакомых и соседей у Изенбека никого не было.

Через неделю Миролюбова вызвали в нотариальную контору. Оказалось, Али оставил завещание, по которому все картины и имущество передавались в его, Миролюбова, полное владение. Юрий Петрович вернулся домой в приподнятом состоянии духа. Завтра он пойдёт туда, но не как робкий посетитель, гость, которого запирают на ключ, а как полновластный хозяин!

Осознание того, что теперь он владелец всех картин и древних дощечек Изенбека, приятной волной пробежало по телу. Вот оно, воздаяние за все прошлые страдания и муки. Слава тебе господи! До недавнего времени – чего греха таить – он завидовал Али. Ещё бы! Отпрыск княжеского рода, сын адмирала, два высших образования, командир артдивизиона, ставший полковником в неполных тридцать лет, к тому же хороший художник, баловень судьбы, одним словом.

А ему, Юрию Петровичу, человеку не меньшего таланта и способностей, отчаянно не везло. В духовном училище и гимназии не любили злые завистливые ученики и такие же учителя. В университетах взъедались преподаватели, из Варшавского пришлось перевестись в Киевский, не выдержал, ответил бездарному профессору: «Я знаю больше вашего…» Потом началась мировая война, сменившаяся народным бедствием – революцией и Гражданской войной. Бежал с остатками деникинской армии, скитался по Африке, Индии. Наконец, Европа. Стал студентом Пражского университета, но и оттуда ушёл со скандалом. В итоге высшего образования так и не получил. На войне служил в чине прапорщика, а ведь он всего на два года младше Изенбека! Здесь с трудом пристроился лаборантом, а потом и вовсе стал безработным… Да, а Изенбек в это время получал хорошие деньги и спокойно рисовал свои картины, пастушков в Альпах, красивых женщин… Юрий Петрович вспомнил одну из последних картин, изображавшую двух молодых женщин за чаепитием в саду. Одна в красном платье, другая вовсе обнажённая, с небольшой высокой грудью, наклонилась и что-то говорит первой с лукавой улыбкой. Да, и женщинам Изенбек нравился, пожелай только – и толпой бы за ним вились, но он предпочитал кокаин, вино и картины…

Кстати, по поводу такого наследства можно и выпить! Юрий Петрович открыл в кухне шкаф, достал початую бутылку сухого французского вина. Налив себе в рюмку, выпил и, аккуратно закрыв пробку, водворил на место. Затем, взяв с подоконника сигареты, приоткрыл окно и сел, продолжая размышлять.

У него с женщинами как-то не выходило. До сих пор звучит в ушах насмешливый голос черноволосой казачки Маши Седёлкиной, с которой он познакомился на Кубани, приехав погостить к брату. Маша пригласила его на Рождество, угощала жареным поросёнком, поила вином. Её родители предусмотрительно ушли к соседям, они были явно не прочь породниться с семьёй священника и благоволили знакомству. А потом… Слова, как будто только что произнесенные, ранят почти так же больно, и кровь ударяет в виски, как тогда. Миролюбов закурил, руки при этом заметно подрагивали. Картины встречи с Машей снова возникли перед глазами, а может, они хранятся где-то в самом сердце и потому всегда остаются такими яркими и волнующими.

Влетевший в окно нечаянный порыв ветерка пахнул в лицо августовским теплом, загнав струю дыма обратно в комнату, но Юрию Петровичу показалось, что по глазам стеганула январская метелица. И он, семнадцатилетний, опять летит по донской степи на коне, пытаясь обогнать дочь казачьего старшины Ермолая Седёлкина, скакавшую сквозь снежную круговерть на вороном жеребце. Ещё немного – и его серая кобыла настигнет вороного, на котором гордо и красиво мчится черноволосая наездница. Никогда ещё Юра не скакал так отчаянно, как в этот раз. Ледяной ветер свистел в ушах, а сердце замирало от страха и сумасшедшей скачки. Ему казалось, что он сейчас вылетит из седла и насмерть расшибётся, но остановиться или хотя бы сбавить темп скачки не мог, словно прочно был связан с наездницей чем-то невидимым. Вдоволь позабавившись над преследователем, лихая казачка легко унеслась на своем быстроногом коне, от души заливаясь весёлым смехом. Юра, поняв, что ему не угнаться за Машей, перевёл коня с галопа на рысь. Тогда она, круто развернув коня, подлетела и, сверкая очами, крикнула:

– Гляжу, Юрий Петрович, наездник вы отчаянный, а не побоитесь к нам на Рождество в гости прийти?

– А чего мне бояться? – спросил Юра, чувствуя, что и без того разгорячённое лицо его становится пунцовым.

– А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всём, как в скачках! – воскликнула девушка, полоснув его напоследок чёрно-огненным взглядом, и тут же унеслась, как ветер, взбивая снежную пыль. Юра едва сдержался, чтобы не помчаться следом за ней. Он возвращался, не разбирая дороги и не ощущая встречного колючего ветра. Гибкая фигура лихой казачки, быстрый, удивительной силы взгляд и слова, брошенные на прощание: «А вот и поглядим, такой ли вы лихой казак во всём, как в скачках!» Только это видел и слышал по дороге домой юный попович.

А потом он сидел у неё дома за праздничным столом, разгорячённый вином или лукавыми взглядами колдовских глаз крепкой – на два года старше его – казачки, которые она то и дело бросала на гостя. Юра, волнуясь, всё больше погружался в пучину дотоле неизведанных чувств и желаний. Его словно закручивала и увлекала неведомая сладостная сила, которую нельзя было выразить ни в словах, ни в образах. Судорожно сглотнув, он расстегнул верхнюю пуговицу новой косоворотки с вышивкой.

– Что, жарко, Юрий Петрович? Ой, мне тоже, натопили сегодня от души! – Маша расстегнула блузу и помахала перед своим лицом рукой. А он не мог отвести глаз от смуглой матовой кожи и ямки меж девичьих грудей, туго обтянутых белой тканью. Она не замечала его взгляда или делала вид, что не замечает. Ему же было всё равно, что-то сильное и до боли приятное продолжало овладевать им. Подчиняясь этой неведомой силе, он подался вперёд. Дивный овальный подбородок и алые губы девушки приближались к его губам, он прикрыл глаза и… встретился с пустотой. Довольный смех Маши, ловко уклонившейся от поцелуя, нисколько не ослабил необычного ощущения, пожалуй, наоборот, оно ещё сильнее завертело его и быстрее понесло куда-то. Он облизал вмиг пересохшие губы.

– Холодной водички из сеней зараз принесу, – будто уловив его желание, певуче сказала казачка, вставая так красиво и грациозно, что Юра тоже невольно поднялся и последовал за ней в тёмные сени. Маша зачерпнула полный ковш холодной с льдинками воды из кадки и подала ковш гостю. Юрий отпил несколько крупных жадных глотков и почувствовал, как стало ломить зубы. – А вот я сейчас все мысли ваши узнаю, – лукаво произнесла казачка, вслед за ним отпивая из ковша. А потом спросила каким-то изменившимся голосом: – А хотите, Юрий Петрович, я вам погадаю? – и, не дожидаясь ответа, повлекла его на улицу.

Там было морозно и звёздно, холод приятно освежал разгорячённые тела. Маша отпустила руку юноши и, взяв ковш с водой двумя руками, воздела его к небу, будто хотела наполнить его звёздным и лунным сиянием. Губы её зашептали что-то, а лицо девушки в лунном свете показалось Юре чужим. Он с трудом разобрал только несколько обрывков фраз: «Матерь Пречистая, звёзды ясные, покажите судьбу, вами сплетённую, что ждёт его… Покажите, не откажите…» Девушка опустила ковш и стала вглядываться в него, как глядят в затуманенное окно, желая узреть что-то на улице.

– Жизнь твоя будет долгой, умрёшь своей смертью, но не на земле… На чужбине жить придётся, женат дважды будешь, а ещё… – отрывисто произнесла она и, не договорив, вдруг выплеснула воду из ковша на снег. Голос её при этом был странным, казалось, что говорит не Маша, а некто чужой. Когда возвращались с мороза в тепло, Юра с суеверным страхом вспомнил, что церковные бабки как-то говорили о прапрадеде Седёлкиных, который был сожжён за колдовство. «А что, если всё это чары, наваждение? Нет, чушь собачья, суеверие тёмного неграмотного народа, нет никакого колдовства, ты же взрослый просвещенный человек, стыдно!» – корил сам себя Юра. И всё-таки не мог отделаться ни от вползающего в подсознание страха, ни от силы, что неотвратимо влекла его к смеющейся, черноглазой, волшебной и желанной… Войдя в хату, он в некотором замешательстве остановился у стола.

– Что, Юрий Петрович, ещё чего покушать желаете или выпить, – она сделала выразительную паузу, – для храбрости, а? – И снова так полыхнула на него своим черно-огненным взглядом, что Юра даже покачнулся. Ещё один такой взгляд – и он, обезумев, бросится к ней и заключит в крепкое объятие чудное гибкое тело, коснётся наконец своими горячими губами этих насмешливых уст и… С трудом справляясь с собою, будто в горячечном тумане, он произнёс хриплым незнакомым голосом:

– Пожалуй, выпью. – И, наполнив до краев рюмку казёнкой, тут же, как заправский казак, одним духом осушил её.

– Ой, Юрий Петрович, – расхохоталась призывно-лукавым смехом черноглазая колдунья, – закусывайте скорей, а то, не ровён час, опьянеете!

Юноша и в самом деле почувствовал, как всё вокруг всколыхнулось и поплыло. Он схватился за край стола, чтобы удержаться. Водки прежде не пил никогда и теперь с некоторым изумлением отметил, что появившаяся в теле необыкновенная лёгкость совершенно не соответствует повиновению тела. Какое-то время он стоял покачиваясь, а все предметы вокруг кружились, как в хороводе. Сейчас он упадёт! Уже не разбирая слов юной казачки, он почувствовал, как округлое её плечо оказалось сбоку, а крепкая, привыкшая к сельскому труду рука девушки обвила его стан и почти перетащила отяжелевшее тело горе-ухажёра на чистую половину и уложила на постель с воздушной периной. Маша расстегнула его косоворотку и стала нежно гладить и целовать шею, грудь, лицо и глаза. Юра блаженно улыбался и что-то бормотал, но сознание предательски покидало его, и последнее, что услышал, была эта фраза: «Эх, не казак вы, Юрий Петрович!»

Миролюбов затянулся так глубоко, что закашлялся.

– Юра, почему ты не ложишься? Поздно уже, – сонным голосом спросила по-французски из спальни жена.

– Спи, Галичка, я скоро… – отозвался Миролюбов.

Поднявшись, он заварил себе ещё чашечку кофе.

На сердце чуть потеплело. Всё-таки через много лет и испытаний на далёкой чужбине, после первого неудачного брака нашлась женщина, которая смогла оценить его по достоинству. Маленькая Галичка! – так он по-русски называл Жанну.

Сколько пришлось натерпеться унижений и оскорблений… И вновь невольные слёзы жалости и сострадания к себе выступили в уголках глаз. Всё, довольно! Юрий Петрович утёр лицо. Отныне он обладатель богатой коллекции картин и уникальной библиотеки Изенбека и сам теперь будет решать, узнают ли люди вообще о существовании дощечек или нет. Это чувство окрыляло. Кем был Юрий Петрович Миролюбов до этого? Химик без образования? Поэт-любитель? А теперь в его руках бесценные свидетельства о прошлом древних русов, да разве только их? Переворачивается представление об истории многих европейских и азиатских государств. С чем можно сравнить то, чем он сейчас обладает? С «Историей» Геродота? С Библией? С Махабхаратой? Дощечки Изенбека теперь будут его по праву! Почти десять лет он корпел над их переписыванием! Пришлось также изрядно потрудиться, чтобы укрепить их. По всем правилам он сначала пропитал дощечки скипидаром, затем, когда высохли, смазал десятипроцентным раствором ацетата алюминия, а потом – жидким стеклом, которое впрыскивал внутрь трухлявой древесины. От этого дощечки стали тяжелее, но держались прочно.

Большую часть удалось скопировать, но не все. Часть дощечек осталась нетронутой, до них очередь не дошла. Он женился, появились семейные заботы, да и Изенбек стал невыносим: нервный, резкий. Последние годы они почти совсем не работали. Теперь он сможет заняться дощечками не спеша и основательно. Миролюбов снова закурил и остановился в задумчивости у окна, пуская струи дыма в темноту. Мысли продолжали вертеться вокруг наследства и дощечек.

Что же он станет делать? Пригласит кого-то в помощники, чтобы вместе работать дальше? Не очень хочется. Да и тайна откроется. Они с Изенбеком уговорились железно молчать, пока не будет закончена вся дешифровка, и лишь затем представить дощечки пред очи общественности. Нет, в этом деле никому доверять нельзя! Придётся продолжать работу самому. «Пусть я не имею исторического и филологического образования, но ведь Изенбек тоже не являлся профессионалом. За годы упорных трудов мы многому научились, занялись самообразованием. К тому же я не пью, не рисую, большую часть времени нахожусь дома, ничто отвлекать не будет. Придёт время, и я сам явлю миру тексты, переведённые мною, а не каким-то университетским сухарём».

Воображение услужливо представляло картины будущего триумфа, одну лучше другой. Может быть, увенчают званием доктора наук и выдадут престижную премию…

Радужные видения разом оборвались неожиданной догадкой, вмиг свергнув Юрия Петровича с мысленно воздвигнутого пьедестала. «Дощьки» придётся отдать, рано или поздно! Как только узнают об их существовании, начнут давить, требовать: нашёл-то реликвии и привёз Изенбек, скажут, – историческое достояние. Даже если не отнимут сразу, всё равно «специалисты» ополчатся на него, станут тыкать в неточности перевода, обвинять в дилетантстве, уж это они умеют! Какой-нибудь профессор филологии так распишет…

Неприятная мысль продолжала внутри своё холодное поползновение. Тогда кем окажется он, Юрий Петрович Миролюбов? Человеком, который где-то в чём-то помогал Изенбеку? Где, в каком ряду будет стоять его имя в истории, к которой он прикоснулся так близко? Никто и никогда не оценит его трудов, потраченных дней и ночей – буква за буквой, слово за словом, которое ещё надо вычленить из сплошного текста, ведь одна буква порой меняет весь смысл! А его просто ототрут в сторону, и все лавры достанутся какому-нибудь буквоеду со степенями.

В сердце с новой силой всколыхнулась глубоко затаённая обида на университетских преподавателей, считавших его далеко не блестящим и не в меру самолюбивым студентом. «Нет уж, увольте, господа учёные, никому я „дощек“ не отдам!»

Как же в таком случае поступить? Миролюбов присел к столу, обхватив голову руками, тупо уставился в мерцающее редкими звёздами ночное окно. Лучше бы их вовсе не было, этих раритетов!.. А копии… Гм! Копии никто отнять не посмеет, поскольку они его личные, собственноручно переписанные. Исследования Изенбека тоже можно переписать своей рукой и стать их полным хозяином, в отличие от «дощек»…

Мысль завертелась на одном месте, как собака, пытающаяся ухватить свой собственный хвост. Миролюбов потёр наполовину облысевший череп, стараясь додумать и развить то, что мелькнуло в глубине сознания.

Так, дощечки… их содержание можно использовать по собственному усмотрению. Например, для литературных сочинений: стихов, поэм или научной полемики… Да, так вышло бы лучше! Ведь на основе имеющегося материала можно написать уйму книг, и ни один научный червь не посмеет ткнуть в неточность перевода.

Открывшаяся новая перспектива всё больше нравилась Юрию Петровичу. Литературное переосмысление – вот самое лучшее использование «дощек»! Здесь можно не придерживаться точности каждой буквы, не гадать о значении непонятных слов, а дать собственную трактовку, развить, добавить недостающее… С их помощью он может превратиться в человека, равного, например, Афанасьеву, ведь многое можно подать как фольклор! Тогда его имя прочно войдёт в историю. И что скажут завистники, закрывающие сейчас перед ним двери своих редакций?

Миролюбов возбуждённо заходил по комнате, роняя пепел на пол.

Жена давно спала. Она теперь работала медсестрой в военном госпитале и очень уставала.

– Ничего, Галичка, теперь всё изменится! – сказал он в темноту. Погасил сигарету и, тихонько пройдя в спальню, начал раздеваться.

* * *

Рано утром следующего дня долгим звонком в дверь Миролюбов разбудил хозяина дома, в котором Изенбек снимал квартиру.

– Простите за ранний визит, мсье Ренье, я хотел бы получить ключ от квартиры покойного мсье Изенбека. Вот, взгляните, документы от нотариуса, я наследую всё имущество умершего.

Ренье внимательно прочёл документы, затем так же внимательно посмотрел на Миролюбова.

– Мсье Изенбек был прекрасным квартиросъёмщиком, всегда платил аккуратно в назначенный день. Я, конечно, не разбираюсь в живописи, но говорят, он был хорошим художником. Очень жаль, что такой человек рано ушёл из жизни. Возьмите, пожалуйста, ключ и распишитесь в книге, вы же понимаете: порядок прежде всего. Да, да, вот здесь, и поставьте число. А вы, значит, были ему самым близким другом, раз он именно вам оставил наследство, – не то спрашивая, не то утверждая, произнёс словоохотливый старик.

Он вернул журнал на место и проводил Юрия Петровича до дверей квартиры, в которой раньше жил Изенбек.

– Видите, мсье Миролюбов, печати в целости и сохранности, ключ у вас в руках, входите!

– Благодарю вас, мсье Ренье! – Говорливость домохозяина почему-то раздражала Миролюбова.

Юрий Петрович открыл опечатанную дверь и, только дождавшись, когда домовладелец уйдёт, переступил порог квартиры.

Всё оставалось на своих местах. Миролюбов взял один из «гостевых» стульев и сел, окидывая комнаты новым взором. Почему-то ясно вспомнилось, как он тогда, семнадцать лет назад, впервые пришёл к Изенбеку.

– Али был… Н-да, был! Что же теперь?

Миролюбов ещё раз осмотрелся, скользя взглядом по многочисленным картинам. Надо будет пригласить экспертов-оценщиков, мелькнула мысль, часть картин можно продать. Али был художником, для него картины – что для верующего иконы. А в нынешние тяжкие времена приходится думать о выживании…

Увидев на верхней полке объёмную папку, Миролюбов стал просматривать содержимое. Это были заметки Изенбека по поводу древних текстов, отрывки из расшифрованных дощечек, цитаты из Ригведы, исландских саг, арабских историков, сопоставления, предположения, выводы.

Миролюбов вспомнил о пергаментах, стал искать их, но не нашёл. Куда же Али их подевал? Пропил, наверное… На нижней полке увидел стопку бумаг, исписанную мелким почерком Изенбека.

Просмотрел их и удивлённо-радостно вздохнул: это была копия рукописи той самой былины или сказания о Святославе. Оказывается, всё это время Изенбек работал! Переписывал сказание, расшифровывал дощечки, даже писал научные комментарии! Где-то в глубине души это неприятно укололо самолюбие Юрия Петровича. Ему хотелось считать Изенбека человеком слабым, невыдержанным, но тот всякий раз доказывал обратное. Даже теперь, после смерти.

«Так, дощечки, что делать с ними? Может, забрать их сначала домой, а там уже решу, что и как?… Да, сложить в чемодан и отнести к себе, это же совсем рядом! Скорее!»

Юрий Петрович извлёк из-под кровати полупустой чемодан Изенбека, вытащил оставшуюся пару белья и распахнул шкаф, чтобы взять дощечки.

Полки были пусты.

Миролюбов сразу даже не понял, что произошло. Не доверяя глазам и отказываясь принимать очевидное, он ощупал полки рукой и даже поводил ладонью над поверхностью, словно надеясь, что дощечки каким-то образом просто скрылись из вида и могут обнаружиться посредством осязания.

«Дощек» не было.

Шкаф смотрел пустым ртом двух нижних полок, на которых вот уже полтора десятка лет лежали древние уники. Они настолько органично связались с этим местом, что теперь их отсутствие казалось просто немыслимым, невообразимым!

Миролюбов нервно вскочил, стал спешно выгребать из шкафа всё, что там было, перебирая каждый листок, будто за ним могла затеряться целая стопка деревянных дощечек.

Заглянул за шкаф. Под него. Стал ползать по полу, заглядывать в другие шкафы и ящики. Руки задрожали, внутри похолодело.

Где-то на улице засигналили. Выглянув в окно, Миролюбов увидел крытый армейский грузовик, который с урчанием подкатил к дому и остановился прямо у подъезда. Дверь кабины отворилась, и на тротуар вышел… Карл Шеффель!

Миролюбов на ватных ногах вернулся и уселся на край стула, потирая виски. Сказать, что он испугался, – значит ничего не сказать. Юрия Петровича буквально парализовало, так что он не мог ни двигаться, ни здраво мыслить. Он просто сидел неподвижно, словно восковая фигура, пока не услышал требовательный стук в дверь. Стук повторился раз и другой, становясь всё требовательней.

Миролюбов встал наконец, прошёл до двери шаркающей, как у старика, походкой и медленно повернул ключ.

Глава восьмая

Клятва

Октябрь – ноябрь 1970. Атлантика

Иногда я думаю, что лучше было бы, чтобъ о «дощькахъ» никто не зналъ.

Юрий Миролюбов

Тень Изенбека была совсем рядом, у шкафа, но не слышала призывов о помощи и продолжала стоять задумчиво и неподвижно. Потом так же, молча, протянула жестяную коробочку из-под индийского чая. Крышка была открыта, и внутри белел порошок…

Вода играла солнечными бликами. Торговое судно «Виза», покачиваясь у причала Сан-Франциско, штат Калифорния, уже закончило погрузку и готовилось к отплытию. Осталось принять на борт нескольких пассажиров: троих мужчин, молодую супружескую пару и пожилую чету. Последние медленно и осторожно ступали по трапу, маленькая худенькая леди поддерживала супруга. Высокий рыжеволосый моряк проводил их в каюту, занёс ручную кладь, остальные вещи ехали багажом, коротко проинформировал, что где находится на судне, когда колокол звонит к завтраку, обеду, ужину, как зовут капитана и старшего помощника, где хранятся спасательные жилеты, осведомился, нет ли каких вопросов, и вежливо удалился.

Юрий Петрович, едва вошёл в каюту, сразу опустился в кресло, тяжело дыша. Путь сюда дался нелегко. Семидесятивосьмилетнее тело, истерзанное обширным полиартритом, совсем отказывалось повиноваться.

Миниатюрная супруга, на шестнадцать лет младше мужа, быстро извлекла из сумки лекарства, отобрала необходимые для приёма. Налила воды в стакан.

– Выпей, Юра, тебе станет легче…

Пока Миролюбов отдыхал после приёма лекарства, его неутомимая спутница всё теми же точно рассчитанными аккуратными движениями приготовила постель, разложила вещи, повесила одежду в шкаф, затем приоткрыла иллюминатор. Солёный воздух океана, смешанный со скупым теплом осеннего солнца, наполнил маленькое помещение.

Супругам предстоял долгий – более восьми тысяч миль – путь из Америки в Европу. Вначале на юг, вдоль калифорнийского побережья, Мексики, через Панамский канал, а затем – на северо-восток, через всю Атлантику.

Путешествие на торговом судне пришлось выбрать по двум причинам. Первая – это состояние здоровья Юры, не позволявшее пересекать Американский континент посуху до Нью-Йорка, а там уже садиться на теплоход. Второй немаловажной причиной стала прозаическая экономия средств. Ей, пенсионерке, приходилось рассчитывать каждый цент, так как в Европе нужно будет снимать жильё. Где остановятся, пока не решили: может, снова в Брюсселе, а возможно, в небольшом немецком городке Ахене, где проживала одна из сестёр мадам Жанны.

Палуба судна мелко завибрировала, и видный в иллюминатор причал с кранами, железнодорожными платформами, разноцветными контейнерами и машинами-погрузчиками медленно поплыл в сторону.

– Отходим, Галичка, – сказал Юрий Петрович, – давай поднимемся на палубу…

– Отдохни, Юра, тебе же трудно ходить, – запротестовала женщина.

– Пустяки, мне уже легче, пойдём!

Они поднялись наверх. Провожавший судно буксир уже отвалил в сторону, послав «Визе» прощальный гудок – пожелание счастливого плавания.

Несмотря на конец октября, погода стояла чудесная. Свежий, но не холодный тихоокеанский ветер летел над волнами навстречу кораблю, за пенным следом которого медленно погружался в океан огромный мегаполис. В невозвратную пучину уходили и семнадцать лет, прожитых на американской земле. Мадам Жанна, стоя рядом с мужем, смахивала набегавшую на глаза слезу. Здесь остались знакомые и друзья, прочно занявшие место в её сердце за эти годы.

В пятьдесят четвёртом так же тяжело было покидать Брюссель и отправляться в неизвестность. Но Юру пригласили в Сан-Франциско на должность редактора русскоязычной газеты, и он не мог отказаться от подобного шанса.

Под мерные покачивания судна сами собой стали всплывать воспоминания. Перед поездкой в Америку Жанна основательно занялась английским. Ей, говорившей с детства на двух языках – родном немецком дома и французском в школе и на улице, – это было совсем не трудно. Желание и природные способности да плюс к тому целеустремлённость её натуры позволили легко освоить ещё один язык. Жаль только, что эти способности исчезали при попытке выучить русский. Всякий раз, услышав её «коверканье», Юра очень раздражался и выходил из себя.

– Ты глупая! – кричал он. – Никогда не сможешь ни выучить его, ни понять!

Мадам Жанна опасалась столь острой реакции и после нескольких подобных случаев, чтобы не злить Юру, оставила всякие попытки освоить этот невероятно сложный русский язык.

В Америке нашла работу по специальности. До сих пор ясно помнит, как пришла устраиваться медсестрой.

Явившись в точно указанное время, Жанна увидела в просторном холле госпиталя ещё двух женщин. Сидя в креслах у журнального столика, они изучали рекламные проспекты. «Тоже поступают на работу», – догадалась мадам Жанна, внимательно оглядев претенденток. Обе были гораздо моложе, одна мулатка с крепкими округлыми плечами и высокой грудью, вторая – стройная мексиканка со смоляными вьющимися волосами. Жанна заволновалась: а вдруг не возьмут? Всё-таки ей уже сорок шесть лет… Правда, знакомый Куренкова уверял, что вопрос о приёме уже решён, и всё же…

Через холл быстрыми деловыми шагами иногда проходили сотрудники в лёгких голубых костюмах с эмблемой госпиталя над правым нагрудным карманом. Из подъехавшей санитарной машины два дюжих санитара-негра вытащили носилки с пациентом и, ни минуты не мешкая, понесли их к грузовому лифту.

В это время по винтообразно изогнутой лестнице спустилась молодая девушка-секретарь с папкой и ручкой в руках. Она уточнила фамилии и сверила их с анкетными данными, что-то отметив у себя в списке. Появившись вновь через четверть часа, пригласила Жанну следовать на второй этаж.

В светлом кабинете за столом сидел полноватый и лысоватый джентльмен лет пятидесяти. Он просматривал документы новых кандидаток, сверху лежала анкета Жанны и рекомендательное письмо. Мадам Miroluboff, следуя короткому жесту, подошла к столу, протянула удостоверение медсестры и села напротив. Джентльмен задал несколько коротких вопросов.

– Вы приехали из Англии? – поинтересовался он.

– Нет, из Бельгии.

– Но вы англичанка?

– Я бельгийка немецкого происхождения…

– Но ваш английский? – вскинул бровь джентльмен. – Если бы не документы, я мог бы поставить сто долларов против одного, что вы из Англии, а точнее – из Йоркшира.

– Прежде чем приехать в вашу страну, я изучила язык. Очень помогло то, что в госпитале, где я прежде работала, лежали несколько англичан, я общалась с ними.

Джентльмен удовлетворённо кивнул, потом встал, заложил руки за спину и, пройдясь по кабинету, сказал:

– Мы платим своим работникам хорошие деньги, но и требуем от них полной отдачи в работе. – Остановившись на секунду и критически оглядев хрупкую фигурку леди, он продолжил: – Чистота и аккуратность во всём! Скорость и точность исполнения своих обязанностей при неизменной – я подчёркиваю – при неизменной улыбке и доброжелательности. Больной платит за лечение и обслуживание, и не дай бог ему что-то не понравится в вашей работе! Запомните, жалоба больного автоматически обозначает конец вашей карьеры! – Он ещё раз выразительно посмотрел на маленькую женщину. – Желаю удачи!

Все три вновь поступивших медсестры попали в одно отделение и быстро сдружились. Работать действительно было трудно, сразу чувствовалась разница в интенсивности и требованиях по сравнению с Европой. К концу смены не только хрупкая Жанна, но и мулатка Элиз, и выносливая мексиканка Жоан с трудом возвращались в сестринскую комнату. Казалось, не было сил даже на то, чтобы переодеться, не говоря уже о дороге домой. Тогда Элиз доставала припасённый спирт, они выпивали по глотку и таким образом несколько снимали сверхчеловеческое напряжение.

У Юры с работой не вышло, и он вновь принялся за литературный труд. Много писал, даже ночами. Мадам Жанна понимала, что судьба послала ей в мужья незаурядного человека, и готова была разбиться, но обеспечить ему возможность творить произведения, которые однажды потрясут мир, поэтому нужно держаться за работу, всегда быть на пределе внимания, улыбаться и наилучшим образом исполнять свои обязанности.

Жизнь в Америке предстала разнообразной: и трудной, и интересной. Она выкраивала время для чтения, умудрялась в меру сил помогать Юре, переводя нужные ему статьи. Возвращаясь вечером после тяжёлого дня, спрашивала: «Юрочка, что ты сегодня написал?» Юра кормил её вкусным ужином и рассказывал, что удалось сочинить из стихотворений или написать о древних временах, людях, традициях. Это было так красиво и возвышенно, что душа отдыхала и возвращались силы. Ни разу не видев России, мадам Жанна полюбила эту загадочную страну так, как любил её Юра и многие замечательные русские люди, которых они встречали в разных странах, и в Америке тоже. После ухода на пенсию появилась возможность много читать, путешествовать, общаться с людьми. Она выписывала кучу журналов, стремилась быть в курсе событий, интересовалась природой различных мест, историей, архитектурой.

Теперь вот приходилось покидать ставшие родными Штаты…

Юрий Петрович, напротив, оставлял Америку без особого сожаления. Может, потому, что надежды, с которыми ехал сюда, не оправдались. А какими радужными представлялись они семнадцать лет назад! Копиями «дощек Изенбека» заинтересовался наконец настоящий учёный, ассиролог и санскритолог Александр Александрович Куренков, который заведовал Русским музеем в Сан-Франциско и издавал журнал «Жар-птица». И этот учёный, между прочим генерал, вёл с ним, Юрием Петровичем, переписку, опубликовал в «Жар-птице» статью, а затем пригласил в Штаты на должность редактора газеты «Русское слово». Открывалась широкая перспектива, воссияла надежда на признание его талантов!

А всё оказалось призрачным миражом…

– Юра, ты не устал? Становится прохладно, вечереет, пойдём в каюту…

– Да, пожалуй, – согласился Миролюбов. – Полежу немного…

Они спустились к себе. Мадам Жанна помогла супругу раздеться и лечь. Вот и началось их путешествие. Женщина тихонько вздохнула. Сердце её вновь сжалось от взгляда на мужа. Полиартрит сделал его тело непропорциональным: укоротившийся позвоночник на несколько сантиметров уменьшил рост, а ноги остались прежней длины. Медик с большим стажем, она понимала, сколь беспочвенны иллюзии мужа о том, что в Европе ему станет лучше. Пыталась отговорить от переезда, но потом, не в силах лишить его последней надежды, больше не возражала. Да и к родным – сёстрам и племянникам – станет теперь ближе…

Она и сама не заметила, как задремала.

Юрий Петрович проснулся около двух ночи. В иллюминатор заглядывали звёзды, ровно гудело корабельное сердце, за пластиковой панелью в трубах журчала вода. В кресле за столиком спала жена. Миролюбов знал, что боль в теле и мысли в голове теперь долго не дадут уснуть. Снова потянулись воспоминания.

После смерти Изенбека Юрий Петрович, используя его наброски и копии, стал работать дальше. Однако ему, сыну и внуку православных священнослужителей, воспитанному в соответствующей религиозной среде, древние тексты поначалу казались слишком еретическими. Было странно и противоестественно, что в письменах нет упоминаний ни о Христе, ни о дьяволе, ни о грядущем Страшном суде и покарании грешников. Рай был, по-славянски он назывался Ирий, а вот ада не было! Не было всех тех канонов, на которых зиждется христианская церковь. Конечно, он понимал, что в дощечках, вырезанных ещё до принятия на Руси Христовой веры, так и должно быть, но смириться с этим не мог. Многое шло вразрез и противоречило учению церкви, поэтому, попав в неокрепшие умы, могло быть неверно истолковано. И тогда Юрий Петрович, вспомнив некоторые рассказы из житий святых угодников, стал сочинять свои, христианские легенды, в которые добавлял некоторую дозу информации из «дощек». Вначале осторожно, а потом всё шире и смелее. Пока однажды не озарила мысль: зачем мучиться и что-то выдумывать, если можно подать всё, о чём говорится в дощечках, но чуть по-другому. Ведь все эти сюжеты гипотетически могли быть рассказаны какими-нибудь старыми людьми на прежней родине! Тогда решалось сразу несколько вопросов: в «сказах» стариков непременно должен упоминаться Христос, древних «воев» могут заменить «казаки», упростить, сгладить язык, убрать лишнее – и тогда никто не узнает в них «дощечек Изенбека». Появятся народные сказания, которые лично он, Юрий Петрович, мог слышать у себя в селе, запомнить и записать. Тогда он становится самостоятельной личностью, независимым от «дощек» хранителем и исследователем древних славянских традиций. Прошло две мировых войны: кто узнает, кто проверит, существовали на самом деле «прабка» Варвара и старуха Захариха, дед Канунник и кобзарь Олекса? Революция смела всё, уничтожила последние остатки «дедовщины» – это беспроигрышный козырь, который можно и нужно использовать!

Работа началась ещё в Бельгии, в результате которой появились первые несколько «сказов» и огромная кипа рукописей по «Святославу». Один из «сказов» напечатали в местной прессе. Однако объём непереведённых материалов оставался значительным. И здесь Юрию Петровичу кто-то, знавший о его увлечении древнерусской тематикой, показал издаваемый в Америке русскоязычный журнал «Жар-птица», в котором было помещено воззвание к читателям о розыске древних дощечек, привезённых в Европу полковником Изенбеком.

Юрий Петрович почувствовал тревогу: а вдруг это дело рук Шеффеля?! Того самого Шеффеля, который, став немецким офицером, наглым образом обокрал его, забрав большую часть завещанных Изенбеком картин. После войны он эмигрировал в США. При воспоминании о Шеффеле внутри пробежал острый холодок. Миролюбов всеми силами пытался забыть последнюю встречу с ним в квартире покойного Изенбека, когда выяснилось, что дощечки пропали.

Человек, принёсший журнал, настойчиво интересовался данным вопросом. Теперь не оставят в покое. Лучший выход – откликнуться самому. И он написал издателю журнала Куренкову, где сообщил о виденных у полковника Изенбека деревянных «дощьках» со славянскими письменами, найденными им на юге России во время отступления Добровольческой армии. А также о том, что после смерти художника его ателье подверглось разграблению, исчезли многие картины, а также деревянные дощечки. Но он, Миролюбов, переписал текст, занимаясь этим более пятнадцати лет, и сделал пять фотокопий дощечек: одну фотографическую и четыре светокопировочных.

Началась переписка с Куренковым, а затем и пересылка копий в Сан-Франциско. В ноябре 1953 года журнал «Жар-птица» опубликовал заметку о «колоссальнейшей исторической сенсации» – находке деревянных дощечек с историческими письменами о Древней Руси. Журнал сообщал, что журналист Юрий Миролюбов прислал из Бельгии фотоснимки и скоро будет публиковаться их перевод.

С 1954 года действительно началась публикация текстов «дощек Изенбека» в «Жар-птице». Юрий Петрович с женой переехал в Америку.

Тогда в порту их встретил сам Куренков с ещё одним сотрудником – весёлым молодым человеком, ловко управлявшим массивным «олдсмобилем», в который все они погрузились со смехом и шутками и быстро помчались в потоке машин, норовивших, как мальчишки, обогнать друг друга. Причём далеко не все водители, как несколько удивлённо отметил Миролюбов, были молодыми, многие из «лихачей» имели седину и солидный, респектабельный вид.

Прекрасные бетонные дороги, знаменитые американские небоскрёбы – всё как будто сошло с экранов и превратилось в явь. Богатая, сказочная Америка, особенно яркая и беспечная в сравнении с залечивающей послевоенные раны озабоченной старушкой Европой, раскрывала перед Юрием Петровичем свои объятия. И он приехал сюда не простым эмигрантом, а литератором, исследователем славянских древностей, автором копий, равных которым не сыскать нигде и никому! Теперь будет иметь и свою газету.

Его имя, подобно эху колокольного звона, раскатится по всему миру!

Но быть редактором оказалось непростым делом. Ответственность, в первую очередь перед теми, кто финансирует издание, постоянные отношения с людьми: споры, нервы, срывы. Знал, что работать с людьми трудно, но что настолько – не мог даже предположить. В общем, газета просуществовала недолго. Её никто не закрывал, просто перестали давать деньги.

В «Жар-птице», где печатались тексты «дощечек», как-то само собой сложилось, что главным должен стать Юрий Петрович, как хозяин уникальных материалов. Куренков уступил ему пост редактора. Однако с почти боготворимым вначале Куром в процессе совместной работы сразу начались недоразумения и споры по поводу разбивки, чтения и перевода древнего текста. Каждый настаивал на своём, и вскоре дошло до того, что личные встречи стали невозможны. Едва сойдясь, они начинали скандалить, упрекать друг друга и, мрачнее тучи, разбегались по разным комнатам.

С другой стороны начал давить ещё один человек, заинтересовавшийся «дощьками Изенбека», – некий Сергей Лесной-Парамонов, бывший заведующий историческим музеем в Киеве, который ушёл вместе с немцами, а после войны поселился в Австралии. На основе «дощек» он начал писать книгу «История русов в неизвращённом виде». Лесной настаивал на фотокопиях текстов и скорейшей их пересылке. В это время начались серьёзные проблемы со здоровьем. Юрий Петрович, раздражённый всеми этими обстоятельствами, написал Лесному ответ.

«Двадцать шестого января пятьдесятъ седьмого года, шестьсотъ Станiан стрит, Сан-Франциско, Калиф. САСШ.

Многоуважаемый докторъ! Вы все-таки торопитесь! Съ такими вещами, какъ тексты „Дощекъ Изенбека“, я торопиться не им?ю права! Я ихъ должен св?рить съ записями, имеющимися у меня и сд?ланными въ свое время съ текста оригинальныхъ „Дощек Изенбека“. Въ тексты, переписанные на машинк?, вкрались ошибки. Ихъ нельзя сфотографировать, какъ он? есть, ибо тогда вм?сто „Я“ будутъ, наприм?ръ, читать „И“ и наоборотъ. Эти ошибки неизбежны при переписке, Темъ более важна проверка самим писавшимъ.

Сделать фотокопiю легко, но результатъ будетъ сквернымъ! Кроме того, Куръ разбилъ тексты на нумерованныя строки, что еще больше затрудняетъ переписку мной этих текстовъ. Между темъ нумерацiя нужна, ибо ее все равно долженъ кто либо сд?лать. О томъ, „фальшивка“ это или не „фальшивка“, я уже кажется Вамъ писалъ, что Изенбекъ плохо говорилъ по русски, являясь по отцу туркменомъ, на что указывает самое его имя. Я хоть и учился славянскому языку въ свое время, но так давно (полв?ка тому назадъ!), что уже ничего не помню. Языкъ же „Дощекъ Изенбека“ – архаическiй. Въ этомъ языке есть глаголы, значенiе которыхъ утеряно, слова, которыхъ мы больше не знаемъ, а главное, синтаксисъ и этимологiя этого языка отличаются отъ церковно-славянскаго (старо-болгарского) и русскаго языковъ. Не будучи филологомъ, я бы все же причислилъ языкъ „Дощекъ Изенбека“ къ недифференцiированному языку до раздел?нiя Западно-Славянскихъ языковъ отъ Восточно-Славянскихъ. Во всякомъ случа?, въ немъ им?ются общiе съ Западно-Славянскими языками слова и глаголы.

Текста „Дощекъ Изенбека“ интегрально я самъ не понимаю! Я разбилъ его, какъ мн? казалось лучше, вотъ и все. Весь шумъ, поднятый вокруг этого документа мн? в высшей степени непрiятенъ, такъ какъ онъ меня заставляетъ отвечать на тысячи вопросов по этому поводу. Я бы предпочелъ, чтобы Куръ в свое время не опубликовывалъ его. Тогда можно было бы работать, не торопясь, надъ текстомъ и опубликовать действительно безукоризненный текстъ. Согласитесь, что если бы прошло и пять л?тъ, а не два года съ начала нашей переписки, то и тогда бы не было поздно опубликовывать полный и точный текстъ. Если же я должен буду торопиться, то выйдут прор?хи, ошибки, на которые и набросятся неблагожелательные критики.

Въ этом деле я обязанъ сохранить не только свое лицо, но лицо Кура и даже Ваше, хотя бы Вы этого и не хот?ли! Тутъ я буду твердъ и непреклоненъ. Хоть Вы и докторъ зоологiи, а я докторъ химiи, мы оба далеко от филологiи находимся, а занимаемся ею, как любители. Одинъ Куръ – настоящiй „этимологист“ (говоря по местному) и знатокъ языковъ, какъ древнихъ (Сумеро-Вавилонская группа языковъ), такъ и „новыхъ“ (латинский, греческий и т. д.). Что касается англiйскаго, немецкаго, французскаго, русскаго и другихъ, мы ими здесь владеемъ, полагается, въ достаточной степени.

Бол?знь моя подходить къ концу. Уже могу немного заниматься текстомъ „Дощекъ Изенбека“, и сд?лалъ св?рку и копировку Дощъки № IX и X, какъ он? попали въ руки, ибо первыя „Дощъки“ не столь интересны исторически. Обнаружилось „разночтенiе“ мое съ Куромъ: я читаю „А ДО НЕ“, то есть „И ДО НЕГО“, или „И ДО НИХЪ“, а Куръ читаетъ: „АДОНИ – ИМЯ БОГИНИ?“ Видите, какiя трудности?… Почему и прошу подождать, чтобъ им?ть возможность закончить свою работу по переписк?.

Понимаю Ваше нетерп?нiе, но не понимаю, какъ Вы, научный челов?къ, не можете понять, что я долженъ передать работу въ безукоризненномъ вид??

Иногда я думаю, что лучше было-бы, чтобъ о „Дощъкахъ“ никто не зналъ, такъ надоедаетъ думать о нихъ, бороться с Куромъ, а теперь и съ Вами.

Въ статьи Кура я не вношу никакихъ поправокъ. Онъ самъ отв?чает за нихъ. Съ его „Русской теорiей“ я согласенъ, но не вижу, какъ и Вы, почему не может быть Русь Славянской?

Если Куру желательно осрамиться передъ научнымъ миромъ, это его д?ло, такъ же, какъ и Ваше, если Вы сами того пожелаете. Однако, я не хочу склокъ на страницахъ моего журнала, гд? я – хозяинъ. Тамъ я этого допускать не могу. Ну вотъ, всего хорошаго! Вашъ искренно Юр. Миролюбовъ.

P. S. Считайтесь все же с темъ, что я былъ тяжело боленъ. Хотя это и не смертельно, но весьма тяжело. Я сейчас сильно ослабел, здоровье восстанавливается, но нужно всё же время, чтобы встать на ноги» [8].

Миролюбов в письме намеренно назвал себя «доктором химии», зная, что в его прошлом никто копаться не будет: позади две войны, покрывшие мраком многие тайны. Теперь он на равных и с Лесным, и с Куренковым, и тем более – с Изенбеком. Кто таков, этот Изенбек? Кокаинист, пьяница. Дощечки так и валялись бы в мешках. Теперь вовсе пропали бесследно, пусть скажут спасибо, что хотя бы копии снял. А теперь и их приходится отдавать, уступая давлению. Хорошо, что отдал только часть, причём самую труднопереводимую – пусть Лесной с Куром помучаются!

В итоге Кур опубликовал-таки «Дощъки», как хотел и дал свой перевод. Лесной написал на этом материале ряд книг и даже подготовил выступление на Международном съезде славистов. А он, Миролюбов, опять остался за бортом! Обида была жестокой. Тогда порвал со всеми и, как в Европе, полностью ушёл в литературную работу, итог которой – два объёмистых чемодана, набитые рукописями, которые везёт сейчас с собой. Статьи, критические заметки, полемика с «норманистами» на предмет происхождения славяно-русов, их древних корней, – и всё это подкрепляется как известными историческими фактами, так и сведениями из «народных сказаний». Великий, титанический труд проделан за это время!

С годами, увлёкшись созданием «сказов», Юрий Петрович постепенно сам стал верить, что выдуманные им персонажи действительно существовали и в самом деле рассказывали свои удивительные сюжеты. Его же, Миролюбова, заслуга как раз в том и состоит, что он, в отличие от других, сумел услышать, запомнить и даже записать древние обычаи пращуров. «Случается так, – объяснял он позднее факт собственной уникальности, – что человек сызмалу отбирает то, что ему будет нужно впоследствии. Объяснения этому факту мы не знаем. Вероятно, в нём уже в это время зарождается его тема. Может, даже человек и рождается в мир со своей темой, как дерево, заранее знающее, какую форму оно примет впоследствии…»

Вторую часть рукописей составляли воспоминания о дореволюционной детско-юношеской поре, исполненной беззаботного и тихого домашнего счастья, когда не надо было думать о куске хлеба или нести ответственность за чьи-то судьбы. Там, в детстве, всегда было солнечно, тепло и сытно, там его просто любили, ни за что не упрекая и ничего не требуя.

И чем дальше отстояла благословенная пора детства, тем привлекательней и краше она казалась. Юрий Петрович с удовольствием записывал эти радужные воспоминания. Получались простые, но особо дорогие и близкие сердцу рассказы, которые можно было время от времени перечитывать и окунаться в блаженство прошлого.

Юрий Петрович твёрдо верил в исключительность миссии, назначенной Провидением. Разве не сама Судьба вручила ему ключи от тайной двери, определив быть хозяином древних текстов? Он не сомневался, что труды прославят и с триумфом вернут его имя на Родину. Конечно, гениев признают, как правило, лишь после смерти, но так мучительно хотелось хоть краешком коснуться славы ещё при жизни…

Из всей массы написанного, за небольшим исключением газетных публикаций, ничего не издано…

Юрий Петрович заворочался, застонал. Чуткая жена сразу спохватилась, захлопотала над лекарствами. Лишь на рассвете он вновь забылся тяжёлым сном.

Плавание проходило спокойно, погода установилась великолепная: ни штормов, ни даже значительных волнений. По мере продвижения на юг становилось всё жарче. Когда вошли в тропики, команда облачилась в шорты и лёгкие блузы с короткими рукавами. Во всех помещениях работали вентиляторы, но всё равно было душно. Состояние здоровья Юрия Петровича стало быстро ухудшаться. Прогулки по палубе пришлось прекратить, потому что к вечеру у него начала подниматься температура, сопровождаемая периодами забытья и бреда.

Так же быстро таяла надежда, что в Европе болезнь отступит. Тем более до Европы было ещё так далеко!

Приступы с полукошмарными видениями и острыми болями в костях и неестественно вывернутых суставах сменялись периодами относительного покоя и ясности сознания. Тогда Миролюбов плакал, как ребёнок: мысль о приближающемся конце страшила его. Мадам Жанна терпеливо успокаивала супруга, стараясь не выдать собственных эмоций и переживаний.

Пройдя через Панамский канал, пересекли Карибское море, некогда бывшее вотчиной разного рода морских разбойников, именовавшихся пиратами, корсарами и флибустьерами. Погода стала меняться, упало давление, посвежел ветер. Но это никак не отразилось на состоянии больного. Он уже почти не вставал с постели, потерял аппетит, всё чаще метался в бреду и терял сознание.

Без стука и разрешения к нему, то группами, то поодиночке, приходили давние знакомые, друзья и враги. Одни являлись на миг, смотрели молча и быстро таяли, как утренний туман. Другие, напротив, вели долгие, порой нудные разговоры. Третьи маячили полупрозрачными и зыбкими тенями. Когда явилась Маша Седёлкина в белой расстёгнутой блузке с огненно-чёрными глазами колдуньи, то все, кто толпился подле, сразу исчезли, будто сметённые ветром, а она наклонилась, погладила волосы и небритые щёки, потом поцеловала в лоб.

– Вот видишь: правду я тебе нагадала и про две жены, и про жизнь на чужбине, и про смерть не на земле… – Глаза её впервые не смеялись лукаво, а холодная рука нежно касалась пылающего чела. Юрий Петрович вдруг вспомнил, что славяне в дохристианские времена представляли Смерть не в образе костлявой старухи, а красивой и печальной черноволосой девушки – Мары. Страх, холодный и липкий, пронзил больное тело и жалом вошёл в сердце. Больной дёрнулся, потом закричал:

– Ведьма! Проклятая ведьма, зачем ты мне нагадала такую жизнь?! Зачем смерть в океане, я не хочу умирать! Неужели из-за того… Из-за этого ты преследовала меня всю жизнь своим упрёком? Уйди, проклятая, оставь меня! – Он зарыдал так, как плакал только в детстве, громко и безутешно.

– Глупенький, – снова погладила его ледяной рукой Маша-Мара, – я же любила тебя и берегла. Ты должен был погибнуть много раз: и на войне, и от болезни в Индии. Много раз я спасала тебя, хотя ты боялся каждого моего прихода. И сейчас… Прощай, любимый! – Девушка, строгая и торжественная, глядя на Миролюбова со скорбью и любовью, стала медленно удаляться, становясь всё меньше и меньше, пока не исчезла совсем.

В наступивший вслед за этим короткий миг просветления, когда боли чуть отпустили, Юрий Петрович схватил худенькую ручку супруги и стал говорить, отрывисто, тяжело дыша:

– Галичка, моя милая… маленькая Галичка! Только ты одна можешь помочь… опубликовать мои труды… Дай слово, что закончишь моё дело… издашь книги… Только в Россию их передашь… когда там не станет большевиков…

– Что ты говоришь, Юра? Разве могут пасть большевики? Они сейчас сильны, как никогда!

– Поклянись, Галичка, что сделаешь так… как я прошу! – Голос его дрожал от волнения и физического напряжения, глаза горели. Он чуть приподнял непослушное тело, опираясь на локоть, нездоровые пухлые пальцы крепче сжали руку жены. Слёзы одна за другой покатились по щекам.

– Успокойся, Юра! Я всё сделаю, клянусь тебе, всё, что будет в моих силах…

Мадам Жанна не выдержала и заплакала вместе с мужем. Потом взяла себя в руки, осторожно уложила Юрия Петровича, поправила подушку. Миролюбов устало опустил веки, пальцы расслабились, и он погрузился в сон.

К вечеру температура опять подскочила, начался бред. В такие моменты не управляемые и не контролируемые мозгом чувства выползали из тёмных закоулков подсознания и заполоняли мозг новыми химерными видениями.

Недвижимо стоят молчаливые люди-тени. Это – древние воины. И он, Юрий Петрович, среди них. Тяжела облекающая тело копытная броня, и шлем сдавливает виски. Жарко, душно, но надо терпеть, не показывать виду. Вдруг какой-то шум, крики – и на дороге показывается конный отряд. А впереди него, подгоняемые сзади копьями и плётками, бегут измождённые люди с крестами на груди. Это христиане, изгнанные язычниками из русской дружины. Юрий Петрович угадывает среди всадников князя Святослава на белом коне. Это по его слову нынче будут казнены за измену самые ревностные приверженцы «греческой веры». Приговорённые уже близко, видны их вытаращенные глаза и перекошенные страхом лица. Христиан гонят, как стадо обречённых овнов, сквозь молчаливую и грозную шеренгу воинов с Перуновыми знаками на блистающих щитах и кольчугах. Но доспехи давят так сильно, что становится невмоготу. Юрий Петрович не выдержал, пошевелился, рванул ворот, чтобы стало легче дышать. И в этот самый миг кто-то вытолкнул его вперёд с возгласом:

– Попович! Сей тож не нашенский!

Юрий Петрович увидел, что носимый им тайно нательный крестик выбился наружу, и все заметили это.

– Крещённый греками? Возьмите! – рыкнул князь с каменным выражением лица.

И тут же схватили, поволокли. Юрий Петрович закричал с мольбой и отчаянием:

– Я хотел как лучше! Отпустите! – взывал он, потный от духоты и страха.

Что им надо? Куда тащат? Неужели в огонь?! Нет! Нет!

Пламя дышит прямо в лицо, тело горит, будто внутрь насыпали раскалённых углей. Жаркая пасть огня приближается – да ведь это открытый проём печи, в котором ярко-малиновым светом пылают догорающие дощечки. Только чёрные знаки-буквы отчего-то остались прежними, даже проступили чётче и выразительней, будто огонь отделил их от дерева и они теперь существовали отдельно, сами по себе.

Юрий Петрович попытался увернуться от квадратного зева печи, но он оказывался то справа, то слева, то сзади, а несгоревшие буквы стали похожи на чёрных огромных муравьёв, которые начали выползать из очага и впиваться во все суставы железными раскалёнными клещами. «Зачем, зачем они это делают? Я же не сжёг дощечки, я хотел, да! Но не сжёг, они пропали раньше, не надо меня в печь, я их не сжигал! А-а-а!»

– Али! Помоги мне! – изо всех сил крикнул Юрий Петрович.

Но рот открывался с неимоверным усилием, и из него не исходило ни звука, губы двигались, как у молчаливой рыбы. А ноги, будто чугунные столбы, намертво пригвоздились к полу, не давая возможности убежать или скрыться. Тень Изенбека была совсем рядом, у шкафа, но не слышала призывов о помощи и продолжала стоять задумчиво и неподвижно. Потом так же, молча, протянула жестяную коробочку из-под индийского чая. Крышка была открыта, и внутри белел порошок…

Юрий Петрович заметался в постели и пробудился оттого, что услышал собственный крик. Сознание медленно и неохотно возвратилось к нему. Он ощутил что-то мокро-прохладное на груди, острый запах уксуса и обеспокоенно-участливый голос жены:

– Юра, тебе лучше? Ты так нервничал, что-то кричал по-русски… Ну вот, хорошо, пришёл в себя. Поешь что-нибудь?

Миролюбов отрицательно качнул головой.

«Дело действительно очень плохо», – в отчаянии подумала мадам Жанна. Юра всегда любил покушать, и равнодушие к пище теперь пугало её.

– О чём я кричал? – слабо спросил Миролюбов.

– Я ничего не поняла. Хотя, кажется, ты назвал имя… Изенбека… – Мадам Жанна помедлила, прежде чем сказать. Это имя почти не произносилось в семье, хотя незримо присутствовало всегда. Тонким женским чутьём она ощущала, что Юра старается избегать даже упоминания об Изенбеке. Может, Юре было неприятно, что в трудные моменты они были вынуждены продавать картины художника. Хотя Юра работал дома, писал, но то, что покойный Изенбек всякий раз выручал их из очередного безвыходного положения, наверное, больно ранило мужское самолюбие…

– Да… помню… Конец… мне конец… – обречённо прошептал Миролюбов. Даже на слёзы у него уже не было сил.

Судовая команда заботливо осведомлялась о состоянии Юрия Петровича, заходили капитан и старпом, официант приносил пищу в каюту, но мадам Жанна почти ничего не ела и ни на минуту не отходила от мужа. Он впал в бессознательное состояние и уже больше не приходил в себя.

Спустя несколько дней «Виза» полным ходом шла по Атлантическому океану. На палубе матросы заканчивали сколачивать гроб для скончавшегося по пути в Европу пассажира. А в одной из кают маленькая женщина безутешно плакала над телом русского мужа. Последнего свидетеля и хранителя удивительных тайн загадочных «дощек Изенбека».

Конец первой части

Часть вторая

Перуновы дети

Глава первая

Великий Триглав

Лето 6496 (988). Киевщина

Дедушка, ты сказывал мне о Малых Триглавах, что каждым деревом, травинкой, букашкой малой, зверем, рыбой и птицей ведают. А что есть Триглав Великий?

Светозар

Зелёные языки листьев лопотали о чём-то между собой на самых верхушках деревьев. В старом дубовом лесу было тихо и торжественно.

Золотые кони Солнца-Сурьи восходили на небо, а Семаргл-Огне-бог разжигал огненные стрелы, которые лёгкими блистающими лучами летели к земле, касаясь деревьев, трав и всего сущего, равно как и покосившейся ограды старой воинской слободы, и большой Перуновой поляны, где некогда оттачивалось ратное мастерство молодых витязей.

Теперь же лишь безмолвные и строгие фигуры древних идолов стерегли поляну. Вырезанные из прочной дубовой древесины, их грубые черты потемнели от времени и непогод, лики были изборождены многочисленными трещинами, будто морщинами, и от этого казались ещё суровее.

На почётном месте – небольшом холме – возвышался Великий Триглав. Мощный древесный столб разделялся вверху на три головы, изображавшие Сварога – Небесного бога, бога Рода и всей Вселенной, Перуна – бога-Громовержца и Даждьбога – солнечного подателя всех благ. Ниже лика Перуна было вырезано изображение коня. Под Даждьбогом был обозначен солярный знак в движении, как символ тепла, света и благополучия. Под Сварогом можно было рассмотреть коло с точкой посредине, ибо Сварог – извечный родник и начальник Рода божеского и всех прочих родов. Головы богов защищали вырезанные из той же древесины широкополые «шляпы».

У подножия кумира лежали заржавевшие доспехи и мечи, белели черепа и кости животных. На жертвенном камне виднелись обгоревшие зёрна злаков и осколки разбитых жертвенных сосудов.

Однако на заброшенной и почти заросшей разнотравьем поляне тишина нарушалась резкими отчётливыми возгласами худощавого старика в холщовых штанах и рубахе, перехваченной старым воинским поясом. На голове его была только седая прядь волос, лицо также гладко выбрито, за исключением длинных свисающих усов. В левом ухе поблёскивала серьга.

– Рази! Боронись! Рази! Ускользай! – подавал команды старик, строго следя за правильностью движений шустрого отрока, почти мальчика, осваивавшего воинские премудрости. – Не отбегай, а ускользай, как вода вокруг камня, – строго одёргивал ученика старик.

Пот струился по разгорячённому лику и обнажённому торсу мальчонки, но он старался.

– Теперь обрушь меня оземь, Светозар!

Увидев, что ученик заколебался, строже повторил приказание.

После броска он легко вскочил на ноги и попутно отвесил отроку увесистый подзатыльник. Следующий бросок был более резок, однако старик опять остался недоволен. Схватив ученика, бросил его в четверть силы, но тот всё равно не сразу обрёл способность дышать, а встав, затряс головой, чтобы прийти в себя.

Меняются броски, характер заломов, захватов, рычагов. Старик, несмотря на свой высокий рост, падает на землю мягко, будто стелется по ней. Вконец раздосадованный Светозар никак не может «хватить» его оземь как следует.

Потом почти без передышки они сражаются на длинных и коротких жердях, а затем берутся за настоящие мечи. Светозар прикрывается круглым облегчённым щитом, старик, парируя удары, обходится одним мечом.

Ринувшись на Светозара, он наступает с таким грозным видом и угрожающим рыком, что оказавшийся вблизи невольный свидетель подумал бы, что злобный старик вознамерился порешить мальца, который только благодаря своим увёрткам и прыжкам остаётся пока невредим. Но вот старик выбивает из его руки меч и, не останавливаясь ни на мгновение, продолжает надвигаться на безоружного отрока. Тому приходится отчаянно вертеться, уклоняться и подпрыгивать перед неумолимо приближающимся стальным клинком. В какой-то момент этой дикой пляски смерти отрок зажался, дрогнул и, не успев уклониться, присел, съёжившись от страха, накрывшись спасительным щитом, как черепаха панцирем. Но меч, несущийся прямо на него, в последний миг, словно наскочив на невидимую препону, даже не чиркнув по щиту, уходит вверх, сверкнув своим длинным лезвием.

Старик останавливается, переводя дыхание, и, опёршись на рукоять, наблюдает, как Светозар, подобрав своё оружие, ловко рубит ветки сухого кустарника, переходя от тонких к более толстым.

Вконец обессиленный юнец падает на шелковистую траву и, учащённо дыша, произносит:

– Ну и страшен ты, дедушка Мечислав… Думал, взаправду меня порубить хошь, как те веточки… И знаю, что это не так, а всё одно боюсь…

– А кабы не верил, так и толку от учения не жди, одна пустая забава, – задумчиво ответил старик, опускаясь подле на землю и прислушиваясь то ли к одному ему ведомому разговору леса с ветром, то ли к пересвисту весёлых птиц.

Он лежал на спине, свободно раскинувшись. Некогда голубые, а сейчас будто выгоревшие за многие лета, глаза были закрыты. Большие кисти жилистых рук, знавших и соху, и кузнечный молот, и рукоять меча, полураскрылись навстречу теплу и свету, подобно лепесткам усыхающего цветка. Постепенно дыхание замедлилось и стало таким слабым, что можно было подумать, будто старик умер. Но отрок знал, что так его учитель отправляется на совет к пращурам и ему нельзя мешать.

Светозар сел, обхватив колени руками. Круглый выпуклый щит лежал подле, тускло поблёскивая на солнце, и отрок стал вдумчиво разглядывать предмет своего ратного снаряжения. Прочный деревянный каркас из морёного дуба был окован тонкой, но чрезвычайно упругой и прочной сталью. Почерневшие от времени заклёпки по крайнему полю щита перемежались с истёртой позолотой рисунка, где тонконогие кони неслись сквозь причудливые переплетения растительного узорочья. В центре, размером с небольшую перевёрнутую чашу, выдавался умбон – самая выпуклая часть щита. От него к окаймляющему полю расходились, серповидно изгибаясь, потоки-лучи, похожие на закручивающийся смерч.

Такая форма щита была не просто данью красоте, изгиб поверхности делал его прочнее. При умелом обращении, выбросив щит вверх, можно было остановить атакующий меч, встретив клинок в самом начале удара и не дав ему набрать губительной мощи. Либо, едва уловимым движением согнутой руки, слегка изменить наклон и пустить клинок рикошетом, изменив его путь скольжения. Меч, звеня, менял направление удара и оставлял нападавшего на какое-то время незащищённым. В схватке с обученным этому приёму ратником подобный короткий миг мог стоить атакующему жизни.

Злато-червонный щит от времени и работы потерял яркость окраски, на его поверхности были следы рубяще-колющих ударов, царапины и вмятины, однако он по-прежнему сохранял прочность и был пригоден для надёжной защиты.

Стальная пружинящая пластина внутри, обшитая мягкой кожей с прокладкой из конского волоса, исправно смягчала мощные удары, а мальчишеская рука ложилась в неё легко и удобно. «Занятно, – думал Светозар, – для кого неведомый мастер сработал сей щит и столь же надёжный меч. Судя по красоте и искусной выделке, он был предназначен не для сына простого дружинника, паче всего – для юного княжича, вон их сколько прошло через науку Мечиславову. Ещё чуток – и Светозар тоже примерится к тяжёлому вооружению взрослого воина. Когда это будет, может, нынешней осенью?»

Отрок повернулся и увидел, что Мечислав открыл глаза. Вначале безмятежно-отрешённые, они затем потемнели, возвращаясь из неведомых далей, в которых бродила душа, к телесному естеству. Светозару почудилось, будто в глубинах выцветших глаз старого учителя отражаются лики тех, кто некогда был на этой поляне, кто приносил жертвы богам и справлял тризны, славя погибших с честию братьев-воинов. Тут звенели мечи и боевые топоры, слышались грозные кличи. Здесь из отроков рождались мужи и становились настоящими витязями, достойными славных пращуров. Таких, как Буй-Тур-Русы, которые, достигнув состояния яри, могли вовсе снять рубахи и двинуться на врага с обнажённой грудью, не чувствуя ударов и ран. Мечислав рассказывал: была в них такая сила, что превосходящие числом ромейские легионеры, закованные в железо, либо готы, облачённые в шкуры, с воловьими рогами на головах, разбегались в страхе перед русами-«рыкарями». Светозар мечтал быть таким же, жаждал поскорее вырасти, стать настоящим воином.

Будто прочитав его мысли, Мечислав сел рядом и промолвил:

– Боги дали нам закон Прави, которая способна одолевать тёмные силы. Наша Правь – это Правда, Истина, и тот, кто за неё сражается, всегда одерживает победу.

Отрок нахмурил брови:

– А ежели я ошибусь, кто подскажет мне, на чьей стороне правда?

– Великий Триглав подскажет, ибо он и в душе твоей. Ежели на душе спокойно и ясно, значит, по конам Свароговым живёшь. А коли совесть начинает мучить, знать, отступился где-то от Прави. Или другой кто на твоих очах непотребное действо творит, ты должен восстановить Истину.

– Дедушка, ты сказывал мне о Малых Триглавах, что каждым деревом, травинкой, букашкой малой, зверем, рыбой и птицей ведают. А что есть Триглав Великий?

– Отрадно, что ты сие вопрошаешь, – одобрил Мечислав. – Я доселе мало о Великом Триглаве сказывал оттого, что уразуметь оное непросто. А ежели ты сам про него ведать возжелал, знать, пришла пора. Теперь слушай, что скажу.

Великий Триглав – три наипервейшие силы, кои есть боги наши – Сварог, Даждьбог и Перун. Они ведают Навью, Явью и Правью, из которых весь мир составлен.

Сварог наш – Дед всех богов, старший бог Рода божьего и всяческих иных Родов животворящий источник. Он сотворил Явь из Нави по закону Прави. Он наш Праотец небесный, поскольку Сварга, сынок – это и есть небо. На Сварожьи луга райские мы отправляемся после смерти. Там течёт великая Pa-река, которая отделяет Сваргу от Яви, там живут боги и души Пращуров. Мы называем Сварога: Род, Дид, Прародитель.

Даждьбог есть Покровитель и Защитник наш от Коляды до Коляды. Он владыка той жизненной силы, что даёт созревать плодам на полях и плодиться скоту всяческому, и приумножаться зёрнам жита, и сотворяться медовым сотам, из которых мы делаем сурицу, чтоб прославлять ею наших богов. Даждьбог сотворил Землю нашу, и Солнце, и Звёзды, и удерживает их в Бездне. В земном воплощении Даждьбога являет Сноп, который мы первым связываем в Даждьбожий день, украшаем цветными лентами и ставим рядом с Перуновым Огнищем. Даждьбог – наш Родитель, Отец. От него и матери Славы через небесную корову Земун произошли мы, славяне.

Огнекудрый Перун-Громовержец, бог-Кузнец и владетель Молний, во все дни ведёт нас стезёю Прави к битвам и тризнам великим по всем павшим, что обретают вечную жизнь в войске Перуновом. Он покровитель воинов и воплощение могучей силы, что вращает Сварожьи колёса Яви, колёса Жизни. Быть Перуновым сыном – значит стоять на страже Поконов божьих, а если надобно, то сражаться за правое дело, живота не жалеючи.

– А Даждьбог, дедушка?

– Даждьбог даёт нам для этого силу Земли и Солнца, ярью нас оделяет.

– Значит, Сварог самый главный?

– В том и суть великой тайны триединства, Светозарка, что одно неотделимо от другого. Сварог есть в то же время и Перун, и Даждьбог, и прочие Триглавы Великие и Малые. Вот, к примеру, скажи: что есть сей дуб? – указал старик на ближайшее дерево.

– Что есть дуб? – задумчиво повторил отрок, погружаясь в размышления. – Это… ствол, корни… и крона? – проговорил он, вопросительно глядя на учителя.

– Верно! – похвалил довольный старик. – Может ли существовать одно без другого?

– Нет, – мотнул головой Светозар.

– Так и Великий Триглав составляет единое целое, только проявляется в разных ликах. Вот, гляди дальше, – Мечислав погладил рукой траву, – сколько разных цветков и травинок, дальше – кусты, а там – деревья. Всех их взрастила Земля, и они – неотделимые части её. Потом умирают, растворяются, рассыпаются и снова землёй становятся, а из семян другие цветки, подобные прежним, вырастают. Так и боги наши – ипостаси Сварги единой. Есть такие заблуждающиеся, которые пересчитывают богов, разделяя их в Сварге, Они будут отвергнуты Родом, так как мы не имеем богов разных, Вышень, Сварог и иные суть – множество, ибо Бог и един, и множественен, И пусть никто не разделяет того множества и не говорит, что мы имеем многих богов![9]

И умение наше воинское на том построено, – продолжал Мечислав. – Чтоб супротивника превозмочь, надо яри Даждьбожьей исполниться, овладеть не только силой Яви, но и осознанием, что за Правь истинную сражаешься, и, ежели с лютым ворогом бьёшься, отправить его в Навь к мерзкому Яме – богу Смерти. Коль овладеешь этой силой, не будет тебе соперника.

Старик говорил, стараясь получше растолковать отроку то, о чём ведал, потому что внутри подспудно зрела тревога, предчувствие близкой беды и конца их учений. Однако он ничего не сказал Светозару: пусть ещё пощебечет, порадуется жизни малый воробышек, к которому он прирос сердцем, как к собственной крови.

– Пойдём омоемся в озере, – сказал он мальцу.

Войдя в избушку, собрал небольшую котомку, и Светозар понял, что на обратном пути они зайдут в Священную рощу.

– Навестим отца Велимира, – подтвердил Мечислав, – стар он, силы уходят…

Отправляясь в путь, он снял пояс с мечом, перевязался бечёвкой и прихватил посох с резной рукоятью, отполированной долгими прикосновениями. Обучая Светозара ратной науке, Мечислав сам будто молодел, на время забывая о старых ранах, но потом начинала ныть натруженная нога, и он заметно хромал, так что приходилось прибегать к помощи посоха.

Покряхтывая и припадая на правую ногу, старый воин следовал за Светозаром по тропинке, ведущей к лесному озеру.

Зеркальная гладь кристальной чистоты приняла их в свои объятия.

Мечислав, скользя по ней, с каждым неторопливым, но сильным гребком старался изгнать из себя усталость. Он чувствовал, как ноющая боль будто растворяется в прохладных объятиях воды, как во всё тело вливается волшебная сила озера и сам он становится неотъемлемой частью и водного царства, и звенящего леса, и могучего ласкового Купалы. Согласованность движений, и сливающееся с ним дыхание, и животворящая упругость воды имели завораживающую силу: они возвращали радость и бодрое состояние духа.

В Светозаре же молодая сила, благодаря живой воде лесного озера, вскипала бурным ключом. Он шумно нырял, плескался и громко ухал. Затем, быстрыми саженками доплыв до середины, резко изогнул гибкое тело и исчез в глубине, а через несколько мгновений, попав в струи холодных источников у дна, выскочил свечкой, со смехом резвясь и барахтаясь.

Старик, омывшись, вышел на берег. Два синеватых рубца выделялись на его теле: один шёл по правой ноге наискось через колено, второй – на спине, на уровне нижних рёбер. Одевшись, он сел, прислонившись спиной к вербе, и стал наблюдать за весёлым барахтаньем мальца. Всё происходило как обычно, но внутри расплывалось тёмное пятно беспокойства. Не сегодня завтра! Неужто всё погибнет? Перуна не станут боле почитать и забавы его запретят. Идолов бросят в реку или в огонь. Не содрогнётся боле слобода и сама земля Русская от воинских кличей ясуней – сынов Солнца. Нового бога привёз князь Владимир. Бают люди: в реку всех загоняют силой дружинники, а потом кресты на шею надевают и именами чужеземными нарекают, а кто супротив – огнём да мечом казнят. Как недобро начинается сия вера! Княгиня Ольга её первой приняла: хитрая жена была, властная, новая вера ей в том подспорьем служила. Одначе Святослав остался твёрд и верен обычаям пращуров. Храбр был и лёгок, ходил, как пардус, и много воен провёл, И возов за собой не возил, и котлов, и мясо не варил, А только тонко нарезал конину, или зверятину, или говядину и, на угольях запекая, ел, И шатра не имел, а потник стелил и седло под голову клал, И все воины его такими были[10].

Это Мечиславу было ведомо не из чужих уст, сколько пришлось ему бок о бок сражаться вместе с князем и делить все тяготы походной жизни.

Старый воин всё больше погружался в реку воспоминаний. И вот уже не золотистый отблеск воды в жаркий день плясал перед ним, а белый искрящийся снег вздымался серебряной пылью под копытами резвых коней, и лохматые северные ели простирали свои лапищи над головами всадников.

День был погожий, солнечный и морозный. Дружинники ехали, весело переговариваясь и подтрунивая друг над другом. Мечислав загляделся на следы волка и не успел вовремя пригнуть голову, задев островерхим шлемом еловую ветку, которая тут же щедро осыпала его и лошадь снегом, что вызвало новый повод веселья у спутников.

– То Мечислав нарочито шелом надел, чтоб деревьям не кланяться, – сказал кто-то из свиты князя.

Мечислав один из всех под накинутой на плечи шубой был одет в кольчугу со стальными нагрудными пластинами и на голове имел шлем. О том, что князь едет на охоту и велит сопровождать себя, узнал, когда Святослав с небольшой свитой уже собрался выезжать со двора. Мечислав в это время в полном боевом снаряжении показывал молодым гридням премудрости владения мечом, легко отбиваясь сразу от четверых раззадорившихся юношей и доказывая, что побеждать можно не только числом. Времени на переодевание не было, он успел только снять наручи, поножи и захватить самострел. Боевой меч в ножнах остался висеть на поясе.

От лесной свежести, яркого солнца и мороза, приятно бодрившего тело, на душе у Мечислава было так же легко и весело, и он подыгрывал сотоварищам, отвечая:

– Ничего вы в охоте не разумеете! Я коль и не попаду стрелой в сохатого, так горя мало, набычу голову, и пойдём мы с ним бодаться, у него рога, а у меня вона какой шишак!

Все опять засмеялись.

Два молодых гридня были высланы вперёд, проверить, всё ли в охотничьей избушке готово к приезду князя.

Дружинники, переговариваясь, вспоминали недавний удачный поход на Оку и Волгу, как дрались с хазарами, как брали Белую Вежу. Так незаметно добрались до места: к затерянному в лесной чаще небольшому бревенчатому домику, обнесённому бревенчатой же оградой. Ворота были распахнуты, но никто их не встречал.

– Верно, наши гридни мёды лесные после скачки отведывают, так что и позабыли, зачем посланы, – попытался шутить кто-то.

Однако никто даже не улыбнулся. А когда подъехали ближе, то и вовсе умолкли. В нескольких шагах от ворот лежал, разметавшись на окровавленном снегу, один из гридней, без шапки, шубы и охотничьего снаряжения. Несколько человек бросились к нему, увязая в сугробах, остальные схватились за оружие, настороженно оглядываясь в поисках ответа на столь наглое злодейство. Гридень был ещё жив, но рубленая рана на груди была так глубока, что не оставляла никакой надежды. Он узнал своих сотоварищей и сумел прошептать обескровленными губами лишь одно слово: «Нурманы…» – после чего умер.

Примечания

1

Содержит подлинный текст из официальных актов Московской Руси XV–XVIII вв.

2

Проклятая погода, проклятая страна, бессмысленные времена, всё, всё к чёрту! (нем.)

3

Прочь, глупая баба! (нем.)

4

Что там ещё, Клаус? (нем.)

5

Вершок – русская мера длины, равная 4,4 см.

6

Дюйм – мера длины, равная 1/12 фута (2,54 см).

7

От Колчака к Деникину. (Примеч. авт.)

8

Приведено по подлинному документу с небольшими сокращениями.

9

Перевод текста «Велесовой книги», дощ. 30.

10

Приведено по тексту Повести временных лет.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9