Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мальчик на коне

ModernLib.Net / Стеффенс Линкольн / Мальчик на коне - Чтение (стр. 11)
Автор: Стеффенс Линкольн
Жанр:

 

 


      Когда он приехал ко мне в Гейдельберг, то дополнил собой наше трио: один студент истории искусств, другой - этики и философии, а третий настоящего дела - искусства. Мы развлекались, гуляли, катались на лодке, плавали и путешествовали, а также беседовали, и этот художник, сам того не зная и не сознавая, говорил об искусстве со знанием дела. Иоханн и я слушали человека, который практически делал то, о чём мы только читали и размышляли. Мы поняли то, что говорил мне тот художник в Беркли, что мы овладевали схоластикой от искусства, а не искусством.
      Но как и тот художник, Карлос Хиттель не мог выразить нашими средствами то, что он делал или же пытался делать тогда, когда творил. Нам нужно было пойти и побыть со студентами-художниками во время работы в студиях, увидеть, если нам это будет дано, не услышать, а увидеть самим, что же такое живопись. Когда семестр закончился, мы все поэтому поехали в Мюнхен, чтобы изучать искусство вместо истории искусств. Каждый из нас уже был сыт Гейдельбергом по горло.
      И с меня достаточно философии. В ней нет этики. Я проштудировал вместе с Куно Фишером Гегеля, надеясь найти основы этики, ибо он считал, что владеет одной из основ. Я перечитал в оригинале и других философов, которых ещё раньше изучал в Беркли, и они тоже считали, что у них всё решено. Как и те спорившие профессора в Беркли они не смогли дать общего определения ни того, что же такое знание, ни что представляет собой добро и зло, и почему. Все философы были пророками, их философия - верой, их логика - оправдание их ... религий. А что касается этики - то она без основы. Единственные доводы, которые они могли привести для отрицания лжи или воровства, были не более разумными, чем глупейшие доводы английского джентльмена: "Так не делают".
      С большой неохотой и разочарованием я пришёл к такому заключению, потратив даром пару добрых лет сознательной работы. Мне придётся расстаться с философами и обратиться к учёным ради моей науки - этики, и мне следует обратиться к художникам по поводу искусства. Я попрощался со своей хозяйкой, которая так хорошо заботилась обо мне. Она восприняла мой отъезд так же, как воспринимала всё на свете.
      - Мужчины приходят и уходят, - весело сказала она.
      - Всегда? - переспросил я.
      - Они не всегда приходят, - засмеялась она, - но они всегда уходят, всегда.
      - И в этом заключается всё?
      - Всё? Не-е, - запротестовала она, указывая на своих двоих детей. - Для меня, слава богу, всегда остаются дети.
      
      Глава ХХ МЮНХЕН - ТАМ НЕТ ХУДОЖНИКОВ
      
      В мои времена (летом 1890 года) цветущим центром жизни студентов-художников в Мюнхене было простое третье или четверторазрядное кафе и пивной ресторан под названием "Блюте". Туда заходили знакомые мне американцы и кое-кто из немцев, когда им нечего было больше делать. Некоторые ужинали там за длинным столом, который к вечеру очищали и за ним собирались на чашку кофе, а позднее, чтобы выпить после театра. Вот за этим-то столом я впервые услышал, как сами художники мусолили вечный вопрос :"Ну, так что же всё-таки такое искусство?"
      И если я так и не получил ответа , то отчасти это может быть потому, что в те времена в Мюнхене практически не было художников. Там были люди, чьи имена теперь хорошо известны, чьи работы теперь покупают и продают как произведения крупных художников. Но всё это ошибка. Они сами говорили мне, что ни один из них не был художником. И то же самое слышал мой немецкий друг, Иоханн Фридрих Крудевольф, от знакомых ему мастеров и студентов.
      После того, как мы с Иоханном вместе приехали в Мюнхен, мы расстались. Он собирался учиться там в университете, а я был намерен ехать в Лейпциг. Мы могли бы проболтаться там всё лето, ибо цели у нас были одинаковые, но я и не подумалпредложить это. Я снял комнату в доме, где жил Карлос Хиттель, познакомился с его друзьями, преимущественно американцами, и когда Иоханн увидел, что я оказался в своей среде, то сказал, что вернётся к своим соотечественникам. Позднее,припоминаю, он грустя сказал "Прощай", и я подумал, что он долговяз и сентиментален, а я был коротышка и, как он напомнил мне позднее, американец.
      Карлос Хиттель хотел работать, он повел меня к Блюте, представил меня собравшейся толпе, и для меня нашёлся там один парень, который был готов тратить время на разговоры об искусстве. И он умел делать это очень умело. Он водил меня впинакотеку, чтобы проиллюстрировать свои идеи, и о художниках, представленных там, он говорил с глубоким пониманием и авторитетностью. Но художников там было совсем немного. Не все из старых мастеров в той галерее были настоящими мастерами, а из современных художников только один мог рисовать - Ленбах. И даже Ленбах, видите ли, сам Ленбах ради славы и успеха отказался от искусства ради портретов. Я проявил интерес к картинам других художников, о которых слыхал кое-что, и он показал их мне. Скривив губы и прищурив глаза, он своим острым пальцем показал мне, что за исключением Ленбаха, все остальные современники были либо торговцами, либоремесленниками, и в лучшем случае начинающими, бесталанными учениками в изобразительном искусстве, которое кому-нибудь ещё предстоит возродить.
      Я с надеждой спросил :"А не сможет ли кто-нибудь из американцев возродить это искусство?"
      Он совсем скорчился от смеха. Он мне покажет. Мы пошли по студиям всех знакомых ему студентов. Прекрасные ребята, работящие, они бросали работу и доставали свои холсты один за другим. Это было так жалко и смехотворно. Некоторые из них так жадно ловили хотя бы слово похвалы, их взгляд метался с моего жалкого лица на их жалкие картины. Мне весьма понравились некоторые из "эскизов", и я несомненно сказал бы им об этом, если бы мой гид заранее не предупредил меня.
      - Будь осторожен, - говорил он, пока мы поднимались по лестнице в студию, - бедняга очень самолюбив, он полагает, что умеет писать. К тому же он немного рисует. Но писать? Ничуть. Увидишь сам. Но, не ...не оскорбляй его чувств, высказывая свои мысли.
      А то он вдруг засмеётся перед другой дверью: "А вот этот парень думает, что он гений. Совершенно уверен, что умеет писать. Но я тебе расскажу, как он это делает. Его идол - Дефреггер. Он ездит по деревням, выискивая крестьян в стиле Дефреггера, костюмы Дефреггера, композиции Дефреггера. Если он натыкается на картину Дефреггера, то пишет её так, как её написал бы Дефреггер. Только...
      никто кроме него самого не видит сходства. А он так и не может найти натуру Дефреггера в жизни, конечно и сам Дефреггер не находил её, поэтому он делает то, что делал его учитель: он нанимает натурщиков на улицах города, одевает их, располагает их и пишет их так, как считал нужным Дефреггер. И его картины покупают. Вот в этом-то и беда искусства в наше время. Кое-кому из художников в этом доме удаётся продавать свой товар... как правило американцам, но продают же. Живут же люди."
      И действительно, этот последователь Дефреггера, когда мы вошли к нему в студию, писал группу тирольских крестьян, расположенных по Дефреггеру, а маленькая пухленькая уличная девчонка была разодета сельской мадонной. Во время работы она всё время перекидывалась шутками с художником и моим другом, постоянно смеялась.
      А когда мой гид ушёл, оставив меня там, и я направил разговор в серьёзное русло, художник стал восхищаться Дефреггером, так разволновался, что бросил работу и повёл меня в галерею смотреть работы Дефреггера. Он не смотрел ни на что другое и велел мне не отвлекаться, даже на Ленбаха.
      - Ленбах! Фу! -говорил он. - Он может немного писать, но он же не видит.
      Приведите к нему кайзера или какого-либо князя и скажите ему написать его. И он вам сделает некое подобие, но... этот человек живёт здесь и не видит жизни вокруг себя - ничуть. Вряд ли он когда-либо видел крестьянина, а если и видел, то что же узрел? Характер, жизнь, правду и красоту настоящего народа? Ничего подобного. Нет. А вот теперь посмотрите на этого Дефреггера...
      Я был в отчаянье. Я не могу распознать произведение искусства, даже если и вижу его. Я приехал в Мюнхен, чтобы понаблюдать за художниками в работе, чтобы прочувствовать что пытается сделать художник. Мой вожатый ходил со мной из студии в студию, где писали художники и студенты. Но это были не картины, только невежды могут называть такие вещи картинами. Иногда тот, кто писал, называл свою работу картиной или живописью, а мой гид называл их набросками и давал мне понять, что эти люди не вникают в то, что делают. Во время работы они разговаривали, шутили, смеялись, заигрывали с натурщицей, флиртовали с ней, любили её. Не удивительно, чтоих нельзя принимать всерьёз. Не удивительно, что они не художники и никогда не станут ими, никто, кроме моего вожатого. Мы частенько заходили к нему в студию отдохнуть, поговорить, выпить. Пил он изрядно. Но пока я был у него, он никогда не работал, и никогда не говорил о своих картинах. Он просто доставал их по одной в каждый визит. Устанавливал картину на мольберт на целый день, тщательно поворачивал её к свету и оставлял так. "Произведение искусства само говорит за себя", - обычно произносил он.
      "Просто смотришь на него и впитываешь в себя". Так мы сидели, пили и разговаривали о другом, а картина в это время делала своё дело. Вначале меня не интересовали его картины, они были набросками, незаконченными этюдами, но удивительно было то, что, говоря о живописи, он пробуждал воображение зрителя, которому хотелось закончить то, что художник только задумал, который жаждал увидеть продолжение линии, только намеченной художником, и, наконец, мы вдвоём с художником составляли между собой совершенное произведение. Если бы я покупал картины, то купил бы одну-другую из картин моего гида. А так я просто восхищался ими и слушал его, и это устраивало его. Мы стали закадычными друзьями, но я так и не видел, как он работает, а мне хотелось посмотреть, как работает настоящий мастер.
      Однажды в Блюте кто-то предложил всем нам поехать в Венецию на этюды. Я воспринял это с восторгом, и раздалось несколько голосов в поддержку. Другие стали возражать, и разговор перешёл в дискуссию по вопросу, является ли Венециясамым прекрасным местом в мире или же самым грязным и уродливым, о котором наворочено столько лжи. И оппозиция победила, в отношении меня. По крайней мере у меня сложилось впечатление, что Венеция - это зверское собрание того, чтонекогда было дворцами, а теперь ставших трущобными жилищами на фоне вонючих сточных канав, по которым плавают хитрющие крысы, которые прекрасно живут, питаясь отходами, вываливаемыми в тихие затхлые сточные воды сообществом грязных жуликов. Но в действительности побеждённые выиграли. Гурьба решила ехать в Венецию.
      Они достали путеводитель у огромного мясника, и пока изучали его, я понял, что на его порыжевших страницах были адреса не только Венеции, но всего на свете.
      Где бы ни бывал завсегдатай Блюте, он помечал в этой книге открытые им гостиницы и рестораны с указанием цен и пометками, которые помогали остальным. Я частенько пользовался этой книгой. В тот вечер мы составили небольшой список гостиниц, ресторанов и кафе, которым затем воспользовались по пути в Венецию. Карлос Хиттель выписал оттуда и другие адреса в Зальцбурге, Вене, Триесте, и когда мы вернулись к нему домой, он предложил ехать в Венецию, но не со всей ватагой, а кружным путём через Вену. Так мы и поехали, не спеша, в своё удовольствие, и, помнится, путеводитель мясника по всему пути давал нам адреса хороших, недорогих гостиниц, настолько дешёвых, что нам удалось в течение всей поездки, с учетом всех расходов, обойтись полуторами долларами в сутки на каждого. Я мог позволить себе путешествовать по Европе и учиться на выделенное мне содержание в 50 долларов в месяц. У меня возникло чувство свободы как у бродяги, весь мир был открыт для меня.
      В Венеции мы присоединились к остальным. Там, как и в Гейдельберге, обнаружились каноэ, "оставленные англичанами", и мы облазили все каналы, в особенности узенькие закоулки. Нам с Карлосом понравилось в Венеции, и дня через два-три я стал чувствовать живописную красоту этой старой пришедшей в упадок столицы мира.
      Она понравилась мне тем более, кажется, потому, что я был готов увидеть там безрадостные картины, нарисованные рассказами тех художников из Мюнхена, которые не хотели ехать сюда. Их описания были реалистичны, и поэтому приготовившись к худшему, я получил лучшее. Но каждого, кто впервые едет в Венецию, следует предупреждать о вони, грязи и разрухе там.
      Я смотрел, как художники рисуют Венецию, один за другим, и видел то, что видели они, как они выделяли существенную красоту Венеции. Я ощутил их мастерство, присущий им вкус и знание, которое они вкладывали в свою работу, и понял, что мой мюнхенский вожатый не совсем прав: некоторые из них всё-таки были художниками, может быть второго или третьего сорта, но у них было нечто, чего не было у меня. Они умели делать с цветом то, что, к примеру, я сделать не мог. Я заговаривал с некоторыми из них по этому поводу, и все они соглашались с моим мастером в отношении других. Хорошие ребята. Они мне нравятся, но...- Я сожалел, что моего гида, единственного художника в Мюнхене, не было в Венеции, понаблюдав, как остальные работают над своими набросками, мне хотелось посмотреть как настоящий художник пишет...Венецию.
      Однажды я высказал нечто в этом роде. Это было в день нашего отъезда. Поезд уходил в полдень, и позавтракав и упаковавшись, мы просто сидели и бездельничали. Карлос Хиттель предложил идти на станцию пешком.
      - Пешком! - завопили они. - В Венеции нельзя ходить пешком. Сразу заблудишься.
      Карлос ответил, что готов повести всех, кто готов пойти с ним, к вокзалу без минутного колебания и в любое время. Как он это сделает? Он сказал, что любой житель запада США может это сделать. Надо только составить себе в уме направление на вокзал и затем туда и идти, конечно с поворотами, но всё время держа направление в уме. Несколько человек вызвалось следовать за ним, а остальные должны были проследить за багажом и сообщить в Мюнхене, что мы потерялись.
      - Ну хорошо, - сказал нам Карлос, указывая направление на вокзал, который был вдалеке и отсюда не виден. - Вот наше направление. Пошли. - И он повернул направо. Он бросился в переулок, повернул там ещё раз направо, налево, даже назад, но с быстротой индейца он поспешил дальше, и где-то минут через двадцать, покружив, мы вышли на мост около Риалто, где двое из нашей ватаги отстали от нас. Они подождут остальных здесь. Карлос с остальными перешёл мост, нырнул в лабиринт улиц на другой стороне, ещё через один мост, и пришёл на вокзал на час раньше назначенного времени.
      Как он сделал это? Мы говорили об этом в поезде, и никто не принимал всерьёз объяснение Карлоса о том, что у него есть ощущение направления, присущее жителям равнин. Я поддержал его и рассказал, как он попал выстрелом в пробку, которую я держал двумя пальцами. И это была правда. Он был житель запада. Но этим не объяснялось его знание венецианских улиц, даже мне, его сообщнику, о своем секрете он рассказал лишь несколько лет спустя: на углу улицы, которую он рисовал, он заметил табличку с надписью "Alla Strada Ferrata". Он навёл справки, и ему сказали, что такая надпись есть на каждом углу вплоть до самого вокзала.
      Если уж он и не знал итальянского, то ему хватило на это латыни.
      Моя горячая поддержка и их раздражение тем, как он нашёл путь, вызвала гнев толпы в поезде, и они набросились на меня, который уже больше не был среди них гостем. Я отпарировал несколькими замечаниями по поводу их искусства и в подтверждение своих слов привел несколько цитат моего гида из Мюнхена по общим принципам искусства.
      - Жаль, - заметил я, - что он не приехал в Венецию и не писал здесь.
      Что там было. Не помню уж, что они говорили, они все загалдели сразу. Мне запомнилось лишь следующее : "Он? Да он вовсе не художник, он просто болван. Да он вовсе не работает, только рассуждает о живописи, пьёт, треплется и поливаетвсех грязью. Это один из начинающих. Он так ничего и не кончил".
      Они были единодушны. Их доводы были весьма убедительны. Мой один единственный, последний одинокий современный художник ...для меня ...умер.
      
      Глава ХХI ЛЕЙПЦИГ - МУЗЫКА, НАУКА, ЛЮБОВЬ
      
      За день до отъезда из Мюнхена в Лейпциг на зимний семестр (1890-91гг) я прервал свою работу по упаковке и пошёл выпить кружку холодного пива. Заходя в кафе, я увидел молодого человека, сидевшего за столиком положив голову на сложенные настоле руки. Голова его мне показалась мне знакомой, и глянув повнимательней, я узнал своего Гейдельбергского приятеля, Иоханна Фридриха Крудевольфа. Я тронул его за плечо. Он сердито вскинул голову, в глазах его стояли слёзы.
      - Ну, - сказал я и отдёрнул руку. - В чём дело, Иоханн?
      Гнев его прошёл, и он постучав себя по груди, ответил: - Доктор говорит, что мне нельзя оставаться в Мюнхене.
      - Ну и хорошо, - радостно сказал я. - Тогда едем в Лейпциг.
      У него засветилось лицо, но он не был уверен, что доктор разрешит и Лейпциг.
      - А ты не спрашивай, - предложил я. Иоханн не знал, есть ли хороший профессор по истории искусств в Лейпциге, не знал этого и я. Но в кармане у него был маленький толстый справочник с курсами всех университетов. Мы посмотрели Лейпциг, и Иоханн сказал: "Еду". По его предмету был прекрасный курс. Пока пили пиво, мы всё спланировали и расстались, уговорившись встретиться на следующий день в поезде. И уже в поезде мы договорились жить и учиться в течение года вместе. Мы вместе будем изучать историю искусств, а я ещё буду заниматься психологией у Вундта, лидера, если не основателя, школы экспериментальной психологии. Я буду ходить на все его лекции и работать у него в лаборатории как бы аспирантом, а о цели своих занятий говорить не буду. Я попробую выяснить, есть ли в психологии основа для науки этики или хотя бы тропа к какой-либо другой науке, которая могла бы вести дальше к научной этике.
      Мы приехали рановато, главная масса студентов ещё не прибыла, так что у нас был большой выбор жилья. Мы сняли две смежных комнаты в Петерстейнвеге. Остальные две жилички были: одна девушка работница, которая подрабатывала себе на жизнь бизнесом любви, а вторая - настоящая уличная баба, которая превратила любовь в бизнес. Хозяйка была одинокой, но весьма общительной старой вдовой, которая любила девушку, завидовала ей и ссорилась с ней ради смеха. Иоханн стал как бы хозяином в доме, он поддерживал порядок. Когда шум в задних комнатах становился слишком громким, я выходил полюбоваться происходящим, а Иоханн вылетал из своей комнаты, чтобы всех успокоить. Они стали побаиваться его и его справедливого гнева. Надо мной же они посмеивались, иногда вместе со мной: я ведь был чокнутым американцем со странными заморскими привычками. К примеру, каждый день я принимал ванну.
      Старуха согласилась доставлять по утрам мне в комнату большой бак холодной воды, и удивлялась тому, что я настаивал на этом и продолжал пользоваться им, обливаясь водой, разместившись в резиновой надувной ванне. Она должно бытьразболтала об этом всем соседям и "деве", так мы звали девушку из задней комнаты. Насколько я понимаю, на базаре ей не поверили. Как бы там ни было, однажды утром, когда я стоял голый в своей ванной и держал ковш у себя над головой, дверь вдруг раскрылась, там стояла старуха с полудюжиной других старух и "девой". Все стояли широко раскрыв глаза и рот, а моя хозяйка торжествующе указывала на меня пальцем игордо восклицала:
      - Ну, что я вам говорила? Вот он. Видите?
      Иоханн запротестовал. Он попытался заставить их уважать меня. Хоть я и иностранец, и к тому же американец, какой бы я ни был чудак, я всё-таки человек, а не животное в неволе, которое можно выставлять напоказ. Но всё было бесполезно. И меня показывали, конечно, с гордостью, и дверь моя распахивалась во время любого кризиса в моей жизни, духовного или физического, ради того, чтобы доказать кому-либо с базара или клиенту "девы", что они хвастают не зря. У них в доме действительно был живой американец.
      Хозяйка часто рассказывала мне историю своей жизни и о всех своих бедах, а девушка поделилась со мной несколькими вариантами своих со всеми преходящими триумфами, правдами и обидами. Иногда мужчины обходились с ней ужасно, иногда она сама обходилась с ними так же, и только время от времени кто-нибудь подходил ей ненадолго. Мне нравилась миленькая булочница через дорогу: она была похожа на теплые булочки, которые продавала мне, но Иоханн девушками не интересовался и не одобрял моего флирта.
      - Брось ты, - говаривал он, - не морочь голову этой булочнице, она слишком доверчива, слишком проста.
      Он где-то разыскал и привёл к нам однажды Гвидо Петерса, студента музыки из Австрии, который увлёк нас своим энтузиазмом и заставил изучать музыку. Лейпциг был центром музыки, а Гвидо знал всех и вся в этом ярко выраженном увлечённом мире. У него заблаговременно были все программы концертов, он читал нам лекции по каждому из композиторов и его работе, и давал иллюстрации. Сидя у пианино он разбирал пьесу по косточкам, разыгрывал её аналитически и затем всю целиком с комментариями, объяснениями и критикой. Каждую неделю по понедельникам мы ходили в концертный зал. Следующую программу Гвидо приносил во вторник, день за днём он знакомил нас с ней, в пятницу мы все вместе шли на репетицию, куда допускались студенты музыки, в субботу мы ходили на генеральную репетицию, а в понедельник вечером уже были вполне готовы воспринимать готовый концерт. То же самое было и с прочей хорошей музыкой той зимой в Лейпциге, мы слушали её снова и снова, и знали её наизусть: гармонически, чувственно, научно и художественно.
      Взамен нашего интереса к его предмету Гвидо Петерс занялся некоторыми из наших предметов. Время от времени он ходил с нами на лекции, посещал с нами художественные галереи Дрездена и Берлина. Его не очень интересовала наука, историяискусств и этика. Он предпочитал искусство ради искусства, как в искусстве, так и в любви. Он был влюблён, влюблён не в какую-либо девушку в Лейпциге, а во всех девушек у себя дома в Австрии. Он писал любовные письма нескольким девушкам, которых, как он говорил, он "любил всех одинаково". "Я изливаю всю душу той, которой пишу, затем перехожу к другой и пишу ей от всего сердца". Ему всегда хотелось почитать нам последние два-три письма, и он так и делал до тех пор, пока однажды я не остановил его.
      - Нет, - возразил я, - не читай его. Сыграй его на рояле. Сначала он недоумённо посмотрел а меня, затем понял смысл, прыгнул к роялю и сыграл это письмо.
      Впоследствии он играл их все, и наконец, в порядке эксперимента он приложилсюда психологию. Я побудил его сыграть письмо, которым он был исполнен ещё до того, как написать его. Впечатление изумило его. Ему уже больше незачем было писать его. - Нет, - воскликнул он, - теперь я не могу писать его. - Конечно нет. Пока он играл нам своё любовное письмо, он был преисполнен любви. Он излил нам всё своё сердце, и после этой оргии ни ему, ни нам не оставалось ничего другого, кроме как пойти креке, взять лодку и медленно, тихо, сентиментально плыть вверх по реке, чудесной речушке под сводами деревьев, и с замираньем сердца слушать соловья.
      Для меня эти оргии обернулись весьма серьёзно. Для Иоханна это была просто музыка, для Гвидо это было искусство и любовь, всего лишь. Немцы, упоённые таким образом, становятся просто сентиментальными идиотами. Но мы, американцы, практичные люди. Если уж мы взволнованы, то мы подвигнуты к действию. Если мы напьёмся, то нам хочется что-нибудь разбить. Я разорвал прежнюю помолвку и женился.
      И в моём поведении виноват не только Гвидо, его музыка и его любовь к далёким девушкам. Наступление весны в неподходящее время, сразу же после зимы, имело к этому какое-то отношение. К тому же были лекции Вундта и жесткий научный дух его экспериментальной лаборатории. - Нам нужны факты, ничего, кроме фактов, - обычно говаривал он. Лаборатория, где мы изыскивали факты и измеряли их аппаратурой, представляла собой кладбище, где старый идеализм бродил как жуткий призрак, а философское мышление считалось грехом. Однажды, когда старый добрый профессор просматривал наши работы, он вдруг увидел своим единственным зрячим глазом только что вышедшую великую книгу по психологии Уильяма Джеймза. Злоупотребляя экспериментами Вундт почти совсем ослеп, он видел только одним небольшим пятнышком в сетчатке. Он взял Джеймза, устремил своё зрячее пятно на первую страницу, и сразу же начав читать, поплёлся как лунатик к двери.
      Затем, опомнившись, он вернулся, и попросил у меня разрешения. Позвольте? - Когда я "позволил", он продолжил читать и пошёл в свою комнату. Назавтра утром он вернулся, положил книгу мне на стол и поблагодарил.
      - Прочитали? - изумлённо спросил я.
      - Всю ночь напролёт, - ответил он. - Слово за словом, до последней строчки. - И его знакомые впоследствии сообщили мне, что это было совершенно верно. Как только он заполучил у меня книгу, он сел и прочитал её слово за словом своим зрячим пятном, и как только закончил, тут же вернул её мне. Когда он повернулся было уходить, я остановил его вопросом: - Ну как?
      - Ну и...? - спросил я.
      - Это литература, она прекрасна, - замычал он, - но это не психология.
      При этом мне всегда хочется привести историю, которую нам рассказал ассистент Вундта Кюльпе, после того как съездил в университет Йены, чтобы встретиться с престарелым философом Эрдманном, историю философии которого в десяти томах мы все читали и изучали. У них состоялась тёплая, дружеская беседа, между старым зубром и молодым учёным, о древних философах и их системах. Но когда Кюльпе попробовал вытащить его на Вундта и на новые школы, Эрдманн покачал головой, заявив, что не понимает современных людей.
      - В наше время, - пояснил он, - мы задавали извечный вопрос: "Что такое человек?". А вы, теперь вы отвечаете на это: "Он был обезьяной".
      И всё же у Вундта была философия, состоявшая не только из фактов, и не только из теорий. Он говорил, что теория только помогает эксперименту, который является опытом. Он учил, а я учился у него дисциплине, осторожности и методике экспериментальных процедур современной науки. А на практике Вундт устанавливал факты, как он полагал, на основе своей методики, и из них сделал выводы, составившие философскую систему в нескольких томах. И к тому же с этикой, она была цельной.Нам хорошо это было известно. В то время её критиковали. Несколько свежих молодых людей с фактами на руках, с экспериментально определёнными данными оспаривали некоторые из основ психологии Вундта, которая в свою очередь была основой его философии. Мы тоже выискивали истину, и конечно же, тоже спорили, и когда получались результаты в пользу Вундта, мы радовались, а когда результаты, казалось, были в пользу противников...
      Кое-кто из нас искал лабораторные отчёты одного американского учёного, которого профессор высоко ценил, и поэтому мы все относились к нему с уважением. Он уже уехал домой, стал профессором и высоко нёс наш стяг. Впоследствии он сталодним из ведущих ученых в американской науке и просвещении. Его студенческие работы были образцом аккуратности, и исследовав их, мы обнаружили, что они также образцы осторожности, мудрости и математического труда. Отчёты его экспериментасвидетельствовали, что он получил результаты, которые вначале как бы помогали оппонентам и утешали их, но оспаривали одну из наиболее аксиоматичных посылок Вундта. Тот подающий надежды молодой учёный, вероятно, страдал, это была его работа на степень доктора наук, которая нужна была ему для карьеры на родине. Он, как психолог, вероятно, полагал, что Вундт вряд ли захочет увенчать открытие, в результате которого старому профессору придётся пересмотреть свою философию и переписывать все опубликованные тома, плод всей его жизни.
      Начинающий психолог разрешил стоявшую перед ним этическую проблему подменой результатов эксперимента таким образом, чтобы кривая средних значений склонялась в пользу нашей школы, а не против её. И в его отчётах видно, как он делал это, он подменял цифру за цифрой, один результат за другим. После нескольких минут молчаливого восхищения математическим подвигом в лежавших перед нами бумагами мы с грустью похоронили остатки великой жертвы верности духу научной школы и практической этике.
      Этика! В экспериментальной психологии нет основ для научной этики, по крайней мере я не нашёл их. Когда-нибудь, возможно, они и появятся, когда сама психология станет научной. Всё, что я извлёк за год изучения немецкой психологии, это подход к биологии с одной стороны и к социологии - с другой, любопытство выяснить, что знают и думают французы по этим проблемам, и главное, - это тренировка в экспериментальной методике. Я решил поехать на год в Париж, в Сорбонну, и сталменять свою специализацию с этики на мораль, с того, что следует делать, на то, что делается, и почему. Сейчас я так легко говорю об этом, но весной 1891 года этот конфликт идей и эмоций привел меня к серьёзному кризису. Я потерял время. Я потерял себя.
      В науках нет столбовой дороги. Исследовать их от одной к другой сквозь остальные - подобно путешествию по пересечённой местности в Англии без возврата в Лондон.
      Науки располагаются в пределах перпендикулярных линий. Сейчас физики, химики, биологи и астрономы прокладывают пути поперёк своих наук, а в моё время все они были разгорожены, каждый занимался своим ремеслом. Мои трудности, чувство поражения повергли меня в такое состояние, в каком оказались Иоханн со своим искусством, Гвидо Петерс со своей музыкой и любовью, рекой и соловьями по весне и, да, булочница и "дева" в задней комнате и забавная старуха хозяйка, с сожалением о них всех и их насмешках. Все это побудило меня пойти и полюбить самому хорошенькую американскую девушку, которая сидела сзади меня на лекциях Вундта. Это было неэтично, но я сделал это, и это прижилось лет эдак на девятнадцать.
      
      Глава ХХII ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ В ПАРИЖ
      
      О Фредерике С. Хоуве рассказывают, что, когда он закончил рукопись автобиографии, с гордостью положил её перед женой, она прочла её и с присущим ей юмором спросила :"Фред, а ты что так и не был женат?"

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12