Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Песнь Кали

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Симмонс Дэн / Песнь Кали - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Симмонс Дэн
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Дэн Симмонс

Песнь Кали

...есть тьма. Она для всех. Лишь некоторые из греков и их почитателей в своем текучем расцвете, где дружба красоты с человеческими существами была идеальной, считали, что они отчетливо отделены от этой тьмы. Но и эти греки находились в ней. Но все равно, завязшее в грязи, терзаемое голодом, загнанное в сутолоку улиц, ввергнутое в войны, страдающее, несчастные, суетящееся, получающее удары в живот, несчастное и бесхребетное человечество, продолжает восхищаться ими; все его множество, кто из под клубов черного дыма хаоса Везувия, кто — среди вздымающейся калькуттской полночи, вполне сознавая, где они.

Сол Беллоу

Но это Ад, и я не вышел из него

Кристофер Марлоу

ХАРЛАНУ ЭЛЛИСОНУ, который слышал песнь, а также КАРЕН и ДЖЕЙН, которые являются моими другими голосами.

Есть места, слишком исполненные зла, чтобы позволить им существовать. Есть города, слишком безнравственные, чтобы испытывать страдания. Калькутта — именно такое место. До Калькутты я бы только посмеялся над такой идеей. До Калькутты я не верил в зло — во всяком случае, в качестве силы, отдельной от действий людей. До Калькутты я был глупцом.

Захватив Карфаген, римляне истребили мужчин, продали в рабство женщин и детей, разрушили громадные сооружения, раздробили камни, сожгли развалины, усыпали солью землю, чтобы ничто более не произрастало на том месте. Для Калькутты этого недостаточно. Калькутта должна быть стерта.

До Калькутты я участвовал в маршах мира против ядерного оружия. Теперь я грежу о ядерном грибе, поднимающемся над неким городом. Я вижу дома, превращающиеся в озера расплавленного стекла. Я вижу улицы, текущие реками лавы, и настоящие реки, выкипающие громадными сгустками пара. Я вижу фигуры людей, вытанцовывающих как горящие насекомые, как вихляющие богомолы, дергающихся и лопающихся на ослепительно красном фоне полного разрушения.

Город этот — Калькутта. Не могу сказать, чтобы мне были неприятны эти видения.

Есть места, слишком исполненные зла, чтобы позволить им существовать.

Глава 1

Сегодня в Калькутте бывает все что угодно...

Кого мне винить?

Санкха Гош

— Не езжай, Бобби, — сказал мой друг. — Не стоит оно того.

Шел июнь 1977 года, когда я приехал из Нью Хемпшира в Нью Йорк, чтобы обговорить с моим редактором из «Харперс» последние детали моей поездки в Калькутту. После этого я решил заскочить к своему другу, Эйбу Бронштейну. Скромное конторское здание на окраине, приютившее наш маленький литературный журнальчик «Другие голоса», выглядело весьма непритязательно после нескольких часов созерцания Мэдисон авеню с разреженных высот апартаментов издательства «Харперс».

Эйб в одиночестве сидел в своем захламленном кабинете и трудился над осенним номером «Голосов». Несмотря на открытые окна, воздух в комнате был таким же вонючим и сырым, как и потухшая сигара, которую жевал Эйб.

— Не езжай в Калькутту, Бобби, — повторил Эйб. — Пусть это будет кто нибудь другой.

— Эйб, все уже решено, — ответил я. — Мы вылетаем на следующей неделе.

После некоторых колебаний я добавил:

— Платят очень хорошо и берут на себя все расходы.

— Гм, — молвил Эйб, передвинув сигару в другой уголок рта и хмуро уставившись в наваленную перед ним кучу рукописей. Глядя на этого потного, всклокоченного человечка — больше, чем кто бы то ни было, напоминавшего заезженного букмекера, — никто бы и подумать не мог, что он возглавляет один из наиболее уважаемых «малых журналов» страны. В 1977 году «Другие голоса» не затмевал старый «Кэньон Ревью» и не вызывал необоснованного беспокойства по поводу конкуренции у «Хадсон Ревью», но мы рассылали нашим подписчикам ежеквартальные номера журнала; пять повестей из тех, что впервые опубликовал наш журнал, были отобраны для антологий на премию О'Тенри; а в посвященный десятилетней годовщине юбилейный номер пожертвовала повесть сама Джойс Кэрол Оутс. В разное время я перебывал в «Других голосах» помощником редактора, редактором отдела поэзии и корректором без жалованья. Теперь же, после того как я в течение года предавался раздумьям среди нью хемпширских холмов и только что выпустил книгу стихов, я был лишь одним из уважаемых авторов. Но я по прежнему считал «Новые голоса» нашим журналом, а Эйба Бронштейна — близким другом.

— Но какого черта, Бобби, они посылают именно тебя? — спросил Эйб. — Почему «Харперс» не отправит туда кого нибудь из своих боссов, раз уж это настолько важно, что они даже расходы берут на себя?

Эйб попал в точку. Мало кто слышал о Робертс С. Лузаке в 1977 году, даром что «Зимние духи» удостоились половины колонки обозрения «Тайме». И все же во мне теплилась надежда на то, что люди — во всяком случае, те несколько сотен, чье мнение чего то стоит, — слышали обо мне и слышали нечто многообещающее.

— "Харперс" вспомнил обо мне из за моей прошлогодней статьи в «Голосах», — сказал я. — Помнишь, та, о бенгальской поэзии. Ты еще сказал тогда, что я слишком много времени убил на Рабиндраната Тагора.

— Как же, помню, — откликнулся Эйб. — Удивительно еще, что эти клоуны из «Харперс» знают, кто такой Тагор.

— Мне позвонил Чет Морроу. Он сказал, что статья произвела на него глубокое впечатление. — Я решил опустить тот факт, что Морроу забыл имя Тагора.

— Чет Морроу? — проворчал Эйб. — Он разве уже не пишет кинороманы по телесериалам?

— Пока он работает временным помощником редактора «Харперс», — ответил я. — Он хочет получить статью о Калькутте к октябрьскому номеру.

Эйб покачал головой.

— А как насчет Амриты и крошки Элизабет Регины...

— Виктории, — закончил я за него. Эйб знал, как зовут мою малышку. Когда я впервые сообщил, ему, как мы назвали девочку, Эйб заметил, что имя довольно удачное для потомства индийской принцессы и чикагского полячишки. Этот человек был воплощением чуткости. Хоть Эйбу и было далеко за пятьдесят, он так и жил вместе со своей матушкой в Бронксвилле. Он с головой ушел в издание журнала и казался безразличным ко всему, что напрямую с этим не связано. Как то зимой у него в конторе сломалось отопление, и большую часть января он проработал там, закутавшись в шерстяное пальто, прежде чем пошевелил пальцем, чтобы сделали ремонт. В то время Эйб общался с людьми в основном по телефону или по почте, но его язык от этого не становился менее язвительным. Я начал понимать, почему никто не занял мое место ни на посту помощника редактора, ни редактора отдела поэзии.

— Ее зовут Виктория, — повторил я.

— Не важно. А как Амрита отреагировала на то, что ты собираешься сбежать и бросить ее одну с ребенком? Кстати, сколько девочке? Месяца два?

— Семь месяцев.

— Не рано ли уезжать в Индию и оставлять их одних.

— Амрита тоже едет. И Виктория. Я убедил Морроу в том, что Амрита может переводить мне с бенгальского. — Это не совсем соответствовало истине. Именно Морроу предложил мне взять с собой Амриту. По правде говоря, эту работу я получил благодаря имени Амриты. До звонка мне «Харперс» обращался к трем авторитетам в области бенгальской литературы, двое из которых были индийскими писателями, живущими в Штатах. Все трое отвергли предложение, но последний из тех, с кем они связывались, упомянул Амриту — хоть ее специальностью и была математика, а не литература, — и Морроу за это уцепился. «Она ведь говорит по бенгальски?» — спросил Морроу по телефону. «Конечно», — ответил я. На самом же деле Амрита знала хинди, маратхи, тамильский и немного пенджаби, а также говорила по немецки, по русски и по английски, но только не по бенгальски. «Один черт», — подумал я.

— А Амрита хочет ехать? — спросил Эйб.

— Ждет не дождется, — ответил я. В Индии она не была с тех пор, как ее отец перевез семью в Англию, когда ей было семь лет. Да и в Лондоне по дороге в Индию она хочет немного побыть, чтобы ее родители посмотрели Викторию. — Насчет последнего я уже не покривил душой. В Калькутту с ребенком Амрита ехать не хотела, пока я не убедил ее в том, что эта поездка исключительно важна для моей карьеры. Остановка в Лондоне стала для нее решающим фактором.

— Ладно, — буркнул Эйб. — Валяй, езжай в свою Калькутту.

Его тон, однако, отчетливо выражал, что он думает по поводу этой затеи.

— Объясни, почему ты против этой поездки, — потребовал я.

— После. Для начала расскажи ка про этого самого Даса, о котором болтает Морроу. Еще я хотел бы знать, почему ты хочешь, чтобы я забил половину весеннего номера «Голосов» для очередной писанины этого Даса. Терпеть не могу перепечатки, а среди его стихов не найдется и десяти строчек, чтобы не печатались и не перепечатывались до тошноты.

— Верно, речь о Дасе, — сказал я. — Но не перепечатки. Новые вещи.

— Рассказывай. И я стал рассказывать.

* * *

— В Калькутту я собираюсь, чтобы разыскать там поэта М. Даса, — сказал я. — Разыскать, поговорить с ним и привезти кое что из его новых работ для публикации.

Эйб уставился на меня.

— Угу, — произнес он. — Не получится. М. Дас умер. Преставился годков эдак шесть семь тому назад. Кажется, в 1970 м.

— В июле 1969 года, — уточнил я, не сумев удержаться от самодовольной нотки в голосе. — Он исчез в июле 1969 года, когда возвращался после похорон — точнее, кремации — своего отца в одной деревне в Восточном Пакистане — сейчас это Бангладеш, — и все решили, что его убили.

— Ага, припоминаю, — сказал Эйб. — Я тогда останавливался на пару дней у вас с Амритой, на вашей бостонской квартире, когда Союз поэтов Новой Англии проводил мемориальные чтения в его честь. Ты еще читал что то из Тагора и отрывки из эпических поэм Даса про..., как ее..., эту монахиню — мать Терезу.

— А еще ему были посвящены две вещи из моего чикагского цикла, — добавил я. — Но, кажется, мы немного поторопились. Дас, судя по всему, снова всплыл в Калькутте, во всяком случае, появились его новые стихи и письма. «Харперс» заполучил кое какие образчики через одно тамошнее агентство, с которым они работают, и те, кто знал Даса, утверждают, что эти новые вещи написаны наверняка им. Но никто не видел его самого. Так вот, «Харперс» хочет, чтобы я попробовал раздобыть что нибудь из его новых работ, но основной смысл статьи будет что то вроде «В поисках М. Даса». А теперь хорошая новость. «Харперс» имеет право первого выбора из тех стихов, которые я заполучу, но все остальное мы можем тиснуть в «Других голосах».

— Паршивые объедки, — буркнул Эйб, принявшись жевать сигару. К подобному изъявлению глубокой благодарности я привык за годы совместной работы с Бронштейном. Я промолчал, и в конце концов он заговорил сам:

— И где же, Бобби, этот самый Дас пропадал восемь лет?

Я пожал плечами и сунул ему фотокопию, полученную от Морроу. Эйб изучил ее, повертел на вытянутых руках, повернул боком, как журнальный разворот, и швырнул обратно.

— Сдаюсь, — сказал он. — Что это за хреновина?

— Это кусок новой поэмы, которую, как предполагают, Дас написал за последние годы.

— Это на хинди?

— Нет, в основном санскрит и бенгали. А вот английский перевод.

Я подал ему другую копию.

По мере того как Эйб читал, его потный лоб покрывался все более глубокими морщинами.

— Боже праведный, Бобби, и для этого я должен оставить весенний чомер? Да здесь про какую то дамочку, которая трахается на собачий манер и одновременно пьет кровь из безголового мужика. Или я чего то не понял?

— Все точно. Именно про это. Правда, в этом отрывке всего несколько строф. И перевод довольно приблизительный.

— Я думал, что поэзия Даса лирична и сентиментальна. Вроде того, как ты описываешь в своей статье стихи Тагора.

— Он таким был. И есть. Но не сентиментальный, а оптимистичный. — Эту фразу я использовал неоднократно для защиты Тагора. Черт возьми, да этой же фразой я обычно отстаивал и свои собственные труды.

— Угу, — согласился Эйб. — Оптимистичен. Особенно мне нравится вот этот оптимистический кусочек:

«Kama Rati kame — viparita kare rati». Судя по переводу, это означает: «Обезумевшие от похоти, Кама и Рати сношаются как собаки». Мило, ничего не скажешь. Да, Бобби, здесь явно заметна эдакая игривость. Что то вроде раннего Роберта Фроста.

— Это отрывок из бенгальской народной песни, — сказал я. — Обрати внимание, как Дас вплел ее ритм во весь пассаж. Он переходит от классической ведической формы к народной бенгальской и снова возвращается к ведической. Даже с учетом того, что это перевод, здесь чувствуется усложненный стилистический подход.

Я заткнулся. Я просто повторил то, что услышал от Морроу, а он говорил мне то, что ему сказал кто то из его «консультантов». В маленькой комнатушке было очень жарко. В открытое окно врывался монотонный гул машин и почему то успокаивающий, далекий звук сирены.

— Ты прав, — заговорил я. — Это совершенно не похоже на Даса. Почти невероятно, что эти строки принадлежат перу того же человека, который написал поэму о матери Терезе. По моему Даса нет в живых, а это все какое то надувательство.

Эйб уселся поглубже в свое вращающееся кресло, и я на какое то мгновение поверил, что он и в самом деле собирается вынуть изо рта огрызок сигары. Вместо этого он насупился, погонял сигару во рту слева направо и обратно, откинулся на спинку и сцепил на затылке короткие пальцы.

— Бобби, а я никогда не рассказывал тебе, как однажды побывал в Калькутте?

— Нет. — Я удивленно моргнул. Эйб много поездил в бытность свою репортером, пока не написал первый роман, но редко заговаривал о том времени. Приняв у меня когда то статью о Тагоре, он между прочим заметил, что однажды провел месяцев девять при лорде Маунтбеттене в Бирме. Рассказы его о репортерской работе были редкими, но неизменно интересными.

— Во время войны? — спросил я.

— Нет. Сразу после. Во время волнений в связи с разделом между мусульманами и индусами в 1947 году. Британцы тогда уносили ноги, разрезав Индию на два государства и предоставив двум религиозным группировкам истреблять друг друга. Было это задолго до тебя, верно, Роберто?

— Я об этом читал, Эйб. И ты отправился в Калькутту делать репортажи о волнениях?

— Нет. В то время люди не хотели больше читать про войну. А в Калькутту я поехал, потому что Ганди Махатма, не Индира..., туда собирался, а мы писали о нем. Человек Мира, Святой в Накидке и прочая фигня. Как бы там ни было, в Калькутте я провел около трех месяцев.

Эйб умолк и провел рукой по редеющим волосам. Казалось, он не может подобрать слова. Я ни разу не видел, чтобы Эйб затруднялся в речи — писал ли он, говорил или орал.

— Бобби, — наконец заговорил он, — а известно ли тебе, что означает слово «миазмы»?

— Ядовитая атмосфера, — скорее раздраженно, чем озадаченно, ответил я. — Как на болоте. Или еще чем нибудь отравленная. Происходит слово, вероятно, от греческого «мианейн», то есть «загрязнять».

— Точно, — подтвердил Эйб, снова погоняв во рту сигару. Он не обратил внимания на мой небольшой выпендреж. Эйб Бронштейн ожидал от своего бывшего редактора отдела поэзии знания греческого.

— Так вот, единственное слово, которое могло бы охарактеризовать для меня Калькутту тогда..., или сейчас..., это «миазм». Я даже слышать не могу одно из этих двух слов, чтобы тут же не вспомнить про другое.

— Город был построен на болоте, — заметил я, все еще чувствуя раздражение. Не привык я выслушивать от Эйба такую бредятину. Как если бы надежный старый сантехник вдруг начал разглагольствовать на темы астрологии.

— И поедем мы туда в сезон дождей, то есть не в самое лучшее время года, как я понимаю. Но не думаю, что...

— Да я не про погоду, — перебил Эйб. — Хоть это и самая жаркая, самая влажная, гнусная дыра, что мне только приходилось видеть. Хуже, чем Бирма в 1943 м. Хуже, чем Сингапур во время тайфуна. Бог ты мой, да это хуже, чем Вашингтон в августе. Нет, Бобби, я говорю не о месте, черт бы его побрал. Есть что то..., что то миазматическое в этом городе. Ни разу не приходилось мне бывать в месте, столь подлом или дерьмовом, а бывал я в самых грязных городах мира. Калькутта испугала меня, Бобби.

Я кивнул. Из за жары у меня начиналась головная боль, пульсировавшая за ушами.

— Эйб, ты проводил время не в тех городах, — легкомысленно сказал я. — Попробуй провести лето в Северной Филадельфии или на южной окраине Чикаго, где я рос. После этого Калькутта покажется Городом Веселья.

— Да, — сказал Эйб. На меня он больше не смотрел. — Понимаешь, дело не столько в самом городе. Я хотел убраться из Калькутты, и шеф моего бюро — бедолага, что помер через пару лет от цирроза печени..., в общем, этот говнюк дал мне задание осветить открытие моста где то в Бенгалии. Я хочу сказать, что там не было еще даже железной дороги, соединяющей два куска джунглей через реку шириной ярдов двести и глубиной дюйма три. Но мост тем не менее был построен на одно из первых денежных поступлений из Штатов после войны. Вот я и должен был освещать открытие. — Эйб замолчал и выглянул из окна. Откуда то с улицы донеслись сердитые выкрики на испанском. Эйб, казалось, не слышал их. — Так что, работенка была не из самых приятных. Проектировщики и строители уже исчезли, а открытие представляло собой обычную мешанину из политики и религии, что для Индии вполне обычно. В тот вечер было слишком поздно возвращаться на джипе — как бы там ни было, я не спешил вернуться в Калькутту — и я остался в маленькой гостинице на окраине деревни. Возможно, эта деревня ускользнула от глаз британской инспекции во времена раджей. Но ночь была чертовски душной — когда даже пот не стекает с кожи, а висит в воздухе, — а москиты просто сводили меня с ума. В общем, где то после полуночи я встал с постели и пошел к мосту. Выкурив сигарету, я отправился назад. Если бы не полнолуние, я бы этого не увидел.

Эйб вынул сигару изо рта. Он скривился с таким видом, будто она была такой же противной, как и его физиономия.

— Ребенку вряд ли было больше десяти лет, может, и меньше. Он висел на куске арматуры, торчавшем из бетонной опоры с западной стороны моста. Наверное, он умер не сразу, и еще некоторое время боролся за жизнь, после того, как штыри пронзили его...

— Он что, забирался на новый мост? — спросил я.

— Да, так я и подумал, — ответил Эйб. — Именно это представители местной власти и сообщили во время расследования. Но пусть меня повесят, если я могу объяснить, как он умудрился наткнуться на те штыри... Ему пришлось бы оттолкнуться и спрыгнуть с самой верхотуры. Уже потом, через несколько недель, когда мистер Ганди закончил свой пост, а в Калькутте прекратились волнения, я отправился в тамошний британский консулат, чтобы раздобыть экземпляр повести Киплинга «Строители моста». Ты ведь читал эту повесть?

— Нет, — ответил я. Я не выносил ни поэзию, ни прозу Киплинга.

— А стоило, — заметил Эйб. — Малая проза Киплинга весьма недурна.

— И о чем повесть? — спросил я.

— В общем, повесть о том, что строительству любого моста приходит конец. А у бенгальцев на этот счет была тщательно разработанная религиозная церемония.

— И в этом нет ничего необычного? — спросил я, почти догадавшись, к чему он клонит.

— Ни капли, — сказал Эйб. — В Индии любому событию посвящена какая то религиозная церемония. Именно бенгальские обычаи и послужили поводом для повести Киплинга. — Эйб сунул сигару обратно в рот и продолжал говорить сквозь сомкнутые зубы:

— По окончании строительства любого моста приносили человеческую жертву.

— Правильно, — сказал я. — Великолепно. — Собрав фотокопии, я сунул их в папку и встал, приготовившись уйти. — Если вспомнишь еще что из киплинговских сказок, обязательно позвони, Эйб. Амрита получит большое удовольствие.

Эйб встал, опершись о стол. Его толстые пальцы уперлись в стопки бумаг.

— Черт бы тебя побрал, Бобби, я бы предпочел, чтобы ты вообще не ввязывался в эти...

— Миазмы, — подсказал я. Эйб кивнул.

— Буду держаться подальше от новых мостов, — сказал я, направившись к двери.

— Как бы там ни было, подумай еще разок, стоит ли брать Амриту с ребенком.

— Мы поедем, — сказал я. — Все решено. Остается один вопрос: хочешь ли ты увидеть вещи Даса, если это Дас, и могу ли я зарезервировать права на издание. Что скажешь, Эйб?

Эйб снова кивнул. Сигару он засунул в забитую пепельницу.

— Я пришлю тебе открытку из бассейна калькуттского «Оберой Гранд отеля», — сказал я, открывая дверь.

Я взглянул на Эйба в последний раз. Он стоял, вяло вытянув руку — то ли махал мне на прощание, то ли просто демонстрировал усталую покорность судьбе.

Глава 2

Вам хотелось бы знать Калькутту?

Тогда приготовьтесь забыть ее.

Сушил Рой

Ночью, накануне вылета, мы с Амритой, кормившей Викторию, сидели на террасе. На фоне темной полосы деревьев мигали загадочные послания светлячков. Кузнечики, древесные лягушки и несколько ночных птиц вплетали свои голоса в ковер фонового ноктюрна. До Эксетера, что в Нью Хемпшире, от нашего дома было всего несколько миль, но временами здесь стояла такая тишина, словно мы находились в другом мире. Такую оторванность я ценил, просидев всю зиму за письменным столом, но теперь ощущал, что меня точит какое то беспокойство, что именно эти месяцы отшельничества вызвали у меня страстное желание попутешествовать, увидеть незнакомые места, лица.

— Ты точно хочешь ехать? — спросил я. Мой голос слишком громко прозвучал в ночи.

Амрита подняла глаза, когда ребенок закончил есть. Тусклый свет из окна освещал выступающие скулы Амриты и ее нежную смуглую кожу. Ее темные глаза, казалось, излучают внутреннее сияние. Иногда она была такой красивой, что я испытывал физическую боль при мысли о том, что мы могли бы не встретиться, не пожениться, не завести ребенка. Она слегка приподняла Викторию, и я успел заметить нежную линию груди и набухший сосок, прежде чем блузка была застегнута.

— Я не прочь слетать, — ответила Амрита. — Очень приятно будет повидать родителей.

— Ну а Индия? Калькутта? Туда то ты хочешь?

— Я не против, если смогу чем то помочь. Уложив мне на плечо сложенную чистую пеленку, она подала мне Викторию. Я погладил дочке спинку, ощутив ее тепло, вдохнув запах молока и детского тельца.

— Ты уверена, что это не помешает твоей работе? — спросил я.

Виктория заворочалась у меня в объятиях, потянувшись пухленькой ручонкой к моему носу. Я подул на ее ладошку, она хихикнула и срыгнула.

— Никаких проблем, — ответила Амрита, хоть я и знал, что проблемы будут. После Дня труда она собиралась начать вести математику у старшекурсников в Бостонском университете, и я знал, сколько ей нужно готовиться.

— Ты хочешь снова повидаться с Индией? — спросил я.

Виктория придвинула головенку поближе к моей шее и теперь радостно пускала слюни мне на воротник.

— Любопытно сравнить с той, что я помню, — сказала Амрита.

Голос у нее был нежным, отшлифованным тремя годами учебы в Кембридже, но она никогда не сбивалась на ровное британское произношение. Ее речь напоминала поглаживание твердой, но хорошо смазанной рукой.

Амрите было семь лет, когда ее отец перевел свою инженерную фирму из Нью Дели в Лондон. Воспоминания об Индии, которыми она со мной делилась, не выходили за рамки расхожих представлений о культуре, где в одну кучу смешались шум, сумятица и кастовое неравенство. Трудно было представить что нибудь, более чуждое характеру самой Амриты: она воплощала в себе спокойное достоинство, терпеть не могла шум и беспорядок в любых проявлениях, переживала из за несправедливости, а ее интеллект был вымуштрован упорядоченными ритмами лингвистики и математики.

Амрита однажды рассказывала о своем доме в Дели и квартире дяди в Бомбее, где проводила с сестрами летние месяцы: голые стены с пятнами сажи и древними отпечатками ладоней, открытые окна, грубые простыни, ползающие ночами по стенам ящерицы, беспорядочная дешевость во всем. Наш же дом под Эксетером был чист и открыт как мечта скандинавского архитектора: повсюду некрашеное дерево, удобное модульное расположение, безукоризненно белые стены и произведения искусства, подсвеченные рассеянным светом.

Деньги, позволившие нам иметь этот дом и небольшую коллекцию предметов искусства, принадлежали Амрите. Она называла их шутя своим «приданым». Поначалу я сопротивлялся. В 1969 году, в первый год нашей семейной жизни, я записал в налоговой декларации годовой доход в 5732 доллара. К тому времени я оставил преподавание в колледже Уэлсли и теперь все время писал и занимался редактированием. Мы жили в Бостоне в такой квартире, где даже крысам приходилось ходить пригнувшись. Я ни на что не обращал внимания. Ради искусства я был готов страдать бесконечно долго. Но Амрита не разделяла моей готовности. Она никогда не спорила, с пониманием отнесясь к моему категорическому отказу использовать средства из ее доверительной собственности, но в 1972 году она внесла за дом с четырьмя акрами земли и купила первую из девяти наших картин, небольшой этюд маслом Джейми Уайета.

— Заснула, — сказала Амрита. — Можешь не качать.

Я убедился в ее правоте, взглянув на дочь. Виктория спала с открытым ртом, полусжав кулачки. Ее частое дыхание обдувало мне шею. Я продолжал ее покачивать.

— Может быть, занесем ее в дом? — спросила Амрита. — Холодает.

— Одну минутку, — ответил я. Моя ладонь была шире спины ребенка.

Когда Виктория появилась на свет, мне было тридцать пять, а Амрите — тридцать один. Много лет я говорил всем, кто хотел меня слушать, — и кое кому из тех, кто слушать не хотел, — о тех чувствах, которые у меня вызывает появление на свет детей. Упоминал я и о перенаселении, и о том, насколько жестоко сталкивать младшее поколение с ужасами двадцатого века, и о безрассудстве тех, кто обзаводится нежеланными детьми. И снова Амрита не стала со мной спорить — хотя я подозреваю, что с ее подготовкой в формальной логике она разнесла бы по кочкам все мои аргументы за пару минут, — но где то в начале 1976 года, приблизительно во время первичных выборов в нашем штате, Амрита в одностороннем порядке отказалась от таблеток. А 22 января 1977 года, через два дня после того, как Джимми Картер вступил в должность и въехал в Белый дом, у нас родилась дочь Виктория.

Я бы никогда не назвал ее Викторией, но в глубине души очень радовался этому имени. Впервые это предложила Амрита, в один прекрасный жаркий июльский день, и мы отнеслись к этому как к шутке. Кажется, одним из самых ранних ее воспоминаний было то, как она приезжает в Бомбей на вокзал «Виктория». Это громадное сооружение — один из остатков британского владычества, последствия которого, по всей видимости, продолжают оказывать влияние на Индию, — всегда вызывало у Амриты благоговение. С той поры имя Виктория всегда откликалось у нее в душе отголосками красоты, изящества и чего то таинственного. Так что, поначалу мы просто шутили насчет того, что малышку назовем Викторией, но к Рождеству 1976 года мы уже знали, что никакое другое имя не подойдет нашему ребенку, если это будет девочка'.

До появления Виктории на свет я имел обыкновение выражать недовольство теми нашими знакомыми парами, которые отупели после рождения детей. Люди с отточенным интеллектом, с которыми мы могли наслаждаться нескончаемыми разговорами о политике, прозе, о смерти театра, о закате поэзии, теперь бубнили только о первом зубе своего мальчика или часами делились захватывающими подробностями первого дня маленького Хэзера в подготовительном классе. Я поклялся, что никогда не опущусь до этого.

Но с нашим ребенком все было иначе. Развитие Виктории было достойно самого серьезного изучения. Оказалось, что я совершенно заворожен первыми же издаваемыми ребенком звуками и ее самыми неуклюжими движениями. Даже тягостная процедура смены пеленок могла вызывать самые приятные чувства, когда моя девочка — мой ребенок! — размахивала пухленькими ручками и смотрела на меня с таким выражением, которое я принимал за изъявление любви и оценки по достоинству того, что ее отец — печатающийся поэт — снисходит ради нее до таких мирских забот. Когда в возрасте семи недель однажды утром она одарила нас первой улыбкой, я тут же позвонил Эйбу Бронштейну, чтобы поделиться столь замечательной новостью. Эйб, привычка которого не вставать раньше половины одиннадцатого утра была известна не меньше, чем его чутье на хорошую прозу, поздравил меня и мягко заметил, что я звоню ему в 5:45.

Теперь, когда Виктории исполнилось уже семь месяцев, стало еще более очевидно, что ребенок она одаренный. Уже с месяц, как она научилась играть в «козу», а за несколько недель до того освоила прятки. В шесть с половиной месяцев она уже начала ползать — верный признак высокого интеллекта, хоть Амрита и утверждала обратное, — и меня совершенно не волновало то, что при попытках ползти вперед Виктория почему то неизменно двигалась в обратном направлении. С каждым днем все отчетливее проявлялись ее лингвистические способности, и хоть мне никак не удавалось выделить из потока звуков «папа» или «мама» (даже когда я прокручивал запись на вдвое меньшей скорости), Амрита уверяла меня с еле заметной улыбкой, что она уже слышала от дочери целые русские и немецкие слова, а однажды — даже целую фразу на хинди. А между тем я каждый вечер читал Виктории вслух, перемежая «Сказки матушки Гусыни» Уордсвортом, Китсом и тщательно отобранными отрывками из «Кантос» Паунда. Явное предпочтение она оказывала Паунду.

— Не пойти ли нам спать? — спросила Амрита. — Завтра надо встать пораньше.

Что то в голосе Амриты привлекло мое внимание. Иногда она говорила «Не пойти ли нам спать?», а иногда — Не пойти ли нам спать? На этот раз прозвучал второй вариант.

Я отнес Викторию в кроватку и с минуту постоял рядом, наблюдая, как она лежит на животике под легким одеяльцем в окружении мягких игрушек, положив голову на подушечку. Лунный свет падал на нее, как благословение.

Потом я спустился, запер двери, выключил свет и вернулся наверх, где Амрита уже ждала меня в постели.

Позже, в заключительные мгновения нашей близости, я повернулся, чтобы заглянуть ей в лицо, как бы пытаясь отыскать там ответ на невысказанные вопросы, но на луну набежала туча, и все скрылось во внезапно наступившей темноте.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4