Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Заложники (Рассказы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Шкловский Евгений / Заложники (Рассказы) - Чтение (стр. 3)
Автор: Шкловский Евгений
Жанр: Отечественная проза

 

 


А главное, уже есть кое-какие результаты: она ведь почти научилась летать, не так, конечно, чтобы взмахнуть руками и воспарить, не по-настоящему (хотя иногда хочется), а... во время медитации, как во сне, легко и свободно, вдруг ощущает себя парящей над землей, высоко-высоко, а внизу все маленькое-маленькое, но такое отчетливое, словно она смотрит в бинокль, словно в д р у г о м с в е т е, - фантастическое ощущение! И легкость такая необычайная, душа прямо-таки трепещет, так это замечательно!..
      Как-то у Бориса разболелась голова, очень сильно, ночь накануне была плохая, почти бессонная, то ли переработал, то ли очередная магнитная буря, которые на него даже очень действовали, резь в глазах, воздуху не хватает... И таблетки не помогали, что хуже всего. Ника поднесла к его голове руки и стала ими водить вокруг, вдоль лба, затылка, вдоль висков, как бы оглаживая горячими ладонями, периодически потирая их друг о дружку - накапливая энергию. На его страдальчески-скептическую гримасу она не обращала внимания, и что поразительно - боль действительно стала медленно утихать, словно вытекала из него, подчиняясь медленным движениям ее рук, показавшимся ему в те минуты очень большими, не руками, а крыльями какой-то большой птицы. Так он и уснул, не заметив, и очнулся через несколько часов, без боли, отдохнувший. Трудно было поверить, что это благодаря ей, Нике. Выходит, она действительно уже кое-что м о г л а, что-то ей уже открылось. Невероятно было, но ведь на самом себе испытал, да еще так осязаемо, - она его, можно сказать, воскресила. Вот как...
      Наверно, и он бы мог тоже, почему нет? И у него хватило бы упорства, если... В самом деле, Ника ведь предлагала ему, а он противился, уклонялся, получалось, сам себя обкрадывал. Глупо. Но с другой стороны, слишком уж много выходило внимания к себе, все эти упражнения и прочее, какая-то чрезмерная забота о себе. Странная. Не жизнь, а сплошное усилие. Никин способ существования. И когда она т а к смотрела на него, словно насквозь, словно в нем был некий экран, на котором персонально для нее демонстрировался только ей одной доступный фильм, сделанный из него, Бориса, из того, что он сам в себе не фиксировал, не улавливал, может, даже и не ведал, что такое в нем есть, в такие минуты он чувствовал себя рыбкой в аквариуме, а ее - в какой-то другом измерении, потому что, находясь рядом, так смотреть нельзя. Как будто она знала про него больше, чем он сам. Но что, собственно, она могла такого знать?
      Да, иногда ему действительно казалось, что Ника немного не в себе, самое пугающее. Как предугадать, что может произойти с человеком, вступающим в совершенно неведомую область, тоже ведь нагрузка на психику, еще какая! Все эти упражнения - без руководителя, без контроля... Он слышал, что бывают срывы, а грань, по которой они ходят, и без того тонка. Как у Пушикна: "Не дай мне Бог сойти с ума..." А они, храбрецы (или авантюристы?), сломя голову совались туда-не-знаю-куда - бери их голыми руками...
      Борис хорошо помнил тот случай с однокурсницей, вдруг на семинаре заговорившей вслух куда-то мимо преподавателя, мимо них всех, находившихся в аудитории, словно никого больше не было, и преподаватель испуганно оглянулся, как если бы кто-то стоял за его спиной, к кому она и обращалась. Горячо так, словно убеждая в чем-то, говорила, то улыбалась, то вдруг мрачнела, то начинала громко хохотать, и главное - ничего не понять, хотя вроде на родном языке. И к ним поворачивала лицо, как бы приглашая к разговору, и потом снова к тому невидимому за спиной преподавателя. Вот тут-то и возник страх, смешавшийся с неловкостью, - не знали, что делать, как реагировать. Хорошо преподаватель проявил находчивость и продолжал занятие как ни в чем не бывало, хотя весь побледнел, и капельки пота на висках. Не забыть того ознобного состояния жути...
      А на следующий день стало известно, что девочку отправили в психушку, что у нее это не впервые. А ему запал ее взгляд, отчасти напоминавший Никин, когда она т а к смотрела - словно что-то или кого-то видела. Ходил слух, что у нее сдвиг на сексуальной почве: где-то разделась и пошла по улице совершенно голая, а девочка была тихая, серьезная, училась хорошо...
      Естественно, он волновался за Нику, которую, как она говорила, привлекал "тонкий мир", т о н к и й, и сама она становилась все тоньше, даже кожа просвечивала - голубоватая паутинка жилочек все заметней проступала, черты лица заострялись, будто она действительно освобождалась от плоти, сбрасывала постепенно ее с себя.
      Ей снились странные сны, про которые она рассказывала еле слышным, самого себя пугающимся голосом. Три дня подряд к ней приходила ослепительно сияющая женщина, неземной красоты, в белоснежной одежде, с такой же белизны цветком в золотистых волосах... А внизу, под ней, плывущей в сияющем ореоле-облаке, творилось нечто босховское или дюреровское, и цветок окрашивался в багровые тона... Ника поняла этот знак как предупреждение: нужно было одолеть безумие, всю эту вакханалию земных страстей, засасывающую подобно болоту...
      Она лежала рядом, в утреннем полумраке, теплая, но между ними уже струился холодок отчужденности, он невольно чувствовал себя принадлежащим к этому босховскому миру, тогда как она... Тоскливо становилось рядом с белизной ее сна, ее видения, ее порыва к чистоте... Как-то некстати он был здесь, наяву, разверзаясь как трясина.
      Еще был случай, который должен был насторожить, и насторожил, но скорей все-таки был простым совпадением, чем-то вполне объяснимым, чего, однако, Борис объяснить не мог. Если, конечно, Ника говорила правду. А как проверишь?
      Провернуть день назад, как кинопленку, не было возможности, даже в памяти, подробно, - день был суматошный, много людей, вызовы, совещания, встречи, звонки, пойди все упомни, а Ника точно называла время - около полудня, да, в двенадцать почти, где он был и что делал? Можно подумать, он смотрел то и дело на часы, больше ему заняться нечем было. Она может сказать. Ну скажи, если хочешь, хотя надоела ему уже эта ее ворожба. Ну... ты в это время с женщиной разговаривал, - вглядываясь ему в лицо, многозначительно произнесла она, - темные волосы, с небольшой горбинкой нос, тонкие длинные губы, подожди, не мешай, кажется еще родинка на щеке справа... И потом он эту женщину давно знает, даже еще до нее, до Ники, что-то у него с ней связано. Последнее - то ли вопрос, то ли утверждение, но глаза сощурились, глубина в них исчезла. Сейчас Ника была вся здесь.
      Он тогда спросил: ты приходила ко мне?
      Он мог бы спросить: ты следила за мной? Но это если бы что-то знал за собой, какую-то свою вину, но в том и дело, что ничего не было, просто встреча, и пожалуй, действительно около полудня, и женщину, Таю, он знал давно, точно, с ней, как заметила Ника, было связано... Большой, между прочим, кусок жизни.
      Ника отрицательно покачала головой: не приходила. То есть не приходила в буквальном, физическом смысле. Но она догадалась, она почувствовала. В общем, дальше начиналась мистика, телепатия, колдовство, хиромантия и тому подобное, во что с трудом верилось, то есть не верилось совсем, но тогда, значит, Ника все-таки была поблизости, возможно, и случайно, иначе было не объяснить.
      В самом деле, ведь и Тая возникла неожиданно, до этого они много лет не виделись, даже по телефону не общались, так что он был удивлен ее внезапному звонку, затем еще более желанию сразу же, не откладывая, увидеться, просто ей захотелось, нет, ничего не случилось, и тут же сказала, что заедет к нему в контору в одиннадцать. Однако появилась она скорее возле двенадцати, по своему обыкновению (когда это было!) опоздав. Да вот так просто, вдруг ее потянуло - столько лет прошло! Больше половины жизни прожито, дети почти взрослые... Защемило.
      Значит, правда? - Никин взгляд потяжелел.
      Хорошо, ну и дальше? Да, приходила старая знакомая, тысячу лет не виделись, пробегала неподалеку и решила заглянуть, узнать про жизнь. Ты и описала ее правильно, не знаю, как уж тебе это удалось, но дальше-то что? Он снова чувствовал себя подопытным кроликом.
      Потом, позже. Ника призналась ему, что снова видела сон (опять сон!), не очень яркий, но вполне осязаемый: он идет рядом с некоей женщиной, или девушкой, по берегу - то ли реки, то ли озера, а может, и моря, хотя море она непременно бы узнала, море нечто особенное, солнце заходит и длинные тени от этих фигур, - ей вдруг стало грустно-грустно, как давно не было, такое острое чувство потери, да, именно потери... Днем же, около двенадцати, ее вдруг толкнуло изнутри, как бывает во время сна, после чего просыпаешься с неожиданным сердцебиением, она увидела женское лицо, а дальше все совместилось - то ночное с дневным, внезапная резкость, как при настройке бинокля.
      Похоже, Ника тогда сама испугалась - настолько властно новое входило в ее, а значит, в и х жизнь, и его, Бориса, тоже невольно втягивало, как в воронку. Понимаешь, я сама сначала хотела, а теперь нет, мне страшно, ведь никаких преград, она сама себя боится, потому что любая мысль или видение, кажется, могут стать реальностью, через нее, даже вопреки ей: она ведь еще не умеет контролировать, по-настоящему, не научилась.
      Она жалась к нему, будто искала защиты - от самой себя. Там страшно, понимаешь? - шептала она. - Нет, ты не можешь представить, одно пронизывает другое, крайности сходятся и все со всем связано, там - полная свобода, ты можешь все, как в сказке волшебник, как фея, но это-то и страшно, потому что не знаешь, где грань, где ты видишь и где вызываешь, сознание должно быть абсолютно, стерильно чистым, без всякой примеси, а как определить?..
      Борис с тревогой вглядывался в ее бледное, действительно испуганное лицо: сомнения оживали, мучали, прокрадываясь из того, давнего воспоминания, мерещился другой голос - в никуда, обнаруживая явное, болезненное сходство, и плечо, теплое, подрагивало под рукой: ну что ты, все обойдется, не надо придавать слишком большого значения, наверняка ты преувеличиваешь... Он был почти уверен, что так и есть, просто она заигралась, просто надо остановиться, слышишь? Легко сказать - остановиться, она, может, и рада бы, но разве от нее это зависит, в ней уже совершилось, теперь она - как медиум, это больше ее... И его. Теперь он тоже вроде как вместе с нею, неотрывно, они вместе, он ведь ее не бросит, нет?..
      Потом он часто спрашивал себя, верней, в нем возникало легкой оторопью: неужели не случайность - та изувеченная, искореженная "Волга"? Бред. Чушь собачья, причем тут она? Причем тут э т о?
      Правда, с Реутовским у нее были действительно напряженные отношения, хотя это никак особенно не проявлялось, но Борис чувствовал: недолюбливала Ника Славика, шут его знает почему, что ей в нем не нравилось? И держалась отчужденно, когда он к ним заходил, часто совершенно внезапно, даже без звонка - а что, собственно? Как в старину, как в студенческие годы посидеть, распить бутылочку, повспоминать прошлое. А помнишь? Ну, еще бы!.. А ту девочку, высокую, смуглянку, на индианку была похожа, да? С синими васильковыми глазами. С ума сойти. Замечательное все-таки было время! - в Славике разгоралось. Можно понять, как-никак юность. А Реутовский вроде как там и оставался, жил полубогемно, писал сценарии для научно-популярных фильмов, а заработав, кутил, гулял, ходил по старым приятелям и приятельницам, тормошил, будоражил... Между прочим, многим это нравилось, с ним как будто молодели.
      Ника же была против. Не говорила об этом прямо, но Борис знал, что против. Может, даже не против самого Славика, хорошего малого, а просто ей не по душе был стиль его жизни. Или не нравилось, что он все время говорил о прошлом - и х прошлом, где Ники не было, она еще не появилась в их жизни, они тогда еще не встретились. "Ну, вам нужно поболтать... Зачем я вам?" - и уходила в комнату, отстраненно улыбаясь.
      Это сначала. А потом, когда она стала заниматься всеми этими своими делами, призналась вдруг: у него, Реутовского, аура темная (кто бы мог подумать?), после его визитов у нее какая-то странная усталость, словно из нее все силы выкачали, есть такие люди. Она не понимает, зачем он к ним ходит. Ведь помногу раз об одном и том же, скучно, никакое это не общение. тебе он приятель, а мне никто. В общем, что-то туманное, недоброе, застарелое такое раздражение...
      Впрочем, какое это имело значение?
      А в тот злополучный день Реутовский пригласил их с Никой и Виталия к одной его старой знакомой, которая устраивала масленицу, завлек блинами, вы не представляете, какие роскошные блины она печет, гору можно навернуть, да ты, Борис, ее знаешь, она двумя курсами младше училась. Он не очень-то помнил, ну а почему нет? Так ли много в их жизни праздников?
      Однако перед самым выходом, когда все уже собрались, возникла неувязка, Ника вдруг ни с того ни с сего заартачилась: нет и нет, она неважно себя чувствует, и вообще она собиралась сегодня голодать, так что пусть уж без нее... Как ни уговаривали, ни уламывали (особенно Славик старался) - без толку. Ника была непреклонна.
      Напоследок, уже в дверях (Реутовский уже вышел), Борис проворчал сердито: зря она так, могла бы и пойти, поддержать компанию, от нее бы не убыло, зачем другим настроение портить? Женские капризы... И дверью хлопнул обиженно, заглушая Никино упорствующее молчание.
      Теперь она сидела возле его постели, а Славика Реутовского, как и водителя такси, уже не было на этой грешной земле, их нигде не было...
      Лицо у Ники - бледное, без грима, помятое лицо сильно уставшего человека, но - живая и невредимая.
      Больное лицо. Измученное.
      Конечно, она переволновалась за него. Эта авария! И Реутовский... Трудно поверить. Она закрывает лицо руками, плечи ее вздрагивают. Как это ужасно, ужасно, ужасно!..
      Сейчас он чувствовал отчетливо, вместе с ноющей, все сильней и сильней, болью в ноге, свою твердую непреложную отдельность от Ники, непреодолимую границу между собой и ей, словно его заново вылепили, словно к нему вернулась его непроницаемость. Нет, пусть она как хочет, пусть поступает как знает, а с него взятки гладки, ничего у нее с ним не получится, ничего он не чувствовал, не помнит, не ведает, и не надо ничего говорить! Вообще ничего не нужно, да, не нужно, пусть она оставит его в покое, пусть...
      СОСТОЯНИЕ НЕВЕСОМОСТИ
      Мы виделись с ним, как правило, только в бане, в Сандунах или в Центральных, где он изредка появлялся вместе с нашим Эдиком (тот его и привел), - и тоже стал знакомым, почти приятелем, как некоторые, возникавшие время от времени в нашей тесной компании. Потом, при случайной встрече где-нибудь на большой земле, можно было похлопать по плечу: привет, старик, как жизнь? Или между собой, вскользь или, наоборот, с особым интересом: а помнишь такого-то? Он еще с нами... и т.д.
      Правда, кое-кто оставался надолго, как бы окончательно, вливался в компанию, но это все-таки случалось редко, вероятно, уже начинала сказываться недоверчивость возраста - старели, увы, старели, что ж делать, однако такие были, и никто не спрашивал: откуда, с кем пришел, словно человек обретал новое качество, переходил невидимую черту и - становился своим, то есть нашим.
      Оно конечно, и баня сильно способствовала, так что человек вдруг проступал из небытия, как Адам, голый, - сначала невнятно, смазано, лишь общие контуры, размытые, а потом, как при проявке фотографии, резче, резче и вдруг словно сто лет знакомы: разговоры, то-се, смотришь, уже где-то помимо бани собрались, и по телефону, а если опять пропал Саня Рукавишников, запил скорей всего, то тут же все бросались искать - толков недели на две, если не больше. Как пароль: ну что там Саня?
      Саня в конце концов, слава Богу, объявлялся, пьяный или уже протрезвевший, доставив всем уйму хлопот и беспокойства, но никто ему не пенял, но даже, напротив, как-то были к нему особенно расположены, хотя, пока его не было, всякие в его адрес произносились слова - иным и не обрадуешься.
      Но разве только Саня?..
      А Максим, острое перо сатирика, журналист, которого в бане знали и побаивались, потому что он однажды опубликовал в газете заметку, а, верней, фельетон про то, что в бане высшего разряда не хватает простыней (а так действительно раза два случалось, скандаль не скандаль: нет - и все, сохни так), - он написал, и сразу перебои прекратились, Максима же и нас сразу зауважали , хотя кому-то он из "банных" насолил, испортил дело: "левая" простыня стоила дороже...
      Так вот, а Максим? Третий раз расходился с женой - серьезно, мучительно, обсуждались планы перевозки вещей к родителям, главное, книги, все остальное - ей, пусть живет, книги же - Максимовы, нужны ему, в чемодане их не увезешь - много, запаковать, перевязать, погрузить, назначался день, чуть не час, готовились...
      Но потом неожиданно стихало, Максим помалкивал, хотя было известно, что найти его можно по старому адресу, у родителей, а затем как бы и вовсе сходило на нет, никакой речи об уходе, тишь и гладь, только глаза напряженные, смотрит и не видит, больные глаза.
      Никто ничего не спрашивал, не лезли, захочет - сам скажет. Да и что говорить? Что, не понимали разве: сын... Если б только жена, а то ведь и пятилетний сын, к которому Максим был привязан чрезвычайно, носился с ним, как никто. Такой был. А вот с женой никак, заводился с полоборота - не остыть, взрывной малый, но все ему сочувствовали: темперамент!.. И глаза нужно было видеть: тоска-тощище...
      Господи, у каждого что-нибудь да было - не утаишь, так или иначе выплескивалось в бане, словно счищали с тебя житейскую накипь, вычищали-вытряхали, делясь друг с другом, клапаны приоткрывали - парком, парком! А то кто-нибудь вместо термоса с крепко заваренным чаем и бутылочку прихватит - ничего, можно жить! Если же вдруг не удавалось собраться, хотя бы раз в неделю, то как бы и не в своей тарелке: вроде никто никому не нужен. Общее ощущение. Вообще неизвестно, зачем все?..
      В баню вываливались из суматошных будней или из задышливой, въедливой размеренности, как на спасительный остров - потерпевшие кораблекрушение. Словно сбрасывали на время бренную оболочку, пребывая в состоянии некоей астральности, невесомости, что ли, плыли куда-то в сладкой, жаркой истоме, закутанные в простыни, белые, как ангелы, тогда как жизнь мчалась и грохотала где-то в стороне-вдалеке, - можно и оглядеться. Можно и забыться.
      И Сева Кривулин - речь, собственно, о нем - тоже появлялся на нашем острове, не часто, но тоже почти как свой, приняли его, пригляделись, тем более - было в нем нечто, цепляющее, не то что бы там, но - по-хорошему, искренне, мы это сразу чувствовали, потому что ты либо помалкивай, либо уж будь самим собой, у нас так!..
      От Эдика Оганесяна было известно, что Кривулин - переводчик с испанского, в какой-то организации, это уже после, на наших глазах он стал преподавать, кажется, в Дипакадемии, два или три дня в неделю всего, и зарплата приличная, так что в этом смысле все у него было в порядке, без проблем. Где и сколько - это в конечном счете было не важно, не суть, мы все зарабатывали на хлеб насущный, кто как мог, хотя простое любопытство и мы, естественно, испытывали - как же без этого? Но только любопытство - тут можно поручиться за каждого, никакой корысти или задней мысли. Просто интересно. А так - лишь бы, как говорится, человек хороший.
      По-другому бывало, когда кто-нибудь из нас начинал прикидывать для себя какую-то новую возможность: и так, и сяк, решал, стоит ли игра свеч, а не получится ли, что поменяет шило на мыло?.. О, тут был предмет! Тут сразу завязывались разговоры: как и что? И сколько платят? И какие перспективы? Да и как иначе, собственно? Рыба ищет, где глубже, а человек - где лучше.
      Все искали, но не всем удавалось. Кому-то не удавалось вовсе, но - как не обсудить? Чужая возможность - она вообще возможность, чужой выбор - он вообще выбор. Тут приятно покрутиться, потоптаться, даже на себя примерить, как если бы это тебе, будь ты даже совсем по другому профилю, посветило, тебе предложили, тебе обещали...
      Мысль о том, что есть нечто иное, кому-то доступное, и не просто кому-то, а приятелю, с которым вместе ходишь в баню, эта мысль сама по себе приятно греет, если, конечно, не впадать в грех зависти, - значит, жизнь идет, не стоит на месте. Хоть чужим ковшом, но живой водицы. А так, если честно, событиями нас особенно не баловало, в настоящем смысле, и год, и другой проходили - ничего, сплошная мелочевка... Скучно, если подумать, но мы особенно-то не думали, жили и жили, в бане парились...
      В Кривулине же было интересно не то, что знал испанский и где-то преподавал, а то, что питерец, потомственный: дед, родители, только вот он, женившись, свернул на московскую тропу, как сам выразился, и как-то сразу всех завел своими рассуждениями о Москве и Питере. Он его ставил гораздо выше, Питер свой, куда наезжал с дочкой чуть ли не каждый месяц, если не чаще, не мог, говорил, без него, хандрить начинал, если не удавалось долго вдохнуть сырого, болотного, вредного питерского воздуха.
      Сразу им всем выдал, как будто Эдик его специально привел расшевелить, раззадорить: вы, говорит, живете неинтересно, скучно, имея в виду москвичей, вялые, говорит, какие-то, домоседы, рохли... На него, наверно, обиделись бы, но он и про себя точно так же: дескать, и сам такой же стал в этой Москве, ничего не хочется, только завалиться бы поскорей на диван, врубить телевизор или музыку - все, больше ничего не надо, предел счастья. А в Питере? Разве он был таким в Питере? Даже подумать смешно. Там он ни одной премьеры не пропускал, ни одной новой экспозиции, не то что выставки, Петергоф, Павлов, Пушкин, Репино - обязательно на неделе куда-нибудь мотался, не говоря уже о том, чтобы просто по городу, чашечку кофе выпить, а когда рюмочные появились - то и рюмочку, почему нет?.. А здесь, в Москве этой занюханной, что? Что здесь?
      Тут с ним даже готовы были согласиться: Москва действительно не Питер, да и не та Москва стала, испортили город, проходной двор сделали. А Питер всем нравился, туда хорошо было наведаться погулять, и никто не возражал, что в Питере как-то иначе себя чувствуешь, что-то прибавляется от него, всяких там каналов Грибоедова, Поцелуевых мостов и Моек. Тут никто с Кривулиным не спорил - у каждого, оказывается, что-то было связано...
      Лунгин, философ, всех тотчас поразил тем, что в питерских арках хочется кричать по-немецки: ich bin vereinzelt! Особенно осенними темными, просквоженными вечерами. Лунгин действительно был философ, писал который год кандидатскую про немецкий экзистенциализм и все время твердил, сколько его знали, об одиночестве, даже в бане, конек его был - экзистенциализм, Хайдеггер там, Ясперс, еще кого-то называл, то и дело ссылался: а вот Ясперс... И всем настойчиво советовал попробовать, потрясающее, говорил, впечатление: страх и трепет объемлют душу, хочется пасть на колени и закрыть голову руками, как будто тебя вот-вот ударят...
      У каждого что-то было, а Лунгин всегда отличался оригинальностью (философ!) - и все обещали, что обязательно попробуют, когда снова занесет в Питер. Тогда он сказал, что и в Москве можно тоже, но в Питере все-таки лучше. Он лично кричал в районе улицы Марата, там, кстати, неподалеку как раз музей-квартира Достоевского, что, несомненно, способствует.
      Лунгину намекнули в шутку, что он наверняка был вдребезги пьян, иначе с чего бы, собственно? Но тот шутки не понял почему-то (хотя ведь девяносто процентов, что был) и даже внезапно обиделся, все остальное время просидев молча и насупившись. А на нас всех словно действительно повеяло питерской осенней стужью и черными арочными пролетами. Черный арочный пролет - что нас ждет и кто нас ждет? (стихи Лунгина, который писал не только диссертацию).
      В Кривулине же мы действительно видели коренного питерца: чувствовалось в нем. В его, может быть, некоторой суховатости, подтянутости, собранности, даже в тонких проволочных очках, старомодных, каких уже давно не носили, но на его крепком, узком носу с небольшой горбинкой - самое то, стильное, как если бы вместо галстука он носил бабочку или косынку.
      Как ни странно, но нам это нравилось - в нем, потому, наверно, что он не старался, а был таким, какой есть. Когда говорил, то очень близко, почти вплотную наклонял лицо к лицу собеседника, глаза за стеклами серые, внимательные - скорей всего, из-за близорукости, а, может, манера такая, и еще любил задавать вопросы, не боялся показать, что чего-то не знает или не понимает, ну да, наивный, что же делать? Питерское это было или какое, но нам нравилось, и когда Кривулин долго не появлялся, то интересовались у Эдика: как там твой знакомый, питерец?..
      Время на нас напирало - и когда стояло, тихо закисая, как молоко, и когда вдруг срывалось вскачь, тряско подбрасывая наши занемевшие тела и души, пыталось что-то с нами сделать, а мы, как могли, уклонялись, условленный день, чаще всего воскресенье, вечер, но бывало и в будни, скажем в четверг, и банщики знакомые, Коля или Вася, подсаживались, наливали им - в знак уважения, презенты всякие - они это ценили. Завсегдатаи, одним словом.
      Но уже отсеялся от нас Лева Рубин, отъехал в далекие края, в мир загнивающего капитализма, нейрохирург высшего класса, которому не давали, хотя он мог бы запросто стать знаменитостью, гордостью, светилом, славой, с его-то руками и глазом, с его интуицией и выносливостью, и все это, невостребованное, распирало его, выдавливалось наружу колючестью, резкостью, выплескивалось всякими каратистскими увлечениями, пока наконец не взорвалось, и все, не было больше с нами Левы, где-то за пределами прогремело его имя, в чем мы, кстати, нисколько не сомневались.
      Уже Гоша Стукалов, который тут же, в бане, мог зарисовать какого-нибудь восточного человека, завернувшегося в простыню, так, что тот не мог оторваться и платил деньги, и эти деньги Гоша моментально спускал, словно не знал, что с ними делать, хотя часто сидел впроголодь, не желая продаваться, - он уже стал инвалидом, попав, пьяный, под машину, а мог бы и вовсе не выжить, но - собрали, слова доктора, буквально по кусочкам, вытащили. Мы навещали его в больнице, где он учился заново ходить, внезапно останавливался, прислонялся к стене, бледнел - мутило его, а мы поминали Левушку Рубина, потому что тот наверняка смог бы совершить чудо, мы были уверены.
      У Кости Зайчонского родился третий ребенок, мальчик, ему уже было совсем не до бани, все это понимали, но - вдруг появлялся у кого-нибудь дома, вечером, садился у телевизора, молча, на час или два, что показывали не имело значения, и также молча уходил, ничего не объясняя...
      Мы все были странными в какой-то мере, а может, и нормальными странными же были другие, пойди тут разберись. Но, собираясь в бане, все словно молодели, скидывали, по меньшей мере, десяток, так что жизнь еще была впереди, еще что-то обещала, манила, звенела колокольчиками, и так хотелось тряхнуть стариной!..
      Мы были на нашем острове одни, без женщин, обвеваемые свежим ветерком воли и неизвестности, которой, неоцененной, так много было в юности, так много, что иногда делалось страшно, зато теперь ее было ровно столько, сколько мы сами себе отмеривали - и не больше. А наши женщины все равно были в нас, и сколько было о них говорено - как бы со стороны, с удивлением, с недоумением, с радостью или с обидой, с надеждой или с отчаянием, с восхищением или тоской...
      Да что душой кривить, под всем этим, разным, разноликим, клубящимся, бросающим из холода в жар, возносящим и повергающим теплилось, сладко-горькое, что вот живем же, и дети, и даже, может быть, любовь, хотя никто не знает, что это такое, и всякое, без чего вообще непонятно...
      Все наверняка помнили, кто был в тот раз - как Максим, без лица, с темным провалом вместо, принес в баню бутылку водки, литровую, которые только появились в продаже, не раздеваясь, не заходя в парилку - просто забился в угол, затравленно, никому не предлагая, налил стакан, выпил, зажевал кем-то заботливо подвинутым бутербродом с колбасой, некоторое время сидел, не глядя ни на кого, и только потом наконец сумел выдавить из себя, что, кажется, разлюбил жену...
      Бог его знает, что у них там произошло - Максим долго объяснял, вернее, пытался объяснить, как у него внутри, - тыкал себя кулаком в грудь, в солнечное сплетение, - что-то разломилось, разъехалось, словно не свое, глухота какая-то, но он понял - произошло, он этого давно опасался, но теперь все, никаких надежд, конец, даже парилка его не прельщала. Так и продолжал сидеть в одежде, пока не помогли ему допить эту бутылку, утешая и говоря всякие слова, что еще, может быть, наладится, сочувствовали ему потому что разлюбить, если это вот так, то никому не пожелаешь. Все прониклись, скинулись тут же, и Максим побежал за новой, хотя все были уверены почти, что он не достанет, поздно уже было, или куда-нибудь закатится, чем возвращаться. Но он принес, купил у таксиста, и мы еще раз постигли, как все трудно, как мучительно трудно, горько, и сладко, и печально, отчего хотелось жалеть друг друга, и не было ничего дороже мужской дружбы!..
      У Севы же Кривулина все было в порядке - и вообще, и с женой. Эдик говорил: красивая жена, там все нормально было, и в Питер они часто вместе катались, с женой и дочкой, и даже за границу по путевке, куда из нас никто не ездил, да и плевать нам было на эту заграницу, где никакого духа, а сплошное шмотье и электроника.
      Просто он нам нравился, может быть, за это свое, питерское, которое, хоть он и стал москвичом, все равно сидело в нем. Мы чувствовали. И было приятно ощущать, что он, другой, все-таки чем-то похож на нас, и он тоже, наверно, чувствовал, потому что редко, но появлялся, придвигался к нам своим лицом, серыми глазами, задавал иногда даже смешные, наивные вопросы.
      Понравилось нам и то, что он, как сообщил Эдик, сделал себе операцию глаз в клинике Федорова, кератомию - так, кажется, купил подержанную "шестерку", "Жигули", и тут же зимой, без тренировки - какой у него опыт? отправился на ней в Питер. Что ни говори, а в этом что-то было, - мы как раз собрались в Сандунах, когда он туда поехал, и Эдик беспокоился, не случилось ли с ним чего: зима стояла недужная, то оттепель, то внезапный резкий мороз, гололед, прохожие руки-ноги ломали на неочищенных тротуарах, даже по телевизору предупреждали, чтоб осторожнее... А он один, по скользкой дороге, можно сказать в первый раз, что угодно могло произойти. Родин, старый автомобилист, за рулем, наверно, класса с восьмого, настоящий ас, и тот сказал, что Кривулин - отчаянный парень. Это был большой комплимент, уж кого-кого, а Родина, который мог вести машину днем и ночью, по любой дороге, и даже раза два или три, выступал в качестве каскадера, трудно было удивить.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16