Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Заложники (Рассказы)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Шкловский Евгений / Заложники (Рассказы) - Чтение (стр. 12)
Автор: Шкловский Евгений
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Вид у нее в такие минуты становился и впрямь свирепый: черный влажный нос собирался морщинками, верхняя губа приподнималась, обнажая устрашающие резцы, способные совладать с любой костью, а из горла вырывалось глухое грозное рычание...
      Однажды я услышал отчаянный крик звавшей на помощь младшей дочери и азартный лай собаки. Стремглав слетев по лестнице со второго этажа, застал я такую картину: дочь возвышалась на невысоком деревянном столике в саду, а Джулия, взгромоздившись на него же передними лапами, разгневанно ухала на нее. Конечно, захоти, она бы непременно достала дочь, но в ее планы это, похоже, не входило.
      Оказалось, что лаяла она из-за мячика, который дочь прижимала к себе, от испуга не догадываясь отдать его Джулии. Минуту назад они еще мирно играли: дочь бросала мячик, Джулия бегала за ним, находила и приносила. Так продолжалось до тех пор, пока дочери не надоело и она не стала делать вид, что забыла про мячик, чем и вызвала Джульин гнев.
      Пожалуй, это был единственный случай, отдаленно похожий на проявление агрессии, хотя на самом деле никакой агрессии не было, а возмущаться и собаке не запретишь. Но уж больно устрашающ бы вид и грозен лай - кто угодно перепугается.
      Вообще же забавно было видеть, как эта пожилая дама впадала в детство, заигрывая с детьми и нетерпеливо требуя, а то и откровенно вымогая, чтобы с ней поиграли. Большая, грузная, она прыгала вокруг них, как шестимесячный щенок, широко раскидывая толстые лапы и виляя серебристым хвостом.
      И тем не менее мы постоянно оглядывались на нее, повинуясь какой-то глубинной силе, возможно, инстинкту самосохранения. Жена даже запирала на ночь дверь на защелку - именно из-за нее, из-за Джулии, которая часто укладывалась ночью под дверью их комнаты, перекрывая длинным своим телом проход.
      Дети протестовали: им-то хотелось вообще держать дверь распахнутой, чтобы в любую минуту можно было созерцать Джулию. Но тут жена проявила непреклонность: нет-нет, она чувствует себя спокойней, когда дверь заперта.
      Иногда Джулия избирала местом ночлега мансарду, возле моей постели. Здесь двери не было и загородиться было нечем. Впрочем, я и не собирался возводить никаких баррикад - с чего бы? Однако некоторую тревогу все-таки испытывал. Представьте: просыпаетесь вы ночью и... видите прямо над собой жарко дышащую раззявленную клыкастую пасть. Не захочешь, а вспомнишь сказку про Красную Шапочку. Еще и ознобливая мыслишка: а как приснится собаке что-нибудь не то?
      Между тем не однажды, просыпаясь, заставал я Джулию именно в этой, сильно смущавшей меня позиции. В самом деле, что она этим хотела сказать? Чего ждала? На что решалась? Или таким образом продолжала изучать меня, пытаясь разглядеть наконец в спящем то, что не удавалось в бодрствующем? Сличала с хозяином? Привыкала?
      Пойди разберись в собачьей душе.
      Но если я протягивал руку, чтобы погладить ее по мягкой шкуре, она уже не отстранялась, как поначалу, зевая и выказывая демонстративное равнодушие, а давала себя приласкать, хоть моя рука и напрягалась всякий раз, будто я собирался дотронуться до оголенного электрического провода.
      Но зато как приятно было прикосновение! Оно словно погружало меня во что-то первородно теплое, возвращало к чему-то давно забытому и навсегда утраченному.
      Казалось, и Джулия прислушивается к моим прикосновениям, к моей настороженной, отчасти робкой, готовой мгновенно прерваться ласке, то ли сравнивая ее с другой, более привычной - хозяйской, то ли находя в ней необходимую, может, даже особенно необходимую в отсутствие хозяев симпатию.
      В свою очередь все мы старались ей дать понять, что очень хорошо к ней относимся, все вместе и каждый в отдельности, дополнительно подкладывая в миску лакомые кусочки колбасы или мяса. Мы как бы заискивали перед ней, стараясь ублаготворить и тем самым снискать еще большее расположение.
      Между тем старшая дочь пыталась устано- вить с Джулией какие-то свои особые отношения, время от времени норовя заманить ее в укромный угол сада, отделившись от всех остальных и, главным образом, от сестренки. Вернее отделив Джулию. Та не слишком охотно на это поддавалась, но дочь тем не менее происков своих не оставляла: зачем-то ей было нужно.
      Когда мы уходили все в лес или на озеро, она спрашивала всякий раз: а когда мы вернемся, Джулия будет нам радоваться? И уже на полпути к дому срывалась и бежала со всех ног к калитке, опережая других, чтобы первой углядеть высунувшийся в щелку умильный Джульин нос, услышать ее приветственное сопение и нетерпеливое поскуливание.
      Да, Джулия радовалась нам, но еще больше дети радовались этой ее радости, щедрые в своем чувстве, ответном, но как бы и опережающем. Радость радости - нетривиальное чувство в наш холодный век - представала здесь, можно сказать, в наиболее чистом виде.
      Просыпаясь же, дети первым делом распахивали дверь - узнать, тут ли Джулия, чтобы сразу наброситься на нее с нежностями. Наверно, мало что найдется в мире более трогательное, нежели эта утренняя, полусонно тягучая детская и собачья взаимная нежность, источающая сокровенное тепло бытия.
      Благословите детей и зверей - воистину!
      Но настроение их тут же портилось, а на лицах появлялось разочарование, глаза тускнели, едва обнаруживалось, что место Джулии под их дверью пусто. Словно праздника их лишали.
      "Папа, - взывали они перед сном умоляюще, - пусть Джулия спит возле нашей двери. Ну пожалуйста!"
      Да разве ж я был против?
      Хотя спала она не очень спокойно - громко вздыхала, а иногда повизгивала совсем по-щенячьи, часто поднималась, чтобы сменить позу и потом с тяжелым стуком укладывалась вновь, так что, казалось, сотрясается весь дом.
      Впрочем, я тоже ловил себя на желании, чтобы Джулия при пробуждении была рядом, терпеливо либо, напротив, нетерпеливо ждущая, когда же ты наконец откроешь глаза и спустишь на пол ноги. Тут же и она поднималась, сладко потягиваясь, низко припадая на передние лапы и прижимая уши. Хвост ее при этом приветливо повиливал.
      Она радовалась нам. Немного застенчиво, словно сама смущаясь этой своей радости. Радости, которой мы ничем не заслужили. Наверно, это даже немного напоминало воровство: предназначалось не нам, но мы пользовались.
      Видимо, в каждом человеке таится эта вечно неудовлетворенная потребность в любви к нему другого существа, даже и собаки. Любви беззаветной, бескорыстной, нетребовательной. Любви-преданности, любви-привязанности, любви-избранности и любви-радости. Способен ли человек на такую?
      Раньше мы могли об этом только догадываться. Теперь нас краем коснулось.
      На этом, вероятно, можно и оборвать затянувшееся повествование.
      Вскоре вернулись из отпуска загорелые дочерна на южном жарком солнце хозяева, и мы навсегда покинули этот старый двухэтажный дом со скрипучей лестницей и хранительницей очага овчаркой Джулией.
      Господи, как же она радовалась их возвращению, какой щенячий восторг был написан на ее седеющей морде, какое ликование бушевало во всем ее большом, трепещущем от носа до кончика хвоста теле! Как она носилась по садовой дорожке, забавно вскидывая лапы и подскакивая то к хозяину, то к хозяйке, пытаясь лизнуть в лицо!
      Мы смотрели на этот самозабвенный восторг и нам было немного неловко, как будто мы подглядели что-то очень сокровенное, не предназначенное для посторонних глаз.
      Мы были - посторонние.
      И еще было неловко, наверно, потому, что часть этой собачьей любви мы пытались присвоить себе, наивно полагая, что такое возможно - вот так, сразу, наскоком, украдкой, как бы между прочим... Было чуть-чуть стыдно.
      И долго еще потом вспоминались и этот дом, и Джулия, и всякий раз становилось почему-то теплей на душе, как будто и впрямь нам тоже досталось - ее любви.
      Той самой, которой, увы...
      СВЯЗИТЕЛЬ
      Как-то тревожно становится иногда после очередного его звонка. Или открытки. "Привет! Я в Михайловском. Унылая пора, очей очарованье... Бродим под ручку с Александром Сергеевичем. В ресторации кормят сытно и недорого, но не очень вкусно. В лесу свинушки и опята. Ветер взбивает пыль не проселке. Вдруг замечаю, что не помню, в каком я веке. Обнимаю. П.".
      Телефонные звонки его так же неожиданны, как и открытки, и раздаются из самых подчас неожиданных мест. Однажды он позвонил из Соликамска (что его туда занесло?), в другой раз - из какой-то неведомой Кок-Чульи, которой ни на карте, ни в справочнике не отыскать, но он никогда ничего не объясняет, а привычно засыпает традиционными вопросами, как если бы звонил не из Чурека или со станции Константиновская, а из дома или телефонного автомата на другом конце Москвы.
      Вполне формальные вопросы: как жизнь? что нового? На них можно отвечать коротко и также формально, или даже вообще не отвечать. Ну что ему, в конце концов, наше новое, если он и старого-то не знает, да и не вдаваться же по телефону в подробности, тем более если звонок из другого города и в трубке писк, треск, вклинивающиеся голоса и еще что-нибудь в этом роде. Не рассказывать же о том, что Соня поссорилась с матерью, и та теперь редко у них бывает, а Тим уже две недели как хромает, растянув сухожилия, и очень по этому поводу расстраивается, потому что не сможет участвовать в футбольном чемпионате... Да и нужно ли это П., все эти скучные, ничего для него не значащие подробности (да и кому нужно)?
      Да, но для чего-то и почему-то он все-таки звонит и шлет эти свои открытки с видами какой-нибудь достопримечательности, с несколькими краткими и полуироничными фразами. Если бы совсем ему было не нужно, то, наверно, не звонил бы и не слал, с такой поразительной, странной регулярностью - это уж точно. Значит, надо ему.
      Нас всех уже давно разнесло в разные стороны, и если встречаемся теперь, то крайне редко и большей частью случайно, где-нибудь в метро, проезжая мимо на эскалаторе (кто вниз, кто вверх), почему-то это чаще происходит именно в метро и именно на эскалаторе (символ!), когда стоишь и внимательно вглядываешься в лица, медленно скользящие в противоположную сторону.
      И вдруг замечаешь...
      Изумившись от неожиданности, неуверенно машешь рукой (не обознался ли?), а, может, издаешь диковатый звук - то ли имя, то ли индейский клич (имя можно от внезапности и запамятовать, не вспомнить сразу), и потом, полуобернувшись, еще некоторое время смотреть вслед, еще раз махнуть, как бы на прощание.
      И опять годами не видеться и не встречаться.
      Наверно, это не правильно, ведь можно бы и позвонить время от времени, кое-чьи телефоны еще сохранились, и не у всех они изменились, и вовсе не обязательно потеряна записная книжка, но почему-то не звонишь и тебе не звонят. Впрочем, понятно, у всех семьи, заботы, дети, служба, проблемы, новый круг знакомых и приятелей, хотя чем дальше, тем меньше - чтобы настоящих, жизнь нарастает кругами, как годичные кольца на дереве, и веток прибавляется.
      Одним словом, не до того и вообще неизвестно до чего, если, возвращаясь из конторы, бездумно утыкаешься в экран "ящика", или долго, сладострастно ужинаешь и пьешь в немыслимых количествах чай, вдыхая парок и отфыркиваясь, приохивая, причмокивая, - заливаешь что-то в себе, дрожащее и трепещущее, странную пустоту. Или нежишься на диване с газеткой (могу я спокойно почитать? имею я право?), которая в конце концов опадает на лицо, прикрывая его, или шурша соскальзывает на пол, а дальше непонятно что - тяжелая муторная дымка полуяви-полудремы, узкая кромка полузабытья, усталость еще больше, еще душней.
      Действительно, зачем еще кому-то звонить, если даже для самых близких не хватает ни сил, ни времени, не то что книжку почитать или в кино сходить, если на самого себя не остается, и только одно паскудноватое, но напористое чувство - только б оставили в покое...
      Все в общем-то жили в одном городе (а может, кто-то и не жил, пойди узнай, уехал куда-нибудь, завербовавшись, или что менее вероятно, но тоже вполне возможно, в загранку, или даже совсем, навсегда, как бы исчезнув из мира, а то и по-настоящему умерев), но все равно что в разных измерениях, в параллельных, почти нигде не пересекающихся плоскостях.
      Все как-то незаметно постепенно отпадали - по одиночке или целыми пластами, исчезали из виду, перейдя на другую работу или переехав в другой дом, в другой район, женившись или выйдя замуж, засев за роман, заведя собаку или затеяв многотрудное строительство дачи...
      Отпадали или выпадали, словно поменяв не квартиру, а жизнь, разбредались, и никто не делал никаких попыток вернуть прежнее, а если и делали, то все равно получалось не прежнее, а нечто совсем другое, особое. Сколько сердечных дружб и душевных знакомств сгинуло в никуда, растаяло, как весенний снег, - как бы само собой, без всяких обид, разрывов, объяснений, словно было в порядке вещей, а значит, так и должно было происходить.
      И ведь ничего, привыкали. Правда, ощущение некоторой пустоты иногда оставалось, даже довольно долго, но потом все равно заполнялось, зарастало не смертельно, короче. Людей не было. Верней, они были, и даже очень много, но почему-то не тех, кто был нужен. Те, кто нужен, тоже, впрочем, были, но неведомо где и не подавая о себе никаких знаков.
      Однако даже при этом отсутствии-присутствии, даже при "что им всем от меня надо?" и соскальзывающей с лица газеты, так, в сущности, и непрочитанной (ни сегодня, ни завтра, ни тем более послезавтра: сделал бы хоть что-нибудь по дому, лампочку бы поменял в коридоре, уже дня три как перегоревшую, ребенку бы книжку почитал, чем валяться на диване, - имею я право?), вот при всем этом возникало совсем уж никчемное, неизвестно откуда взявшееся чувство одиночества, глухое до тоски.
      Странное, право, чувство. Ладно бы, действительно отшельник на столпе, забытый всеми и сам от всех отъединившийся, или потребность быть среди людей, у некоторых переходящая в патологию, в мельтешение многих-многих вокруг, иллюзия общения или даже близости. Так ведь нет, и даже интереса к ним нет, как в юности, и даже ощущение избыточности, необязательности всех этих многочисленных контактов и пересечений - откуда ж одиночество?
      Да разве ж не было оно желанным (если не одиночество, то уединение) чтоб на диване, прикрывшись от света газетой, слыша, как однотонно тикают часы, - ну что еще надо человеку? Покой и воля... И раздражение при необходимости общаться, говорить и выслушивать слова, слова, слова, ничего, по сути, не значащие, а лишь маскирующие всеобщую взаимную отчужденность и безразличие.
      У каждого было свое, где-то там, в его измерении, на его диване, с его детьми, женой, тещей или родителями, братьями и сестрами, службой и дачей, и даже, вероятно, той же газетой (скорей всего, "Известиями", скорей всего, так и непрочитанной), и никто никому не был нужен, никто никому не должен, никто никому не звонил и не интересовался.
      Впрочем, иногда случалось, что и звонили. Однажды, например, позвонил давний институтский приятель, серьезный человек, который вдруг захотел увидеться, поговорить, но так чтоб без дураков, чтоб - о самом главном, потому что людей вокруг много, а поговорить не с кем. Только так, по максимуму, а если нет, то лучше не стоит.
      Такое условие.
      Можно было позавидовать: у него еще были силы для максимума. И потом, что за условия? Ему, положим, нужно или хочется, а мне не очень. Мне, может, хочется, чтобы меня не трогали и на диван мой не посягали. Уже вышли из возраста, когда истину ищут и мучаются, не находя - ни в книжках, ни в женщинах, ни в вине, ни даже в религии. Так что пытать друг друга, каково веруеши, по меньшей мере, нелепо и слишком литературно. Не надо ни у кого ничего пытать, а тем более ставить условия. Как-то по-детски получается.
      Ща-а-ас тебе возьмут и скажут!
      Не скажут. Потому что давно никто ничего не ищет, а только думает о своем диване.
      А вот П. просто звонил или присылал ни к чему не обязывающую открытку с березкой или храмом, или с заснеженными елями, или с хохломской матрешкой, или еще с чем-нибудь, привлекательным и романтическим. И звонил необременительно, раз в два-три месяца, ничего не требовал и никаких условий не ставил. Правда, в конце легкого, непринужденного разговора он всегда сетовал, что редко видимся и надо бы, непременно надо встретиться, не откладывая, да вот хотя бы в этот ближайший уик-энд, он сам позвонит, потому что его трудно поймать, в пятницу позвонит или в субботу утром - и пропадал надолго, на месяц и больше, а потом вдруг открытка или звонок, вновь предложение встретиться и вновь...
      Вероятно, это была форма прощания, формула, е г о формула вежливости, которая всех в общем-то устраивала.
      Это раньше можно было обидеться: обещал позвонить... Или даже серьезно планировать встречу, за бутылкой сбегать в магазин - человек прийдет, старый приятель, как же иначе? А теперь "надо встретиться" после стольких невстреч, понятно, ничего особенного не означало, кроме его к нам симпатии и взаимного влечения, или простой констатации, что мы можем встретиться, нам ничего не стоит, и возможность есть (не говоря уж о желании), но этим вполне допустимо и ограничиться. Совместно осознать эту возможность, оценить - больше ничего. Достаточно. В момент совершения ритуала мы уже почти что встретились. Ритуал он и есть ритуал.
      Признаться, было приятно, что он звонит и шлет открытки, друг семьи, просто друг, к нам привязанный, интересующийся, как у нас дела и время от времени напоминающий о себе, что тоже свидетельствует. Приятно, когда человек о тебе помнит, может, даже думает иногда, и особенно, что бескорыстно, ибо ничего ему от тебя не надо, конкретного, и звонит не по делу, а просто так.
      Большая редкость!
      Потом стало известно, что звонит он и шлет открытки не только нам, а очень многим, и так же, как и нам, предлагает встретиться или обещает прийти в гости, и - исчезает. Такая вот милая, безобидная и вполне простительная странность (а не странен кто ж?).
      Он словно проверял, все ли, кого знал, на месте. И действовал гораздо более умно и тонко, нежели тот старый институтский приятель с его максималистским условием. Он просто спрашивал "что нового?" или "как дела?", и на эту достаточно формальную прелюдию так или иначе все равно отвечали, кратко или вдруг распространяясь очень даже подробно, словно обрадовавшись собеседнику, впадая чуть ли не в исповедальность, в странную, почти неудержимую, неистовую отчасти искренность.
      Да, он находил ключик - то ли тембром голоса, мягко-открытого, как бы полностью к тебе обращенного, то ли неторопливой, всеприемлющей и ничего не судящей вопросительностью. Всепониманием. Он все легко понимал и на все легко откликался, внезапно разражаясь взрывом веселого хохота, если слышал что-то смешное, или всерьез сокрушаясь, если возникал повод.
      Его звонки становились чем-то похожим на "телефон доверия", когда на него внезапно обрушивалась, подобно подмытой скале, вся междузвонковая жизнь абонента, все, что его мучило, радовало или заботило. Бог его знает, как он к этому относился. Может, сидел там, на другом конце провода, на табуретке или в ванне (как одна знакомая, которая звонила исключительно сидя в наполненной ванне, в будузанной пене, голая, о чем и сообщала всем с кокетливым смешком) и тоскливо морщился от всех этих падающих на него обстоятельств чужой жизни, или, отстранив трубку, попивал чаек, лишь изредка приближая к губам и произнося что-нибудь вроде "да что ты говоришь!", "надо же!" или более нейтральное "гм", "угу" и что-нибудь в том же роде...
      Или ему это нравилось? Может, он хотел, чтобы на него обрушивали. Для чего-то ему нужно было. Вот это-то и тревожило одно время - для чего? Собеседника несет, он торопится, выбрасывает одно за другим слова - туда, в смутно маячущее белесое пятно, в скрытое лицо П., как бы растворенное в его голосе. Ты слышишь? Да-да, он слушает, он тут, какие-то помехи, повтори, что ты сказал, очень плохо слышно, черт знает что с этим проклятым телефоном, не поймешь, перезвони, пожалуйста...
      А впрочем, было и было. Никак это никому не мешало и ничем не портило. Напротив, его звонки и открытки, если вдуматься, были поддержкой, своего рода свидетельством, что жизнь не истекает в пустоту, не проваливается в разрывы, а все-таки сохраняет некоторое единство и цель-ность, раз он не исчезал совсем, соединяя то, прежнее, давнее с нынешним. Просто - соединяя.
      Мне кажется, я понял, откуда эта странная радость, когда обнаруживаешь в почтовом ящике его открытку (с новогодним поздравлением или просто), либо слышишь знакомый голос в трубке. Да, кажется, понял: те разные измерения, куда безвозвратно утягивались наши навсегда отдельные, распавшиеся жизни и души, вдруг смыкались в одно, общее, - благодаря П.
      Может быть, это и есть ответ на вопрос: зачем? Зачем ему этот нелегкий труд обзваниванья. Вопрос, выдающий нашу непоправимую испорченность. Обязательно - зачем, обязательно - для чего, как будто нельзя - просто.
      Он ведь действительно мог просто, не отдавая себе отчета. Не из корысти, а из потребности, да, своей глубоко личной, бессознательной потребности: он для себя самого тоже в о с с т а н а в л и в а л, собирал воедино расползающиеся части, совмещая измерения.
      Приобщаясь к чужим жизням, П. как бы перепроверял свою - все ли в порядке? Он сравнивал, потому что известно - все познается в сравнении. Бессознательная жизнь - как бы вовсе не жизнь, а чтобы сознавать, надо опять же с чем-то сравнивать. Он таким образом удерживался. Держался. И нас тоже удерживал.
      Спасал, если угодно.
      Но все равно он был самоотверженным человеком. Другой бы наверняка обиделся: почему я звоню и пишу, а мне нет. Мы все гордые: что, нам больше других нужно? В том-то и дело, что связь действительно была односторонняя, ему самому редко кто звонил. То ли привыкли, что звонит именно он, избаловались, то ли от лености - покрутить телефонный диск, занятости или какой-то внутренней инертности, когда все - неохота. И без того достаточно, даже сверх, - вожделеющий взгляд в сторону дивана.
      Так, между прочим, многое и прерывалось.
      А он звонил. Писал. Крутил телефонный диск.
      Не гордый.
      И мы получали подтверждение, что существуем, существуем даже и друг для друга, и не в какой-то иной жизни, а в той же самой, что мы все еще здесь, поблизости, не совсем затерялись.
      Нетрудно предположить, что нередко вместо радости и привета он встречал раздражение и настороженность (чего надо?), а то и открытую неприязнь (не дает отпасть или выпасть, уйти окончательно в другой пласт, сбросить старую кожу и жить якобы совсем иным, с другим лицом и другой женой - какой тут привет?). Но он, надо отдать ему должное, твердо держался и был как бы немного юродивый, отчего ему в конце концов и прощали.
      Он был с в я з и т е л ь - такое странное всплыло слово, когда я думал о нем. Не связной (что-то армейское) и не связыватель (как если бы руки), а именно с в я з и т е л ь.
      Мы так все привыкли к нему за многие годы, что были почти уверены - так будет всегда. Он сам нас приучил, став неотъемлемой частью жизни каждого, так что даже все домашние знали про него, про этого невидимку, и говорили, подзывая к телефону, снисходительно и чуть-чуть с насмешкой: иди, это П.
      И вот, после долгих лет присутствия в нашей жизни - он исчез. Исчез по-настоящему, потому что когда спохватились, оказалось, что никто толком не знает ни его адреса, ни телефона. Кто-то говорил, что он умер (вроде в больнице), но никто точно ничего не знал.
      Да и почему он должен был вдруг умереть, никогда вроде на здоровье не жаловался? Скорей всего, то был все-таки слух, а на самом деле, что гораздо вероятней, куда-нибудь уехал - он любил путешествовать, или даже за границу, что почти равносильно смерти.
      Почему вот только не позвонил, не сказал, не написал?..
      С его исчезновением в нашей жизни стало отчетливо не хватать, очень важного, какая-то вдруг открылась пустота, огромная и засасывающая.
      Как бы, впрочем, ни было, мы все ждем от него открытки - хоть откуда, из Сингапура или далекой Австралии, из штата Массачусетс или Нижнего Назарета, с Сахалина или с Земли Франца Иосифа... Или непрерывного звонка откуда-нибудь из Филадельфии или Глазго.
      Почему-то кажется, что он обязательно объявится, не может же он так просто нас бросить! Обязательно объявится, и все сразу снова станет на свои места.
      Мы ждем его, и, если возможно, пусть услышит: он нам нужен!..
      ПРОТИВОСТОЯНИЕ
      Человек, как известно, в еще большей мере человек, когда он существо духовное и гармонично развитое. И ребенка, понятно, нужно воспитывать именно в этом направлении.
      Вы спросите: зачем? А затем, что духовному и всесторонне развитому интересней жить. Ведь когда человек не духовный, то у него и горизонта нет. Он дальше своего носа не видит. Ему ничего не интересно, а от скуки он спасается алкоголем или чем похуже.
      А всесторонне развитый, он только и ждет, чтобы пойти в кино или в театр, встретиться с друзьями, чтобы поговорить о возвышенных и духоподъемных предметах, посетить выставку какого-нибудь замечательного художника - из новых или старых, или пойти в консерваторию на какой-нибудь концерт. А если дома, то книжку взять, художественную, положим, или философскую, а то и просто познавательную - мемуарную или про путешествия. Книга - источник знаний. Одним словом, насладиться духовными благами.
      Именно так рассуждали родители Шапошниковы, заботясь о своей единственной дочери, которая вступала в тот переходный-переломный возраст, когда у ребенка возникает сразу много проб-лем, а справиться с ними сам он еще не в состоянии. И потому легко поддается всяким дурным влияниям.
      Они это сразу почувствовали, едва услышали, как их дочь Катя разговаривает по телефону. Они знали, с кем она разговаривает. Была у нее подружка Алиса, которая ничем не интересовалась, кроме как мальчиками. Курила. Может, даже и выпивала. И вот, надо же, к их чистой и славной Катюше приклеилась. А самое тревожное, что и Катя к этой заполошной Алисе тянулась. Только и разговоров было, что об Алисе. И как она с мальчиками, и как с учителями, причем с оттенком изумления-восхищения: во дает!
      Впрочем, для родителей Катя избирала тон как бы несколько осуждающий. Мол, как так можно, вы только представьте! Мальчишки ее в подъезд зовут, пойдем, мол, покурим, она моментально откликается - в подъезд так в подъезд, бежит на первый же зов. И еще неизвестно, чем они там в подъезде занимаются.
      Оторви и брось была эта Алиса. Между прочим, так оно и бывает обычно, что к чистым и хорошим приклеиваются всякие-разные, от которых только вред один. Может, эта Алиса и не виновата была, а просто так сложилось безотцовщина, среда, атмосфера... Некому было ей заниматься. Некому было помочь ей духовно расти. Душа ее оставалась неприкаянной и потому, конечно, невольно тянулась к душе чистой и светлой, чувствуя в ней.
      Да и пусть бы тянулась, ничего в том плохого, если бы не оказывала на чистую душу такого разлагающего влияния, какое чувствовали Шапошниковы.
      Что было, то было! Это восхищение-изумление в голосе, эти неведомые раньше нотки вызова в разговоре с ними, родителями, что раньше случалось крайне редко, этот развязный, хамский тон, от которого интеллигентных Шапошниковых просто оторопь брала, и они не знали, что делать и как отвечать.
      И по телефону Катя говорила с некоторых пор как записная кокетка растягивала слова, играла интонациями, все эти бесконечные "целую" и "пока", впрочем, самое безобидное еще, что появилось в поведении их любимой дочери.
      Шапошниковы с прискорбием понимали, что присутствует наверняка и еще всякое-разное, о чем они пока не знают. Катя, раньше открытая и дружелюбная, теперь смотрела на них искоса, прятала быстро в стол какие-то бумажки или книжки, стоило кому-нибудь из родителей войти к ней в уютненькую и чистенькую комнатку.
      Впрочем, это раньше уютненькую и чистенькую, теперь же везде лежал с палец толщиной слой пыли, книжки, тетрадки, вещи разбросаны и скомканы... Словно ураган прошел. Такой хаос в комнате наверняка являлся продолжением душевного беспорядка. Был замечен и табачный душок...
      Намечалось уже и громкое хлопанье дверьми, бурные обиды, если родители возражали против просмотра какого-нибудь позднего фильма по телевизору, к тому же явно вредному для неокрепшей души. А Алисе, той все было можно, в частности, смотреть заполночь "ящик", потом спать до полудня, прогуливая первые уроки, ходить в кино на последний сеанс, возвращаться домой после десяти вечера и прочее и прочее. Почему Алисе можно, а мне нельзя?..
      И учителя жаловались, что Катя резко снизила успеваемость, что на уроках они с Алисой болтают, а когда им делают замечание, дерзят. Ладно, Алиса, от нее давно все учителя стонут, не чают, как избавиться. Но вот от Кати никто не ожидал! Тут несомненно Алисино влияние, надо что-то срочно делать, а то может быть поздно. В этом возрасте они быстро меняют ориентацию и, если не принять меры, потом может быть поздно.
      Это даже не сами Шапошниковы сделали такой вывод, а их предупредила классная руководительница Кати, хорошая милая учительница, которой тоже доставалось.
      В общем, началось.
      Сначала Шапошниковы решили попробовать отвадить эту Алису. Понятно, что не виновата, но свой ребенок дороже. Неужели Катя не понимает, что Алиса не тот человек, с которым стоит дружить? Вон сколько в ее классе хороших девочек, та же Мила, у которой с Катей гораздо больше общего, чем с этой Алисой. И хорошо учится. Между прочим, она очень огорчается (учительница сказала), что Катя от нее отдалилась. Алиса же, та самая настоящая собственница и ведет себя так, словно Катя вовсе не свободный человек, а ее рабыня. Уводит на перемене от других девочек, шепчется с ней по углам...
      Катя спрашивала наивно, откуда им это известно, на что Шапошниковы с некоторым самодовольством отвечали, что от глаз людских ничего не скроешь.
      Однако результата их словесные атаки на Алису никакого не принесли. Разве что даже обратный тому, какого им хотелось. Катя только еще больше затаилась, но с Алисой их отношения, по дошедшим до Шапошниковых слухам, только укрепились. И дерзить Катя стала больше. Мила? А что Мила? И причем тут Мила? Разве она не свободна сама выбирать, с кем дружить? Мила заурядная тетеха, с ней неинтересно. А с кем интересно? С этой молодой да ранней Алисой? Да хоть бы и с ней!..

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16